Продолжение
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 6, 2010
Владимир ЯРАНЦЕВ
ЗАЗУБРИН*
1. Съездовское наступление
Деньги на съезд, в конце концов, собрали — 300 рублей заработали сами, еще 200 пришли из неназванных источников. Всего-то и понадобилось 500 рублей на 4 дня работы. О банкетах, застольях, экскурсиях, столичных и заграничных гостях и помыслить было невозможно. Благо, что своих, сибирских удалось собрать недюжинной энергией членов оргбюро.
Как когда-то пять лет назад Правдухин и Сейфуллина писали, добиваясь участия в будущих «СО» сибирских писателей «старых» и «новых», так и Зазубрин, Вяткин, Пушкарев, Итин настойчиво привлекали на свою сторону литераторов эпохи победного шествия по Сибири «СО». Хроника-отчет об этой работе кратко и впечатляюще дана в материалах уже прошедшего съезда в № 3 журнала (май-июнь). Теперь, оглянувшись назад, после «съезда победителей», можно было упорядочить хаос и горячку предсъездовских дней, дать хронику победной поступи съезда, неотвратимость которого, оказывается, была очевидной.
Итак, вначале идея съезда победила в отдельно взятом Новониколаевске. «Инициативная группа единой сибирской литературной группы» съезда собрала всех более или менее известных писателей города от Зазубрина и Итина до К. Беседина и Б. Благодатного. Заседая в редакции журнала «Сибирь», они саморазделились на «бюро для предварительной работы организации сибирских писателей» и «бюро литературного кружка». «Организаторами» были Вяткин, Зазубрин и Пушкарев (порядок имен такой, как в публикации «Советской Сибири»), «литераторами» — вновь Зазубрин, а также Изонги и Итин. Это было в октябре 1925 года. Через месяц «ряд товарищей» потребовали более широких и представительных выборов в оргбюро, что говорит лишь в пользу инициаторов, того, что идея «единой сибирской литературной организации» взбудоражила новосибирцев всерьез. И 22 ноября этот более широкий круг городской интеллигенции (более 40 человек) подтвердил полномочия трех из ранее выбранных товарищей: Зазубрина, Пушкарева, Изонги, а также Басова и Р. Кронгауз. Тут-то Зазубрин и сделал безошибочный ход, предложив принять постановление о созыве Сибирского съезда писателей, которое и было принято.
Окрыленное новониколаевской победой, оргбюро пошло в наступление. И к январю 1926 года оно «располагало двенадцатью литгруппами во всех крупнейших центрах Сибкрая», объединяя «до 200 беллетристов, поэтов и художественных критиков, то есть все литературные силы Сибири». При этом приходилось конкурировать с другими лит. группами, особенно с местными отделениями ВАПП. И здесь выручала известность «СО»: «Оргбюро, использовав связи “СО”, создало во всех бывших губернских городах Сибирского края и в 6 бывших уездных свои литгруппы». Примером для них должна была стать работа новосибирской теперь уже литгруппы, где особенной активностью отличался Зазубрин: сибирская литература, Есенин, «старый и новый» Горький — казалось, он готов выступать на любую литературную тему, говорить о любом писателе. Не зря, напоминая о его поездке в январе-феврале 1926 года в Москву, съездовский материал сообщал, что «Зазубрин дал характеристики наиболее видных писателей и литературных произведений Москвы по личным впечатлениям». И это тоже было частью стратегии будущего председателя ССП: создать новую лит. организацию, где можно было бы избежать основных недостатков лит. общежития, склонного к богеме, склокам и дрязгам. Благо, в Сибири молодняка больше, чем ветеранов — есть почва для рождения новой литературы.
Какой она будет, должно быть, и собирались обсудить «в зале охотничьего клуба, в 4 часа дня 21 марта 1926 года 27 делегатов с правом решающего голоса и 17 с совещательным». Собрались, несмотря на сильную метель в Новосибирске, снежные заносы и непредсказуемую мартовскую погоду, балансирующую между морозами и оттепелями. Но были примеры и другого рода: устькаменогорская литгруппа не приехала из-за того, что «притоки Иртыша накануне вскрытия». Отсутствие одного из организаторов съезда Итина объяснили болезнью, а канского друга Зазубрина, Тихменева — «загруженностью служебными делами». Не очень благоприятное для приезда делегатов время — поздняя весна или лето собрали бы большую аудиторию — с другой стороны, оказалось символичным для одной важной даты. Именно 21 марта вышел в 1922 году первый номер «СО», и потому простым совпадением назвать это трудно. Не зря все приветственные телеграммы так или иначе связаны с «СО»: первая — в Отдел печати ЦК ВКП (б), «своему идейному руководителю», вторая — Воронскому, «редактору первого художественного журнала», образцу для подражания «СО», третья — Емельяну Ярославскому, «первому редактору “СО”», четвертая и пятая — «зачинателям “СО”» Д. Чудинову и Сейфуллиной с Правдухиным. Как будто говоря: ваше дело в надежных руках. Перефразируя Маяковского, можно было сказать: «Мы говорим “СО”, подразумеваем ССП, говорим ССП, подразумеваем “СО”». Об этом открытым текстом сказано в приветственном слове Вегмана: «Культурная работа, проделанная “СО”, огромна, и этот Первый съезд сибирских писателей по существу заслуга “СО”… Заслугу эту надо отнести… и в частности и Зазубрину и Итину… Зазубрин и Итин сегодня именинники».
Именинник же настроен был весьма решительно, не на праздник, а на работу. «Мы собрались не декларировать, не писать декларации… писателем не станешь оттого, что побудешь на писательском съезде, попадешь в президиум или будешь отмечен в газете». И вот выношенное, программное: «Мы считаем, что кровь литературы, кровь по преимуществу интеллигентская, должна быть освежена кровью того класса, которому сейчас принадлежит власть в стране, и того класса, с которым он работает в тесном союзе». Но как только дали слово для приветствия другим «пестунам», делегатам и гостям съезда, обнажились лит. проблемы не только классового характера. Зам. зав. Агитпропа вдруг напал на московскую группу «На посту», «которая пыталась монополизировать право на представительство пролетарской стопроцентной литературы». Ансон (Сибкрайоно) заявил о необходимости «массовой литературы в Сибири», возможности «дать простому труженику понятную книжку, дать ребенку букварь с краеведческим уклоном». Г.И. Черемных (Общество по изучению производительных сил Сибири) отождествил писателя и краеведа: «Думаю, что работа исследователя-краеведа и писателя-художника одинаково нужны растущей Сибири». А.П. Шугаев (редакция «Советской Сибири») попенял писателям на «пренебрежительное отношение к газете: к нам не идут, от работы в газете уклоняются» — упрек с далеко идущими последствиями! Вяткин, выступая от имени журнала «Сибирь», пожелал «роста литературно-художественных журналов Сибири», предчувствуя, видимо, что так резво и внушительно взявшая старт «Сибирь» вот-вот закроется. Так оно и случилось сразу после съезда: вторых «СО» из журнала Вяткина не получилось. М. Басов, один из «последних могикан», начинавших «СО», радуясь такому скорому созданию сибирской писательской организации, в то же время и огорчался, что «все-таки отстали»: «Мы еще только впервые собрались», да и «только одно краевое издательство» имеем. Обозначили свое присутствие и художники — А. Вощакин и Н. Нагорская, будущие штатные иллюстраторы оппонента и врага «СО» журнала «Настоящее». Но все возможные и грядущие разногласия и противоречия покрывало одно чувство: мы вместе, а значит, мы, сибирская литература, существуем! И мы будем лучше той, которая по ту сторону Урала!
Об этом, по сути, говорил Зазубрин в первый же день работы съезда в докладе «Писатель, литература, революция». Докладе основательном, почти фундаментальном, начатом с писателей далеко не сибирских и не очень-то реалистичных — «остановился на творчестве Арцыбашева, Мережковского, Сологуба, Амфитеатрова, Андреева», значилось в материалах съезда. Ясно, что критически, разоблачающее. Рассчитываясь с гниловатым прошлым и отечественной литературы, и симпатиями своей юности, особенно леонидандреевскими мистическими ужасами и сологубовскими эротическими уклонами. В этой же негативной обойме оказались Куприн и Горький — оба в то время эмигранты. Горький переходит и в другую обойму писателей-современников разного происхождения, начавших и до революции, и во время, и после нее, и с началом НЭПа: Замятин, Серафимович, Вересаев, Бунин, Пильняк, Вс. Иванов, Сейфуллина, Никитин, Гладков, Леонов, Либединский, Есенин, Маяковский, Безыменский и др. Охват впечатляющий, тем более что каждый из них — целый мир, непростая индивидуальность. Но это с позиций нашего времени. Тогда, в середине 20-х, еще на малом историческом расстоянии, все казалось проще и однозначнее, особого страха и трепета при анализе их творчества еще не было. И Зазубрину, конечно, не требовалось какой-то особой смелости, чтобы «разобрать» указанных писателей, их произведения. Отсюда это будничное выражение: «В докладе было разобрано (подчеркнуто. — В.Я.) творчество…». И если рядом сказано, что «докладчик подробно рассмотрел творчество видных попутчиков», то и тут вряд ли можно подразумевать «подробность» в нашем понимании литературоведческого или критического анализа с их изощренными приемами.
О том, что Зазубрин понимал под словом «подробно», можно догадаться из плана-конспекта, в стиле которого написана неведомым автором материала сердцевина доклада Зазубрина: «Причины» отсутствия «мощных широких обобщений» в «нашей советской литературе», состоящей из «пустяков быта, листков записных книжек», «отрывков воспоминаний», названы по пунктам. Помимо лежащих на поверхности «материальной необеспеченности писателя» и «неустойчивого правового положения», главные причины — нравственного порядка: «отсутствие определенных убеждений», «малокультурность», «нездоровая кружковость», «подхалимство и пролазничество», «головотяпство критиков, редакторов, издателей». «Отсюда», делает вывод строгий докладчик, — «халтура, аморальность», «измельчание писателя и угроза измельчания литературы».
Неужто все это можно было применить к перечисленным выше писателям —
лучшим не только в ту эпоху, но и на долгие времена? Если судить по
высказываниям Зазубрина о Горьком и Есенине, звучавшим на предсъездовских
вечерах и встречах, то можно склониться и к такому выводу. В этом докладе
главный организатор съезда и без пяти минут председатель ССП близок к тем
крайностям, которые затем будут исповедовать «настоященцы». Возможно, в этом
тайна первоначального, пусть и недолгого сотрудничества с ними Зазубрина. Ибо
«выходы» из этого болота аморальности и халтуры он видит — пункт первый — в «росте
здорового лит. молодняка (главным образом рабочего молодняка), вливающего в
литературу волевые целеустремленные токи свежей крови». Вспоминает Зазубрин
и военную терминологию, как в бытность его в армии: «Настойчивый,
планомерный захват пролетариатом позиций художественной литературы» и «перевоспитание
попутчиков», и борьба на два фронта — с «квасным советским пролетарским
ультрапатриотизмом» и с «контрреволюционными выступлениями в литературе»,
под «твердой, направляющей рукой партии», что должно привести к
«созданию всесоюзной федерации советских писателей».
Такова схема этого доклада, похожего на план военных действий,
лозунги индустриализации и наступления на оппозицию одновременно. Писатель в
этом лагере обновленной (омоложенной) советской пролетарской (крестьянских
писателей тоже планируется перевести «на рельсы пролетарской идеологии»)
литературы — боец. К нему — «наши требования». Он «должен острым
взглядом разрезать кажущийся хаос буден революции, оголить, уловить его
здоровые тенденции». И, наконец, он должен вооружиться идеологией: «Мы требуем
от писателя определенного заявления — с кем он?» Но и это еще не все.
«Заключение» окончательно делает этот доклад Зазубрина наступательно-боевым,
бескомпромиссным. А грозное «Мы» заставляет вспомнить главное действующее лицо
пролетарской литературы — коллектив, коллективный разум и волю победившего
класса. «Мы заявляем — место писателя в лагере тех, кто борется за счастье
авангарда человечества — пролетариата, то есть, в конечном счете, — за счастье
всего человечества».
Если бы мы точно не знали, что автор доклада — Зазубрин, можно было бы подумать, что это не он. А кто-то из предтечей «Настоящего». И что не он печатал в «СО» таких чалдонов с крестьянской речью и идеологией, как Коптелов, Родионов, Пушкарев, Урманов, поэтов Ерошина, Скуратова, Мухачева, очерки о Щапове и заполярном быте остяков и т. д. И что «СО» похожи, по меньшей мере, на журналы «Октябрь», «Молодая гвардия», «На литературном посту». Произвела ли на него впечатление партчистка 1925 года и временное исключение из партии, очередная громкая смерть — Есенина и близкая политическая смерть былого кумира — Троцкого? Или на съезде, который легко можно было бы заподозрить в «областничестве» — буржуазной ереси недавних врагов большевизма, оказавшихся в лагере белогвардейцев, надо было уверять товарищей из Центра в абсолютной верности партийной идеологии?
Скорее всего, в душе Зазубрина вновь поселилась или воскресла давняя его спутница — двойственность. Он вновь, как и в случае с написанием «Двух миров», переделанных из первоначального текста «За землю чистую!», захотел себя убедить в том, что он предан единственно правильной марксистско-ленинской, пролетарской вере. И чем сильнее начинали сомневаться в недавнем авторитете Троцкого, тем сильнее Зазубрин хотел верить в это учение, где так легко, оказывается, можно свергать еще вчера безукоризненных вождей и идеологов. Иначе пришлось бы допустить, что неправы не вожди, а эта самая идеология. Тогда бы рухнула не только его жизнь, но и все советское государство, а вместе с ним и весь мир.
Но как верить в то, что рано или поздно приведет к тотальному единомыслию, разрушению подлинно художественной литературы? И возможно ли оно, если ты сам же, наряду с ведущей ролью в литературе безнационального пролетариата, провозглашаешь необходимость существования региональной, сибирской литературы? Как совместить несовместимое, «большую» идеологию и «местное» своеобразие, не терпящее никакой идеологии, кроме «почвенной», всесоюзное «Мы» и всесибирское «мы»? Совместить нельзя, но можно надстроить, соположить, «приклеить» одно к другому.
В ответах на возражения докладчику — надо сказать, не очень-то смелые, — Зазубрин с честью «выдержал линию». Когда Вяткин выступил в защиту «объективности в литературе», то имел в виду, конечно, не право на бесцельное фотографирование, а на свободу творчества от навязчивой идеологии. Поняв это, Зазубрин бросился отстаивать тенденциозность в искусстве с помощью цитаты из Клары Цеткин и мысли о невозможности в эпоху революции обойтись без ее изображения. Используя при этом еще одну цитату — из Троцкого, причем «по памяти»! Теперь в коммунистических убеждениях главы сибирских писателей не должен был сомневаться никто. Ни лирик Вяткин, заметивший, что «СО» «за пять лет ни одного стихотворения о любви не напечатали». Ни томич Богоявленский, укоривший Зазубрина, что он в своем докладе «забыл Пастернака» и его «Детство Люверс». А вот барнаулец П. Казанский, упрекавший докладчика, в том, что тот «не остановился на творчестве пролетарских писателей, а это сделать нужно было, это определенно выявило бы его взгляды», похоже, попал в точку. Защитник пролетарской идеологии в литературе, Зазубрин, оказывается, так увлекся «попутчиками», хоть и грешащими аморальностью и даже халтурой, что забыл о тех, кого защищал!
Может, поэтому Зазубрина так зацепила эта мини-дискуссия об объективности в литературе, что тот же Казанский заявил, будто «этот вопрос в его докладе, действительно, не был ясно освещен». Да как же «не ясно»?! «Объективности… вообще никогда не было, и нет», — отвечает он в запальчивости. Иначе не было бы искусства (цитата из Гете, уже вторая), а только копии уже существующих реалий. Но и субъективности тоже нет, ибо каждый художник, лирик — «певец своего класса». Даже Фет, которого, по Вяткину, «вы не уложите в классовые рамки». Примирить обе крайности способна только тенденция, идея, но она не должна «притягиваться за волосы» (цитата из К. Цеткин), потому-то советский писатель должен стремиться к коммунистическим (а значит, пролетарским) взглядам, потому-то и «нейтрального отношения к революции быть не может». Но как писать так, чтобы не «притягивать за волосы», как быть одновременно объективным и субъективным? Идейно вооруженным, но немного и «попутчиком»? Зазубрин, который, конечно же, не был ортодоксальным марксистом, если цитировал оппозиционера Троцкого на память, вряд ли хотел разрастания дискуссии на такую сложную тему. На мероприятии организационном, узаконивающем сибирских писателей и их объединение, это было бы делом самоубийственным.
2. «Математик» и литератор
Из-за того ли или нет, но решили вдруг изменить повестку дня. И во второй день работы съезда, открывшегося этими прениями, решили заслушать доклады Пушкарева и Басова. Которые должны были перевести мысли писателей в иное русло. Пушкарев говорил об «экономическом и правовом положении писателя» (название доклада), которое, очевиднейшим образом, надо было немедленно улучшать. Разве можно смириться с такими вопиющими фактами, как те, когда автор доклада однажды получил за свой рассказ четыре рубля, а «за строчку стихов три копейки». Виной всему то, что писатель в Сибири, за редким исключением, вынужден служить: он — «совслужащий». И пишет урывками, часто ночью, теряя «драгоценнейшие утренние часы». Зазубрин и здесь разразился целой речью, рассказав одновременно об одном своем знакомом: «У меня был военком, славный парень, хороший товарищ… Как-то я ему сказал, что пишу роман. Недели через две он спрашивает: “Ну, кончен роман?” Я засмеялся». Военком не понял и приказал Зазубрину: «…Надоело мне это, бросай свой роман, нечего волынить». Вспомнил ли он свои канские годы, когда писал «Два мира», или принимал гостя в своем полудоме на улице Журинской, сразу и не поймешь. Слишком уж туманны речевые конструкции: «У меня был военком» и «бросай свой роман». Но вспомнил, наверное, не зря, учитывая полувоенный характер съезда, где приходилось сражаться не только с аморальностью в литературе, но и за материальное благополучие сибирского писателя. От этого зависело и качество лит. продукции, ибо «низкие гонорары и материальная нужда приводят часто писателя к халтуре, к строкогонству…».
Вылил свое раздражение Зазубрин и на газетных редакторов, которые
считают себя «гениальными стилистами» и «принципиально режут и правят каждую
рукопись». Так что потом напечатанное принимаешь за чужой рассказ с твоей
подписью. Не случайно после очерка «Неезженными дорогами» Зазубрин почти ничего
не печатал в газетах, в частности, в «Советской Сибири». Вероятно, тут он
делился своим опытом. Выручить могли лит. странички, отдельные полосы в
газетах, где писатели могли бы распоряжаться сами. В вопросе же о финансах
записали и такой «областнический» пункт: «…9 …авторские гонорары (писателя
в Сибири. — В.Я.) несоизмеримо низкие по сравнению с таковыми же в центре…
Поручить правлению особо выработать ставки гонорара в сибирских журналах,
согласовав их с издательствами».
Доклад Басова «Издательские возможности в Сибири» также не дал участникам второго дня съезда заскучать. Однодворец и сосед Зазубрина по дому, глава Сибкрайиздата постепенно перевел свой рассказ о крайне небольших возможностях его издательства по изданию художественной литературы («пониженный… рост издания художественной литературы на 40 %») на «СО». «Поскольку в ближайшем будущем широких возможностей по изданию в Сибири художественной литературы налицо не имеется, постольку особое значение принимает издание журнал “Сибирские огни” как единственное в данное время издание, дающее место художественной литературе». Едва Басов закончил, как члены редакции, авторы «СО» и читатели — «тт. Вегман, Коптелов, Минин, Богоявленский» — начали «резко критиковать инертность и неумелость Сибкрайиздата в деле распространения своих изданий, особенно “СО”». Произошла и небольшая перепалка между Вегманом и Зазубриным. Первый заявил, что причины слабого распространения «СО» не только «в отсутствии рекламы, но и в том, что он (журнал. — В.Я.) неаккуратно выходит, что содержание художественного отдела часто серо, скучно, неувлекательно». Это, без сомнения, говорил тот, кто был регулярным подписчиком и читателем «Красной нови», в правом верхнем углу свежеполученных номеров неизменно красными чернилами ставивший свое: «ВенВегман» — в знак того, что книжки журнала стали частью его богатейшей библиотеки. Что мог ответить ему редактор «младшего брата» столичного журнала Зазубрин?
Сначала он сказал об организации работы, которая для него, бывшего военного, никуда не годится: «Журнал опаздывает не только по вине типографии, но и по вине редакции. Редакция редко сдает в печать аккуратно весь материал в номер… Часть материала не хватает к нужному сроку, приходится, следовательно, выжидать». С «серостью» пришлось согласиться. Но вегмановское «часто» он поправляет на «иногда», сравнивая материал художественного отдела с «дешевым ситцем». Но «все это может быть изжито, если каждый сотрудник журнала будет думать о своем журнале, думать о сроках его выхода, будет присылать к сроку свои работы». Одно дело сказать это в редакционной комнатке, другое — в зале съезда перед десятками литераторов. Зазубрин имел, конечно, немалые педагогические способности, без них он не увел бы в декабре 1919-го взвод колчаковцев к красным, не имел бы репутацию лектора-педагога в Канске и собирателя лит. сил и молодняка в Новониколаевске / Новосибирске. (Знаменательно, что как раз накануне съезда Москва утвердила, наконец, переименование Новониколаевска в Новосибирск. Зазубрину, вечному другу всего нового, это только придавало сил, бодрости, красноречия).
Но вот, наконец, дошла очередь и до самой сибирской литературы. Докладчиком о «сибирской литературе дореволюционного периода» (название доклада) выступил вдруг Исаак Гольдберг. Хотя ранее, на одном из предсъездовских вечеров, об этом говорил Вяткин. Видимо, лирическая мягкость и субъективность оказались неформатными для съездовских масштабов. Собственно, таким, «съездовским», и вышел доклад ведущего автора «СО». Главный его пафос — «сибирская художественная литература» как нечто самостоятельное могла появиться только после 1917 года. С 1905-го появились «достаточные предпосылки», только «мешали… социальные и экономические причины. Революция смела эти последние». А что же до 1905 года? Она была «немощным отголоском и подголоском общерусской литературы», редкими «упражнениями» на темы о Сибири, либо же это была «чистая этнография». Надо благодарить «невольных пришельцев в Сибирь» — декабристов — и политических ссыльных, которые впервые по-настоящему увидели Сибирь. А потом уже и сами «сибиряки увидели впервые свою Сибирь», увы, «глазами чужаков». Значит, для настоящего сибирского литератора необходима, с одной стороны, некоторая отстраненность во взгляде на Сибирь, лучше даже несибирское происхождение, а с другой — умение взглянуть на нее не только с точки зрения этнографизма, а как-то по-особому, не по-российски широко. Гольдберг выразил эту особую широту взгляда таким образом: «Только в самое последнее время… сибирские литераторы и поэты начинают писать не только о Сибири (этнографически), не только для Сибири (проповедь областничества), но и по-сибирски, то есть исходя из данных условий сибирского быта и его особенностей, без пропаганды и дидактики, а всецело охваченные сибирской стихией и ей подчиненные».
Вполне отчетливо в этой «стихийности» проглядывет Правдухин с его «искусством в стихии революции» и концепцией живого, полнокровного, человечески окрашенного и оправданного лит. искусства. Своего рода «сейфуллинство», «эстетический биологизм». Не зря еще дореволюционные «тунгусские рассказы» Гольдберга обвиняли в том же самом. Возможно, он под своими словами как раз и подразумевал себя, свое творчество, также в чем-то отстраненно-книжное (хотя и был уроженцем Сибири), но в первую очередь, «человеческое»: запоминаешь типы и характеры его героев, революция их только обновляет, множит их галерею. Ибо до нее сибирская литература была «по преимуществу крестьянской», что, несомненно, обедняло ее.
Зазубрин тоже вполне укладывается в эту формулу подлинно сибирской литературы. Он тоже был «чужаком», попавшим в Сибирь, если не считать колчаковских двух лет, только в 1920 году. И тоже был захвачен и подчинен «сибирской стихии», да так, что написал «стихийные» «Два мира», которые можно было назвать первым сибирским романом, а не советским, как это принято. Ни И. Калашников, ни И. Омулевский, ни даже Г. Гребенщиков, ни другие сибирские романисты не дали такой «стихии» в ее эпическом виде, как Зазубрин. Природа и человек здесь слиты в одном саморазрушающем порыве, не зависящем от воли большевиков: это не они победили, это самоуничтожилась большая масса людей, которая действовала слепо, как суровая зима, уничтожая других людей — неподчинившихся им крестьян — одной только жестокостью, насилием. Потом в «Щепке» Зазубрин напишет о большевиках, действовавших столь же стихийно, то есть слепо-насильственно. А затем — о стихийности «бледной правды» нэпманов и сифилитического «общежития». Зазубрин, таким образом, был самым настоящим сибирским писателем.
Но что думал он сам о «сибирской литературе 1917 — 1926 гг.» (название доклада), в которой ему довелось начинать и продолжать работать? Тут-то ему и представилась возможность высказаться публично-широко, на съезде. Автор съездовских материалов подписал в скобках: «Второй докладчик Итин отказался от доклада по болезни». Хоть и задерживаешься прежде всего на слове «отказался» — была ли конкуренция между двумя бывшими жителями Канска, может быть, элементы неприязни, не дай Бог, соперничества, остается гадать — но нельзя не поверить: «по болезни», зная «европейскую» складку Итина.
Итак, Зазубрин, «разобравший» в первый день работы съезда добрый десяток лучших «попутчиков», демонстрирует свое знание современной сибирской литературы. И чувствуется, что знание это недавнего происхождения: Зазубрин в основном перечисляет журналы 1918 — 19 гг., группы, направления по принципу верности или оппозиционности Колчаку. Чуть больше почему-то останавливается на омских поэтах, писавших о Ленине, «как о горилле» и Колчаке — «спасителе Отечества». Он даже приводит четверостишие Г. Маслова, где есть строка о тех защитниках Верховного Правителя, кто «свой мозг оставил мостовым». Знал ли, видел ли он автора стихов, тогда ли запал в его память «мозг на мостовых» — образ, так часто встречающийся в «Двух мирах» и «Щепке», но этот фрагмент доклада оказался самым живым. Оживился Зазубрин и когда давал характеристики лично знакомым писателям. Например, «Итин сшибает в своих вещах старый и новый быт, на полудикарский быт туземцев опускает самолет — последнее достижение техники». Ерошин назван «талантливейшим лириком, зачарованным Алтаем», он «поет свои простые солнечные песни».
Через год, к пятилетию «СО», Зазубрин даст более подробные, с солью и перцем, портреты своих соратников, и эти пряности будут столько же критикой, сколько и похвалой. И в этом весь Зазубрин — «просоленный», как бывалый моряк, многими штормами и бурями этого времени: «1917 — 1926 гг.», но и глубоко преданный братству «огнелюбов». Таково и его отношение к тем, кто часто без особых на то оснований рвется в «СО», этот «приют всесибирской литературы». Но эти рвущиеся в журнал «самосочинители» — «начинающие из самых низов трудовых масс, главные поставщики рукописей» — предмет не иронии, а гордости за свою работу. И какой же доклад без цифр: из 500-600 присылаемых за год в «СО» рукописей, за четыре года «СО» выявили «23 новых прозаика и 33 поэта, из них 5 рабочих и 1 крестьянин».
С этой пятерочной цифры доклад Зазубрина приобрел явный «рабочий» уклон. Он опять, как и во вступлении, повторяет, как заклинание: «По моему глубочайшему убеждению, наша советская литература в Сибири расцветет не как крестьянская литература, а как литература рабочего класса». Ибо Сибирь будет подвержена индустриализации не меньше, чем РСФСР, как «равноправная ее часть». Отсюда и образ будущей Сибири: «Жирная рыхлость пашен плюс трактор… чернь таежная плюс электрификация». Как тут не вспомнить «математическую» статью об умершем Ленине и его «формулу»: «К = (СВ) + Э — Л». И подумать о «головном» характере коммунистических убеждений большинства коммунистов, включая Зазубрина. Которых так беспощадно-утопически изобразил Замятин в своих «Мы». Если революция мозги белых выстреливала на мостовую, то мозги красных математизировала, набивала их формулами и схемами, «плюсами» и «минусами», роботизировала людей, хотевших верить ей. Но простая вера в коммунизм сводила с ума, как Срубова, а альтернатива ей — знание — коверкала своих адептов. По «формулам» все выходило безукоризненно, а душе хотелось живой «математики», чтобы индустриализация давала новые лит. таланты, и из нее как можно больше вычитались бы крестьяне и крестьянское и прибавлялись рабочие и рабочее. Но сразу «минусовать» не получалось, отсюда у Зазубрина и пашни + трактор, тайга + электрификация.
Так и в «СО», заявленную в начале года тему индустриализации то и дело вытесняла таежная, сельская, чалдонская: № 1 — «Соболя» Р. Фраермана, о тунгусах, претерпевающих нашествие красных партизан; «Большая вода» М. Кравкова, об алчных золотоискателях и наказавших их карагасских духах Большой Воды; «Блатные рассказы» Гольдберга, где среди заключенных царских тюрем есть все виды «низов», включая политические. Да и в «Каан-Кэрэдэ» Итина «сшибаются» «аристократия», рабочая интеллигенция — летчики советского «юнкерса» — и все те же крестьяне и «туземцы». И неизвестно, за кем из них правота человеческая. Слишком уж сказочно-мифически, то ли опережая время естественного развития общества, то ли, наоборот, отставая, являются «в народ» эти стальные птицы. В поэзии та же картина: «золотоискатели» из «Золотой лихорадки» Л. Мартынова, «чалдоны» из «Бродяжных россказней» и «Были и небыли» М. Скуратова, алтайское отшельничество, «скит самоизгнания» из «В глуши» И. Ерошина. И только «Капитальное строительство в Дальневосточной области» проф. В. Огородникова и «Золотопромышленность Сибири» К. Тульчинского как-то соответствуют генеральной теме 1926 года.
Но что до них читателю, если в журнале есть два очерка о причастном к «областничеству» А. Щапове Д. Удинова и В. Вегмана и две статьи, где слово «деревня» стоит в названии: «Деревня о себе» А. Николина и «Алтайская деревня и город в частушке» того же Ерошина. И пусть в статье Николина, состоящей из газетных статей селькоров, говорится о коммунистическом перевороте в деревне: закрытии церквей, октябринах, праздниках урожая, партийных и комсомольских ячейках. Деревня остается деревней, а что касается крестьянина, которому «трактор принесет больше пользы, чем бездумные храмы с пьяными попами», — так только больше подчеркивается его природное здравомыслие и рациональность.
И, наконец, статья Правдухина «Сергей Есенин» — о крестьянском поэте, который, благодаря своему «пантеистическому мироощущению», выразил общечеловеческую «жажду человечнейшего». Это ли не доказательство глубинности именно крестьянского мироощущения, идентичного «русскому национальному восприятию мира»? Город с его машинным производством и пролетариатом стал ловушкой, пленом для Есенина. Да, он хотел стать революционером, но «не сумел» — и это было «самой большой его болью». От этого он и погиб «в суровом промежутке двух эпох». Он, который «хотел, чтобы в город была перенесена духовная, внутренняя сущность деревенской Руси с ее пантеистическим приятием мира». Но «был напуган процессом перехода культуры в цивилизацию и погиб». При этом, пишет Правдухин, «мы не можем осудить его за уход из жизни, потому что он убедил нас, что жить он не мог».
Итак, даже смертью своей «великий», как говорил сам Зазубрин, поэт Есенин подтверждает, насколько губителен разрыв между культурой и цивилизацией. Он заставляет задуматься, нужно ли такое уж решительное наступление пролетариата на крестьян, в том числе и в литературе, действительно ли «будущее ее (Сибири. — В.Я.) литературы — блестящее будущее литературы того класса, который является носителем светлейшего идеала всего человечества», т. е. пролетариата?
Но Зазубрин, напечатавший «крестьянскую» статью Правдухина, упрямо
твердит: «Пусть рыхлая, зеленая грудь Сибири будет одета цементной бронью
городов, вооружена жерлами фабричных труб, скована железными обручами железных
дорог. Пусть выжжена, вырублена будет тайга, пусть вытоптаны будут степи… Ведь
только на цементе и железе будет построен железный братский союз всех людей,
железное братство всего человечества».
Да, «математик» здесь явно берет верх над литератором. Правда схемы, догмы, в которые запрещается не верить, торжествует над правдой лит. практики его собственной и «СО» в целом. Этот съездовский «догматизм» Зазубрина оправдан исключительностью момента — Первый Съезд Сибирских Писателей (здесь каждое слово значимо само по себе). А также патетическим волнением, которое заставило говорить высокие слова, статусом главного, председателя. Последующие годы и месяцы рассеют эту патетику и бряцание пролетарской лексикой. Особенно отрезвит Зазубрина дружба (перешедшая во вражду) с ревнителями пролетарского благочестия «настоященцами».
Благо, что выступившие в прениях не заметили этой пролет. риторики Зазубрина, будто понимая ее обязательность, ритуальность. Они говорили о другом. Вяткин неожиданно, будто пропустив мимо ушей финал доклада Зазубрина, начал хвалить его «Общежитие» в пику «недоработанным» «Двум мирам». Не считаясь с официальным мнением Главлита и его партийных коллег, он аттестует рассказ Зазубрина как «произведение настоящей литературы». А какая «ненастоящая»? Очевидно, пролетарская, к которой Зазубрин сейчас так стремится. «В этой вещи Зазубрин выступает как сильный и мужественный художник с трагическим уклоном». Тут Вяткин уже явно переходит на личность редактора «СО». Из уст одного из самых опытных литераторов Сибири, прошедшего через «бальмонтизм» и «колчаковство», недавно ставшего редактором журнала «Сибирь» и потому имевшего право говорить с Зазубриным на равных, это выглядело сильнее поздних воспоминаний таких лит. «младенцев», как Коптелов и Пермитин. Заметив, что Зазубрин «давно не печатается», он подчеркивает похвальное качество автора «Общежития» — «с редкой добросовестностью работает над собой, над словом». И вот оно, «на равных»: «Как критик, как редактор, он суров, часто груб, беспощаден, но он делает нужное дело и на своем посту незаменим». Груб, но незаменим, не пощадит из-за литературы и друзей, но без Зазубрина «СО» рассыплется, как и Союз сибирских писателей. Так можно перевести слова Вяткина. Или даже так: терпим, потому что некем заменить. Может быть, Итиным? Но у него нет «Двух миров» и «Общежития», он поэт, мечтатель, «иностранец», до конца не осибирячился — всё будто приезжий: при удобном случае — на поезд и в столицу, или дальше, на худой конец, в родную Уфу. Не зря ее в «Каан-Кэрэдэ» вспоминает: тоскует, видимо.
3. «Полетный» очерк
А вот Зазубрин в своем «летном» очерке «Неезженными дорогами»
строго следует маршруту самолета «Сибревком» и сюжету своих записок. Только в
самом начале мгновенный экскурс в детство и чуть-чуть в томской главе. Вообще,
«Неезженными дорогами» тесно связан со съездом, его подготовкой и его
проведением. Летал он в октябре 1925-го, когда уже было создано оргбюро ССП,
печатал очерк в «Советской Сибири» в ноябре, когда вопрос о съезде был
окончательно решен, опубликовал полностью в «СО» в № 3, рядом с материалами
съезда, подготовленными кем-то так, что они имеют тоже свой сюжет, своих
героев, свои коллизии. Вот, например, в прениях вспыхнул спор между Вегманом и
Гольдбергом с П. Казанским — есть ли все-таки сибирская литература? И это на
съезде сибирских писателей! Выяснилось, что Вегман противопоставляет
сибирских писателей и сибирскую литературу: первые могут существовать,
поскольку «изображают в литературе Сибирь»; вторая — не может, ибо «заключает
в себе противопоставление русской литературе и потому пахнет политическим
областничеством». Оппоненты политическому аргументу не вняли, выставив
историко-географический: «Сибирская литература, несомненно, существует,
поскольку существует своеобразная природа, история Сибири, своеобразный быт и
порождаемая этими факторами своеобразная психология сибиряков». При этом
они отвергли противопоставление литературе общерусской, так как сибирская
«существует внутри нее», она — «ее своеобразное отражение».
Что мог сказать на это автор только что написанных для «СО» «Неезженных дорог»? Он вынес общепримиряющее соломоново решение: «Сибирская литература была, есть и будет», но «будет существовать до тех пор, пока по своему художественному значению не дорастет до масштабов общесоюзной», то есть столичной.
Значит, пока можно еще писать по-сибирски, готовиться, упражняться, разминать мускулы. Можно ли считать такой «разминкой», материалом, черновиком будущего общесоюзного произведения очерк «Неезженными дорогами»? То, что Зазубрин его особо не выделял, говорит место этого материала в № 3-м. Он стоит самым последним, пропустив вперед исторические: «Приангарскую ссылку» П. Неверова, «Самоедскую вольницу» П. Славнина, «Радищева в Сибири» проф. Б.С. Богославского, «Ф.М. Достоевского в Семипалатинске» Б. Г-ва, «Два письма В.Г. Короленко» Вл. Крутовского, «Поэму Шамиссо о декабристе А. Бестужеве» М. Азадовского. Материалы, может быть, и интересные, но все-таки на любителя. Их ставят обычно «на затычку», когда нет хорошей прозы: «вечные», они годятся в любой номер, в любой год. Себя же Зазубрин скромно поставил третьим в блоке краеведческих материалов, после «Легенды о Томи и Ушае» И. Мягкова и «По Горной Шории» Д. Ярославцева. Откуда такая скромность?
Наверное, из тех соображений, что очерк получился богатым на жизненные заметки и зарисовки, но остался «сырьем». Лучше бы сделать из него художественную прозу, к которой Зазубрин, как мы видели, все еще сильно тяготел. Но можно было оставить и так, проводя его по ведомству «газетной публицистики», к которой тяготело время, эпоха наступления на НЭП. Догадаться, что Зазубрин остался с этими «Неезженными дорогами» на полпути, можно, сравнив газетный и журнальный варианты очерка. В «Советской Сибири» в ноябре 1925 года напечатано лишь семь глав: «Вылет», «На Томск», «Беспременно надо лететь», «Карусель и работящий клоун», «Бензин и кизяк», «О том, как бочатский сапожник шил аэроплан» и «О левой ноге и левой руке». Это треть от тех двадцати трех глав, что есть в «СО». Пропущена «медитативная» «Тишина», главки с агитаторами-«химами», говорящими заученными словами, с шахтерами, заметившими, что самолет «не наш», с крестьянином, сравнившим самолет «Сибревком» с хорошим конем. Остались за бортом Достоевский с Роговым — сердцевина очерка, его нерв, то, что Зазубрину по-настоящему близко и важно. То, что заставило вспомнить прошлое, давнее и недавнее, и даже посочувствовать ранее ругаемой им и «тасеевцем» В. Яковлевым «Ватаге» Вяч. Шишкова. Может, он даже перечитал эту крамольную повесть, «русскую сказку-быль», поколебав свою нерассуждающую советскость. Возможно, побывав в Кузнецке, он стал смотреть на Рогова сквозь призму Зыкова, героя «Ватаги» — не только как на палача, но и как на жертву. И вновь, уже в который раз, задумался над своей «Щепкой» и Срубовым. И вряд ли случайно написал он в «Неезженных дорогах», что «церковь сожжена красным (выделено нами. — В.Я.) бандитом Роговым», и это ключевое, уточняющее слово было снято в публикации ЛНС, во втором, «зазубринском» томе «красными» цензорами. Как снято было и целое высказывание Рогова, касающееся Ленина и изгоняемого из советской прозы Троцкого: «…начальник, значит, насильственник — руби. Его спрашивали о Ленине и Троцком. Рогов самоуверенно заявлял, что он и Ленина поправит, и Троцкого поправит. Потом он и Ленину и Троцкому и всем “жидам” объявил войну. В этой войне он был побежден…» (с. 198, СО, 1926, № 3).
Самое, может быть, талантливое в этом очерке — его название.
«Неезженными дорогами» летел не только один из первых сибирских самолетов, но и
сам его автор. Именно летел, а не шел — безбоязненно, стремительно, вперед и
вверх — Владимир Зазубрин навстречу своей судьбе. Пока что «аэроплан» его
жизненного пути ставил новые рекорды высоты: создан Союз сибирских писателей,
освоен жанр очерка, самый советский жанр из всех прочих. О падении, которое
последует за взлетом, ни знать, ни думать и не предполагалось. Впереди были два
года его «полетной» новосибирской жизни.