Очерки
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 5, 2010
Ольга СОЛОВЬЕВА, Вячеслав ТЯБОТИН
ДЕВОЧКА
ИЗ БРЕСТСКОЙ КРЕПОСТИ
Очерки
ДЕВОЧКА ИЗ БРЕСТСКОЙ КРЕПОСТИ
— Окна нашей квартиры в доме комсостава выходили на Буг, к самой границе. И хотя слухи о том, что вот-вот начнётся война, среди людей ходили, командиры приказали женщинам панику не сеять, чемоданы распаковать, снятые шторы вынуть, отгладить и повесить, — вспоминала врач Людмила Павловна Войтенко. — Мама моя была женоргом, и ей достались основные упрёки за то, что жёны офицеров своими безответственными действиями дают дополнительный повод врагам к разного рода провокациям. Шторы на место повесили, но знаю, что чемоданы не все разобрали. Правда, это всё равно никому не помогло.
В субботу, накануне немецкого наступления, наши войска выехали на плановый полевой смотр. Техника ушла и солдаты. Дома остались только командир полка, комиссар и мой отец, начальник артиллерии. Они договорились, что поедут на учения в воскресенье утром. Вечером мы легли спать как обычно. И вдруг просыпаюсь от шума, грома, от взрывов, от какой-то беспорядочной стрельбы. Вижу отца, который, пригибаясь под окнами, зовёт меня: “Люся, Люся, вставайте! Только во весь рост не ходите!” Он что-то быстро сказал маме и ушёл, а мы с пятилетней сестрой выскочили в коридор. Мама торопила нас, и мы, как были в ночнушках, так и побежали, прихватив с вешалки старое мамино осеннее пальто, в котором она за дровами ходила, а сестрёнку завернули в отцовскую фуфайку зелёную.
Рядом с домом находился сарай для дров и угля, и отец перед уходом велел маме бежать туда, а не в крепость, где уже вовсю гремел бой. Вместе с нами из всех четырёх квартир выскочили женщины и дети. Они тоже побежали к сараю и спустились в погреб. И там, на остатках угля, мы сидели без воды и еды двое суток. У нашей соседки были близнецы-груднички. Дети эти сначала плакали, а потом и плакать перестали, сорвав голоса. Вокруг шёл бой. Мы слышали, как гремели орудия, раздавался треск автоматов и пулемётов, а когда наступали минуты тишины, то немцы объявляли по радио по-русски, чтобы все шли сдаваться в плен, иначе они от этой крепости камня на камне не оставят. Но мы сидели, боясь выходить, и втайне надеялись, что наши войска, ушедшие на учения, выбьют фашистов за Буг.
На третий день, когда надежда на лучший исход угасла, мы выбрались из сарая и пошли по своим квартирам. Дом был цел. Но только успели переступить порог, как тут же вошли три немецких солдата. Перестрелки в этот момент не было. Мы хотели переодеться и что-нибудь взять с собой из еды, но немцы даже попить нам не дали. Один солдат взял в руки отцовское ружьё и что-то удивлённо стал говорить другим, но те, не обращая на него внимания, начали подталкивать нас к выходу.
Привели к месту, где находилось уже довольно много народу. В основном женщины с детьми, но были и пленные красноармейцы. Двое суток держали нас там, очевидно, не зная, что с этими пленными русскими делать. Про еду не думалось, но очень хотелось пить. Мы находились в ложбине между валами, а наверху ходили часовые с автоматами. Брестскую крепость окружал ров, и вдоль этого рва стояла болотная вода. Вот её мы и пили.
Числа двадцать седьмого всех повели за Буг. Но на мосту вдруг остановили. Солдат-красноармейцев отделили и повели дальше, а женщин и детей вернули обратно на советскую территорию. И так мы ещё одну ночь ночевали. Немцы, простые солдаты, видя голодных и заплаканных детей, что-то давали им поесть, а вот от ночного холода укрыть малышей было нечем. Я в свои тринадцать с половиной лет уже считала себя взрослой. Похоже, что мама тогда тоже стала такого же мнения.
Днём приезжали какие-то фотографы и операторы. Они снимали нас со всех сторон, наверное, чтобы потом напечатать эти снимки в своих берлинских газетах и показать в кинохронике перед киносеансами какие русские жалкие, раздетые, чумазые и зарёванные. Да нам и самим было страшно смотреть друг на друга…
А потом нас собрали и под конвоем повели в городскую тюрьму. Брест город небольшой, деревянный и многонациональный. До войны, когда мы туда приехали, в нём жили белорусы, поляки, евреи, украинцы, русские. Так же было и в классе, где я училась. Ребята меня любили, потому что советские ко всем национальностям относились с уважением. И теперь эту любовь мы ощутили особенно остро. Девочки-одноклассницы принесли нам одежду. Мне и маме. И что-то поесть приносили раза два или три. Причём приходили девочки-еврейки. Они лучше других умели с немцами договориться.
В заключении держали нас три недели, но еду за всё это время привезли только один раз. Сухари и суп гороховый в брикетах. Видно, наши склады продовольственные захватили, и решили таким образом покормить пленных. То, что дали нам, хватило дней на восемь, а потом опять еды совершенно не стало.
Ходить внутри тюрьмы разрешалось, и мы под командой немцев двор без конца подметали. Они же очень чистоплотные люди. И из камеры в камеру можно было ходить друг к другу. И когда у нас уже совсем еды не стало, мы, молодёжь, нашли кухню тюремную. А там стояли два чана с замоченной солёной рыбой. Наверное, её ещё перед войной замочили и она уже пахнуть начала, но мы всё равно эту рыбу ели.
Однажды к нам в камеру с переводчиком пришёл немецкий офицер. Ему стул поставили. Он сел. Спрашивал меня:
— Кто ты? Чья дочь? В каком классе учишься? А кто твой отец? — Я сказала.
— Он коммунист?
— Да, коммунист! — а сама подумала: если бы он даже не был коммунистом, то я всё равно бы сказала, что коммунист. Раньше ведь у всех советских детей какая-то гордость была за страну.
— А где твой отец сейчас? — продолжил допрос офицер.
— Он воюет! — Хотя мы не знали тогда, что отец на пятые сутки боёв попал в плен. Зато даже в тюрьме было слышно, что Брестская крепость сражается, не сдаётся. И это придавало нам силы.
В конце июля всех женщин и детей отпустили, но мы, правда, должны были ходить в комендатуру отмечаться. Там же гражданскому населению выдавали хлебные карточки.
Вышли из тюрьмы: куда идти? Ничего ведь нет — ни вещей, ни еды, ни знакомых, ни крыши над головой. Посовещались несколько семей и решили пойти куда глаза глядят. А глядели они в сторону какой-нибудь деревни или хутора. Колхозов там ещё не успели создать, и всюду жили только единоличники. Вот к ним мы и пошли на поклон.
Дошли до первой околицы. Сели. Одна женщина выглянула из окна, вторая выглянула подивиться: что там за люди с детьми сидят? Потом собрались человека три-четыре и подошли к нам.
— Вы что, советские? — спрашивают.
— Да.
— Из Брестской крепости?
Ну, в общем-то, все же знали в округе, что там ещё бои идут. И они нас разобрали. Каждая хозяйка взяла к себе семью. Вот так и мы попали к очень хорошему человеку. Хозяйка наша была по-настоящему доброй и приветливой женщиной. И жили мы у неё до зимы, до января. И даже когда немцы нас заставили переселиться в город, наша хозяйка нам всё равно помогала. Белорусы вообще очень приветливый и гостеприимный народ, а к русским, к советским относились исключительно хорошо. Ведь там ещё были старые люди, которые в Первую мировую тоже бежали от немцев. Бежали в Россию, и помнили, как русские их жалели и привечали. И потому они считали, что долг платежом красен.
Нас выселили с хуторов по приказу коменданта Брестского гарнизона, когда немцы ощутили силу партизанских отрядов. В городе им было легче контролировать всех, пресекая возможные связи населения с партизанами. Нам от этого переселения стало хуже во всём. Ладно, хоть добрая хозяйка помогала. Она дала кое-что из вещей и продуктов на первое время. А весной, когда стало особенно трудно с едой, взяла к себе подкормить мою младшую сестру.
А голодно было так, что мы с мамой ходили к овощехранилищу у немецкой офицерской столовой и подбирали там гнилую картошку, которую выбрасывали при переборке. Варили эту картошку и ели.
Зато с жильём проблем не было. В городе освободилось очень много квартир из-за того, что немцы собрали на окраину всех евреев, организовав там гетто. Обнесли это место колючей проволокой и каждому жителю выдали специальные жёлтые знаки, которые в обязательном порядке пришивались на рукав одежды и на спину. Евреям нельзя было поодиночке ходить. Их только группами под присмотром полицейских выводили на расчистку дорог и разгрузку вагонов. Я ходила несколько раз к воротам гетто, чтобы встретить и как-то отблагодарить тех девочек, что помогли нам в первые дни пребывания в тюрьме. Но, к сожалению, я их не нашла. Поспрашивала, поспрашивала незнакомых мне людей, но никто не мог ничего сказать в утешение. Да они все друг друга просто и знать не могли. Их там тысяч тридцать находилось.
В начале 1943 года всех евреев расстреляли. Этот кошмар длился целых три дня. Их вели, вели… И стариков, и детей, и даже тех, кто уже сам ходить не мог… Грузили в железнодорожные вагоны, вывозили к станции Катуз-Берёза возле Бреста и там расстреливали.
А в это время в гетто пришли специальные немецкие команды, которые разбирали оставшиеся там вещи. Что получше увозили к себе, а что похуже продавали на аукционе. Люди, у которых вообще практически ничего не было, покупали эти вещи.
При немцах горожане старались объединяться. Так легче было выживать. Например, мы с мамой работали, а соседка, у которой был сын по возрасту такой же, как моя сестрёнка, вела хозяйство.
На оккупированной территории во всём вводились германские порядки. Дети, начиная с четырнадцати лет, должны были иметь паспорта и работать. Безработных вылавливали и увозили в Германию. Но найти постоянное место в маленьком Бресте было не так-то просто. С соседской девочкой Ритой мы искали работу, но не нашли. Меня и маму партизанская связная по имени Язя, с которой мы вместе ходили по окрестным деревням вроде как для обмена вещей на продукты, сумела устроить в одну частную строительную фирму, а Риту после очередной облавы угнали в Германию, и она там трудилась на немцев до окончания войны, до самого освобождения.
Фирма, куда меня устроили чернорабочей, занималась ремонтом домов и дорог после бомбёжек. Брест — узловая железнодорожная станция, переход с узкой европейской колеи на широкую русскую. Там всегда было большое скопление поездов, и наши лётчики старались их разбомбить. Но бомбы часто падали и на жилые кварталы. К тому же около дома, где мы тогда жили, был небольшой сад, и в этом саду немцы зенитки поставили. И из-за дуэли лётчиков и зенитчиков на нашей улице почти ничего не осталось. А нас судьба ещё как-то хранила, хотя бомбили часто. Так часто, что мы к этому просто привыкли. Во дворе дома был сделан окоп, накрытый сверху брёвнами и землёй, и мы там прятались, испытывая двоякие чувства. С одной стороны, был страх, что нас могут убить наши, а с другой — появлялась радость, что немцев держат в страхе и им отсюда скоро придётся бежать.
Однажды, наверное, по наводке партизанского подполья, советские лётчики сбросили бомбы на единственный в городе кинотеатр, который посещали только немцы. От кинотеатра лишь битые кирпичи остались, но, к сожалению, сеанс в тот вечер закончился раньше, и зрители уже разошлись. Однако страха это немцам прибавило.
Мы жили надеждой на лучшее и даже праздники старались отмечать. В комендантский час собирались дома до утра. Приходили и родители, и молодёжь. Ребята приносили патефон, пластинки, и мы танцевали. В Новый год даже ёлку ставили. Игрушки сами из бумаги и ваты мастерили. Тосты поднимали за победу. И вполголоса пели наши любимые советские песни, особенно “Катюшу”.
И праздник Октябрьской революции праздновали. Только старались, чтобы народу в этот день собиралось не очень много. Патрули ходили по городу и могли в любой момент зайти в дом. Так и к нам несколько раз приходили для проверки документов. В наших немецких паспортах стояла буква “С”, то есть “советский”, что соответствовало действительности. Ведь дух в нас всегда оставался советским. Мы верили, что немцы нас никогда не победят.
Когда мы работали в частной строительной фирме, то мама, которая на кухне варила для всех еду, нередко посылала меня в колбасный цех за костями. А там служил мой одноклассник. Его и мама хорошо знала, потому что отец Бориса в нашем полку до войны был начальником штаба. Так вот, когда я приходила в цех за костями, где стояли столы разделочные, Борька часто ухитрялся мне бросить в сумку кусочек мяса. Ох, и досталось бы нам с ним, если бы мы попались. Но повезло!
Хозяин строительно-ремонтной фирмы чётко реагировал на то, как идут дела на фронте. Если немцы потеснят наших, то он на нас ноль внимания. Если же наши дадут немцам жару, то он тут же к маме с предложениями: “Елена Михайловна, может, вам домой дровишек подвезти или квартирку побелить? Вы не стесняйтесь, говорите!” Помню, как мама смеялась в начале сорок третьего года: “Похоже, под Сталинградом дела у нас хорошо идут, если хозяин так стал услужлив!”
После битвы на Волге мы уже довольно хорошо знали о том, что происходит в стране и на фронте. Знали из советских газет, которые доставляли партизанам с Большой земли. А мама с партизанами связь имела. У нас связные их останавливались, когда возникала необходимость переночевать в городе. Я ходила с этими связными по деревням. Не скажу, что я была какая-то участница этого движения. Просто жизнь так складывалась. Связными были девушки молодые. Одна из них перед самой войной приехала из Москвы на врачебную практику и попала в оккупацию. В отряде она врачом работала. А когда появлялась в Бресте, я часто её сопровождала. Мы ходили вместе по окрестным сёлам и хуторам, меняли иголки и мыло, нитки, таблетки от головной боли. У неё котомка за спиной, и у меня котомка. Чем она занималась помимо этого, я никогда не спрашивала, не вникала. Соображала про конспирацию.
Когда фронт стал приближаться к Бресту, мы с мамой решили выехать в сельскую местность. Приютил нас дьякон. Сам молодой, и жена у него молодая с ребёнком лет пяти. А хутор, где церковь, дом священника и ещё несколько домов по соседству, находился в пятнадцати километрах от города у самой шоссейной дороги, по которой отступали немецкие войска. Наши самолёты налетали их бомбить. Ночью свечи в небе повесят такие, что становится светло, как днём. Дьякон сильно перепугался, потому что им не приходилось раньше быть под бомбёжками. Вот он и говорит: “Нет, тут нельзя оставаться. Шоссе рядом, войска идут…” Зарезали поросёнка, мясо посолили, хлеба напекли. Запряг лошадь. Всё это на телегу погрузили, привязали сзади корову и отправились в путь. И мы за ними налегке. В стороне от дороги, километрах в десяти, у священника был человек знакомый, очень зажиточный крестьянин. У него коровники стояли каменные. И конюшни такие же. Лошадей от греха подальше он куда-то отвёл в лес, чтобы немцы при отступлении не взяли.
Приехали мы к этому хозяину, он так радушно нас встретил, место для жилья устроил в каменном сарае, где сена было полно свежего, душистого. Лето. Тепло. Благодать. Но вторая линия обороны немецкой стала отступать, располагаясь на хуторах. И опять наши прилетали бомбить. Дьякон решил куда-нибудь подальше ехать, но мама отказалась: “Что толку колесить, если сейчас кругом сплошной фронт?” Дьякон с семьёй уехал, а корову нам на сохранение оставил.
А тут наши уже совсем близко подошли. В один из дней началась массированная артподготовка. Часа два она длилась. Кругом стрельба, разрывы. Мы сидим в подвале. А он такой солидный, с отделанными дорожками! Кроме нас, туда ещё и соседи, у которых дом разбило, спустились. Сидим-то хорошо, а есть хочется. Мама говорит: “Пойдём-ка, дочка, корову подоим”. Она берёт ведро, и мы идём в сарай. Мама доит корову, а я рядом сижу и мне так страшно! Снаряды-то рвутся то здесь, то там. И над головой летят с воем. Я тороплю: “Мам, ну скорей! Ну скорей!” Она спешит. Берёт ведро, и мы бежим в своё убежище, чтобы напиться и другим дать попить молочка парного…
Вдруг стрельба закончилась. Всё! Партизаны вышли из леса и прогнали немцев, которые располагались по хуторам. Мы обрадовались, а они дали нам какой-то еды: хлеба, сала и опять в лес ушли.
Потом немцы окончательно стали отступать. И к нам в подвал заглядывали. А хозяин сидел на верхней ступеньке с кринкой молока и немцев этим молоком угощал.
Вскоре наши пришли: “Дед, немцы были?” — “Были да ушли”. И наши молочком угостились и дальше побежали. Разведка, наверное. А почти следом немецкий танк подкатил и прямо во дворе у подвала остановился. Два немца вылезли из люка, спустились и сели на ступеньки в тенёчке. Сняли свои шлемы. Жарко. Пот течёт по их лицам, а они такие молодые — лет по 18, не больше. И очень уставшие. Они с хозяином поговорили, молока холодного попили, передохнули и ушли. Танк загрохотал и умчался.
И, наконец, появились наши, советские! В незнакомой для нас форме — без петлиц, но с погонами. Солдаты нам дали еды, но не это главное. Наши подошли к государственной границе, у которой мы жили с лета тридцать девятого года!
Через неделю появился наш дьякон с женой и ребёнком, но без лошади и без телеги. Их немцы конфисковали для перевозки раненых. А корова, что он нам оставлял, стояла жива и здорова. Взяли мы её за верёвку и пошли на дьяконов хутор. Когда шли к нему, то повсюду наши убитые солдаты лежали: и на дороге, и в хлебах. Но на хуторе у церкви уже были свежие могилы. Говорили, что, отступая, немцы на колокольню посадили пулемётчика, и он косил сверху наших, как косой.
Огород дьякона весь был перепахан танками, но дом стоял. Правда, в одной стене зияла огромная дыра от снаряда. Как раз там, где мы ночевали. Хозяйка поохала, поахала, но общими усилиями эту дыру довольно быстро заделали и стали жить. Дьякон хлеб косил, мама снопы вязала, а я за коровой ухаживала. Но в самый разгар жатвы дьякона вдруг в армию призвали. Горе такое! Матушка напекла ему всего в дорогу и отправилась провожать. А он и маму попросил поехать с ними. Так все вместе они и вернулись домой. На призывном пункте, когда узнали, что в армию прибыл священник, то его от воинской повинности сразу же избавили.
Когда Брест совсем освободили, мы вернулись в город и пошли работать в госпиталь. Мама на кухне помогала, а я полы мыла, раненых кормила. Фронт гремел уже где-то под Варшавой, и оттуда привозили много раненых. Госпиталь располагался в школе. В классах находились палаты для выздоравливающих, а операционная размещалась в физкультурном зале. Здесь стояло шесть столов. Шесть хирургов и шесть операционных сестёр работали одновременно. Это был конвейер, на котором часто решался вопрос: быть или не быть? Хирургам даже поесть некогда. Только одного солдата прооперируют, как тут же на стол кладут другого. Чтобы доктора не снимали перчаток, я кормила этих женщин с рук бутербродами и поила чаем. В таких условиях госпиталь работал больше двух месяцев.
Я думаю: может, не случайно уже в зрелые годы, будучи замужем и имея двух детей, я поступила в медицинский, закончила его и стала работать врачом, о чём прежде даже и в голове никогда не держала?
А в 1944-м, когда в Бресте полностью восстановили советскую власть и открылся железнодорожный техникум, я сразу же поступила туда. Но перед этим пришлось ходить на специальные курсы, на которых мы прошли программу за седьмой класс. Ведь в годы войны никто из нас не учился.
Как-то в начале мая следующего года, когда мы заканчивали первый курс, я проснулась утром от выстрелов и перепугалась, не могла сразу ничего сообразить. Выглянула в окно, а там кричат: “Победа! Победа-а!” Я скорее оделась и побежала в техникум, хотя было ещё очень рано. Но там уже все ликовали, поздравляли друг друга. Никаких занятий в этот день не предвиделось, но зато были танцы, танцы, танцы. Танцевали все! Вот так на границе мы встречали Победу.
А через год из немецкого плена вернулся отец, которого в Маутхаузене освободили американцы. Оказалось, что он был контужен в Брестской крепости в самые первые дни войны и вместе с командиром полка попал в немецкий концлагерь. Отец пришёл из Германии — лишь кожа и кости да ещё комок нервов. Но он вернулся, а его командир умер от туберкулёза в апреле 1945 года, совсем немного не дожив до победного дня. Его семью расстреляли в Бресте, обвинив жену, работавшую у немцев в штабе уборщицей, в прослушивании передач советского радио, что было строжайше запрещено.
Наш папа вернулся в то время, когда я как раз выходила замуж, окончив второй курс железнодорожного техникума. Муж мой воевал все четыре года, имел ранения и контузии. Их часть, возвращаясь из Германии, остановилась в Бресте, и он пришел к нам на постой. Так мы с ним и познакомились. Потом он, зоотехник с высшим образованием, демобилизовался и уехал по направлению Министерства сельского хозяйства на работу в Алтайский край, куда в начале войны были эвакуированы лучшие отечественные конные заводы. Через некоторое время и я умчалась к нему в Сибирь, беспокоясь за маму и особо за отца, который остро переживал недоверие к оставшимся в живых защитникам Брестской крепости. Жить людям, побывавшим в плену, было морально трудно, почти невозможно. Их охаивали, преследовали, чернили. Это продолжалось до тех пор, пока в середине пятидесятых годов писатель Сергей Сергеевич Смирнов, удостоенный затем Ленинской премии, не начал своё сенсационное расследование, рассказав о величии подвига героев Бреста.
Гражданской специальности у отца не было, и ситуация казалась безысходной. Лишь переписка со Смирновым давала надежду на лучшее. А когда его восстановили в партии, вручили орден Отечественной войны и вернули воинское звание, он уволился из армии, и они с мамой уехали в Ярославскую область, где бывший начальник артиллерии полка стал работать директором заготконторы. В это время он воспрянул духом, восстановил былые связи, ездил на встречи защитников крепости, что устраивал в Бресте, а потом и в Москве Сергей Смирнов. Но в шестьдесят лет отца не стало. Он умер на вокзале в Гомеле, когда ехал повидаться с матерью, которую не видел больше двадцати лет…
ПЕРВЫМ ДЕЛОМ — САМОЛЁТЫ
Мы очень жалели, что не спросили у Екатерины Филипповны Шиповой, Марии Акимовны Левоненко и Тамары Васильевны Кожмяковой об их отношении к песне пилотов из кинофильма “Небесный тихоход”, хотя о песне на войне мы говорили.
— Конечно, пели! Конечно, пели! — сразу же оживились участницы клуба фронтовых встреч “Сибирячка”.
— Нас обычно привозили на аэродром, даже если погода нелётная. На всякий случай. Вдруг ветер разгонит облака, образуется “окно” и полёты состоятся, — вспоминала Екатерина Филипповна. — И вот снег идёт или дождь, морось стоит противная, но мы всё равно ждём. А однажды с девчонками ящики из-под снарядов поставили буквой “П”, сели и стали петь. Настроение сразу изменилось. С тех пор так и повелось, если взгрустнётся, так мы назло фрицам песни поём.
— Я очень люблю фильм “В бой идут одни старики”. И мне кажется, что Леонид Быков сюжет свой в нашей части подсмотрел, — добавила Тамара Васильевна.— У нас отличная фронтовая самодеятельность была, где я пела лирические песни в ансамбле под названием “От винта”. И единственно о чём сожалела, что самой не довелось летать. Я ведь ещё в школе мечтала о самолётах, и в Новосибирске в аэроклуб пришла в двенадцать лет после четвёртого класса. И что самое интересное — меня не выгнали, не посмеялись. Наоборот, начальник авиамодельной лаборатории похвалил и сказал:
— Если ты не раздумаешь, девочка, то приходи осенью, когда начнётся учебный год.
И я сначала сама стала авиамоделисткой, а потом, организовав кружок в своей любимой 24-й школе Заельцовского района, являлась первой в Западно-Сибирском крае девочкой-инструктором по авиамоделизму.
Повзрослев, закончила планерную и парашютную школы при аэроклубе, а до пилотского отделения, куда брали только с восемнадцати лет, мне года не хватило. А тут и война началась. На фронт семнадцатилетних не брали, но осенью я всё же добилась своего. Меня включили в команду военно-санитарного поезда № 244, который перевозил раненых солдат и офицеров.
Фашистские лётчики нас постоянно бомбили. Сама не знаю, как мне в том пекле удалось выжить. Но по иронии судьбы, когда в марте 1943 года наш санитарный поезд в последний раз шёл в тыл с передовой, я, вынося раненых из горящего вагона, получила сильные ожоги лица. Состав ушёл в Красноярск, а мне разрешили остаться в Новосибирске и лечиться дома.
Чтобы встать на воинский учёт, пришла в военкомат. И там узнала о наборе курсантов в военное авиационное училище связи. Попросила направить меня туда.
Через пять месяцев, пройдя ускоренное обучение, получила погоны младшего сержанта и оказалась на фронте уже в должности начальника радиостанции наведения 203-й отдельной роты связи 11-го истребительного авиационного корпуса.
Кроме основного, у нас были ещё так называемые аэродромы подскока. Располагаясь в прифронтовой полосе, они позволяли нашим лётчикам, которые, как и Александр Иванович Покрышкин, летали на американских “Аэрокобрах”, быстрее добираться до цели. Таким образом, они могли проникать дальше в тыл противника, а также быстро встречать в воздухе немцев, не допуская их вглубь нашей обороны. На таких “подскоках” я обычно и работала.
Однажды в Белоруссии, где всё леса и леса, наши воздушные разведчики высмотрели небольшую поляну, пригодную для взлёта и посадки небольшой группы самолётов. Истребители там сели, а я вместе с механиками добралась туда на машине. Развернула радиостанцию, и три дня мы работали нормально. Самолёты в основном ходили в разведку. А на четвёртое утро, как только наши улетели, появились вражеские бомбардировщики. Очевидно, немцы засекли временный аэродром и решили его уничтожить. Бомбили они очень профессионально, но я не могла бросить радиостанцию и спрятаться в укрытие, потому что надо было срочно предупредить ребят, находившихся в воздухе. Ведь от нашего аэродрома остались сплошные воронки, и для посадки он уже был не пригоден. Я вышла в эфир, предупреждая эскадрилью о невозможности возвращения сюда.
— Маленькие, маленькие (так условно назывался истребитель), экономьте горючее и идите на запасные точки! — кричала я им.
Немцы постоянно подслушивали нас, как, впрочем, и мы их. Они быстро засекли мою радиостанцию, и их самолёты стали летать над поляной почти на бреющем, стреляя по кустам. Радиостанция уцелела, а я была ранена и сильно контужена, но эфир прервала лишь тогда, когда с основного аэродрома передали, что мои самолёты сели на запасной точке.
Меня срочно увезли в санбат, где я очнулась только на пятые сутки. Не говорила, не видела и не слышала. Из носа и ушей текла кровь. Но выжила.
— Мы молодые бедовые были, — поддержала подругу Мария Акимовна Левоненко, — я хотя и санинструктором служила, но тоже в авиации. Правда, когда два фронта, Ленинградский и Волховский, перешли в контрнаступление, оказалась с группой разведчиков в районе станции Тосно. Мы попали под сильнейший артобстрел. Одного из нас убило, а восемь человек получили ранения. Я была ранена в ногу и в обе руки. Несколько дней в санбате лежала без сознания.
— А я когда лежала в медсанбате без сознания, — дополнила свой рассказ Тамара Васильевна Кожмякова, — туда приехал генерал — командир нашего авиационного корпуса. Он к нижней рубашке, которая висела на спинке моей кровати, приколол медаль “За отвагу!”. Я сама не видела, но девчонки, которые находились в палате, мне об этом с восторгом потом рассказали.
Так что вы думаете? Только-только я пришла в себя, стала немножко слышать и, заикаясь, говорить, прилетел из нашей части самолётик У-2, чтобы специально меня навестить. Наши лётчики пилоту этому наказали: “Если она пришла в себя, привези!” А меня врачи не отпускали в таком состоянии. Главврач зашумел: “Вы что там все с ума посходили!” Я заплакала, а пилот, прилетевший за мной, говорит:
— Не реви! Сейчас я тебе свою шинель принесу и сапоги.— Принёс в палату. Я все с себя сбросила, в шинельку завернулась и… сбежала! Без документов, без аттестата, без всего. Главное, чтоб от своих не отстать.
Начальник санслужбы корпуса сказал нашему фельдшеру:
— Вы хотя бы в её красноармейскую книжку запишите, что в августе 1944 года у неё было тяжёлое ранение.
Записать-то записали, но когда фельдшер поехал в санбат за справкой, ему не дали, ответив: “Она дезертир! Мало ли, что она в вашей части служит. От нас она дезертировала”. Так и не дали. И у меня до сих пор кроме записи в красноармейской книжке никаких подтверждающих документов об этом ранении нет.
А куда меня только война не бросала! В апреле 1945 года, когда шли бои за порт Пилау, меня с радиостанцией командировали в отряд торпедных катеров координировать действия моряков и пилотов, прикрывавших корабли с воздуха. Три дня я ходила на командирском торпедном катере. Это был кромешный ад. И когда мы возвращались на базу, у меня от нервного напряжения ноги отказывались ходить, и матросы в буквальном смысле меня носили на руках. Только на третий день, когда мы немцев одолели, я, счастливая, сама сошла на берег. В этот момент меня увидел и сфотографировал корреспондент фронтовой газеты, удивившийся девушке в морской форме на торпедном катере.
— А я самая настоящая “ночная ведьма”. Так нас немцы называли, — представилась штурман 46-го гвардейского ночного бомбардировочного авиационного полка 325-й дивизии, входившей в состав 4-й воздушной армии, гвардии лейтенант Екатерина Филипповна Шипова. — Если видели кинофильм “В небе ночные ведьмы” — так там всё про нас, потому что эту ленту сняла наша Женя Жигуленко, между прочим, Герой Советского Союза! Там всё от первого до последнего кадра — правда. И даже как из госпиталя бежали. Мы смешные были, боялись, что вдруг без нас война кончится…
Тот день, когда она началась, я, конечно, хорошо помню. Мы до вечера были на реке. Прихожу домой — никого нет. Ни отца, ни матери. Я собралась и пошла в парк культуры. Иду хорошенькая, весёленькая, сама собой довольная. Мы с ребятами ещё раньше договаривались, что в выходной в парке встретимся. Подхожу радостная такая, а подружка смотрит на меня удивлённо и говорит:
— Ты чему радуешься?
— А что? Экзамены позади…
— Так война же идёт!
— Как?! — Вот тут я и осеклась.
Собрались все наши девятиклассники, стали обсуждать, что да как. Парни говорят:
— Если Воронеж будет взят, все пойдём в партизаны.
Пришла домой и думаю: “Какие партизаны? Я лучше на фронт пойду в Красную Армию”. Мы же все были воспитаны на энтузиазме, на любви к Родине. Нашим кумиром был Павка Корчагин. Помните: “Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за меленькое прошлое…”
На следующий день отправилась в военкомат, но там мне дали от ворот поворот:
— Меснянкина (это моя девичья фамилия), мы несовершеннолетних на фронт не берём!
Я ещё три раза ходила к разным офицерам, но ответ был один и тот же.
Заканчивая десятый класс, окончила курсы санинструкторов, но это удостоверение не пригодилось. Завод, на котором отец работал в Воронеже, эвакуировали в Куйбышев, и мы с мамой поехали вместе с ним на Волгу.
Поступила на завод контролёром, а чуть позже пошла в военкомат, но опять не взяли. Однако потом мы с девчонками, видно, так надоели военкому, что нас направили в Сызрань в 1-е Высшее военное авиационное училище связи, переведённое из Москвы. А когда немцев от столицы отбросили, его опять вернули туда. И хотя я мечтала об авиации, учиться пришлось на метеоролога-синоптика. Но правильно говорят, если чего-то действительно сильно хочешь и стремишься к этому, то желание непременно сбудется. Вот и мне повезло. Из ВВС пришёл приказ отобрать десять девушек для переучивания на авиационных штурманов.
Мне в этот день поручили выпустить стенгазету, а я, когда прочитала приказ, бросила всё, за что получила наряд вне очереди. Но комбат, видя моё рвение на фронт, сказал:
— Слышал, что ты хочешь учиться на штурмана?
— Очень хочу, товарищ капитан!
Он и внёс мою фамилию в список. Из 200 желающих отобрали 11 девочек и отправили нас в Йошкар-Олу, где готовили штурманов в женский авиаполк легендарной Марины Расковой. Мы с Ирой Глатман, Асей Цурановой и Верой Хуртиной так и настроились на это, но вскоре последовал другой приказ: шесть экипажей срочно переучить на У-2 в полк Евдокии Бершанской. Мы приуныли так, что даже всплакнули. Но моя лётчица, Аня Амосова, которая ещё перед войной закончила Батайскую авиашколу, посмотрела на нас и сказала:
— Да что вы, девчонки, слёзы зря льёте? Ведь в полку Расковой на “Пешках” летают стаями: звеньями, эскадрильей или полком. Идёт ведущий и всех за собой ведёт. И какая там особая работа? Только бомбы сбросить и всё. А на “уточках” надо ночью летать поодиночке. Это в сто раз трудней!
В общем, успокоила нас. Мы прошли дневную и ночную подготовку, учились выходить из лучей прожекторов, полётам по маршруту, стрельбе и бомбометанию, прыжкам с парашютом. Когда закончили курс, за нами прибыли из полка, и мы улетели в Польшу, где был аэродром у местечка Далеке. Через несколько дней все новички включились в работу. На первое боевое задание я полетела с командиром звена Катей Пискарёвой, которая была уже опытной лётчицей.
Что мы делали? — Ходили в разведку, бомбили немецкие позиции и различные объекты. Причём и днём, и ночью. У-2 — самолёт открытый. Две кабины. В передней лётчик сидит, а сзади — штурман-стрелок. Там абсолютно никакой защиты. “Руссфанер”, как говорили немцы. Единственная броня — тёмная ночь, когда можно было тихо подобраться, отбомбиться и так же тихо скрыться. Но это не всегда получалось и тогда приходилось очень туго.
Порой случалось, что бомба цеплялась за самолёт, и тогда штурману надо было вылезать из своей кабины на крыло. Это только в сравнении с другими самолётами наша “уточка” казалась тихоходной, а в небе ночном скорость-то всё равно приличная. Ветер сдувает, ноги скользят, но оступиться нельзя! И сама пропадёшь, и самолёт со своей лётчицей под удар подставишь. Как можно садиться с неоторвавшейся бомбой?
Было такое дело и у меня. Вперёд-то я дошла, бомбу ногой столкнула вниз, но ведь надо и назад в кабину вернуться! Как добралась, сама не знаю. Перевалилась через бортик на сиденье и долго в себя прийти не могла. Это случилось, когда мы уже летали с Аней Амосовой. Вместе с ней мы открывали воздушный “данцигский коридор”, уничтожая фашистов, закрепившихся на последних подступах к Берлину.
Встречаясь со школьниками или с молодёжью родного мне “Сибсельмаша”, где я проработала больше четверти века, на вопрос: “Было ли страшно на войне?” отвечаю честно: “Порой бывало очень страшно, но надо было, и мы делали эту работу, превозмогая страх. Ни один экипаж не возвращался у нас, не выполнив задания. В нашем женском полку ни одного случая трусости или малодушия не было”.
СЧАСТЛИВЧИК
Лёву Бокова на фронте все называли счастливчиком, говорили, что он в “рубашке” родился. Да он и сам считал, что судьба ему благоволит и ангел-хранитель спасает его от больших неприятностей, которые так часто случаются на войне. В армию он ушёл добровольцем в сорок третьем году из Молотовского пулемётно-миномётного училища и вместе с ребятами из Новосибирска попал во взвод автоматчиков 290-го стрелкового полка 95-й гвардейской стрелковой дивизии, получившей это почётное звание за мужество, проявленное в сражениях под Сталинградом.
Служить в гвардейском полку было почётно, но первые свои бои на Курской дуге восемнадцатилетние мальчишки, ещё не хлебнувшие солдатского лиха, воспринимали не как кровавую бойню, а как что-то вроде игры в войну. Пока полк находился во втором эшелоне, и канонада гремела вдали, страха большого они не испытывали. Их всё время куда-то вели, двигали, перемещали. Кто-то в штабах руководил всем этим процессом, меняя дислокацию войск, а они, вчерашние курсанты, не ведая планов командования, всецело подчинялись только приказам взводного да своему старшине — суровому и храброму дядьке, награждённому орденом Красной Звезды и медалью “За отвагу”, что поблёскивали на его гимнастёрке вместе со значком “Гвардия”.
Опыт выживания на войне приходил достаточно быстро. Тут хочешь не хочешь, а сообразишь, как лучше окоп обустроить, сколько банок тушёнки, сухарей и гранат получить, чтобы в пешем строю не мешали, а в бою помогли. Голова быстро соображала, все ревниво следили за действиями своих товарищей в боевой обстановке, выделяя из них наиболее умных, смелых и находчивых. Да и взводный не пропускал случая поругать за легкомысленные поступки. Говоря о погибших и раненых, он всегда находил ошибки в их действиях: “Зачем он поднялся за деревом, когда стрелял? Надо было это делать лёжа!” Или: “Не с той стороны столба вёл огонь. Надо стоять так, чтобы столб тебя укрывал, и враг не видел!” В каждом случае командир искал причину и указывал на неё, переживая за каждого бойца, которого не сумел уберечь. А более “живучими”, как довольно быстро подметил рядовой Боков, оказывались те ребята, которые к чужому опыту приплюсовывали собственные наблюдения и находки. Так, например, на марше он умел автоматически отмечать встреченные на пути укрытия, удобные позиции, проигрывать в уме свои действия на случай артобстрела или налёта немецкой авиации.
— Ещё на войне важно беречь силы и пополнять их за счёт еды и сна, — учил старшина. — Что толку трястись от страха и елозить по стенкам окопа во время бомбёжек? — Один урон обмундированию. Ты не ругайся и не злись, а спокойно ложись и спи. Ведь немец под своими бомбами в атаку ни за что не пойдёт. Значит, у тебя есть время отдохнуть и набраться сил.
А ведь и правда. Следуя мудрому совету, Лёва научился во время бомбёжек и артобстрелов ложиться на дно окопа, подложив что-нибудь под голову, и отключаться минут на десять — пятнадцать. Это не раз спасало его от излишних волнений. Впрочем, на войне, где, как известно, “пуля — дура”, важно всё, и прежде всего — фактор везения. А Лёве везло. И не единожды.
В первый раз это случилось в дни Курской битвы, когда они переходили на новые позиции. Был июль. Солнце пекло нещадно, и всё время хотелось пить. Склон долины с выгоревшей мелкой травой казался бесконечным. От него, как от раскалённой печи, веяло жаром. На дне долины виднелась полоса леса с низким кустарником, но солдаты уже знали, что и там ручейки пересохли.
Взвод растянулся в колонну по одному. Шли метрах в пяти друг за другом. “Обстреляют — так будет меньше потерь!” — сказал взводный. Разговаривать в духоте не хотелось. Все молчали. Лишь стрекотали кузнечики, которым почему-то даже жара была нипочём. Где-то впереди слева слышались разрывы снарядов. “Бабах!” — А потом тишина. И снова устало бабахает гаубица. Было похоже, что артиллеристы, то ли наши, то ли немецкие, пристреливают цели.
Ноги идут, а голова работает: “Куда ведут? Где идём? Далеко ли немец и в чём состоит задача нашего взвода? — думал Лёва Боков. — Может, старшина что скажет, хотя бы намёком?”
— Ну, чего тебе? — не останавливаясь, недовольно спрашивает старшина. — Встань, где положено, а то фашист положит! — Сказал и отмашку рукой сделал, чтобы боец отстал. Лёва остановился, передохнул немного и, отпустив старшину метров на десять, пошёл следом, глядя на его взмокшую от пота спину. Вдруг прямо перед старшиной взметнулся страшный взрыв, заставивший бойцов метнуться на землю. Но, падая, Лев успел заметить, что гимнастёрка на спине старшины разлетелась в клочья, а сам он, взмахнув руками, взлетел вверх и тут же завалился набок.
“Конец старшине!” — мелькнула мысль. Сразу же впереди рвануло ещё несколько раз, и облака дыма и пыли закрыли видимость. Только солнце, ставшее красным, старалось пробиться сверху к земле. Лёва лежал, вдавливаясь телом в косогор, прижавшись щекой к колючей траве и пряча голову за диск и ложе автомата. Во рту першило от гари и пыли. Хотелось пить. С шипением над головой пролетел новый снаряд и разорвался где-то сбоку. И сразу кто-то заматерился невдалеке и застонал от боли. Ругался солдат, тот, что шёл сзади.
Пыль, поднятая взрывами, медленно рассеивалась. Пахло взорвавшимся толом. К месту, где лежал убитый старшина, стали подходить люди. Появился санитар с сумкой на плече, но его услуги здесь уже не требовались. Подогнали бричку, запряжённую парой лошадей. Там стонал раненый с перевязанной головой.
Старшина лежал на спине, широко раскинув руки, в одной из которых он держал автомат. Выше начищенной пряжки ремня на гимнастёрке темнело кровавое пятно, обрамляя рваную рану. Подошедший лейтенант поднял автомат старшины и, отдав его рядом стоявшему солдату, снял с головы потемневшую от пота пилотку.
Забрав документы и отстегнув ордена, тело убитого подняли и уложили рядом с раненым солдатом в повозку, и она потихоньку покатила в тыл, увозя одного в медсанбат, а другого в братскую могилу.
Лев Боков и до этого дня видел многих погибших солдат, но то были ему неизвестные люди. А смерть старшины, который отогнал его от себя всего лишь за несколько минут до гибели, оглушила и потрясла: “Ведь могло бы запросто и меня убить, окажись я рядом со старшиной. Или ранить, как того солдата, что шёл на несколько метров сзади. Что это: случайность или везение?”
Везением он считал и тот момент, когда они, пятеро солдат, отставших от взвода при отступлении, не были убиты и не попали в плен. В тот день на передовой их нещадно бомбила немецкая авиация. Одна волна бомбардировщиков, сопровождаемых “мессерами” и “лапотниками”, сменялась другой. Вал огня, земли, дыма и пыли, заполняя всю долину, шёл стеной на окоп, в котором они сидели. Оглушающий грохот подступающих взрывов вызывал страшную боль в ушах, а глаза готовы были вот-вот вылезти из орбит. Что-то сыпалось прямо за воротник, неприятно щекоча плечи и спину. Песок, попадая в рот, скрипел на зубах. Пришлось зажмуриться, собраться в комочек, закрыть ладонями уши и поглубже влезть в свою стальную каску. Так, по крайней мере, ничего не видно. Только слышно, как приближаются взрывы, от которых трясётся земля и заваливается окоп.
Сбросив последние бомбы, самолеты развернулись и улетели на свой аэродром. Замолчала и наша зенитная батарея. Но следом, как по науке, началась танковая атака противника. Сверху было хорошо видно стальные машины, идущие вперёд на больших скоростях. Две противотанковые пушки интенсивно стреляли по ним, но это сражение было неравным. Вдруг раздался мощный взрыв, перекрывший все другие. Яркая вспышка выбросила высоко вверх предмет, похожий на ковш с длинной ручкой. Это летела башня танка, сорванная взрывом боевого запаса. Несколько немецких самоходок уже горели в долине, но, обходя их, другие, не снижая скорости, мчались вперёд, непрерывно стреляя трассирующими снарядами для устрашения обороняющихся. Наконец, они прорвались к первому рубежу обороны и стали утюжить гусеницами окопы и пушки, стрелявшие ещё минуту назад. Немецкой пехоты не было, а танки ушли вперёд.
Как только шум боя затих, солдаты огляделись. Показалось странным и подозрительным, что ни слева, ни справа никакого движения не было, никакой жизни не наблюдалось. Молчала и зенитная батарея. Лёва первым выбрался из укрытия, поднялся вверх, оглядел траншеи. В них никого не было. Все отступили, в спешке забыв о пятерых, что были в окопе на отшибе.
Удивительно, как они не растерялись, не стали ныть и не пошли сдаваться в плен, как те “дядьки”, что встретились им на дороге к новой линии фронта.
— Немец вон с какой силой прёт, — говорили те, — у него и танки, и самолёты, и самоходки! А нашу мосинскую винтовку давно уж пора выбросить! Нет, если немцы придут, всем сдаваться надо. Ничего, и в Германии жить можно. Вот и пропуска не зря же они с самолётов разбрасывают. Не на расстрел же приглашают. А наши командиры только мозги нам пудрят, что, мол, листовки эти отравлены. Было бы так, давно бы “коньки отбросили” — сколько их уже искурили… В общем, мы про себя всё решили, а вы как, молодёжь?
Только под видом похода за водой удалось убежать от потенциальных предателей. Оценив по достоинству этот манёвр Лёвы Бокова, ребята выбрали его своим командиром. А он, приняв на себя ответственность за жизнь всех пятерых, старался применить на практике всё то, чему их учили на Урале в пулемётно-миномётном училище, с благодарностью вспоминая и науку отца своего Аркадия Ивановича — профессионального геодезиста и топографа. Несколько дней, не бросая оружия, шли ребята без воды и еды, прятались в погребе на краю поля, где немецкие танкисты, переговариваясь и смеясь, собирали морковку.
Этим сибирякам повезло. Они вышли к своим, и даже письма успели домой написать вслед за теми, что ушли их родителям с официальным сообщением: “Ваш сын пропал без вести…”
Их возвращение приятно удивило сослуживцев, но больше всех, кажется, обрадовался повар дядя Вася. Увидев всех пятерых, бодро шлёпающих в направлении кухни, он радостно взмахнул руками и, как оркестрант в литавры, ударил своим огромным черпаком по крышке котла:
— Матерь Божья! Не иначе Пресвятая Богородица спасла и сохранила! Вас ведь и с довольствия-то у меня четыре дня как сняли. И вот смотрю: идут, голубчики! Счас, мои голодненькие, накормлю вас! А как же без каши-то? Ах ты Господи! Вот праздник-то! Давайте ешьте, ешьте! Нынче гречка с тушёнкой у нас… Ох, война, война… — вздыхал он, наполняя ароматной кашей новенькие алюминиевые миски.
Или вот ещё случай был с Лёвой. На марше, проходя через деревню, он увидел стоящую на горке яблоню, а на ней одно несорванное яблоко, почти на самой вершине. Вот так подарок! Выскочил из строя, побежал к дереву. На ходу подхватил попавшуюся под ноги палку и, кинув её, с первого же раза сбил яблоко. А оно, упав на землю, подпрыгнуло, покатилось под горку и попало в заросшую бурьяном яму.
Такой трофей было жалко оставлять, и Лёва, спрыгнув в крапиву, стал искать анисовку среди колючих стеблей.
В этот момент на колонну неожиданно спикировали “мессеры”. Они в строю, друг за другом пронеслись над дорогой, ведя огонь из пушек и пулемётов. Что было там, трудно передать словами!.. А яблочко жизнь солдату спасло. С тех пор и закрепилось за ним прозвище Счастливчик. И жизнь ещё не раз подтверждала это.
Однажды немецкий снаряд разорвался прямо в его окопе.
— Меня, — рассказывал Лев Аркадьевич, — просто сжало всего, спрессовало. Не знаю, сколько был без сознания, а когда очнулся, почувствовал, что просто задыхаюсь от толовой гари. “Ага, — думаю, — значит жив!” И стал прощупывать себя: жив-то жив, а есть ли руки и ноги?
Он уже знал тогда, что в госпиталях нередко бывало, что раненый боец вдруг попросит товарищей: “Слушайте, братцы, сил нет, как пятки чешутся! Будьте добры, почешите”. — А те прячут глаза, зная, что у парня обеих ног уже нет.
Стал ощупывать себя — всё на месте, слава Богу! Вот счастье-то!..
Или как-то сидели они в погребе. Это уже в сорок четвёртом в Белоруссии было. Старшина большую сковородку картошки нажарил. Командир батальона попробовал и сморщился:
— Чё это она у тебя совсем несолёная?! Просто есть невозможно.
Старший сержант Боков сидел ближе всех к выходу. Комбат говорит:
— Головёшка! (За черноту волос он его “головёшкой” называл.) Головёшка, сбегай-ка в хату, пошарь где-нибудь соли. Да быстро! Пока картошка не остыла!
Выскочил Лёва из погреба, что был в огороде, и побежал в дом. Ищет соль на полках, а самого, как будто кто-то в спину рукой подталкивает к окну. Смотрит: бабах! — первый снаряд разорвался. Тут же второй рванул и прямо в погребок попал, где все его с солью ждали. Майор Купеин был тяжело ранен в грудь, а пятерых сразу наповал убило.
В Польше Лев Аркадьевич Боков участвовал в захвате Наревского плацдарма. Немцы отчаянно сопротивлялись, стараясь сбросить в реку горстку наших смельчаков, переправившихся на их берег. Несколько раз фашисты вели мощнейшие артналёты. Тринадцать раз за один день перебивало связь с нашими главными силами. И тринадцать раз старший сержант Боков под бомбёжкой и артобстрелом эту связь восстанавливал. Его напарника в тот день убило, а он опять остался жив. А потом за отличные боевые действия при прорыве обороны противника и форсировании реки Друть получил благодарность Верховного Главнокомандующего, Маршала Советского Союза товарища Сталина.
КОМАНДИР “МАТИЛЬДЫ”
— Нашему 295-му батальону в составе 7-й гвардейской армии под командованием генерала Шумилова, — рассказывал инвалид Великой Отечественной войны Владислав Петрович Чибисов, — воевать довелось на английских танках, присланных союзниками по антигитлеровской коалиции. Эти машины под названием “Матильда” и “Валентайн” коренным образом отличались от знаменитых “тридцатьчетвёрок”, которые мы старательно изучали в Саратовском танковом училище.
Поступал к нам в войска и тяжёлый танк “Черчилль”, но его все откровенно не любили. Не за название, конечно, а из-за обилия технических недостатков. Сам премьер-министр Великобритании говорил, что у этой машины, пожалуй, больше пороков, чем у него самого.
Нашему экипажу досталась изящная “Матильда”. Англичане, привыкшие к комфорту, даже её сделали — как красивый легковой автомобиль. Мы сразу же оценили поролоновый смягчитель внутренней обшивки, электровентилятор, звонок внешней связи с пехотой и откидной столик перед радиостанцией. Была у этой машины неплохая лобовая броня, два дизельных двигателя общей мощностью около 190 лошадиных сил, отличный оптический прицел, два пулемёта и 40-миллиметровая пушка. Но в отличие от Т-34 “англичанка” оказалась тихоходной, а зимой на подъёмах она вообще буксовала, скользила и катилась вниз.
Говоря о вооружении, полученном по ленд-лизу, не могу не вспомнить один эпизод, который обескуражил и возмутил нас. Это случилось на одном крохотном полустанке, когда мы ехали на фронт. Наш эшелон остановился рядом с грузовым поездом, где на открытых платформах громоздилось трофейное оружие, предназначенное для переплавки. Здесь же стояли подбитые в боях гитлеровские лёгкие и средние танки. Солдаты, конечно, не утерпели и полезли поглядеть на это “фронтовое добро”. И каково же было их удивление, когда в башнях немецких машин они обнаружили те же самые пулемёты “Беза”, что стояли на “Матильдах” и “Валентайнах”! — Оказывается, ради наживы британские капиталисты продавали военную технику врагу. Впрочем, и американский завод “Opel” в годы войны исправно поставлял автомобили для немецкой армии.
Мы разгрузились на железнодорожной станции Старый Оскол, и дальше в сторону Белгорода, ещё занятого фашистами, боевые машины пошли своим ходом. Подойдя к хутору Крутой Лог, мы зарыли свои танки по самые башни, замаскировав сверху травой и ветками. Через перископ можно было видеть как за пшеничным полем, пригибаясь к земле, передвигались вражеские солдаты, по которым каждое утро активно стреляла наша пехота. Немцы отвечали плотным автоматным и пулемётным огнём.
Вечерами к нам приходили танкисты других экипажей и просили меня поиграть на баяне. Я устраивался позади “Матильды”, привалившись спиной к гусенице, а солдаты располагались в траве неподалёку, слушая любимые мелодии. Особенно всем нравилось танго под названием “Тайна” и песня “Спят курганы тёмные” из кинофильма “Большая жизнь”. Моё исполнение обычно воспринимали молча, хотя слова знали все. Даже немцы, заслышав музыку, прекращали стрелять. И по этому поводу кто-то из солдат однажды пошутил: “Товарищ лейтенант, играйте почаще и громче, может, тогда вообще все перестанут стрелять и айда по домам!” Но, как известно, вопросы войны и мира решают не солдаты, а политики…
По скрытному передвижению войск, по прибывающему в пехоту пополнению нам было нетрудно догадаться о приближающемся сражении. В своём экипаже я был уверен. Особенно в механике-водителе Герасимове, с которым на Горьковском автозаводе реанимировал нашу “утопленницу” — “Матильду”. Её в числе других бронированных машин советские водолазы подняли в Баренцевом море с палубы английского парохода, торпедированного немецкой подводной лодкой.
Со дня на день мы ждали приказа о наступлении. И вот 12 июля почти под утро поступила команда о подготовке к бою. Пока комбат Семёнов уточнял задачу командиров машин и взводов, кухонная команда подвезла свежий хлеб и раздала каждому экипажу. Мы заняли места в танке и, разломив свежую буханку на куски, стали жевать еще тёплый хлеб. А в это время передние машины уже начали выходить из рощи.
Командир роты дал сигнал “Делай, как я!”, и мы тоже пошли вперёд. А когда развернулись, я увидел перед собой поле, перелески, холмы. Вдали виднелась какая-то насыпь, а за ней немецкие укрепления, откуда прозвучали первые выстрелы. Мы тут же открыли ответный огонь из пулемётов и пушек.
Метрах в пяти слева от нашей “Матильды” двигался танк младшего лейтенанта Гусейнова, отважного азербайджанца, воевавшего едва ли не с первых дней 1941 года. Левее шло ещё несколько машин, а потом танк старшего лейтенанта Кожара. Мы шли вперёд, круша вражеские землянки и блиндажи, а потом вырвались на оперативный простор в долину, исполосованную гитлеровскими траншеями. И тут же попали под прицельный огонь противника. Вскоре уже то там, то тут виднелись задымившие “Валентайны” и “Матильды”. Однако, несмотря на потери, батальон продвигался вперёд. Я видел, как мой сержант Гаврилов стреляет длинными очередями по артиллерийским расчётам врага, пытаясь отсечь их от орудий. Через мгновение наш танк, разбив земляное укрытие, уже утюжил левой гусеницей немецкое орудие.
Я указал Гаврилову новую цель и в это время боковым зрением увидел в перископ, что совсем рядом с нашим танком из кустарника появилась “Матильда” с задранной вверх пушкой. Она неслась прямо на нас, и было похоже, что водитель или даже весь экипаж погиб, и машина шла неуправляемой. Герасимов попробовал сманеврировать, но было поздно. Раздался грохот и скрежет брони о броню. К счастью, удар пришелся по касательной и не повредил нам направляющее колесо.
Оставляя позади проутюженные окопы, мы помчались дальше. Моторы усиленно гудели, и танк быстро приближался к вершине оврага. Я сосредоточил всё внимание на дороге, выпустив из поля зрения кустарник справа.
— Гера-а-симов, жми-и-и! Проскочим!— кричал я. И вдруг сильный удар потряс машину. Радист Коля Кубарев резко присел, согнувшись, а меня что-то сильно ударило в правое колено. “Матильда” продолжала свой путь, но через две-три секунды мы получили подряд ещё два мощных удара. Нам перебило правую гусеницу, и мы закрутились на месте, став лёгкой добычей немецких артиллеристов.
Меня ранило в голову, но я всё же успел дёрнуть стопорный тросик на крышке люка, толкнул его и вывалился наружу. Очнулся на земле около искорёженного правого борта нашей “Матильды”. Из головы текла кровь, заливая лицо. На правой ладони была вырвана мякоть и перебит безымянный палец. Смешно, но тогда я подумал не о том, как мне спастись, а о том, что теперь вряд ли смогу играть на баяне. Правое колено ныло, и нога не сгибалась, потому что осколком перебило коленную чашечку.
Приткнув носовым платком пробоину в черепе, я стал стучать в борт танка:
— Гаврилов Ва-ася! Коля Ку-убарев! Герасимов! Герасимов! — Но никто из них не отвечал.
Очень хотелось пить. Прилёг отдышаться и вдруг услышал звук падающих капель под моторным отделением. Подумал, что стоявшая внутри машины банка с водой опрокинулась и, толкая себя левой ногой и левым локтем, кое-как прополз до пояса под днище, но, поймав ртом пару капель, едва не задохнулся от горечи. То была не вода, а газойль.
Через некоторое время послышался топот и голоса бегущих. Это были немцы, но я лежал уже с каким-то безразличием к происходящему. Они подошли к танку, и кто-то отважился залезть на его борт. Лязгнул затвор автомата, и очередь полоснула меня по ногам. Тело подпрыгнуло, и на какое-то мгновение я потерял сознание. Когда очнулся, немцев уже не было.
Стиснув зубы от боли, вылез из-под танка и потихоньку пополз, не зная где свои, где враги. Когда стемнело, не заметив края, свалился в овраг. Там утром меня и подобрала немецкая похоронная команда, которая вывела наших пленных солдат собирать трупы с поля боя. Я стал просить воды и услышал, как кто-то по-русски сказал:
— Ох, парень, как тебя уделали! Потерпи немного, потерпи…
Я опять впал в забытьё. И сразу мне привиделся каменный колодец, золотистая солома и вода из колодца через край льётся. Очнулся оттого, что кто-то поднёс к моим губам банку из-под консервов, на дне которой плескалось немного эрзац-кофе.
Потом взошло солнце. Стало теплее. Подошёл немецкий офицер. Посмотрел на меня и заметил серебряную лиру на гимнастёрке, которую мне вручили в Новосибирске в 1937 году за победу в музыкальном конкурсе. И там на лире, было написано: “Чибисову от Дворца культуры”. Немец удивленно вскинул брови:
— Вы музыкант?
— Да, да, — ответил я по-немецки.
— На чём играете?
— На баяне.
— Аккордеон? О! Аккардеон!..
А я до войны ещё играл в джазе и на саксофоне вместе с моим другом Геннадием Лукашонком, который лётчиком стал.
— Саксофон?! — удивлённо и радостно закричал немец. — О! Прима, прима! — Его поразило, что в нашей армии есть музыканты, играющие на этом инструменте.
Вскоре офицер ушёл и прислал фельдшера. Тот разрезал левую штанину комбинезона до самого бедра и перевязал ногу, зафиксировав её проволочной шиной. Осмотрел рану черепа, покачал головой и вынес однозначный вердикт: “Капут!” Глянул на распухший правый глаз и тоже повторил: “Капут!”
В середине дня на пикапе меня отвезли в огороженный колючей проволокой временный лагерь для советских военнопленных. Успел заметить, что раненых там не было. Наши люди ходили в гимнастёрках, но без знаков различия. А у ворот рядами лежали трупы убитых гитлеровцев.
Подошли два немецких офицера, довольно хорошо говоривших по-русски, и стали допрашивать. Я что-то начал врать, но это у меня плохо получалось. Один из офицеров разозлился и начал по-немецки ругаться. За допросом наблюдала группа наших военных, и кто-то один, сочувствуя мне, посоветовал:
— Чибисов, скажи ему, что ты лейтенант, и они отправят тебя в офицерский госпиталь.
Принесли какую-то книгу. Оказалось, что это списочный состав нашего батальона. Офицер открыл нужную страницу и зачитал все сведения обо мне. Но хорошо, что там отсутствовала графа о моей партийной принадлежности. Коммунистов и евреев немцы сразу же расстреливали.
В пикап, где я лежал, посадили ещё одного пленного лейтенанта из нашего батальона и в сопровождении двух солдат повезли в полевой госпиталь, что находился в большом селе рядом с церковью, которую я видел в перископ во время боя. Здесь мне поверхностно обработали раны, наложили повязки на голову и ноги. Немецкие санитары принесли в котелке еду, а в крышке морс, который я с жадностью выпил.
Из этого села уже на носилках в санитарной машине вместе с другими ранеными доставили в Белгород и поместили в большую палатку, стоявшую на пригорке, под которым проходила железная дорога. Был поздний вечер, и в предгрозовой темноте какая-то полная женщина наливала нам вкусно пахнущий борщ:
— Ешьте, дорогие!.. Ешьте, сыночки! Это мы сами варили.
И едва она успела нас накормить, как грянул ливень. Он был такой силы, что брезент на крыше палатки лопнул от обилия воды, и она хлынула внутрь, окатив всех раненых с ног до головы. Ночью нас погрузили в пульмановский вагон, у закрытых дверей которого сидел пожилой часовой. Под приглушённым фонарем он всю ночь, чтобы не заснуть, ручной машинкой набивал табаком сигареты.
Утром прибыли в Харьков. Дверь вагона открыли, а я лежал на носилках у самого входа, и было видно, что рядом с этим поездом по путям шёл железнодорожник с девочкой. Проходя мимо нас, девочка крикнула: “Дяденька! Возьмите хлебца!” Подбежала к вагону и протянула половинку краюшки. А сама тут же бегом, бегом, бегом от состава… Охранник закрыл дверь.
Вскоре послышался шум грузовика, залаяли собаки, забряцала оружием охрана. От вокзала привезли в госпиталь для пленных советских офицеров. Он располагался в бывшей школе № 13 на углу улиц Оружейная и Карла Маркса. Медперсонал там состоял из числа сердобольных харьковских женщин. Главврачом была Марина Дмитриевна Шуйская, а хирургом Раиса Ивановна Головинская. Госпиталь являлся филиалом концентрационного лагеря. Раненые лежали в классных комнатах и в коридорах на старых кроватях с отвислыми, как гамаки, сетками на эрзац-подушках и тоненьких матрасах, слегка наполненных мелкой древесноупаковочной немецкой стружкой. Эти постели доставляли нам большие мучения, но таков был непременный немецкий порядок. При этом гитлеровцы не обеспечивали больницу лекарствами, а потому медсёстры ходили в расположенный напротив стационарный немецкий госпиталь, выпрашивая или покупая за марки необходимые препараты и инструменты для операций.
Несмотря на большой риск, врачи нередко спасали своих больных от отправки в концлагерь, умело оформляя истории болезней или накладывая гипс на здоровые руки или ноги. Несколько раз они участвовали в организации побегов пленных советских офицеров. Некоторые из них благополучно добирались к своим через линию фонта.
Госпитальной кормёжки, состоящей из двух тарелок баланды и двух горстей эрзац-опилочного “хлеба”, заготовленного на заводах Германии в середине тридцатых годов, не хватало, чтобы пойти на поправку. А потому добросердечные нянечки частенько приносили нам что-нибудь из своих скудных домашних запасов. Кроме того, раз в неделю жители окрестных сёл и харьковчане собирали еду для раненых военнопленных.
Наши врачи сделали мне трепанацию черепа, но я страдал больше даже не от этой сложной операции, а от страшной боли в распухшем глазу, категорически не соглашаясь на его удаление.
В конце июля 43-го года участились ночные налёты наших самолётов У-2. Они неслышно подбирались к городу и сбрасывали бомбы на составы, стоящие на станции. И тогда сильные взрывы сотрясали госпиталь, находящийся недалеко от вокзала.
При приближении советских войск гитлеровцы не только сами готовились к отъезду, но и более ста выздоравливающих советских офицеров срочно отправили в концлагерь. А мы, оставшиеся в палатах, с тревогой ждали своей участи. Ведь фашистам ничего не стоило просто ради мести превратить школу в пылающий костёр, как они сделали это на Холодной горе в девятой городской больнице. И тогда на помощь раненым пришли жительницы Харькова, которые под разными предлогами проникали в госпиталь и уносили с собой то одного, то другого счастливчика.
Из нашей палаты тоже забрали троих ходячих. А меня под видом своего сына умудрилась утащить прямо на носилках замечательная женщина Екатерина Евдокимовна Кузич. Она прорвалась сквозь ограждения, упрашивая часового позволить матери унести раненого сына. “Матка, зон, биттэ, сын…” — кричала она, путая украинские, русские и немецкие слова. Охранники были уже не те, что прежде. Они сами готовились драпать, и потому за бутылку “русского шнапса” позволяли некоторым харьковчанкам проходить через ворота в здание школы. Прорвалась и тётя Катя. Она уложила меня на носилки, привела с собой свою соседку Ганну Мрачковскую и командовала ею:
— Ганна, быстрей! Давай быстрей!!
С третьего этажа они спустились во двор и побежали по улице Кацарской к дому № 50, где за железной калиткой с пятилетним сыном в маленькой квартирке жила моя спасительница. Она выхаживала меня, кормила, приводила для осмотров и перевязок свою знакомую докторицу Варвару Ивановну Богрову и фельдшерицу Надежду Сергеевну Баскевич-Воронкину.
Тётя Катя, муж которой был в партизанах, старший сын в Красной Армии, а средний, тринадцатилетний Ваня, где-то на работах в Германии, прятала меня, рискуя не только собой, но и жизнью своего пятилетнего Валечки.
23 августа 1943 года советские войска освободили Харьков. Но я пролежал у моей спасительницы ещё весь сентябрь. И только когда из комендатуры пришёл капитан Лебедев и сказал, что есть приказ о переводе всех раненых в госпиталь под присмотр квалифицированных докторов, Екатерина Евдокимовна подчинилась:
— Вадимка, милый, я бы тебя оставила у себя, но боюсь: вдруг немцы опять перейдут в наступление и отобьют город? Было ведь уже так три раза…
Тогда я сам попросил её отвезти меня на сборный пункт.
Первый из восьми госпиталей, в которых мне пришлось выживать, был под Харьковом. Тётя Катя, узнав, что я нахожусь в Журавлёвке, в двенадцати километрах от города, пришла с двумя сумками еды.
— Лейтенант Чибисов! К тебе мать пришла! — услышал я голос дежурного и обалдел от счастья и нежности. Полог палатки раздвинулся и в проёме показалась приземистая фигура Екатерины Евдокимовны:
— Вадимка, Вадимка, где ты?
И я, весь в бинтах и повязках, подал голос:
— Я здесь, тётя Катя!
А потом она стала распаковывать сумки, доставала и разливала ещё теплый борщ, компот и пшённики, угощая всех, кто лежал здесь со мной. Кому-то попутно поправила постель, кому-то помогла подняться на подушке, кому-то ободряюще улыбнулась. Накормила, посидела рядом, а потом извиняющимся голосом сказала:
— Вадимка, я пойду, уже вечер скоро…
После войны я постоянно писал хирургам и медсёстрам того харьковского госпиталя, что выходили меня. И, конечно, особые слова благодарности выражал я своей спасительнице, Екатерине Евдокимовне Кузич, которую считаю своей второй мамой.
Помню, когда в первый раз после войны я приехал на Украину повидаться с ней и пришёл на ту самую улицу Кацарскую, мы долго сидели за празднично накрытым столом, радуясь и вспоминая…
— До сих пор не пойму, как вы отыскали меня в Журавлёвке? — спросил я. А тётя Катя при этом засмеялась:
— Так ведь я, Вадимка, харьковской партизанкой была. Мне наши подпольщики и подсказали. А до Журавлёвки подбросил какой-то незнакомый шофёр. Когда сказала ему, что иду к раненому сыну, то он даже изменил свой маршрут и довёз почти до самого госпиталя. А вечером, когда возвращалась обратно, часовые, узнав, куда и зачем я ходила, пропускали безо всяких проверок:
— Проходите, проходите!
А один солдат даже поприветствовал меня, приложив руку к пилотке:
— Спасибо вам, мамаша. Спасибо!