Фрагмент романа «Парфеня»
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2010
Владимир ЭЙСНЕР
ПОВЕСТЬ ЮЖНОГО ВЕТРА
Фрагмент романа «Парфеня»
1. На подходе
Верховой ветер[1] ровными грядами вспахал залив, солнечные зайчики прыгали на воде, белая пена пузырилась на гребнях.
Волна заваливала лодку набок. Максим то сбавлял, то прибавлял обороты мотора, уклоняясь от не в меру крутых валов, и медленно вел судно вдоль правого берега среди маленьких радуг в водяной пыли.
Век смотрел бы на эти налитые светом волны!
Век дышал бы запахом хвойного леса и пряных трав!
Вообразить невозможно, что уже через месяц все здесь замрет, замерзнет, заледенеет, а затем и солнце уйдет из мира…
2. Сестры
— Тута! — дед Парфен взмахнул рукой.
Tундровая речка Аленка открылась широким устьем. Поплыли мимо крутые берега, щетки ольховых кустов, куртинки тоненьких лиственнят, затем — островерхие чумы, маленькие домики-балки на полозьях и стадо оленей на пригорке.
Тучей посыпались с высокого берега чумазые ребятишки и кудлатые собаки, женщина в красной кофте смотрела из-под руки.
Добрались… Прибыли… Слава тебе, Господи!
Максим повел плечами, разминая затекшую спину. Все хорошо. Только вот под веками появились болезненные пупырышки. Моргать больно.
«Зайцов нахватался, глаза чаем промыть… Уже можно расслабиться… Осталось только красиво, с шиком, причалить».
Выбрав момент, Максим выключил зажигание, наклонил и застопорил мотор. Лодка лихо, с потягом, выползла на песок, и дед Парфен выбросил якорь. Рослый мальчишка подхватил трехлапый крюк, оттянул его на всю длину линя и вогнал железо в грунт:
— Ур-ра дедушке с бабушкой!
— Приехали! — дед Парфен спрыгнул на песок и несколько раз присел, растирая руками колени. Ловко подхватил ближнего мальчишку, подбросил в воздух, поймал и уложил себе на плечо:
— Здорово, Прокопий!
— Здорово, деда!
— Дрова собрали для чая?
— И дрова, и костер, и рыба! И место для палаток — вона, и травы для подстилки нарвали!
— Ай, молодца!
На крутом берегу — целый городок: старый покосившийся дом, большая каркасная палатка, три балка на полозьях, несколько остроконечных, как из картинки, чумов и с пяток маленьких палаток для хранения припасов.
Позвали «чайковать» и знакомиться.
— Мы тя знаем! — кричали ребятишки. — Баушка все рассказала!
Максим перезнакомился со всеми, аж рука заболела, но запомнились лишь несколько молодых женщин, девушка в белом свитере, по имени Александра, да сын Парфена, Касьян. Ростом Касьян пошел в отца, лицом в мать, и в свои сорок лет выглядел на тридцать. Как и мать, он курил трубку, набивая ее табаком из сигареты, и, несмотря на это, имел, как и мать, чистые белые зубы и приятную улыбку. «Траву знат», — вспомнились слова деда Парфена.
Максим отказался гостевать в общей палатке, которую уже начали ставить дед Парфен с ребятней, взял рюкзак и направился к месту, расчищенному среди кустов карликовой ольхи.
Баба Феня дернула его за рукав:
— Тута не надо, пойдем, хороший земля покажу!
В низинке, в двухстах метрах от общего лагеря, бежал ручеек. Кусты карликовой березы свешивались над ним, рисуя тени на воде, красные камешки блестели на перекатах.
— Вота! — баба Феня топнула ногой по травянистому пригорку. — И видно хорошо, и вода вона!
Максим стал распаковывать палатку. И тут же рядом появилась девушка в белом свитере.
— Вместе быстрей, — заявила она без церемоний. — Давай колышек!
Максим протянул ей кол и топорик.
— Нет, забивать будешь сам, это мужское дело — забивать, — в том же начальственном тоне заявила девушка и с вызовом стрельнула узкими карими глазами. — Не впервой ведь, — чуть помедлила, — палатки ставить? — хорошенькое, слегка скуластое личико ее оживилось, полные губы сложились в улыбку.
Смущенный энергичным напором и манерой девушки говорить двусмысленности, Максим промолчал. Но нахалка и не ждала ответа.
— Не зови меня Александра, это имя мне не подходит. Зови меня Санка, как все. Родня у меня тут, сестра, родители, а что деда с бабулей привез — особое спасибо.
Ах, вот оно что! На душе Максима сразу потеплело. И в кого она пошла, такая скорая? И дед, и бабка, и отец — все степенные люди.
— А вы… ты… из тундры прибыла?
— Из ту-ундры? Скажешь тоже! А то не видно, что я городская? — Санка-«пулеметчица» хлопнула себя по аккуратно выглаженным черным брючкам и тряхнула короткой стрижкой. — Не-а, я уже третий год в Питере. Студентка. Врач буду. Хирург. Заболеешь — приходи, укол поставлю!
— Обязательно! Делов-то: фьюйть — и там. После тундры, после безлюдья и тишины — в каменный мешок… Небось, тяжело было поначалу? Я деревенский, учился в городе, но так и не привык…
— Не-а, я быстро оклемалась. У нас своя компашка. Еще в абитуре сдружились. Палатка у тебя какая интересная! Почти как чум. Ветер держит?
— Новье, муха не сидела. Насчет ветра-дождя сейчас и проверим. Продавец клялся и божился: модерновая модель, лучше не бывает.
— Не больно-то слушай, им лишь бы продать.
Палатка постепенно принимала круглую яблочную форму. Санка ловко вставляла колышки в петли оттяжек, а Максим тюкал сверху обухом. События медленно катились по давней проторенной тропке, как вдруг…
— Са-анка! — крикнули из «верхнего городка». — Иди скорей, Трифон без тебя не хочет!
— От-т тебе на! — смутилась Санка и резко выпрямилась, так что полные груди колыхнулись под свитером. — Нету покоя, забодай его комар! Ну, тут почти все готово, дальше ты сам. Знаешь ведь, как?
Прикусив губу, Максим с серьезным видом кивнул.
— И что ты за молчун такой?.. Лодка готова? Бензин залит? Без меня не езжай. Жди. Я мало-мало полчаса, — она медленно провела рукой по круглой попке, стряхивая травинки, и легко побежала вверх по склону.
Максим смотрел девушке вслед, пока она не скрылась за челом холма.
«Ишь ты! С ходу командовать… Трифон. Что за имя такое древнее? Только в сказках и читал. Небось, бородатый мужик с трубкой в зубах… И чего там он не хочет без Санки, родня приставучая?»
Слегка сожалея, что лишился оригинальной собеседницы, Максим внес рюкзак в палатку, раскатал спальник, разложил вещи и минут пять сидел, прикрыв глаза, прислушиваясь к жжению под веками.
«Ладно, до вечера стерпится. Та-ак… Чего нету, так это ведра для ягод. Если приделать дужку к эмалированной походной кастрюльке — чем не ведерко? В лодке, в ящике для инструментов — моток толстой медной проволоки, сойдет».
Максим сбежал вниз, к реке.
Рядом с лодкой, спиной к нему, сидела на корточках девушка и чистила рыбу. Чешуя с треском вылетала из-под ножа, темная коса чертила бантом по песку, красная кофта отражалась в воде.
Максим сложил проволоку вчетверо, скрутил пассатижами и стал выгибать дужку, изредка взглядывая на узкую девчоночью спину. В ритмичном пощелкивании ножа произошел сбой, и девичья голова чуть повернулась, так что стали видны маленькое, аккуратно вырезанное ухо и выгнутая бровь.
«Санка! Не может быть! Неужели эта “пулеметчица” успела за пару минут переодеться? Фу, ты… У этой — коса. И волосы светлее… и… Двойняшки?»
— Здравствуй, красавица!
— Здра-авствуйте! — приятным голоском откликнулась девушка и встала.
Пальцы левой руки продеты в жабры крупного муксуна[2], в правой — нож, блестки чешуи на старенькой юбке. Маленькая, стройная, легкая. Раскосые карие глаза и чуть приметная грудь под кофтой. Волосы у висков золотистые и вьются. На ногах — грубые обрезки резиновых сапог — «тапочки» для защиты от тундровой сырости. Кухарка. Домработница. Золушка. Прикрыв глаза от солнца, она с прищуром смотрела ему в лицо, и Максим вспомнил, что уже видел этот жест и фигурку. Полчаса назад, на подходе к берегу.
Губы девушки шевельнулись, но слово не выговорилось. Опустила глаза и пошла вверх по склону. Тяжелый муксун зашлепал хвостом по гальке.
Максим приделал дужку к кастрюльке и стал делать вид, что копается в моторе, потому что сверху звали «допивать чай», а хотелось побыть одному. Что за семья такая у этого Касьяна? Одну дочь холят-волят-барахолят и учиться послали, а вторая, очевидно, за батрачку в доме?
3. Трифон
Весело загалдели, загомонили, посыпались сверху ребятишки, кто с какой посудиной в руках, женщины и мужчины стали рассаживаться по лодкам, загудели моторы, и лодки побежали вверх по течению. Одна, вторая, пятая…
В Максимовой лодке тоже полно: баба Феня, четверо ребятишек да Санка, в новенькой зеленой энцефалитке, с большой грибной корзиной на руке. Она сразу пробралась на правое переднее сиденье, хозяйски потрогала руль и подмигнула Максиму синим накрашенным веком:
— Высший класс погодка!
Максим не ответил.
Уже все лодки ушли за поворот и стал стихать гул моторов, а Максим все медлил.
Санка заерзала на сиденье:
— Ты чего?
— Сестру жду.
— Сестру-у?
— Твою.
— Она не поедет, — Санка враждебно вскинула голову.
— Почему?
— А потому! Дежурная по Трифону, забодай его комар.
Опять этот Трифон. Ну, пора разбираться! Максим выпрыгнул из лодки и побежал вверх по склону.
На полянке перед чумом дед Парфен и Касьян пилили дрова. Максим проскочил мимо них и нырнул в приоткрытый полог тундрового жилища. Несколько секунд привыкал к полутемному помещению.
Жестяная печурка. Лежанки из оленьих шкур. Низкий столик. За столиком Санкина сестра кормит с ложки вареной рыбой пузатенькое полуторагодовалое дитя. Малыш с готовностью разевает рот и хлопает пухлой ладошкой по столику. Вот такой вот Трифон, забодай его комар!
Санкина сестра вскинула на Максима печальные удивленные глаза и, как бы защищаясь, притянула ребенка к себе. И столько милого, домашнего, женского было в этом жесте, что яркие образы возникли в сознании, и сильнее забилось сердце.
«…И запел-загудел вдалеке охотничий рожок. Пока еще слабо, едва отличимо от шума ветра и толчков крови в висках, но Лань в темном лесу услышала, почуяла свой день и двинулась навстречу Охотнику».
— Значит, у всех грибы-ягоды, праздник да веселье, а тебя с сыном позабыли?
— С сыном? — раскосые глаза Санкиной сестры вмиг стали большими и круглыми, краска залила щеки. — Мал еще… куда с ним…
— А нельзя ли его дедам часа на два-три подкинуть?
— Нет, он прыткой-шустрой, не уследит стар человек. А река рядом, не дай Бог…
— Тогда… давай с собой возьмем. От двоих не убежит.
— Надо отца спросить, — огонек пробежал по ее лицу.
Максим шагнул за порог. Оба мужчины, сидя на корточках, с увлечением рисовали что-то на свежих опилках.
— Касьян, позволь твою дочь и внука с собой на прогулку?
Касьян поднял голову, глянул отрешенно:
— Она сама знат чё. У ей спроси.
— Я щас. Тока переоденусь! — донеслось из чума.
Через пять минут парень и девушка уже спешили вниз по склону, и все лица в лодке были обращены к ним. Добежав до уреза воды, Максим хотел было передать ребенка ближайшей из пожилых женщин, но малыш вдруг протянул ручки вперед и радостно заговорил:
— Ма-ма! Ма-ма, иди-ди!
Санка протянула руки к ребенку и, когда женщины передали его к ней на переднее сиденье, подхватила малыша на руки, чмокнула в щечку и прижала к груди, как делают все матери на свете.
Максим скосил глаза на Санкину сестру, та с улыбкой — на него… Он рывком подхватил ее на руки, прошел по воде к носу лодки и, ощущая жар ее щеки у своей, перенес девушку на переднее сиденье. Сам сел на корме за румпель и запустил мотор. И сейчас очень благодарен был за эти пережитые мгновения пузатенькому Трифону, да исчезнут все рогатые комары в его окрестностях!..
Через полчаса женщины замахали руками: здесь! Максим пристал к берегу. Люди разобрали ведра, корзины, пакеты и спешно покинули лодку.
4. Блинчик на сковородке
С высоты берега до горизонта — бесконечная холмистая равнина, пробитая красноватыми пирамидами сопок. Густые заросли карликовой березы по склонам бугров, кусты карликовой ольхи по ручьям и распадкам да группки малорослых лиственнят по вершинам сопок, но и они дают чувство защиты и укрытия. Лесотундра. Страна маленьких палок из рассказов Джека Лондона…
Синими ягодами голубики усыпаны коричневатые кустики на пригорках. В низинах — крупная, ароматная рыжая морошка; а на зеленых моховых проплешинах — брызги алой брусники.
Стянув тонкую талию платком, девушка привязала лямку к видавшей виды овальной корзине и накинула эту лямку на шею. Взяла в каждую руку по эмалированному ведерку и принялась собирать тундровый урожай: грибы в корзину, морошку и голубику в ведерки, бруснику и брусничную траву — в полиэтиленовый пакет, засунутый в левое ведерко.
— Ты зачем же бруснику берешь? Незрелая. И траву зачем?
— Брусничка дома дозреет и пойдет на зимний чай. И листочки на чай. От простуды. Тута редко поспевает брусника. Холодно. Морошка — и то не каждый год вызревает. Бывает, ще в начале августа побьет мороз незрелу ягоду… И позавчера морозок был. Ягода на пригорушках, вишь, клеклая? И голубика по верхам мягка стала, осыпается. И комара прижало. Который остался — не злой, недолго ему… А то насобирали бы, при комаре-то… А бруснике — ничё! Она весной, тока-тока снег сойдет, ще вкуснее.
— Грибы, смотрю, подряд берешь. А вдруг плохой или старый?
— В тундре ядовитых не бывает. А старые не беру, вишь, все крепенькие, мордастенькие.
— А как тебя зовут?
Она быстро глянула, опустила глаза и улыбнулась:
— Лэмли зовут…
— Повтори, пожалуйста!
— Лэмли. Так отец зовет, мать и сестра. Остальные — кто Леля, кто Ляля, кто Лиля. Я молчу, объясняй-ко! — сидя на корточках перед кустом голубики, она сделала безразличный жест рукой, сорвала горсть ягод, несколько раз подкинула их на ладошке и отправила в рот.
— А мне-э? — обиженным голосом проблеял Максим.
— На! — рассмеялась Лэмли.
Он собрал губами из теплого ковшика все ягодки и попросил еще.
— На! — чуть слышно. Тонкие пальчики слегка дрожали.
— А еще можно?
— На…
Максим доел ягоды, поцеловал эту измазанную синим соком ладонь и, поднимая голову, притронулся щекой к ее щеке. И девичья щека вспыхнула и стала жаркой, как блинчик на сковородке.
— Ах, какой ты горячий! — Лэмли вскочила и отошла в сторону. — Испугал!.. Теперь… а ты?.. Я знаю, как тебя зовут. Бабушка говорила. Много про тебя рассказывала…
— Я — Максим.
— Не очень-то хорошее имя. Твои родители, наверное, не знали, что это пулемет…
— И вовсе не пулемет! Максим — большой, сильный, могучий. Мне нравится мое имя. А пулемет — это твоя Санка. Мне кажется, на правах старшей сестры она слегка третирует тебя. Не так?
— Трети… чего?
— Ну, обижает слегка, — улыбнулся Максим. — А старшей надо бы…
— Старшая? Это я старшая! Ровно на год и неделю. Мы обе весной, в гусином месяце, пришли. Я — девятого. Она — шестнадцатого. А командовать — да, любит, это мама у нас такая… Но Санка хорошая. Никогда меня не обижает. И гостинцы привозит, и краски всякие — рисовать. А как она маленького любит! Почти год не видала. Учится. Он и забыл. А теперь смотри. Всего месяц она дома. И все с ним. И он к ней. Мама! Конечно, устает она. Меня попросила сегодня. Ты видал…
Максим некоторое время молчал, усваивая этот ворох.
— А кой тебе годик, старшая?
— Двадцать один. А тебе кой? — она рассмеялась, откинула косу с груди, подняла голову, и так хороша была в этот миг, что Максим залюбовался.
«…Вот мелькнула среди деревьев большеглазая голова Лани. Ушки на макушке, точеный носик вбирает ветер…»
— Тридцать.
— У-у, какой старый! Как два оленя вместе!
— И правда, старый. Мне иногда кажется, сто лет прожил.
— Неправда! Не старый! Тебе на вид двадцать пять или даже двадцать четыре с половиной!
— С половиной? Ну, спасибо. У тебя коса расплелась и бантик потерялся.
— Это я сама чуток распустила. Вишь резинку на серединке? Когда ягоды собираешь, надо мало распускать, тогда крупная да зрелая сама идет.
— Сама идет?
— Идет, аж бежит. Тока надо двумя руками собирать. У однорукого лентяя никогда не будет полна кузовка!
М-да, Максим собирал одной рукой. В другой — кастрюлька. А как собирать двумя, если только две руки? К донышку прилипло пока только несколько покалеченных морошек. Все больше в рот собирал. В прозрачном намеке этой раскосой смуглянки явно проглядывала ее младшая сестра. Что ж, родня. Взаимная, так сказать, связь на духовном уровне. Фантомы, фантомасы и фантомашеньки. Тундра…
— Ну, что ж, давай собирать. Ловись, рыбка, велика да все велика же!
— Нет! Ловись, рыбка, мала да велика!
Строптивица Санка! Кыш из менталитета своей старшей сестры, кыш, кыш!
Беса помянешь — он тут как тут. Во-он, на бугре, в ольховом кусте, с биноклем в руке — Санка.
5. Выстрел
— Во-она туда посмотри! Вишь, скока?
Весь склон ближнего холма — сизый от ягод. Минут через десять даже Максимова кастрюлька потяжелела. Лэмли отставила одно ведерко в сторону, ее руки так и мелькали, светлые пряди у висков закрутились спиральками, коса до самой «резинки на серединке» распушилась, темная волна закрыла плечи.
«Лань вышла на опушку, лук просится в руку и стрелы зашевелились в колчане…»
— Ягода — так хорошо зимой! Голубику мы сушим. Ее потом перетолочь с сушеным мясом или вяленой рыбой, м-м — весна и гуси! Можно и так, с чаем. Морошку раньше хранить не умели, просто ели, пока есть. Теперь мы ее в стеклянные банки и тут же слой за слоем сахаром пересыпать негусто. И в холодное место, или вообще заморозить. Вот и все варенье. А зимой, под Новый год, детишкам оттаять. Пахнет! Одну ложечку в чай — и снова в балке весна и гуси! А на улице мороз, лед лопается… Я еще так делаю: если голубику в морошку добавить, немного, одну треть, морошка твердой остается. И не замораживать, просто на холод, тогда зимой пирожки — вкуснятина! А замерзнет, потом оттает — каша! Конечно, в чай можно, а пирожка уже не испечешь, начинка вытечет… И грибы сушим. Потом мелко наломать и в суп. Запах! И опять тебе лето. А потом солнце встанет и весну ждем. Хорошо в тундре! Только я холод не люблю. Во мне южная кровь.
— Знаю. Дед — русский, отец наполовину русский. Бабушка…
— В бабушке всего понамешано. А мама была кето. Они почти на юге живут. Великую реку пополам сложить — посредине. У них там зима без длинной ночи, тайга высокая, река глубокая, комаров больше, оленей меньше, а гусей нету — утки.
— А почему ты про маму говоришь «была»? Разве та женщина в лодке, что рядом с бабушкой сидела, не твоя мама?
— Это моя вторая мама, Прасковья, жена моего отца. Моя первая мама умерла, когда мне было пять лет. Я помню, но не очень.
— Простудилась?
— Да. Потом кашляла и умерла. Мы с дедом на ее могилке ромашки посадили и жарки[3]. Я часто прихожу. Поплачу — и легче…
— Лэмли… Это она тебя так назвала?
— Да.
— Что значит это слово на языке кето?
— Не знаю. И отец не знает. Тут был один кето. Спрашивала. Тоже не знает. А ну его… Как ни подойдешь — от него водкой…
— Жаль…
— Нет, не жаль. Мне так нравится. Они думают: такая, как все. Привыкли. Знаешь, как меня здесь называют? Меня так называют: Та, У Которой Сестра В Ленинграде! А я не как все, у меня тайна есть. Пусть так будет. Когда стану старенькая, поеду в эту кетовину… кетятину… ке… ки… — она рассмеялась. — А как правильно?
— Поеду в страну народа кето, — Максиму тоже стало весело.
— Нет, это очень длинно. И страна — значит, большая. А это же маленькое место?
— Не такое уж маленькое, больше Бельгии.
— Правда?
— Правда.
— Во какая у меня мама! Обязательно поеду в еенную страну. И все там выспрошу. А пока я так про себя думаю… Сказать тебе, как я про свое имя думаю?
— Скажи, мне интересно.
— Правда?.. Знаешь-знашь… — она засмущалась и опять с прищуром посмотрела на него из-под руки. — Вот ты же видел маленьких морских уточек-морянок?
— Видел. Как игрушки на воде. Они да гагары часто в сети попадают.
— Бывает. Я всегда выпутаю и отпущу… А ты слышал, как утак уточку зовет?
— Слышал.
— Похоже на мое имя?
Максим медлил с ответом.
«Ах, дитя ты, дитя, что себе придумала!»
— Правда ведь, похоже? — с тревогой в голосе.
— Очень похоже, только теперь это уже не тайна, раз двое знают.
— Нет, двое — тоже тайна! И даже больше народу — тайна. Вот смотришь кино: война и немцы. Все партизаны знают, что он разведчик. А молчат, хоть режь. И мы так. Ладно?
— Ладно.
— Фу, аж устала! — Лэмли с облегчением откинулась назад, на склон высотки, так что маленькие грудки обозначились под выцветшим свитером…
«Крепкая рука сжала лук. Стрела легла на тетиву».
— Давай чай пить, я слышала, у тебя в рюкзаке чайник есть.
— От кого это слышала?
— От чайника слышала, — заулыбалась Лэмли. — Ты забыл крышку тряпочкой переложить. Крупно шагнешь — дребезжит. Вот, думаю, балда, мало по тундре ходил. Когда долго идешь, брязг мешает. Тихо — хорошо.
— Так и подумала: балда?
— Так и подумала, это не обидно. Я и про себя так думаю, когда чего не так сделаю. Посмеешься над собой — и легче идти. Мы с отцом много ходим. Оленей пасешь — набегаешься. Все в аккурат укладаю, только все равно чего забудешь или не так сделаешь…
— А спички взяла, пастушок?
— Взяла-а. И береста у меня есть, бережком собирала. И даже, если дождь, малые щепки в солярку обмакнула, в пакетик увязала.
Руки ее уже ломали сухие ольховые веточки и складывали их шалашиком. Максим чиркнул спичкой под спиралькой бересты, и запылал костер.
Кружка была только одна. Чай из брусничных листьев пили по глотку по очереди. Максим насыпал на ладонь морошки, и Лэмли ела с его руки. А потом он ел душистые ягоды из ее ладони, пощипывая губами мягкую кожу, вдыхая волнующий запах девичьего тела.
— Знаешь-знашь, что у меня есть? Смотри, что у меня есть! — она развязала поясок и достала крошечный мешочек. — Знаешь, что здесь?
— Знаю.
— Зна-аешь?
— Да.
— А что?
— Весна и гуси!
— У-у какой!.. Здесь сахар остался. Но мы как сделаем? Мы вот так сделаем. Смотри! Кладешь себе на ладонь морошину. Крупную надо, вишь, она как наперсток рыженький. И вот в этот наперсток мяконький чуток сахарку сыплешь. Тока немного, не пересладить… Вот так!.. Ну-ко, теперь ты!
К ее нижней губке прилипли крупинки сахара и…
«Выгнулся тугой лук, тетива оттянута до уха».
— А теперь так. Смотри! — она насыпала немножко сахара в сердцевину оранжевой морошки, положила туда сверху синюю голубику и опять чуть присыпала сверху сахаром. — Ну-ко!
— М-м! Конфета!
— Лучше! Лучше конфеты. Где ты найдешь таку конфету? Нигде ты не найдешь такой конф-ф-ф…
«Ф-ф-р-р! Мелькнула стрела, и Лань вобрала ее, долгожданную, в себя. Чему быть суждено, то и сбудется».
Когда утихла дрожь тетивы, Максим оторвался от пухлых губ и прошептал в маленькое ушко те самые слова, что сказал некогда первый мужчина первой женщине:
— Нигде-нигде не найду я такой конфеты… Ты — самая сладкая ягода на свете…
Санка зашвырнула бинокль в куст, сжала кулачки и затопала ногами.
6. По всем приметам…
Оба полных ведерка отставили в сторону и теперь собирали ягоды в Максимову кастрюлю. Плечом к плечу, рука к руке. Когда Максим тихо говорил: «Лэмли!» — девушка откликалась: «М-м?» — и получала поцелуй в липкую синюю ладошку.
Она что-то рассказывала ему о своем детстве, но с Максимом «чегой-то вдруг случилось-приключилося», и он плохо слушал. Впитывал тон голоса, а не слова, взмах ресниц, а не смысл сказанного, и витал в другом измерении.
Овал лица девушки, улыбка, легкий наклон головы вправо уже когда-то отпечатались в уголке сознания, на самой границе памяти и «не-памяти». Но вот где — вспомнить не удавалось. Однако Максим и не прилагал больших «вспоминательных» усилий, его внутренний мир был слишком наполнен ярким волнующим настоящим, чтобы всерьез ворошить прошлое. Отзвук давних, знакомых с юности стихов, зазвучал в душе: «Мне не к лицу и не по летам, пора, пора мне быть умней, но узнаю по всем приметам болезнь любви в душе моей…»
Иногда юная тундровичка быстро и тревожно оглядывала его, прерывая повествование, и тогда опять, просто из озорства, было приятно смотреть, как она заливается жаром, получая поцелуй в ладошку. Но вот — новая тема, и Максим невольно прислушался.
— …Всегда хорошо училась, не то что я. И в тот год уехала поступать и сразу поступила. Мы радовались. Потом писать перестала. Потом слыхать: беременна! Отец говорит: садись, пиши, пусть приезжает… Не приехала. Родила, отдохнула, пошла к нему: «Твой ребенок, женись!» А он: «Я студент, зачем оно мне?» Она с ним и так, и так — не хочет. И знаешь, что ей сказал? Так ей сказал: «Твои проблемы!..» Бессовестный ва-аще! Ну, она нож со стола и ему в живот. Долго болел в больнице у хороших врачей. Потом ему друзья говорят: «Напиши на нее бумагу в милицию, чтоб посадили за резьбу». А он: «Не буду!» И не стал. Так и учатся вместе. Только он теперь старше годом, пока она с Трифоном сидела. Не знаю, разговаривают ли, нет, когда видятся. Ведь видятся же… Тяжело ей, Санке. Совсем другая стала… Иногда я думаю: «Санка ли?» И видела: водку пьет… Только ты не говори никому! Отец не любит такое. Горе ему будет… Знаешь, пойдем, вся посуда полна. Наверно, ждут нас.
Максим выпрямился и окинул взором тишину вокруг. Солнышко на две ладони стояло над миром. Все складки местности, все овраги-горушки контрастно высветились в теплых медовых лучах. Под ближней рыжеватой сопкой блестело озеро, к нему приткнулась полоска леса и какой-то темный прямоугольник.
— А это что за черный ящик там вдали?
— Это балок, — улыбнулась Лэмли, — наш рыбацкий балок. Там, на горушке, чум стоял, в котором я родилась. Я так все ярко помню, все детство… Потом отец балок построил. Но мы там только по первому льду ловим. Там, представляешь, щука! Весной она икрится, столько попадает — сеть тонет. А попробуй выбери ее из сети! На зубы, на жабры намотала да сеть, как игла, несколько раз туда-сюда проткнула. Мученье. Да и куда ее? Выбрасывать грех, а собак у нас только две. Да и балованные, не хотят щук — кожа крепкая. Поэтому там весной родня ловит, родни у меня — полтундры, у них семья большая и собак куча, а мы с отцом осенью ловим.
— А я слыхал, щука не живет в тундровых озерах, только где лес. В тундре — кумжа.
— Правду говорили. А тут граница. Совсем мало таких озер, где и щука, и кумжа. Не любят друг друга, хищники. Щуке надо, чтоб трава по берегам, в траве икру мечет, в траве спит, в траве утят-гусят караулит, а в тундре кака трава? Мох… И озеро поделят: щука поверху, кумжа глубже. Щука под верхней тетивой попадает, кумжа — у нижней… Пойдем, пойдем, Максим, пора.
7. Землетрясение
К лодке уже сходились женщины и дети с полными ведрами, корзинами, кошелками, пакетами. Санка, сгорбившись, сидела на переднем сиденье с ребенком на руках.
К стану перегруженная лодка подошла последней. Среди чумов и балков горело штук пять костров. Еще один костерок жгли мальчишки у самой воды. Под навесами на широких полотнищах сушились грибы.
Коротко, тревожно глянув на Максима, Лэмли подхватила емкости с ягодами и сразу затерялась среди женщин. Баба Феня попросила Максима помочь, и они вместе поднялись на берег. Максим высыпал грибы на полотнище, а ягоды — в полиэтиленовый пакет, спустился к воде и стал с песочком перемывать кастрюлю, ставшую лиловой изнутри. Усталость черной тиной растеклась по телу, перед глазами стеклянно блестели волны, из-под век катились слезы, еще немного — и заснет прямо на гальке.
Рядом со своей палаткой он увидел Санку. Она пинала красивой ножкой колышек оттяжки. Полотно вздрагивало и гудело, в глазах Санки прыгали огоньки, в руке сверкал нож. Ножом она строгала палку, но стружки не закручивались в кольца, как это принято у всех порядочных стружек на свете, а белыми стрелами взмывали в воздух, норовя воткнуться Максиму в грудь.
— Ну как сходили по грибы, по ягодицы? Нагулялись?
Видно было, как она сдерживалась. Гораздо более злые слова рвались наружу и рвали приличия. Но слишком переполнено сердце радостью, чтобы откликаться на зло. Максим лишь коротко взглянул на разъяренную тигрицу, сдернул с куста полотенце и стал вытирать кастрюлю.
— Санка, мы с тобой полдня знакомы. Я не давал повода для такого тона и не делал тебе авансов.
Санка с силой топнула каблуком, загоняя колышек в грунт:
— Полдня — хорош! В тундре все быстро! Хватит в глаза посмотреть! Здесь все друг про друга знают. Я даже знаю, какой был твой любимый предмет в школе!
Интересный ход. Максим поднял голову и спросил спокойно:
— Да? И какой же?
— Растениеводство!
Максим рассмеялся так искренне и просто, что очередная стружка приняла форму дуги, а Санкины губы налились полнотой. Хороша эта скуластая смуглянка, а злая — особенно хороша!
— Нет, Санка, в ботанике я близок к абсолютному нолику.
— А что ж тогда тратишь время на это растение, на деревяшку?
— Ты несправедлива к сестре.
— Я несправедлива к сестре? Да из нее слова не вытянешь! Забьется в угол со своими тряпками-куклами или сети чинит, а Санка — стирай, Санка — вари, олешек смотри, собак корми, лед коли! Фигаро — здесь, Фигаро — там! Она и училась так себе, и стреляет плохо. Как зима и ночь, так отцу отдыха нет: не хочет одна стадо караулить, волков боится, а волк сам человека боится! Так поди ей втолкуй! Уже отец Богу жаловался: «Боже великий, зачем ты не дал мне сына для старости моей?» Пока я здесь была, так куда как хорошо отцу: везде помогала. А теперь… — Санка махнула рукой. — Хочет с другими пастухами объединяться, или замуж ее отдать, чтоб мужчина в семье, только кто ж ее возьмет такую?
— А ты, значит, все это умеешь, отличница боевой и политической подготовки, и волков не боишься?
— Не насмешничай. Кто в тундре вырос, тот привычный!
— Ты замечательный, храбрый человечек, Санка, только немножко горячий иногда.
Санка промолчала, недоверчиво глянула исподлобья, но пружина в ее груди ослабла, тонкая стружка сошла с ножа и ровной спиралькой легла на траву.
Максим кончил вытирать кастрюльку и глянул собеседнице в лицо. Санка шагнула ему навстречу и вскинула голову, заглядывая в глаза. Чудо, как хороша! И так похожа на сестру…
Он отошел к ручью, зачерпнул посудиной воды и стал жадно пить.
— И мне дай!
Максим смотрел, как Санка пьет, как падают капли с полных губ и поднимается грудь. И представил на ее месте Лэмли, подпоясанную платком, с полной рыжих ягод ладонью. Нет! Сердце налито сегодняшним днем, второму дню не поместиться.
Звякнула о камень кастрюлька и покатилась в ручей.
— Значит, та-а-к… Значит — так? Сначала сам попросил меня помочь. Палатку ставить. Сам сунул мне в руку кол и топорик, лентяй этакий. А теперь, значит, так?.. — Санка задыхалась, не хватало слов, румянец проступил на скулах, резко выдохнула: — Ты меня оскорбил, и я тебя убью, изменщик! Зарежу. Сегодня же ночью. Молись, если верующий!
Повернулась и пошла, чеканя шаг, как солдат на параде.
Др-p-pогнула и закачалась гор-р-рка от кор-р-ротких упр-р-ругих шагов, а р-р-резонанс аукнулся километр-р-ров за тр-р-риста, далеко в тундре, в том самом месте, о котором и московские академики не знают, где этот самый р-р-резонанс, работая вр-р-раздр-р-рай с мезальянсом и контр-р-рдансом, пр-р-роизводит землетр-р-рясения по шкале Р-р-рихтера. И не спрашивайте меня, почему именно по шкале Рихтера, я знаю лишь, что СМИ всегда сообщают о землетрясениях по шкале Рихтера, причем настолько часто, что приучили теллурические силы именно к этой шкале. Остальные же шкалы выпали в осадок и засохли на корню.
В общем, по горам и долам прокатился «трус земли» средней руки, приведший к тотальному переполоху среди оленей, гусей и уток и вызвавший у комаров ярость невиданной силы.
Так всегда бывает, когда мужчина ненароком обидит женщину. А что бывает, когда «нароком», о том и говорить-то страшно.
М-да-а… Но я отвлекся. Итак…
8. Человек-бревно
Максим пожал плечами и уселся на походный раскладной стульчик.
«Видит Бог, нет моей вины в тебе, Санка. Все эти законы тундры ты наверняка сама придумала. Ронял я сегодня слова и совершал поступки, но не в отношении тебя, Санка…»
Вообще-то слишком много всего сразу. Голова стала тяжелой, того и гляди, отвалится. Сами собой закрываются глаза. И прыгают, прыгают зеркала на изломах волн, и светятся радуги в водяной пыли.
С горки закричали, замахали руками мальчишки, звали на ужин. Нет, он не пойдет на ужин. Всегда в минуты сильных волнений Максим начисто лишался аппетита. А куда он пойдет — так это мыться-свежиться.
У реки прохладные сумерки. Заря на воде да туман на кустах. Звук шагов и стук сердца. «Тихо — хорошо», — сказала Лэмли.
Максим нашел песчаную бухточку и с наслаждением вымылся в звонкой холодной воде, чувствуя, как смывается усталость и бодрость возвращается в тело. Что за чудо — вода! Жизнь вышла из воды, тело это помнит и любит воду.
Он поднимался к палатке, дыша ароматным воздухом, любуясь силуэтами балков и чумов, кострами над рекой и первыми звездами в небе. Навстречу шла Лэмли. В одной руке — тяжелое ведро, вся перегнулась, в другой — большое голубое полотенце, похожее издали на клубок дыма.
— Вот, я воды принесла… теплой.
— А я уже, — он тряхнул влажными волосами и бросил полотенце на куст ольхи.
— Баушка сказала: мужчине бриться надо…
«Ах, опять эта “баушка”! Не многовато ли “баушек-деушек”, “санок-манок” и прочих любопытных глаз вокруг, девонька? Когда же нас одних оставят? Ведь тундра кругом, безлюдье до края земли. И вообще… По доброте душевной или с намерением выбрала баба Феня тебе, Максим, место для палатки в стороне от общего лагеря? Ладно, девушку ты сам выбрал. Но, наверное, ошибся, наверное, тебе готовили другую? Какая предусмотрительная бабка: ведро воды прислала! Не намек ли это на то, что по ее сценарию должно произойти ночью? Карга старая!»
— Не маловато ли для бритья?
— Максим, что с тобой? — Лэмли глянула испуганно.
— Бабушка больше ничего не говорила?
— Говорила.
— И что же?
— Если ведро поставить на мох и прикрыть сверху шкурой, вода долго останется теплой.
— Так-так… значит, на мох и прикрыть шкурой?
Промолчала. Теребила поясок платья и смотрела вбок.
— Для бритья нужна горячая вода, а не теплая.
— Я не знала, Максим, — Лэмли виновато опустила голову.
Тут только Максим разглядел, что девушка переоделась. На ней было однотонное светлое, наверное, бежевое — в сумерках не разглядеть — платье с круглым вырезом на груди, на шее — бусы из желтых нешлифованных камешков, коса аккуратно заплетена и увенчана белым бантом. На ногах — белые носочки и черные туфельки с заметным каблуком.
«Вырядилась, как на свадьбу. А вот шиш вам, интриганы болотные! Все ваши хитрости шиты белыми нитками. Растаял, дурень, разомлел, мелким бесом рассыпался… А тут заранее было решено одну из двух девок замуж отдать. Не ту, так эту!.. Простые же у вас нравы, однако! В другом месте отец дочку выглядывает, пасет-стережет, чуть припозднится — с поленом поджидает, а тут готовы первому встречному на руки спихнуть! Все просто: нужен второй мужчина-пастух. Одна дочь далеко, вторая стреляет плохо и волков боится. Ужасти, как трогательно! За ягодами, значит, а на самом деле — ярмо на шею. Нет! “Замуж” мы пробовали, теперь у нас другой менталитет, на баб иммунитет, холостякам приоритет! Эту ночь отоспимся, а завтра спокойно, вежливо, с милой улыбкой отчалим. Уходит в море Алитет!»
— Спасибо тебе, Лэмли, спасибо за доброту и заботу. Завтра обязательно покатаемся на лодке. Не здесь — по Великой. Там волна — дух захватывает! Хорошо?
— Максим, что с тобой? Ты что, решил завтра ехать?
— Лэмли, не сердись на меня. Мы увидимся утром. Хорошо?
— Хорошо, — вид у нее был, как у побитой собаки.
Светлое платье растворилось в сумерках. Максим забрался в палатку и, чувствуя себя последней скотиной, растянулся поверх спальника.
«Прости меня, Лэмли, прости, маленькая. Я… мне… отдохнуть, голова, как колода…»
Он лег на спину, ноги сунул в спальник, а руки раскинул в стороны, с радостью сомкнул тяжелые липкие веки и заснул, как убитый.
9. Бабушка и внучка
Тихонько спустилась Лэмли к реке и, осторожно ступая ботиночками среди камней, пошла вверх по течению. Тут, за поворотом, у нее свой камень — огромный обломок песчаника, с которого хорошо рыбачить в половодье, на котором быстро высыхает выстиранное белье, на горячей красной спине которого просто хорошо сидеть и смотреть, как бежит-течет вечная, бесконечная вода.
Темная фигура виделась на камне. Похоже, это…
— Баушка, ты?
— Я, внука, я.
— Можно к тебе?
— Ди, внука, ди.
— Бабуля, как мне тебя не хватает… Как мне всегда тебя не хватает! — Лэмли уселась рядом, обняла бабушку за плечи и зарылась носом в ее седые волосы. — С мамой поговоришь, да не так, а с тобой — еще хочется.
— Камень остыл, встань-ко! — баба Феня положила на камень кусок оленьей шкуры. — На холод не садись, застудишься. Тебе рожать.
— Да-а, рожать… — Лэмли едва сдерживала слезы. — Бабуля, зачем ты живешь так далеко? Так редко тебя вижу, так мало. Приезжайте с дедом сюда. Тундра просторная, места хватит.
— Мой море любит, а я жена.
— Ба, но ведь там даже травы нет. Тока мох и камень. И ночь долга — три месяца. У нас две недели — и то не дождешься! И волки-медведи… Как вы там живете?
— Там богатимые места, внученька: нерпа, лахтак, белуха. Морж на камне греется. Песец каждый третий год помногу идет, омуль-голец, гусь-утка, да «дикий» стадами, черным-черно… Ты свово-то кормила? Я — гля, он на ужин не ходил. А мужик не кормлен — злой.
Своего? Сердце Лэмли так и забилось.
«Ах, бабуля, всего одно слово, но какое! Да, хочу, чтоб мой… Конечно, я сбегаю, накормлю его. Он и правда, кроме ягод, ничего не ел. С моей руки ягодки, с ладони моей».
— Бабуль, а ведь я оладушков напекла! С голубикой-морошкой — объеденье! А он не пришел. «До завтра», — грит и в палатку залез. А я — носочки-туфельки, думала, погуляем по бережку… К нему девушка на свиданку, а он спать! Большей обиды и нельзя. Чурбан, не парень… — Лэмли легла головой бабушке на колени, крепко сжала кулачки и все терлась, терлась щекой о корявую бабушкину ладонь.
— Малая, мы спали в лодке. И дед, и я. А он два дня волну держал. Ну-ко? Сильный моряк, а ты не кормишь, не смотришь, не лечишь. Он и правда устал и больной.
— Не должен мужчина болеть-уставать. Отец никогда не устает.
— А ты в глаза смотрела?
— Кому? Отцу?
— Нет, ему.
— Смотрела… Зеленые…
— Плохо смотрела. Красные!
— Кра-а-сные?
— Солнцем пожег, как весной на снегах. На юг шли. Весь свет в лицо. Волна да волна. Сверкат-блескотит. Ольхову кору отвари — промой глаза, або чай крепкий. Мой — такой же гордой, что болит, не скажет, ходит, пыхтит, струмент с места на место перекладат… А ты оба сердца слушай-понимай. За мужиком догляд нужен. Плоха ты хозяйка, плоха.
— Тот раз говорила, хороша, теперь плоха? — в голосе Лэмли послышались строптивые нотки. — Не, бабуль, я хороша, тока сердце не улеглось, голова не знай где, все так сразу, все в один день…
— За день река вскрывается.
— Так она долго готовится. Снег растает, сойдет. Ручьи, речки, забереги. Вода высоко поднимется, тогда лед поломает. А в какой день — не угадать.
— Тебе скока весной стукнуло?
— Двадцать один.
— И что, не сготовилась?
Рука внучки крепко сжала бабушкину ладонь. Тихий вздох.
— Я пойду, бабуль… И правда, бессовестна. Про себя тока думаю. Ему, может, плохо, а я в обиду… — Лэмли отодвинула седые пряди и шепнула бабе Фене в самое ухо: — Он такой сильный, бабуль, такой горячий…
Она соскользнула с камня и пропала, как птица взлетела.
Баба Феня растребушила сигарету и накрошила в трубку, но поджигать не стала. Несколько минут сидела тихо, рассматривая полную луну в звездной синеве, затем спустилась пониже, вошла по щиколотку в реку и подняла руки к небу. Полушепотом, ясно выговаривая каждое слово, стала молиться. Сначала Аан-Дойду, отцу вселенной, сотворившему все сущее из огня и воды, затем Тойон-Каллану, хозяину неба, затем Сладкой Воде — реке, Соленой Воде — морю и Зеленой Матери — тундре. Не забыла помянуть и сонм больших и малых духов, обитающих в реках, морях и тундрах Севера, ибо известно, что духи мстительны: кого не уважишь, потом напакостит, а зачем человеку, имеющему пропитание свое на земле и воде, враждовать с миром бесплотных духов? И у всех богов, больших и малых, просила баба Феня одного: «согласия» двум детям разных народов.
Помолившись, баба Феня поднялась к камню из красного песчаника. Скатала в трубку обрывок оленьей шкуры и легкий спальник из летнего оленьего меха. Запихнула в рюкзачок и заспешила к лагерю. Метрах в десяти от палатки Максима, за большим ольховым кустом, раскатала спальник, забралась в него до половины и раскурила трубку. Дым, проходя сквозь куст, незаметно растворялся в воздухе.
10. Танец с пирожками
Поднявшись в большой чум, Лэмли подбросила дров в жестяную печку, поставила чайник на огонь и с бьющимся сердцем уселась на стульчик, подперев щеку ладонью. Покрепче ольховую кору заварить, отложить пирожков и рыбы ему на ужин, побыть с ним рядом, полечить ему глаза, притрагиваться, говорить, чувствовать его руку на своей…
После разговора с бабой Феней у Лэмли будто крылья выросли. Уже не было несчастной девушки, обиженной невнимательным ухажером, а была женщина, одна из великого сестринства женщин, хозяек в своем доме.
Держа в правой руке деревянное блюдо с пирожками, рыбой и заварником, туго замотанным чистой тряпицей, а в левой — чайник с кипятком, Лэмли осторожно пошла вниз по склону и тут же услышала приторно-сладкий голос сестры:
— И куда же она так спешит, сестренка моя родненькая?
На тропинке возникла Санка. В руке — обрезок рыбацкого фала[4], которым она вращала то в одну, то в другую сторону, глаза странно светились в полумраке северной ночи.
— Ах, она бежит, она спешит, она несет господину ужин!
Лэмли смолчала. Она сделала попытку обойти Санку стороной, но та заступила ей дорогу и, подойдя вплотную, толкнула сестру плечом.
— Не обожгись, кипяток.
— Ах, моя сестренка — сама кротость. Все простит, лишь бы в покое оставили, лишь бы скорее пропустили к «нему». Но обожаемый дрыхнет без задних ног, ему все равно!
Санка вытянула сестру фалом по спине и, резко прогнувшись в талии, ударила ногой снизу по деревянному блюду. Пирожки взлетели в воздух и попадали на влажный мох, а кусок вяленой рыбы подхватил на лету невесть откуда взявшийся пес и тут же исчез с добычей.
Ни словом, ни взглядом не ответив сестре, Лэмли отставила чайник в сторону и принялась собирать пирожки, раскатившиеся по склону.
— Я помогу тебе, сестренка, помогу, милая, посвечу фонариком, а то, не дай Бог, еще пропустишь какой! Вон, гля, там лежит, и там, и там…
Желтый луч заскользил по склону, высвечивая румяные бока кулинарных изделий.
Санка вторично выбила блюдо из рук сестры, но светить фонариком не стала, просто стояла и смотрела, как Лэмли ползает на коленях.
— Что ж ты не плачешь, сестренка? Ты поплачь, поплачь, вдруг он услышит и прибежит?
Лэмли часть пирожков уложила себе за пазуху, остальные вместе с блюдом крепко прижала к груди, взяла в руку чайник и заявила тихо, но твердо:
— Не подходи, оболью!
Зная характер сестры, Санка понимала, что сомневаться тут не приходится: обещала — исполнит. Сопротивление, однако, лишь подзадорило ее, и Санка стала медленно обходить сестру кругом, выбирая момент, чтобы точным ударом выбить из руки Лэмли чайник, нимало не смущаясь, что и себя, и ее наверняка обожгла бы кипятком.
Неизвестно, чем закончилась бы ночная дуэль, но тут из сумерек вылетел маут[5], ременная петля упала Санке на плечи и крепко прижала руки к бокам. Касьян подтянул хулиганку к себе, освободил от петли, перегнул дочь через колено и, не говоря худого слова, отвесил ей пару шлепков пониже спины. Санка взвизгнула и убежала. Касьян виновато глянул на старшую дочь и так же молча ушел, как появился.
11. В палатке
Обмотанный тряпицей заварной чайничек скатился вниз по склону и застрял в кустах карликовой березы. Лэмли с трудом разыскала его, осмотрела. Слава Богу, цел. Лэмли тихонько покачала чайник в руке. Немножко темной жидкости пролилось из носика. Оставшегося лекарства хватит на первый раз.
Около палатки Максима она постояла в нерешительности, вслушиваясь в гулкие голоса над рекой, глубоко вздохнула и наклонилась к застежке…
Максим проспал часа два и пpоснулся отдохнувшим и бодрым. Все бы хорошо, да только боль под веками. Недавнее прошлое стало «вчера» и с этого расстояния легче и спокойней просматривалось.
«Обидел девушку, напридумывал глупостей, оставил одну в эту теплую звездную ночь. Дубина ты, дубина, человек-бревно».
Он повернулся на живот и утвердил подбородок на кулаках. Тихий голос тундровой пастушки зазвучал в сознании:
«Старый, как два оленя вместе!»
«Весна и гуси».
«Твои родители, наверное, не знали, что это пулемет».
«У меня тайна есть!..»
«А ты слышал, как утак уточку зовет?»
«Вот балда, мало по тундре ходил!»
«Тихо — хорошо».
«Мы, знаешь, как сделаем? Мы вот так сделаем!»
«Как наперсток рыженький».
«Долго болел у хороших врачей».
«Чтоб посадили за резьбу».
«Где ты найдешь таку конфету? Нигде ты не найдешь…»
Ах, какой осел! Максим стукнул кулаком по спальнику и с такой силой зажмурился, что слезы закапали из больных глаз. И в этот момент вжикнула на палатке застежка.
— Лэмли, ты?
Тихое, взволнованное:
— Я.
И это «я» сразу заполнило палатку.
— Подожди, я свечку…
Максим нашарил в кармане палатки свечу, на ощупь чиркнул спичками, но когда попытался открыть глаза, свет, как ножом, полоснул по зрачкам. Он наугад ткнул спичкой в свечу, не попал, спичка, догорая, обожгла пальцы и упала на рюкзак в изголовье. Запахло жженой тряпкой.
— Дай-ка я, Максим, дай я!
Лэмли осторожно зажгла свечу, накапала внутрь кастрюльки парафина, утвердила на горячем парафине свечу и отодвинула маленький светильник в угол палатки.
— Ай, да ты совсем плох… Ложись ровненько, сейчас лечить буду.
Максим нашел ее руку и накрыл своей.
— Что там у тебя за лекарство?
— Отвар ольхи. Само хорошо для глаз. Дня два-три — и забудешь.
Ее пальцы быстро прошлись по его бровям, по лбу и векам. Кожи на лице будто не стало, девичьи пальчики окунались прямо в кровь. Ватным тампоном она осторожно промыла ему воспаленные веки и закапала что-то прохладное в глаза. Жжение усилилось, и Максим невольно вздохнул сквозь зубы.
— Поболит и пройдет. Потерпи. Утром еще закапаем и вечером. И все пройдет, вот увидишь.
Максим не отпускал ее руку.
— Лэмли, ты правда плохо стреляешь?
— Да… — она вздрогнула. — Нет, неправда! Есликарабин на камень положить, я за двести шагов в бочку попадаю и в большого оленя. За триста труднее попасть, а за четыреста уже мушка больше оленя, не всяк мужик попадет… Это Санка наябедничала? У-у, какая! Конечно, карабин тяжелый, я не умею, как бабушка, снизу вверх стрелять. Я вообще не люблю стрелять, отец сам охотится, и волков сам… Но вот скоро купит мне маленький карабин «Барс», тогда…
— А зимой весь темный месяц по очереди стадо караулите?
— Как Санка уехала, нас всего двое за стадом — отец да я. Мама — по дому, чужих тут нет. Это летом родня наезжает да пастухи стада поближе друг к другу подгоняют, чтоб легче смотреть. На буграх пасут — ветром обдувает, комара-овода меньше. А зимой что ж… Зимой — каждый на родовое место. Свои реки-озера, свой дом. Это чужому кажется: тундра — пустыня. А тут на каждом бугре могилка, в каждой лайде — судьба, в каждом озере своя рыба и в свое время ловится. Это знать надо, иначе не прокормишься.
— Лэмли, ты рассуждаешь, как пожилой человек.
— Как живу, так и думаю… Перестало жечь? Не открывай глаза. Ватки ольховые на веки положу — и жар, и боль снимает.
Лэмли низко наклонилась к нему, и Максим опять ощутил прикосновение ее пальцев, легких, как крылья бабочки. И он обхватил девушку за талию и притянул к себе. Легкое сопротивление, затем Лэмли вдруг сильно подалась вперед и приникла к нему, как травинка к дереву. Максим выкинул руку в сторону и зажал пальцами пламя свечи. Губами отыскал ее губы. Руки его прошлись по стройным ножкам, по худенькой узкой спине и погрузились в волосы на затылке.
— Не надо… не надо, Максим… Не хочу, чтобы так, я хочу, чтобы… чтобы праздник… А так… Так сердце не хочет… — еле слышный шепот девушки и гулкая кровь в висках. — Каждую весну по большой воде и каждую осень на ягодное время приезжают парни из города, привозят вкусности, яблоки-апельсины, вино-виноград, музыку и водку. Палатки ставят и увозят девушек кататься… С кем я училась — половина матери-одиночки. У некоторых по двое уже. А где парни те? Нету их, другие наезжают… И я бы так могла — не хочу. Я хочу, чтобы всегда рядом, как баба Феня с дедом. Не обижай, отпусти. Ты очень мне глянешься, но так, вот так — не хочу, сердце не хочет… Отпусти, мы увидимся утром, мы утром, как ты хотел, да?
Максим поцеловал горячую щеку и разжал руки.
12. В засаде
Баба Феня видела из своего укрытия, как Лэмли пробралась в палатку, как палатка изнутри слабо осветилась и стала как матовый шар, как большая елочная игрушка. Басовитый голос в палатке сменился тихим шепотом, а затем и ровное свечение пропало, и шепот прекратился.
Баба Феня не стала больше подсматривать — грех, вылезла из спальника и спустилась к реке. Часа полтора она, слитая с сумерками, неотличимая от глыб песчаника, продремала на камне у самой воды, затем, будто кто ей сказал или толкнул в плечо, поспешно поднялась, вернулась на свой пост и залезла в спальник.
Буквально тут же из палатки выскочил мужчина с одним лишь полотенцем на бедрах. Оглянувшись вокруг, сбежал вниз, к ручью. Вернулся, потоптался у входа, закинул полотенце на шею, подхватил ведро «теплой» воды и исчез в палатке.
Баба Феня неодобрительно покачала головой. Догадались ли молодые взять с собой удобный вместительный тазик или наделают сейчас луж? Дно у палатки брезентовое, суши потом брезентуху. А если дождь? Ветер-то южный… Эх, молодежь. Утром не поднимешь, вечером не укладешь…
Быстро проходит время, быстро меняются люди… Придя к выводу, что их поколение было гораздо предусмотрительнее, баба Феня устроилась в своем спальнике поудобнее и забылась коротким легким сном пожилого человека.
13. Санкины проблемы
За этот вечер над рекой вырос дополнительный палаточный лагерь: гости и ягодники из тундры, покупатели рыбы с «юга», из Портового и Рудного, устроились неподалеку, жгли костры, ужинали на свежем воздухе и пели песни под гитару, а большинство горожан не нашли ничего лучшего, как «раскинуть карты в дурачка».
Здесь и я присел на бревнышко неподалеку от кружка картежников, с горечью наблюдая, как люди убивают время. Как время, данное каждому в таком малом количестве, люди тратят на пустые разговоры и никчемную игру, будто у каждого в запасе вечность…
Зябко кутаясь в шерстяную кофту, одна лишь Санка бродила по берегу вдоль вереницы чужих лодок, хотя южный ветер и ночью нес тепло. После разборок с сестрой слегка побаливало мягкое место и хотелось отмочить чего-нибудь этакого, какую-нибудь хохму с загогулиной и причмоком. Думай, голова, шапку куплю!
На носу одной из крайних лодок сидел парень в плаще и болотных сапогах. В одной руке он держал бутылку, из которой угощался, в другой — круг колбасы, от которого откусывал.
— Эй, в плащу! Иди, за нос потащу! — крикнула ему Санка, собираясь тут же дать деру.
«Плащ» прожевал кусок и громыхнул басом:
— Старо, слыхали. А вот из горла слабо? — протянул Санке бутылку.
Ожидая подвоха, Санка остановилась.
— Да не боись, ходи смелей, хулиганка. Тока предупреждаю: спиртяга!
Санка не отвечала, и парень, коротко хлебнув из бутылки, наклонился к воде, черпанул в лопатообразную ладонь, выпил пару глотков и стряхнул капли.
— Так надо. Выдохнуть, потом быстро воды. Смогешь?
Санка решительно взяла из грубой руки бутылку, отхлебнула чуток обжигающей жидкости, не спеша вернула посуду, не спеша отломила кусочек колбасы, не спеша выдохнула и бросила колбасу в рот.
— Ого-о! — сказал парень.
— Не «ого-о», а «м-гм». Болтаешь много, буровик!
— Хороша душа, сядь-ка рядком, погуторим ладком, — парень подвинулся, освобождая место возле себя на деке лодки.
— Я свое отсидела. Сто семнадцатая, часть вторая![6]
— Сидят на горшке. Срок тянут… Кого ты лечишь? — буровик оказался бывалый.
Санка прикусила губу, повернулась и пошла. Ну, решительно не везет сегодня, прямо черная полоса пошла, как этот Максим приехал!
В два шага парень оказался рядом и протянул бутылку. Санка бутылку вежливо отодвинула, нащупала в другой его руке колбасу, отломила еще кусочек и сказала:
— Спасибо.
Сама себя не узнавала Санка в эту ночь.
— Правильно! — громыхнуло над ухом. — Закусь — первое дело, чтоб не захмелеть.
Так и пошло. Парень пил и ел. Санка только ела. Глотала, почти не жуя. Какой-то волчий аппетит проснулся в ней. И с каждым проглоченным куском злость и жажда приключений отпускали ее, по телу все больше разливалась тоска и усталость.
Парень отрекомендовался Филиппом. Буровиком с Тарудо-Яхи. Работают вахтовым методом. Две недели в тундре, две недели дома, в Портовом. Приехал, дескать, на «точку» рыбки прикупить.
«Ну-ну… Рыбу тут, конечно, не то что купить, даже просто на продукты обменять можно, только как ни крути — втридорога станет. Двести км до города. Туда и обратно — четыреста. Больше на бензин истратишь. Не проще ли хоть и не такую свежую, но на месте “прикупить”? Ладно. Не хочешь правду сказать — мне-то что?»
Филипп травил анекдоты да ловко бросал в воду камешки. Допив бутылку до половины, он спросил:
— Может, все-таки будешь?
Санка отрицательно покачала головой.
— Тогда хорош, — парень повернулся и неожиданно хлопнул бутылку о камень, так что брызнуло в стороны и резкий запах поплыл в воздухе.
— А вот это зря. Детишки будут играть, наколются, да и камня жаль: забалдеет, пойдет плясать и утонет.
— Не утонет, этот старый знакомый — как рыба в воде! С утра за мной увязался, стервец. Где споткнуться приспеет или раскокать чего — он тут как тут, и лоб подставит! А щас, гля, напитался, дурень пористый, зельем да и будет его втихаря малоопытным рыбкам скармливать! Не удивляйся, если вскоре рыбаки станут поддатую рыбу вылавливать. А загрязнение экологии осколочными ранениями… Виноват, не подумал. Я больше не буду.
Тронутая необычным монологом, Санка впервые живо всмотрелась в своего провожатого. Почему он один «кайфовал» подле своей лодки у воды, когда вся приезжая братия предпочла высокий берег, костры и гитару? Не из их компании? Осторожность? Жадность? Или в душе этой глыбы творится нечто похожее?
Видя потепление климата, Филипп решил, что пора начинать. Он обхватил Санку тяжелой рукой за плечи и попытался притянуть к себе. Санка легко вывернулась, бросила зло:
— Отвяжись!
Филипп не ответил. Толстыми корявыми пальцами он пытался расстегнуть пуговки на кофте. От запаха перегара Санку чуть не стошнило. Понимая, что и сама пахнет не лучше, и удивляясь, почему ему не так же противно, как ей, она резко отбросила его руку и отошла в сторону.
— Ну, мне пора ребенка кормить, как раз под утро просыпается. Я ведь еще титю даю. Полтора годика, пора отучать, да жалко дитя, пусть здоровеньким растет.
Видно было, что огорошила. Филипп удивленно смотрел ей в лицо. Санка окинула его хмурым взглядом, усмехнулась и, довольная собой, запрыгала с камня на камень вверх по склону. И тут же забыла про парня, как его и не было…
Скоро рассвет. Пора исполнять. Зарезать. Убить, как обещала. Убивать, конечно, никого уже не хотелось, но ведь слово не воробей. Снять с крючка дедушкин нож. Залезть в палатку. Самый сон сейчас. Ее оттолкнуть. Его — ножом, пусть знает, как насмехаться. Жалко, нет злости в груди. Тоскливо только, хоть волком вой.
Санкин взгляд упал на старую охотничью пальму — тяжелый кованый нож на двухметровом древке. Сколько себя помнила, это старое копье всегда стояло прислоненным к чуму. Лет сто назад оно служило охотникам для добычи «дикаря» на переправах, а теперь женщины кололи им зимой лед на реке. Чтоб детишки, играя, не поранились, Касьян затупил лезвие, оставив относительно острым лишь самый кончик.
Садануть пальмой снаружи, через ткань палатки. Убить — не убьешь, да и не надо, но кровь нужна, пусть знает Санку, пусть знают Санку, пусть сказы о Санке сказывают! Она вспомнила, как Максим все улыбался про себя, когда они ставили палатку, и улыбка эта показалась ей сейчас прямо-таки издевательской.
Санка сбежала вниз, к реке, отыскала Максимову лодку, взяла напильник в ящике для инструментов и на скорую руку поправила лезвие древнего оружия. Взвесила-покачала пальму на руке. Тяжелая… Если с силой бросить, можно убить и оленя, и человека…
С пальмой наперевес Санка вышла к палатке Максима и остановилась, задумавшись. Палатка круглая. Куда головой, куда ногами они спят? С какой стороны ни зайди, как ни гадай — надо сначала заглянуть, посмотреть да отойти, примериться.
Санка двинулась в обход палатки и тут же застыла, как вкопанная: шагах в трех от полотняной стенки сидела на раскладном стульчике баба Феня и резала ножом чурочку. Утиная голова уже проклюнулась из желтого дерева и с вызовом уставилась на Санку круглым деревянным глазом. Эта живая картинка разительно напоминала рисунок из читанной еще в интернате книжки. Вместо деревяшки — спицы в руки да очки на лоб, и — ни дать ни взять — тетя Полли из «Приключений Тома Сойера и Гекльберри Финна» веселого американца Марка Твена.
«Ах, бабуля, ты чистое золото!» — Санка опустила пальму и заулыбалась во весь рот. Ну кому придет в голову мстить-убивать, если рядом сидит бабушка и готовит игрушку для правнука?
Баба Феня приложила палец к губам и махнула Санке рукой. Санка тихонько подошла, баба Феня указала ей на раскладной стульчик, затем вниз, на реку. Подхватила пальму и направилась туда же.
Костер у воды еще дымился. Баба Феня воткнула пальму в песок, поправила остатки обгоревших поленьев, подула на угли, и костер разгорелся. Санка зачерпнула воды в чайник и повесила его на треногу. Баба Феня уселась на стульчик и кивнула на пальму:
— Убить хотела?
— Да.
— Грех, внука. Не ты дала — не ты возьмешь.
— Знаю. Уже не хочу, пусто здесь… — Санка опустилась перед бабушкой на песок, уронила голову ей на колени и стала тереться щекой о бабушкины руки, совсем как Лэмли недавно.
Бабушка молча вытирала ей слезы да гладила волосы на затылке.
— Пусто мне, скучно… Никто меня не любит, бабуль…
— Неправда, внука, любят. И вся родня, и я, стара. Ты сама умна в роду, сама удачлива, на язык бойка, на руку ловка. И сильна. Богатыря, гля, родила, учебу не бросила. Ну-ко?
— Ах, бабуль, бойка, ловка, да дура. Думала: городской покажусь так глянусь ему; а получилось — себя предлагаю. Стыдобушка, хоть провались… И что он в ней нашел? Скелетина. Ни кожи, ни рожи, ни грудей. Чудной, ей-бо…
— Себя вспомни. До дитя така ж тоща была. А злая… Нельзя такой злой, Санка. Сестра же.
— Парня отбила, сестра-а.
— Не отбила, сам выбрал. На то молодцу воля. А парней — вона. Гля, сколь лодок с городу. На любого глаз положи — твой.
Санка встала и отошла к костру.
— Неинтересно мне, ба… Кобели… А серьезный попадет — гля, не твой.
— Ой, не потому, девка. Сердце твое там, в городе, у того…
Санка крепко сжала темную бабушкину руку:
— Ты, бабуль, как Тойон-Каллан.
— Не говори так, грех. Просто долго живу. Смотрю и слушаю. Забыть не забудешь: первый. Тока из сердца брось. Не наш, не поедет в тундру, чужой.
— Не чужой, бабуля, с острова Ноксид он. Там вырос. Отец его начальником в милиции каким-то… Конечно, тундры не знает, но все ж не чужой… Я тоже не хочу в тундру, ба, тяжело здесь. Одну только воду зимой… Лед наколоть, привезти, растаять, согреть, вскипятить — сколько сил уходит… Это в простой день, а если стирка — с утра в поту. Не, я в город. Там кран повернул — холодна. Другой повернул — горяча. Стирать — машина. Мыться — сколь хошь. Телек, кино, концерты, интересные люди, книги. Я городская стала, бабуль, не обижайся.
— Заскучаешь — вернешься. Малое детство с сердца выкинь, что останется?
Забулькал чайник, баба Феня сняла его с треноги, бросила внутрь горсть заварки и поставила чайник на камень. Санка поднялась в чум и вернулась с медным подносом, укрытым чистым полотенцем. На подносе — чашка с морошкой, рыба и хлеб.
— Бабуль, я вечером Ляльку обидела.
— Скажи «прости» — простит.
— Не хочу.
— Грузно на сердце, а скажешь — легко.
Санка не ответила. Уперев локти в колени, она пила чай из широкой пиалы и смотрела вдаль. Над рекой истончался туман и в полнеба гуляла заря. Ни крика чайки, ни плеска рыбы. Тихо. Торжественно. Грустно. Вот утихнет «верховый», задует-загудит сиверко и пойдет снег. Осыплется голубика и замерзнут грибы. На юг, в тайгу, заспешит «дикарь». Захлопают карабины охотников и прольется кровь. В каждом чуме, в каждом балке сварит хозяйка ароматное свежее мясо. А потом зима. До-олгая, те-емная. Ветер, мороз да волчий вой. Бр-р… Нет, в городе лучше. А вот и солнышко встает!
— Бабуль, а что это ты делала ночью возле чужой палатки? А то нет другого места игрушки резать? Говоришь, подсматривать грех, а сама?
— Не в ночь, а в утро. Не возле, а три шага, — строго-назидательно возразила баба Феня. — Ходют там всякие с чужого городу, похмелиться ищут, а ины оборужно: с пальмой, да ступают цыпками, чтоб не слышь… А туда нельзя. Никак нельзя. Там тайна. Тайна для двоих…
14. Подуть на угли?
Тайна для двоих? А было ли это в твоей жизни, молодка?
Тайна была… Санка обхватила руками колени и низко пригнула голову.
Тайна началась на вечеринке. На студенческих посиделках. Парень, который давно нравился, к тому же, свой, к тому же, земляк, сидел рядом, гладил пальцы, подливал вина, положил руку на колено. Потом она неожиданно оказалась этажом выше, в его комнате. Тихая музыка, свеча, шепот, прильнула-прижалась… Обнял, не отпустил… Она стала часто приходить в его комнату. А затем, после родов, это равнодушное: «Твои проблемы».
Санка сглотнула ком, тряхнула головой, резко вскочила, схватила обломок базальта из-под ног и закинула в реку.
«Вот тебе! Не пришел даже взглянуть на сына, скотина равнодушная! Был бы нож в руке, ударила бы опять. Боже великий! Зачем ты меня так наказал?»
Далеко разошлись круги по воде и погасли, как эхо в лесу. А тебя чем погасить, память человеческая?
Бабушки уже не было у костра, дымок едва вился; где был огонь — там пепел. Где только что жарко трещали сучья и булькал чайник — лишь парок над головешками. Но еще не поздно подуть на угли, не поздно пока еще, нет…
15. Странный сон
Прежде чем уйти спать в свой чум, баба Феня легонько откинула полог чума девушек и заглянула внутрь.
Правнук спокойно спал в колыбельке из тонких досточек и мягких шкур. Старшая внучка тоже спала на своем месте, на низкой лежанке слева от входа. Или только вид делает? Притворяется?.. Отпустил, отпустил девку герой северный! И впрямь бревно. А может, больной?
Крайне недовольная исходом дела, баба Феня долго держала во рту пустую трубку, лежа рядом с мужем на теплой лежанке из оленьих шкур. Все надо, все надо. Мужей — внучкам, внуков — Касьяну, крепких правнуков — им с Парфеном. Тогда уж и уходить со спокойной совестью в Верхний мир… У младшей не получилось с мужем, и у этой не ладится. Что за время, Аан-Дойду, что за время? Не знаешь, что и придумать, чтобы счастье да удачу к себе приманить, двух хороших работящих мужчин в семью завлечь…
Дед во сне повернулся, и тяжелая рука его легла на лежанку жены, поверх одеяла из заячьих шкур. Баба Феня тихонько прикрыла эту волосатую руку одеялом, обняла ее, прильнула щекой чуть ниже мужнина локтя и закрыла глаза.
Она еще слышала, как Санка вернулась в чум, как что-то говорила виноватым голосом и затеяла возню с сестрой. Затем заплакал ребенок, послышалась тихая колыбельная песенка, и в сознании бабы Фени возникла картинка из детства: она, семилетняя, наблюдает в бинокль за волчьим логовом. Волчица, разомлевшая на солнце, раскинулась во всю длину на зеленом бугре под скалой. Два волчонка, насосавшись молока из тяжелых отвисших сосцов, возятся друг с другом, грызут по очереди старую белую кость, куропачье крылышко, засохшее оленье копыто. Кто из волчат доживет до весны, кого достанет пуля охотника уже этой осенью — Бог весть…
И, уже совсем засыпая, баба Феня вдруг увидела себя теперешнюю, как она смотрит в бинокль на себя тогдашнюю, как та, семилетняя, смотрит на волков. Только волчицы уже не было. И зеленого бугра не было. Волчата плыли по неспокойной воде на длинном мокром бревне, поминутно соскальзывая в воду, из последних сил вскарабкиваясь опять. Почему-то она знала, что меньший волчонок — сучка, а тот, что покрупней, — кобелек.
«Не мой сон, — решила баба Феня. — Приезжают, вона, всякие, вроде за рыбой, а в сам деле безобразничать, с парнями драться да девок портить. Напьются так, что сны их обратно в головы не лезут, по лагерю бродят, людям спать мешают…»
Сон она все же досмотрела. Убедившись, что волчата доплыли на бревне до берега и мокрые, дрожащие, полуживые выбрались на песок, баба Феня успокоилась и заснула.
16. Лэмли
Едва дождавшись, когда Санка укачает ребенка и заснет сама, Лэмли выскочила из чума и пулей помчалась в стадо, к пастухам.
17. Балок у озера
Максим проснулся, потянулся, в спине изогнулся и запустил руку в блюдо с пирожками.
М-м-м!
Морошка в лукошке и морошка в пирожке — совсем разные вещи! Запив горьким настоем из носика чайника, Максим этим же настоем промыл глаза, оделся и выскользнул из палатки.
Несмотря на позднее утро, рыбацкий городок еще спал. Лишь у одного подновленного костра висел на треноге закопченный чайник, да бродили по лагерю ошалевшие от скуки собаки.
«Верховой» все так же дул, приминая вершины кустов карликовой ольхи, и пряные запахи великой тайги волновали еще больше, чем вчера.
Взгляд Максима скользнул по окрестностям и остановился на вчерашней картинке: черный кубик избушки под рыжей сопкой у озера. А что если переместиться туда, подальше от толкотни и суеты? Сейчас этот балок пустует, сказала Лэмли, лишь с ледоставом они с отцом откочуют поближе к озеру ставить сети.
Задумано — сделано. Через час с рюкзаком за плечами Максим уже размашисто шагал по тундре, забирая чуть правее, чтобы по пути зайти в лесок под сопкой и наломать сухих веток для костра.
Не дойдя до цели шагов двадцать, Максим настороженно остановился, а затем дал задний ход: в балке кто-то был. В приоткрытую дверь слышались неясные звуки, хлопки и удары, скрежет железа по железу, будто двигали печной заслонкой, а затем высокий голос запел дивную песенку:
А по ка по ка по ка-а-мушкам,
по гладким ка-а-мушкам
вода бежи-и-т…
«Вот тебе на! Нашел тихое место!»
Максим выронил хворост и ступил за куст ольхи, намереваясь незаметно уйти — не мешать же людям веселиться, но тут дверь распахнулась во всю ширь и на пороге показалась Лэмли.
— Кончай прятаться, храбрец, я видела тебя в окно.
Слегка пристыженный, Максим подошел.
Глаза девушки смеялись, румяные щеки пылали жаром, озорные искорки вспыхивали в глубине зрачков. В руках у нее была отжатая перекрученная тряпка, которую она тут же, резко повернувшись в талии, так что коса взлетела, отбросила внутрь, на стол, затем уставила руки в бока и спокойно, с достоинством встретила мужской взгляд.
И так не похожа была на себя вчерашнюю, что Максим даже растерялся и не нашел ничего лучшего, как вместо приветствия спросить:
— Лэмли? Ты как сюда попала?
— Через трубу на крыше! — смеясь, ответила девушка, резко шагнула вперед, закинула ему вдруг обе руки за шею и повисла на нем всем телом, продолжая все так же бесстрашно и странно заглядывать в глаза.
Максим опешил.
— Ага, испугался! Так тебе и надо! Нисколечко тебя не жалко! А я, думаешь, не испугалась, когда ты меня вчера притиснул? Испугалась, еще как. И запомнила… И вижу, идет, рюкзак тащит. И так обрадовалась: одинаково думаем. Тебе тоже надоела колготня? Тоже плохо без тиха? И я так. Побежала к пастухам и все, что надо, привезла. Сейчас прибираюсь. Палатка — хорошо, а балок лучше. Ну?
— Ах, какая ты молодец, Лэмли, ты просто фея, не девушка!
Максим осторожно расцепил руки Лэмли у себя на затылке; два быстрых движения — и рюкзак рухнул со спины, а девичьи руки опять легли на затылок, но уже по другому — мягко, нежно, пугливо. И опять не стало кожи под тонкими пальчиками, они окунались прямо в кровь…
Губы попали на губы, и Максим невольно прижал девушку к себе так, что услышал стук ее сердца.
— Ах… отпусти, отпусти, Максим, ты… нельзя так, Максим…
Лэмли стала вырываться, причем делала это с таким ожесточением, что Максим почувствовал себя насильником и, пристыженный, выпустил девушку из объятий.
Лэмли отступила в глубину помещения и вскинула руки за голову, поправляя растрепанные волосы. Оба тяжело дышали.
— Нельзя так, Максим, — доверительно, как с ребенком, заговорила Лэмли. — В доме не прибрано, не готово, занавески не постираны, огонь не горит, душа не на месте — нельзя!
Максим шагнул за порог:
— Да ведь тут чисто, опрятно, побелено. Вон, даже дрова у печки сложены — заходи, хозяйствуй!
— Ну что ты, не понимаешь? Тут другие люди всю весновку жили. Остались их запахи, стены помнят разговоры, шутки, привычки. Печка другими руками топлена, друга хозяйка готовила, огонь не наш. Хоть и родня, а другие, не мы, понимаешь?
— М-м-м…
— Не «м-м-м», не «м-м-м», а все вым-м-мыть чисто-начисто, посуду, стол, стены, потолок и печку. И тогда будет наше. Вода все смывает, каждую весну — новая вода и с ней все новое. Так и мы. Ладно? Поможешь мне? Ты — воду носить, я — чистить-блистить. Вместе — ловко, быстро, хорошо. М-м-м?
— М-м-м, — согласился Максим.
Лэмли рассмеялась и откинула прядь со лба.
— Вот тебе ведро. Если сильный, там, на улице, еще одно.
Улыбаясь про себя, прислушиваясь к зазвучавшей в душе радостной струнке, Максим шагнул к озеру…
Часа через два потолок, стены и пол в избушке были вымыты, стол выскоблен, лежанка застелена свежим бельем, оба маленьких окошка засияли чистотой. Под конец Лэмли не только выгребла всю золу из печки, но еще и водой в ее жестяное нутро плеснула и, к удивлению Максима, вымыла печь изнутри. Уложила хворост, подоткнула под него тонкие сухие веточки и положила Максиму на ладонь коробок спичек.
— Ты! Первый огонь — мужской.
Несколько секунд оба смотрели, как расцветает огонь, затем Лэмли закрыла заслонку, поставила на печку чайник и вышла за порог.
Максим не переставал удивляться. Вслед за девушкой он вышел из балка и проследил за ее взглядом. С детским восторгом Лэмли смотрела на трубу, из которой валил дым. Эка невидаль — дым из трубы, разве может не быть дыма, где горит огонь?
— Вот, все правильно, хорошо. Ровно, густо по ветру стелется. Теперь мы дома, теперь тут все — наше, — Лэмли схватила ладонь Максима двумя руками и крепко сжала. — А теперь уходи, далеко уходи, хоть за горку, хоть куда, я тебя боюсь, я мыться буду!
— И тебе хватит одного чайника воды?
— Не чайник. Тут заливчик мелконький из озера выбегает. Неглубоко, по колено, и те-оплый, мы там всегда с Санкой барахтались, малявок рыбных ловили и щучек пугали. Мы даже немножко плавать умеем. А сейчас, вишь, южак-верховка третий день дует. Вода тепла. Только ты далеко уходи, дай покой, не тревожь… А лучше, знаешь… — Лэмли вошла в балок, пошарила рукой под столом, чем-то там щелкнула и вернулась с винтовкой в руке. — Пастухи говорили, «дикий» тронулся, по ложбинам идет, иву обкусывает. Это всегда так в середине августа. Если увидишь, вона с горки, одного возьми. М-м-м?
Максим покачал в руке тяжелую, длинную, неудобную для охоты винтовку Мосина выпуска 1943 года с прицельной планкой на два километра.
— Так ты из этого «карабина» не попадаешь?
— Да попадаю я, попадаю! Тока вишь, какой тяжелый, надо с камня, а то дуло дрожит…
— А другого оружия нет?
— Есть у отца всякие, а в этом балке карабин держим, сколько себя помню, всегда так было.
— Так у вас и другие балки есть?
— Конечно, есть. Каждая семья так живет.
— И оружие в балках, и припасы?
— Припас всегда держим. Сушено мясо, мука, чай, сахар. Где гусино место — там ружье. Где оленье место — карабин. Тундра, семью кормить.
— Так это ж сколько надо оружия! Не проще ли с собой возить? А потом, ведь могут и украсть.
— Раньше с этим просто было. Пошел в магазин да купил. Или на пушнину меняй. С собой отец только мелкашку возит. Легка, удобна, точна. А ружье-карабин на нартах трется, бьется, портится — нехорошо. А красть… У нас все свои. Чужие в тундре — редкость.
— М-да-а…
— Не «м-да-а», не «м-да-а», живем так. Вот тебе. Хватит стока?
Лэмли положила Максиму на ладонь пять винтовочных патронов и гильзу.
— А пустышку зачем?
— Знаю я вас, мужиков. Щас начнешь ведь прикладаться да щелкать, курок проверять, тугой ли. Так?
— Так, — нехотя согласился Максим. — Новое оружие. Обтереть в руке да привыкнуть надо, а то промах.
— Вот и говорю. Гильзу вставь и щелкай, чтоб курок не впустую бил, а то портится.
— Все ты знаешь, — удивленно пробурчал Максим.
— Не все, не все, как отец научил. Тундра ведь. Где ремонтировать? А бывает, один выстрел — и всей семье мяса надолго, а промажешь — голодный ходи, да еще посмеются над тобой. Ты сам охотник, так?
— Так.
— Нож-то есть?
— При мне, в сапоге, — Максим улыбнулся неожиданному созвучию.
— Хорошо. Иди. Может, за горкой стадо стоит. Пастухи уже свежиной лакомятся, и нам не помешает, ну?
Максим поднял на девушку глаза. Какой-то оттенок нетерпения в ее голосе. Или это показалось? Но не было досады или беспокойства в черных искорках девичьих зрачков. Просто это дитя с малых лет привыкло делить все обязанности на мужские и женские, мыслило и поступало согласно своему опыту. Да и то: разве не мужчина должен приносить в дом пропитание на день?
18. Добыча
Максим поднялся на вершину сопки и осторожно выглянул из-за камней. Так и есть: в ближнем распадке пасется табунок диких оленей, голов семь-восемь. Километрах в трех виднелось еще стадо, и еще.
Максим тихо сполз вниз по склону и, прячась за валунами и кустами ольхи, подкрался к оленям шагов на сорок. Выбрал отставшего от стада бычка и убил его выстрелом в шею.
Махом выскочили испуганные животные из ложбины на пригорок и, не понимая, что произошло, сбились в группу, настороженно нюхая воздух и оглядываясь. Крупный, упитанный бык развернулся боком к Максиму, подставляя левую лопатку, шкурка на его красиво изогнутых пантах[7] полопалась, освобождая темные молодые рога, гибкие и неокрепшие, местами еще с пятнами крови на отростках. Полоски ссохшейся, отжившей свое шкурки трепетали на ветру, шурша, как старая змеиная кожа, придавая величественным рогам старого самца несерьезный дурашливый вид.
Не чуя опасности, олени успокоились, бык подошел к одной из лиственниц и стал тереться о ствол и сучья рогами, освобождая их от лохмотьев старой кожи, калеча и ломая деревце костяными отростками.
— Кончай хулиганить, паря! — Максим вскочил во весь рост и пустил вторую пулю поверх стада.
Эх, как понеслись олени! Как помчались, вскинув головы с тяжелыми рогами, вытянувшись стрункой навстречу ветру! Несколько секунд — и вся группа исчезла в долине ручья.
Улыбаясь про себя, Максим спустился к убитому животному и принялся снимать с него шкуру.
Закончив обработку туши, Максим расчленил ее и принялся вырезать из хребтины длинные полосы парного мяса. Чуть присолить да развесить на дереве — под этим теплым ветром за двое суток подсохнет-завялится.
Сидя на корточках, он поднял голову на звук шагов, и — вот она, Лэмли, смотрит на него сверху вниз. Волосы на ее голове скручены в узел и прикрыты платком, талия поверх свитера перехвачена веревочкой, на ногах те же грубые опорки, щечки сияют, глаза смеются.
И опять память выделила эту картинку, как уже виденную: именно этот овал лица, эти пухлые щечки, этот разрез глаз.
И опять слишком занят весь внутренний мир ярким живым настоящим, чтобы выделить время на копание в прошлом.
«…Болезнь любви в душе моей…»
— М-м-м? — вопросительно-уважительно пропела она сверху.
— М-гм, — солидно прогудел он снизу.
Лэмли рассмеялась и притронулась пальцем к его измазанной кровью руке.
— А где второй? Я два выстрела слышу, думаю: «У-у, жадина, куда столько мяса в теплынь такую?» Уже хотела разозлиться, только никак не рaзозлевается. «Ладно, — думаю, — погожу, пока не увижу». Так где?
— Не придется тебе злиться, промахнулся.
— Да-а? — недоверчиво глянула ему в лицо. — Врешь, небось?
— Посмотри в мои синие глаза, разве они могут врать?
Лэмли серьезно и внимательно исполнила требование.
— Не синие, а зеленые… Конечно, могут!
— Вот уж и сбрехнуть нельзя на вольном ветру.
— Выдумывай себе на здоровье. Только я сразу вижу, когда ты вре, а когда не вре.
— А я сразу вижу, когда тебе интере, а когда неинтере, — в тон ответил Максим.
Лэмли присела на корточки рядом, с улыбкой вглядываясь в его лицо, будто видя впервые, затем глаза ее посерьезнели.
— На первой охоте нельзя жадничать. Одного взять, осень «распечатать». На другой день можно, да и столько пойдет — работай-ко! Правда, что ли, двоих убил?
— Ну, что ты. Поверху пустил, чтоб убежали.
— Патроны не жалеешь. Просто крикнуть.
— Я больше не буду. Я стану хороший и буду учиться только на «четыре» и «пять».
— Ах, какой ты чудно-ой… Мясо-то смотрел, здоровый ли?
— А что, бывают и нездоровые?
— А что, люди все здоровые, что ли?
— А что, олени — как люди?
— А в тундре все люди. Олени и волки, песцы и гуси, шмели и лемминги — это люди. Тундровые люди. Тоже бывают больные, хромые и всякие. А то не знаешь?
— Да как-то не задумывался.
— Дак разве ты не охотился раньше?
— Да вообще-то охотился… и много, но не знаю, как по мясу отличить больное животное от здорового.
— Сначала смотришь селезенку. Вот!
Лэмли подошла к требухе, повернула набок сизый олений желудок и отделила от него селезенку. Покрутила в руках этот кусочек величиной с ладонь и пришлепнула его назад.
— Не раздуто-рыхлая, а крепко-твердая — порядок. Ты куда печень положил?
— Там, под кустом, вместе с другой мелочью.
Лэмли внимательно осмотрела печень, язык, рубец, сердце, почки и осмотром осталась довольна.
— Главное — печень. Если больная — на ней белые пятна или водянистые волдыри. Наш ветеринар говорит: феноз. Такую печень нельзя кушать сырой. Так же и мясо. Обязательно варить или жарить. Но мы все равно не берем, брезгуем… Дай-ка нож, суставы гляну.
Она ловко, быстро отделила все четыре ноги в коленных сочленениях от туши и внимательно осмотрела жидкость в суставных сумках.
— Если водичка в коленях желтая и пузырится — нехорошо. Бруцеллез. Это редко бывает, я сама тока раз видела. Все равно смотреть надо. Врач говорит: «дикий» чаще болеть стал. Мы, «старшие» люди, тундру грязью да ржой закидали, оттого всем плохо. А еще говорил: как-то раз, до революции, была в тундре страшная болезнь, сибирская язва. И люди, и олени — все умирали. Кто живой остался — далеко кочевал. Пустая стала тундра, как рыбий пузырь. На солнце были пятна, а камни плакали…
— Лэмли! Я теперь на это мясо смотреть не могу!
— Ой, какая я глупая. Прости, не сердись… Олешек хороший, здоровый, крепкий. Знаешь, какой из головы и ног вкусный суп-холодец получится? М-м-м! Пальчики оближешь.
Говоря так, Лэмли присела на корточки и принялась снимать кожу с головы оленя, ловко действуя своим маленьким ножом.
— Окорока, все четыре, развесь пока на деревьях, пусть заветрятся, завтра займусь. А мелочь пузатую — ямку выкопать до мерзлого льда, это неглубоко, туда травы — и на траву. Да! Я ж там костер разложила, как ты стрелял. Небось уж гаснет. Там бревна отец с берега привез, пила и топор. Опять работа тебе. Не слишком я вредная? М-м-м?
«Санка! Опять в командирских интонациях Лэмли проступила твоя беспокойная тень. Фантомы, фантомасы и фантомашеньки. Тундра…»
Как завороженный, не мигая, смотрел Максим на тонкие, испачканные кровью девичьи пальчики и блестящий клин ножа. Что-то жуткое, колдовское, языческое было в этом ритмичном потрескивании отделяемой от плоти кожи, в склоненной черноволосой голове, в душном запахе парного мяса. Что-то изначальное, дикое, древнее, бывшее раньше памяти и раньше человека. И спит оно в темной глубине генов на границе хищника и жертвы, охотника и зверя, мужчины и женщины, пока не прольется кровь. И тогда дыбом встают волосы на теле, прерывается дыхание и звенит в голове.
Максим наклонился над Лэмли и поцеловал ее в мокрый затылок. Девушка уронила нож и, крепко зажмурившись, поднялась навстречу. И Максим целовал эти прикрытые тонкими веками глаза, чувствуя губами выпуклость глазного яблока и упругую выгнутую бровь.
19. Тайна для двоих
А кто это там такой?
А кто это там на вершине горы посреди тундры?
А кто это там обнимается, гля, растопырив в стороны измазанные звериной кровью пальцы?
И никто не подсматривает в бинокль из кустов.
И тихо кругом, покойно.
И губы жгутся, и гул в крови.
А солнышко спа-а-ть ушло в занавесочки.
А месяц уже гуля-а-ет при звездочках.
А хорошо-то как, Господи!
20. Филипп и Санка
Санка спала плохо, несколько раз вставала к ребенку, но исчезновение сестры все же прокараулила. Обнаружив, что Максимову палатку корова языком слизнула, она обиженно поджала губы. Жгучее чувство ревности, казалось, исчезнувшее после ночного примирения с сестрой, опять кольнуло сердце.
Санку тревожил южный ветер. Он все не стихал, и от пряных запахов кружилась голова. Горько, неуютно одинокому сердцу. И хочется ему чего-нибудь такого-этакого, яркого, сильного, чтобы лихо и с шелестом по душе. Но где оно «этакое» в будний-то день?
Санка глянула сверху на вереницу чужих лодок и заметила вчерашнего крутого буровика. По колено в воде стоял он у кормы своей лодки и, кажется, мудрил над мотором.
Санка радостно обвела взглядом его высокую плечистую фигуру и…
Санка круто повернулась.
Санка нырнула в чум, схватила два ведра и шариком скатилась к реке. Зачерпнула воды и танцующей походкой пошла мимо лодки — и слепой бы заметил.
— Полные ведра — к добру. Позволь, помогу донести.
Филипп осторожно взял ведра из ее рук и вместе с Санкой поднялся на берег. Поставил ведра, коротко выдохнул и с ходу предложил:
— «Поедем, красотка, кататься, давно я тебя поджидал!»
Молодка глянула томно и протянула с ленцой:
— Что ж. Погода хорошая… Щас, только ребенка гляну.
Филипп спустился вниз, развернул лодку носом к реке, вставил весла в уключины и стал прохаживаться взад-вперед, время от времени поправляя нож на поясе и посматривая наверх.
А Санка через щелочку внимательно смотрела вниз.
Минут через пятнадцать, решив, что извечный враг, мужчина, дозрел и дальнейшее промедление лишь повредит, она с показным нетерпением сбежала вниз и заявила:
— Не хочу на этой лодке, хочу на той! — показала тонким пальчиком на Максимову лодку, стоящую неподалеку.
— Чужого не берем. У нас своя хорошая.
— Не чужая, это лодка моего дедушки. Он вчера издалека приехал, отдыхает. Привыкла я к ней, в другой неуютно.
— Уютно, неуютно… Без спросу нехорошо.
— Так это ж дедушка! Это наша, семейная, считай, моя лодка. Какой еще спрос? — не моргнув глазом, солгала Санка.
Филипп глянул на женщину, затем перевел взгляд на Максимову лодку.
— Мотор незнакомый. Не наш, «Ямаха». С японскими моторами я дела не имел.
— Ты механик и моторы не знаешь?
— Механик, да. А вот моторы знаю не все.
— Да такой же: дерг за веревочку и поехали! Ну, пожалуйста, Филипп, тут за поворотом, на Великой, балок рыбацкий. Я кой-чего собрала, посидим, чайку попьем, ладно?
«Балок» и «чаек» понравились Филиппу, но все же он медлил.
— А бензин мы ему отдадим, ты не думай. Если хочешь, я сама за румпель сяду, я рыбачка, ну?
— Дело не в бензине… Пойду-ка, гляну.
Филип подошел к Максимовой лодке и снял с мотора капот.
Санка и сама не могла бы сказать, почему ей взбрело в голову прокатиться именно на лодке Максима. Но слово не воробей, и теперь надлежало настоять на своем, иначе будет не по ее.
И в который уже раз разумный мужчина уступил капризу красивой женщины. Уступил вопреки голосу разума и вопреки тревожной волне предчувствия близкого несчастья.
Прошли устье реки Аленки, вышли на Великую. Южный ветер стихал, но горбатые волны без белых гребней все так же громоздили горы и долины, рваная марля пены качались на валах. Филипп сбавил обороты почти до нуля, высматривая конус выноса, чтобы не напороться на мель. На взбаламученном штормом устье притока хорошо видны желтые полосы неглубокой воды, дальше — синий цвет, пучина.
Как только прошли мутную воду, Санка обернулась к Филиппу:
— Дай газку, паря!
Филипп добавил обороты, лодка послушно вышла на глиссер, и справа замелькали берега. Санка, сидевшая впереди, под защитой лобового стекла, обернулась к Филиппу — в глазах восторг полета:
— Еще чуток можешь?
Филипп максимально открыл заслонку дросселя, и мотор ровно, спокойно запел.
Санка встала, держась за поручень. Ветер рванул ее волосы, надул пузырем кофту, белый шарф затрепетал на смуглой шее, она повернула к Филиппу возбужденное сияющее лицо:
— Давай туда! — показала рукой на середину реки. Ее тундровой душе все еще не хватало простора и ветра.
Филипп залюбовался спутницей, но на этот раз не послушался ее. С того момента, как он взял чужую лодку, чувство тревоги не покидало душу. Он вел судно параллельно берегу в глубокой синей воде так, чтобы справа видно было неглубокую, желтую.
— Где балок? — крикнул он Санке сквозь гул мотора.
— Во-он, на мысу.
Крохотная избушка проявилась на пологом мысу справа. Филипп чуть тронул румпель, меняя направление, и тут же сильный удар в днище подбросил лодку в воздух, она перевернулась и с пушечным грохотом хлопнулась оверкиль. Нос лодки задрался кверху, она закачалась на волнах и медленно поплыла по течению, как тусклый алюминиевый гроб.
Филипп крепко ударился спиной о бревно, на которое налетела лодка, и его тут же накрыло волной. Вынырнув, он первым делом освободился от тяжелого, как вериги, плаща и, болтая ногами в воде, скинул сапоги. Плыть стало легче, он в три взмаха настиг лодку и ухватился за скобу на корме. Санка! Где она? Умеет ли плавать? Господи, помоги, не дай уйти молодой жизни!
В ложбине между валами взмахнула рука и показались черные волосы.
Филипп оттолкнулся от лодки, никогда в жизни он не плавал быстрее. Тонущую Санку он нащупал ногами, нырнул и подхватил ее за воротник кофты. Оглянулся. Лодка, тускло отсвечивая мокрым боком, так же плыла по течению. Догнать, иначе хана обоим!
Он лег на спину и, поддерживая рукой голову Санки над волнами, другой рукой стал подгребать к лодке. Но вскоре понял, что таким манером он, пловец средней руки, лодку не догонит и сам до берега в холодной воде не доплывет… И тогда, в тоске и отчаянии, вспомнил давно забытую молитву «Отче наш», как бабушка научила в детстве.
Впоследствии, вновь переживая эти секунды, Филипп не мог вспомнить, что придало ему сил: горячая вера, что Создатель не оставит, стыд ли за свою оплошность или желание во что бы то ни стало спастись вдвоем, именно вдвоем? Один он наверняка доплыл бы до берега, до него было не больше ста метров, а до желтой полосы мелководья и того меньше. Но оттолкнуть тяжелое тело женщины — это ему и в голову не пришло.
Вторично уцепившись за скобу на носу лодки, Филипп с минуту просто дышал, с благодарностью чувствуя, как возвращаются силы и способность здраво рассуждать.
И тут зашевелилась и пришла в себя Санка.
Пришла в себя Санка от боли в икре левой ноги. Судорога сжала мышцу в тугой комок и пронзила такой свирепой резью, что Санка, еще в полубеспамятстве, забилась, закашляла, захрипела, и ее стало рвать водой и кровью.
Филипп подвел пальцы ее правой руки к скобе лодки. Нащупав в зыбком твердое, Санка уцепилась за это твердое со всей силой, подняла голову над водой и выкашляла остатки воды из легких.
— Нож! Нож! — закричала она Филиппу, вращая безумными от боли глазами. — Нож! Судорга!..
Филипп кивнул, нырнул, нащупал одеревеневшую икру и с силой вонзил в нее кончик ножа. Мышца разжалась. Филипп немного размял мускул и, уже без воздуха в легких, вынырнул.
— Сын! Сыночек!.. Трифон! — хриплым голосом кричала Санка. — Сейчас, сейчас… мама твоя… придет…
— Санка! — злым басом заорал Филипп. — Не кричи, береги силы! Делай, как я. Ну!
Окрик подействовал. Санка замолчала и принялась, как и Филипп, толкать лодку к берегу, изо всех сил молотя по воде ногами.
А силенок-то было… Через пару секунд их осталось лишь на вдох и выдох. Но Филипп и не рассчитывал на помощь женщины. Держится, не паникует — и ладно.
Толкать лодку становилось все тяжелее, она медленно погружалась. Бревно не разорвало днище, но помяло его, нарушив герметичность заклепок, и воздушный пузырь под лодкой быстро уменьшался в объеме. Суденышко все более оседало на корму, тяжелый мотор тянул вниз, а нос, набитый пенопластом, все больше уходил вверх. Филипп всем своим немалым весом налегал на нос лодки, одновременно что есть сил работая ногами и свободной рукой, но было ясно, что еще минута-две — и лодка затонет.
До устья Аленки было всего километра два, там стояла целая стая лодок, хозяин каждой заспешил бы на помощь, кто бы дал знать…
Правый берег все же медленно приближался и приближалась желтая полоса мелководья. Филипп мельком глянул на пустынный берег и увидел торчащие над камнями удочки и двоих мальчишек, убегающих во все лопатки.
И тут в лодке захрипело, забулькало…
— Бросай! А-атпусти руки! — крикнул Филипп.
Санка глянула безумными глазами, зажмурилась, укусила себя за руку, отпустила скобу.
И вовремя.
Лодка дернулась, как живая, под ней скрипнуло, чмокнуло, нос поднялся вертикально вверх, и так, стоя колом в воде, судно с тяжелым вздохом затонуло…
Но и берег уже — вот он.
И Санка! Санка не только хорошо держалась на воде, но, вопреки всем представлениям Филиппа о том, что представители северных народов не умеют плавать, еще и плыла сама, медленно, «по-собачьи», но плыла!
Филипп поплыл рядом, время от времени поддерживая Санку за живот, когда особенно высокая волна накрывала ее с головой. И, наконец, при очередной попытке достать ногами дно действительно встал на камень.
Санка вышла на берег и упала на песок рядом с чьей-то удочкой и банкой с червями. Подняла к Филиппу почерневшее угловатое лицо с налитыми кровью глазами и протянула к нему руки. И Филипп помог ей встать и крепко прижал к себе. С обоих потоками стекала вода, обоих била дрожь, оба дышали, как загнанные кони. Филипп прикрыл Санку от ветра своим телом и стал ее раздевать, выкручивая одежду чуть не досуха и тут же раскладывая ее на теплых камнях.
И первое, что он сказал Санке:
— Ты молодец, тундровичка, ты настоящий мужчина.
Санка заплакала. Заголосила. Потом зашлась в рыданиях так, что казалось, грудь лопнет. Она опять стала кашлять, сплевывать мокроту с кровью и крикнула:
— Не смотри! Не смотри! Некрасивая!..
Филипп молчал. Он горстями хватал теплый черный песок и растирал Санке плечи, спину, живот и бедра. Оторвал полосу от своей мокрой рубашки и наспех замотал кровоточащую рану на стройной ножке. Снял с женщины лифчик, отжал его изо всех сил и снова надел эту полусырую тряпочку на тяжелые смуглые груди.
«Какая удача, что южак уже который день, вода не ледяная, песок и камни теплые! Может, все еще обойдется испугом да насморком, а не воспалением легких… Какая удача, что не головой ударился!.. Какая удача, что лодка сохранила плавучесть!.. Какая удача, что не паникерша оказалась рядом, а человек с головой, умеющий взять себя в руки!.. Как я благодарен тебе, Господи, за науку! В другой раз стану жить своим умом. Аминь».
Немного успокоившись, Филипп и сам разделся до трусов, отжал и разложил на камнях одежду. Одеваться не стал. Тело все еще ломило от холода, под правой лопаткой растекалась боль от удара о бревно, и сама мысль о липкой, холодной, мокрой одежде была сейчас противна. Он вытряхнул из сумки мальчишек рыбацкие причиндалы и принес в ней воды для Санки. Сумка отчаянно текла, но Санке хватило воды, чтобы умыться и прополоскать рот. Она с благодарностью посмотрела на Филиппа, он взял ее за руку и крикнул во всю силу легких:
— Живем, Санка!
Санка уже самостоятельно обсыпала себя песком, а Филипп устроил пробежки туда-сюда по каменистому пляжу. Без всякого, впрочем, успеха. Весь глубинный холод реки, казалось, проник сквозь поры тела. Сколько он ни бегал, сколько ни бил себя в грудь и бока, озноб и боль не проходили.
Но тут из-за камней послышался радостный крик Санки, а следом басовито загудело. Из устья Аленки на полной скорости вылетела моторная лодка. За ней вторая и третья…
21. На страже
Баба Феня подновляла костер подле чума, рядом играл правнук красными утиными клювами да белыми косточками оленьего копыта. Бегом, задыхаясь, два мальчика выскочили на берег.
— Баушка! Санка тонет! — закричал старший, размахивая руками. — На топляк налетели! Лодка уже… Быстрей, быстрей туда!
Второй мальчик, в мокрых по колено штанах, только всхлипывал и размазывал слезы по лицу. Затем вдруг упал на четвереньки и стал бить по земле кулаками.
Баба Феня выпрямилась у костра, взяла правнука за ручонку и крепко притянула его к себе.
— Где? — спокойно и строго спросила она.
— Там! — старший возбужденно замахал руками.
— Где «там»? — еще строже спросила баба Феня.
— Там, за поворотом… недалеко… направо, где камни… Рыбачим. Вдруг — трах! Лодка перевернулась! И он один плывет! А потом Санку достал, а их накрывает… уцепились… А потом лодка ка-ак прыгнет и потонула… И мы побежали…
Несколько мужчин, выбежавших на шум, опрометью бросились вниз, к лодкам. Загудели моторы.
— Прокопий, там в сундуке биноколь. Неси-кось.
Старший мальчик, уже заметно успокоившийся и гордый тем, что его назвали полным именем, быстро принес из чума бинокль. Баба Феня взяла правнука на руки и заспешила на пригорок. Мальчишки — следом.
С высоты пригорка баба Феня сразу разглядела рослого мужчину в черных трусах, бегающего у камней туда-сюда, но больше никого не было на пустынном берегу. Опустила бинокль, губы задрожали.
— Можно я? — Прокоп осторожно потянул на себя бинокль, всмотрелся и запрыгал от радости: — Вона! Вона они! Ур-ра-а!
Бинокль опять перекочевал в руки бабы Фени, и теперь она увидела, что рядом с мужчиной, едва доставая головой ему до плеча, стояла черноволосая женщина в темно-сером, плотно облегающем тело спортивном костюме, настолько неприятно-тусклом, что он сливался по цвету с песком и — баба Феня глянула внимательней — женщина эта не отбрасывала тени! Да Санка ли это? Уж не душа ли ее, измазанная тиной, поднялась со дна реки?
Лишь увидев причалившую рядом лодку, человека, выпрыгнувшего из нее с ворохом одежды в руках и Санку, шагнувшую навстречу, баба Феня вспомнила свой сон и обернулась к мальчишкам:
— А теперь, парни, костер! Большой. Сильной. Жаркой. Будем горяча вода, много горяча вода!..
Филипп и Санка сидели посреди рыбацкого городка у костра над рекой, закутанные в сухую теплую одежду, ноги — в тазиках с горячей водой, в руках у каждого по большой кружке с чаем, куда доброхоты все подливали и подливали водки, уверяя, что водка с чаем в таких случаях «само хорошо». Баба Феня стояла за спинами окруживших костер людей, слушала, как рассказ Филиппа о происшествии обрастает все новыми подробностями, и перекатывала во рту пустую трубку.
Подошел Касьян и встал рядом с матерью.
— Иньэ?[8]— сказал он тихо.
Баба Феня вопросительно глянула.
— Помнишь, мама, я не хотел там балок строить. Зачем? До реки всего три километра. А ты: «Тама сбоку из озерка лужка мелконька, вода летом тепла, пусть девки плескаются…» Там и плавать научились. Пришло время — сгодилось.
— Так, сына, так…
— И парень хорош, не бросил…
Баба Феня промолчала. Она легонечко погладила руку сына, затем покинула свое место у костра и отошла за пригорок, с которого только что смотрела в бинокль. Спустилась ниже по склону, чтобы ее не было видно из городка, уселась на кочку и закурила трубку, вглядываясь в дальний балок под рыжей сопкой.
Вскоре неподалеку показался Прокоп. Мельком оглянувшись на бабу Феню, он с озабоченным видом прошел мимо.
— Прокопий! Иди-ка сюда!
Мальчик подошел с нетерпеливой миной на лице.
— Туда идешь? — баба Феня указала чубуком трубки на балок под сопкой.
— Туда, — отвечал изумленный Прокоп.
— Не ходи, не надо.
— Почему?
— Не время.
— А кто им скажет? Они ж не знают!
— Кто «они», Прокопий?
Мальчик замялся и глянул вбок.
— Там Лэмли. И этот… Максим, с которым вы приехали…
— Молодца, Прокопий, у тя хороший слух. Пусть охотятся. Нас вона сколько, мясо надо. Тока худо слово не носи. Удачу спугнешь, когда придет? Эти не утонули, живы, греются — хорошо! Надо лодку поднять, тогда хорошие вести, тогда иди.
— Лодку?
— Да. Этот улахан[9] Филипп взял Максима лодку. Там глыбко?
Мальчик ответил не сразу. Новая идея захватила его.
— Не очень. Может, три маха[10], может, четыре. Мы там зимой сети ставим, я помню.
— Знаешь, как мы доставали лодки, когда я была, как ты?
— Как?
— В тиху погоду на ветке[11] смотрели — где? Тогда камень пускали на веревке. За другой конец палку вязали. Так-то место примечали. Потом на большой лодке мужчины «кошку» бросали. Цепляли, тащили — вота!
— Погода вона… ветер.
— Уже улягается. Два дня тихо будет. Достанем — всем радость. А с плохим словом не ходи. Кто ходит-то? Ну?
— И пра, бабушка! Мы завтра место найдем, а мужики достанут. И мотор!
— Ты разумный паря, Прокопий.
Прокопий вприпрыжку помчался назад, к стоявшим в сторонке мальчишкам. Баба Феня осталась сидеть в длинных теплых лучах.
И еще трех «гонцов» перехватила она за этот вечер: двух девочек-подружек и пожилую женщину. Все непременно хотели первыми сообщить «тем» о происшествии и чудесном спасении. Максим и Лэмли наверняка удивились бы, узнав, сколько людей знают об их новом пристанище.
22. Вечером в тот же день
У воды — костер. Над ним на треноге — эмалированное ведро с мелко порубленной головой оленя и копытами на «суп-холодец». Обочь костра — большая кружка. Устал и стих ветер. На юго-западе — заходящее солнышко, напротив него — луна.
Уже закипел-забулькал суп, захлопала крышка на ведре, и Лэмли разгребла костер, оставив лишь жар под ведром.
— Максим, ты о чем задумался?
— Знаешь, что меня больше всего поразило на Севере в первый раз?
— М-м-м?
— Луна и солнце.
— ?..
— Полная луна и солнце одновременно на небе. На «материке» я такого не видел.
— И ты сейчас вспоминал?
— Да. И другое… Иногда над заходящим солнцем я вижу мостик. От одного облака к другому. Яркий, четкий, как нарисованный. Заходит солнце, и мостик размывается.
— В облаках чего тока нет. Или… тебе тогда снится плохой сон?
— Нет, — Максим рассмеялся. — Наоборот, сплю крепко и встаю свежий и бодрый.
— А на восходе не видишь, только на закате?
— Только на закате.
— Интересно… А знаешь, что я хочу видеть?
— Скажи.
— Я хочу на юг. Я никогда не видела, как цветут сады. Никогда. Только в кино. А я хочу — запах и руками потрогать. Иногда прямо из кожи бы выскочила, только бы увидеть пчел на цветках. У нас — шмели. А пчелы — маленькие, их много-много и гудут, я видела, у нас родня в Минусинске. Только на яблонях уже не было цветков, а были маленькие зеленые яблочки. Много-много, больше, чем шишек на лиственничках. Так интересно! Я еще хочу.
— Это не сложно сделать. Давай в следующую весну возьму тебя к сестре в деревню?
Лэмли подбросила на угли пару сухих веточек, глянула странно и отрешенно:
— Дожить надо…
— У тебя сейчас и вид, и голос, как у бабушки.
— Что ж… бабушка… она, знаешь, так крепко во мне сидит, так много всего говорила-объясняла. Иногда кажется — мы сестры, и между нами год, как между мной и Санкой, иногда — тысяча лет, и тогда странно мне, непонятно, удивительно… Моя бабуля — как жизнь, с ней всегда интересно. Она… Ну, без бабушки я б не была такая, как сейчас, понимаешь?
— А знаешь, какая ты сейчас?
— Какая?
— Ты — весна и гуси. Ты — солнышко мое и радость!
Лэмли зарделась:
— Знаешь, что сейчас будет это солнышко делать?
— М-м-м?
— Сеть будет ставить, чтоб завтра рыбу на стол. Я такие блюда из нее делаю!
— Тогда я сам поставлю!
— С большой лодки, может, и поставишь, а с ветки — нет, навык надо, она ведь плоскодонка и крохотулька, чуть не так качнул веслом — перевернулся.
— Ну, вот еще! Чтоб я равновесие не удержал?
Максим встал, намереваясь столкнуть в воду лодку-ветку, лежавшую тут же, на урезе воды.
— Максим, — Лэмли тихо, осторожно взяла его за руку, — давай завтра будем учиться-тренироваться? Позволь, я сама. Я и место знаю, и глубину, и — быстро. Ну?
Максим уступил. Он лишь столкнул ветку в воду и стоял, слегка придерживая ее рукой. Лэмли уложила в лодку сеть, обвязанный веревкой камень вместо якоря и коротенькое сухое бревнышко на кухтыль[12].
— Видишь, там кол вбит. Оттуда начну. Как подплыву, вяжи этот конец сети за кол — и все дела!
Медленно, ритмично покачивая двухлопастным веслом, Лэмли отплыла метров десять, Максим привязал за кол верхнюю тетиву, и Лэмли принялась легкими плавными движениями выбрасывать из лодки сеть.
Максим смотрел, как ровной линией ложатся на воду белые наплава[13], как срываются капли с весла и ветка уплывает в дорожку заката. И над дорожкой появилась картинка: легкий мостик соединил два горящих облака, чуть размытые волнистые перила изогнулись над исходящей жаром горбушкой солнца, отражение мостика опрокинулось в воду сразу за веткой, и лодочка поплыла по дорожке между двух мостиков — настоящим и призрачным.
Сердце забилось у самого горла. Максим рванул ворот рубахи. Последний раз он видел такой мостик два года назад, за полчаса до того, как провалился на тонком льду. Мостик тогда продержался всего с минуту, а затем разломился посредине и пропал, замазанный темным облаком. Неужели и сейчас это видение — предвестник несчастья?
Максим хотел крикнуть, предостеречь, но крик застрял в горле, рука лишь туже сжала воротник.
В этот момент Лэмли столкнула камень-якорь, по воде прошли круги, мостик закачался, затуманился, исчез. Нос лодочки шевельнул песок у самых ног Максима. Лэмли, улыбаясь, выскочила на берег, глаза ее сверкали.
— Ты хулиганил вчера на ягодах. Отплачу тебе тем же!
Она легонько обняла его руками за поясницу и прижалась жаркой щечкой к его щеке. И мужская щека вспыхнула и стала горячей, как блин на сковороде.
— Все дела сделаны, — зашептала, касаясь губами мочки его уха. — Теперь… поднови костер, я — сейчас.
Скользнула в балок и дверь закрыла.
23. Картинка из прошлого
Максим положил на угли два полена и стал наблюдать, как разгорается огонь…
Мостик тогда проломился посередине и пропал, замазанный темным облаком… Минутой позже, переходя тундровый ручей, Максим провалился под лед. Жгуче-холодная вода сразу перехватила дыхание, но такое уже случалось с ним раньше, и поначалу Максим ничего, кроме досады за оплошность, не испытал.
Не медля, скинул он с плеч карабин и вытолкнул его подальше на лед, чтоб не мешал. Плотно сжав локти, попытался с размаху пробить тонкий еще лед, в надежде таким «ледокольным» путем добраться до берега, до которого и было-то метров шесть-семь. Но ледяная броня ручья не поддалась, достать ногами дно не удалось, многократные попытки выброситься на лед, сильно взболтнув ногами, тоже ни к чему не привели, руки лишь скользили по льду на выплеснутой из майны воде — не за что уцепиться…
Он пробовал подтянуться на ноже, с силой втыкая его в лед впереди себя, но лишь сломал лезвие и порезал ладонь.
Тогда он лег на спину и попытался выбраться на лед рывком, сильно взболтнув ногами и взмахнув руками. И когда голова уже высоко поднялась над полыньей и плечи ощутили ее зубчатый край, какая-то неведомая сила ухватила его за воротник и отшвырнула назад…
Несколько раз Максим повторял эту попытку, и всякий раз его отбрасывало в майну. Одновременно стали уходить силы, могильный холод отнимал дыхание, Максим почувствовал, что слабеет… Неудержимо потекли слезы и дыбом встали волосы на голове. Неужели судьба — погибнуть в расцвете лет, утонув в гнилом ручье, который заяц в два прыжка одолевает?
«Господи, Иисусе Христе! Прости меня, грешника! Прости и спаси! Не дай впасть в панику, верни способность верно рассуждать!»
И только закончил эту короткую пламенную молитву, как понял: капюшон. Это опущенный капюшон куртки зацепился за зубчатый край майны и при каждой попытке выбраться откидывал его назад!
С силой крутанувшись в воде, Максим освободил капюшон, накинул его на голову, опять лег на спину и при первом же рывке выполз на лед…
24. Разговор по душам
— Вот опять ты куда-то пропал! — в платье и босиком, коса на груди, Лэмли стояла рядом. — Вовсю зову — не откликается. Задумался?
— Немножко… Ах, какая ты красивая!
— Правда?
— Тысячу раз правда!
— Возьми меня под руку, погуляем вдоль бережка. Надоели мне сапоги, хочу босичком походить, песок между пальчиков, и слушать: хрустит, как соль.
— Как соль?
— Когда много рыбы, мы солим специальной такой солью. Крупная, зернистая, грубая, морем пахнет и хрустит, как босиком по песку.
— Ты такое необычное дитя, Лэмли.
— Обычное, обычное, и не дитя давно уже, нет…
Максим остановился под скалой у восточного обрывистого берега. На тихой воде плавали первые звезды. Далекие треугольники чумов и костры рыбацкого городка впечатались в закат. Тишина и покой. Никогда не повторится этот миг, никогда.
Лэмли шагнула вперед, присела на корточки и опустила руки в воду.
— И ты так!
Максим исполнил просьбу. Касаясь плечом плеча девушки, опустил в воду руки, поболтал ими, притронулся к тонким пальчикам и тут заметил, что Лэмли шепчет на воду. Она взяла его мокрые руки в свои, крепко сжала их, оба встали и глянули друг другу в глаза.
— Не бойся, я не колдунья, просто это наше… мое озеро. Пьем воду, дает рыбу, держит лодку. И вода… От нее вся жизнь и память… Первое, что я помню, — отец, ветка, вода. И я прошу у нее, чтобы между нами правда была, только правда. Для меня это важно, понимаешь?
— Понимаю.
— Правда? — Лэмли испытующе посмотрела. В сумерках глаза ее стали огромными, звезды горели в зрачках.
— Правда.
— Тогда скажи… Вот тебе тридцать лет.
— Скоро тридцать один, четвертый десяток разменял.
— Пусть так… И что, не гулял вот так под ручку? Не любил? Не женился?
— И гулял, и любил, и женился.
— И что?
— И разженился…
— И разлюбил?
Максим скользнул взглядом.
— Зачем тебе это?
— Я знаю, тебе неприятно… Ну, прости. Ну, мне надо, Максим. Сегодня надо. Больше никогда не спрошу. Она что, плохая была?
— Хорошая была. И есть.
— И есть?
— И есть.
— А зачем же бросил ее?
— Не я. Она.
— Тогда… не понимаю…
— На Север уехал по договору, — насилу выдавил из себя Максим. — Два года. Приехал — она «замужем». Вот и все.
— Так тебе и надо! Нисколечко тебя не жалко! Зачем же молодую жену одну оставил?
— Лэмли, ты в инквизиции не служила?
— Это которые монахи нехорошие?
— Не то слово. Прям бяки. Людей пытали и жгли.
— Максим, я не пытаю. Я хочу, чтобы как дедушка с бабушкой — всю жизнь вместе. А ты… Ты ведь в гости приехал. И опять уедешь на свой далекий Север?
— Уеду. Там моя работа. Мое место.
— Зачем же ты за мной ходишь? Целуешь меня в шею и трогаешь грудь и вчера при всех взял на руки… Зачем? Чтобы мучить? Ты так зажигаешь меня — голова не знай где… Зачем? Поиграть и бросить?
Максим промолчал. Да и что сказать этому ребенку? Она права. Кругом виноват… Он молча поцеловал ее мокрые пальчики, отпустил холодные руки, повернулся и медленно зашагал назад, к огню. Вчерашняя усталость опять растеклась по телу. «В рюкзаке спальник. Раскатать вон под той лиственничкой….» Он уселся на бревно у костра и стал смотреть на малиновый жар, обхватив руками колени.
Подошла Лэмли, сняла с треноги ведро, подняла крышку. Вкусный запах вареной оленины расплылся в воздухе. Максим невольно заерзал на своем бревнышке.
— Давай ужинать, Максим, — она легонько тронула его за плечо, — припозднились, вон, костры уже гаснут, а ты ведь… ты вообще-то ел сегодня, добытчик?
— Ел. Пирожки твои. Очень вкусно. Спасибо, Лэмли.
— Ай, хорошо! — в голосе девушки послышались прежние радостные нотки. — Только не говори «спасибо», мы, долганы, «неспасибный» народ. У нас даже слова такого нету.
— Как это «слова нету»?
— А так, нету — и все! Да рассуди сам: разве за спасибо мать кормит сына, жена мужа, а муж приносит в дом мясо и рыбу? Разве это не от всего сердца делается? Разве так не издавна повелось? Так при чем тут «спасибо», спрошу я тебя? Будешь в чумах — молодежь-то привычна, а старикам не говори, могут обидеться. Повернись поудобней да подними голову. Сейчас глаза лечить, а потом в саму большу чашку саму большу костомаху положу.
— Лэмли, я не голоден.
— Правда, не хочешь?
— Правда, не хочу.
— Знаешь, я тоже… Но глаза — обязательно. Садись удобней да голову вверх, я — щас.
Лэмли подбросила в огонь мелких веточек и взяла в руку стоявшую у костра большую эмалированную кружку. Уселась рядом с Максимом и прошептала:
— Положи мне голову на колени.
Максим примостился затылком на круглых девичьих коленках и поднял вверх лицо.
— Ты не жмурься, открывай глаза, — тот же жаркий шепот, от которого кровь закипает.
— Жжется же!..
— Ах, какой трусишка… Открывай, открывай!
Теплая жгучая жидкость попала в уголки глаз, Максим невольно зажмурился. И ощутил легкий неумелый поцелуй на щеке, на другой, на губах…
Звякнула и покатилась в сторону кружка. Сердито зашипели угли в костре и горький запах ольховой коры поплыл в воздухе…
25. Первое утро
Ласковая «белая ночь» медленно перетекала в рассвет. Лиловая зоренька набирала силу, высвечивая горизонт. Легонько покачивалась на петлях приоткрытая дверь. Лакированный бисер росы у порога, угольки у печи… Лэмли притихла.
Максим с трудом разглядел стрелки на часах: скоро четыре. Осторожно отодвинулся от Лэмли и подоткнул под нее одеяло. Она вдруг тихо и нежно взяла его за руку.
— Маленькая, я думал, заснула.
— Не-а…
— Я быстро. Печку — и приду.
Максим спустился с лежанки, накинул рубашку и закрыл дверь. Подбросил сухих веток на угли в печке, раздул огонь и вышел во двор. Туман лежал на воде, а над ним полыхала заря. Дым над трубой уходил на восток. Чуть шевелились лапки лиственнят и листочки ольхи, да сверкала на обгоревших поленьях роса. Не в такое ли ясное утро поэт «проскакал на розовом коне»?
Максим сдернул с куста влажное полотенце, подхватил кусок мыла с травы и побежал мыться. «Теплый заливчик» оказался длинной лужей с травянистыми берегами и до того холодной водой, что тело сразу покрылось гусиной кожей. Бедные девчушки, как они купались в такой холодине? Какова же тогда в их представлении холодная вода, если эта «теплая»?
Горбушка солнца показалась над озером. Туман сгустился, заклубился, потек. Максим некоторое время стоял, вытирая полотенцем волосы, любуясь игрой красок на воде и клацая зубами. Наконец, окончательно продрогнув, нырнул в уютный мирок балка. Ах, как хорошо и тепло!
Лэмли спала на спине, раскинув руки в стороны, и не проснулась от стука двери. Светилось неприкрытое плечо, и смуглый холмик, освещенный алым лучом, с вызовом уставился темной вишенкой. Ну, как не поцеловать такую ягодку?
26. Первый завтрак вдвоем
— М-м-м! До чего вкусно!
Максим прихлебывал бульон из широкой пиалы и грыз сухарь. Рядом на деревянном блюде дымились куски вареной оленьей головы. Густой дух свежины нагонял аппетит.
Малой птичкой сидела Лэмли на бревнышке напротив и ела нарезанную тонкими полосками сырую оленью печень. Лицо ее похудело, губы горели на смуглом лице.
— Макай в шурпу, а не грызи, тогда вкуснее!
Максим покосился на нее и проследил, как она подцепила кусочек рогатой палочкой. Какая радость — просто сидеть рядом, слушать ее голос, видеть, как дышит грудь, впитывать взмахи ресниц и движения тонких пальцев! В двадцать лет и месяц пролетит — не заметишь, а в тридцать уже и минута дорога.
— Как ты можешь сырое? Поджарить — махом!
— Так вкуснее. Попробуй.
Максим недоверчиво взял кусочек. Разжевал. Проглотил.
— Ну, и?..
— Как сливочное масло. Свежее. И вкус, и запах… Удивительно! — он взял еще кусочек.
— Ты мясо ешь. Мужчине надо. В печени только смак, силы мало. А само вкусно — олений глаз. Один тебе, один мне, ладно?
Максим рассмеялся:
— Оба тебе. Не буду я глаз. Я и голову-то никогда не брал. Оставлял песцам да чайкам. Возни с ней, одни кости…
— Ах, какой ты нехороший грешник! Голова, оленья ли, рыбья, — награда добытчику, почетный и самый вкусный кусок. Нельзя бросать. Тойон-Каллан сердится, удачу отберет, пуля мимо пойдет, голодный будешь, худой и слабый. Так-то!
Максим усмехнулся и ответил, стараясь придерживаться словаря бабы Фени:
— Мой пуля, однако, мимо не ходит. Рази поспешка, ли локоть на мохе просядет. И то не беда: оленев много и пуль хватаат. Тойон-Каллан сердитси, но терпит!
Нижняя губка Лэмли выпятилась вперед, глаза возмущенно округлились, а Максим сразу же уложил в память мимику милого лица.
— Ты зачем бабулю дразнишь, охальник? И гордой!.. Это нехорошо. Гордость плоха: голову не туда ведет, человек ошибается и — беда… А глаз все ж попробуй, смотри, как надо. Вишь?
Вкусное словечко «охальник» так поглянулось Максиму, что он перегнулся через стол-досточку и чмокнул Лэмли в кончик носа. Она негодующе дернула плечиком и щелкнула Максима палочкой в лоб. Максим изобразил на лице обиду и стал смотреть, как Лэмли вынимает из разваренного оленьего черепа глаз, разрезает его ножичком и чистит внутри. Отрезав кусочек, Лэмли воткнула в него палочку и протянула Максиму.
— Ну-ка!..
— И правда, вкуснятина!
— А то! Ешь, наедайся, щас сеть проверять будем. А потом я буду лепешки печь на свежем душистом жирку, мясо сушить, из рыбы кэрдиилээк[14] делать. И ягод надо еще. Осень. Работы-и!.. А зима длинна-длинна, все подберет.
— Какая кэрдиилээк? Еще не смотрели. Может, вовсе пусто.
— Гля-кось туда.
Вместо стройной линии наплавов на воде, у самого берега, качались всего два.
— Вот здорово! Как много попало!
— Может, много, а может, всего две-три крупных.
— Чур, я сам смотрю!
— Умеешь ли?
— Обижаешь, начальник! На море могу, а на озере нет?
— Вода везде вода. Там больша лодка. Тут крохотулька-веточка.
— Лодка везде лодка, — отфутболил Максим. — Щас и пойду.
— Ты ешь давай, наедайся, день еще весь… Смотри туда! — голос Лэмли перешел на шепот, и глаза стали щелками.
Максим обернулся.
На вершине сопки стоял олень. Крупный, могучий бык с огромными ветвистыми рогами. Слегка наклонив голову, он внимательно смотрел вниз на балок, на озеро, на людей у костра и вбирал ноздрями воздух.
— Не шевелись! Может, не заметит.
— Я тихо!
Максим замер и, когда животное стало смотреть в сторону, метнулся к балку. Выскочил с винтовкой в руке, но олень, как видение, уже исчез.
— Побегу. За горкой наверняка стадо. Возьму два-три.
— Иди. Мясо надо. Там дети и вдовы.
27. Две галактики
Максим поспешно поднялся на вершину горки, но все же опоздал. Небольшое стадо во всю прыть убегало прочь от сопки, пугая другие стада, одиночек и мелкие группки, которые до этого привольно паслись на ягельниках. Скоро весь обозримый горизонт покрылся темными полосами, похожими на муравьиные дорожки в лесу.
Максим никогда не видел такого обилия животных. Выходит, «дикарь» начал откочевывать на юг, в тайгу, где можно укрыться от зимних ветров и где больше корма. Ранняя миграция — признак скорого похолодания. О зиме же в это благодатное утро и думать не хотелось.
Он вернулся к балку и повесил винтовку на гвоздь у входа. Лэмли нигде не было. Удивленный, он обошел вокруг балка, обозрел лесок и кусты и, наконец, увидел Лэмли в «теплом заливчике». Высоко держа голову над водой, уцепившись руками за кустик на бережку, она с удовольствием молотила ногами по воде, поднимая фонтаны брызг.
— Лэмли! Вылезай, простудишься!
— Ай! Отвернись, я не одетая!
— Вот и хорошо. Разгляжу как следует!
— Уйди, бессовестный, я боюсь!
— Я же видел тебя …
— Не видел, не видел… Уходи, не смотри, бесстыжий!
— Ты простудишься, вода холодная!
— Вот назло заболею! Ни за что не выйду, не смотри!
В голосе Лэмли слышался неподдельный испуг. Максим лишь головой покачал. Вернулся в балок, подбросил дров в печку и достал из рюкзака свитер из козьей шерсти.
Лэмли, закутанная в полотенце, неслышно возникла на пороге. От нее несло холодом, губы обиженно дрожали — сейчас заплачет. Не взглянув на Максима, попыталась прошмыгнуть на лежанку.
— Лэмли, надевай свитер, я отвернусь.
Он из-за спины протянул ей свитер, она молча подчинилась. Взобралась на лежанку и забилась в уголок в позе эмбриона, прижав колени к груди. Максим накрыл ей ноги одеялом, и она тотчас же натянула его до макушки, спрятав лицо. Максим закрыл дверь, присел на краешек лежанки и замер, задумавшись. В памяти неожиданно появилась давно забытая картинка из школьного учебника астрономии: «взаимодействующие галактики», на которой маленькая шаровая галактика тянулась к ядру большой спиральной галактики ярким рукавом из миллионов звезд.
Тепло от печи быстро заполнило балок. Загудела ожившая муха и колыхнулась занавеска на окне. Тишина великой тундры осталась за порогом. Гул огня и треск дров вносили уют и покой, который ценит и бродяга, и собака, и дикий зверь.
Комочек в углу постели слегка разжался, из-под одеяла выползла смуглая ладошка из сотен миллионов пульсирующих клеточек и застыла на полдороге к Максиму. Максим осторожно поцеловал ладошку и провел рукой по влажным волосам, по холодному затылку, по худому дрожащему плечу.
— Ты что такая дикая, девонька?
Он лег рядом и взял обе ее руки в свои.
— Все так сразу, Максим, так сразу… Как молонья на снег… Я — не знай как… Не готова я, Максим, не готова…
Она заплакала, прижимая его ладони к своему лицу, затем придвинулась ближе и прижалась вся, обняла его обеими руками за шею и уткнулась в щеку мокрым носом…
Чё было дале, я не знай. Вона, в лесочке уже наверняка стоит баба Феня и пальцем угрозит: поглядать не cтавай! И пра, не ставай. Пойдем-ка лучше глянем, что делается в рыбацком станке, на ласковой на речке на Аленке.
Уж вы, гой еси, добры молодцы, рыбальщики да покупальщики! Тундровые пастухи да городские питухи! Достали ужотка лодку из тинных лап водяного царя али все приглядаетесь да примеряетесь?
28. А ребра целы?
Под утро Филипп закашлялся и проснулся от боли в спине. Как почетного гостя и героя дня, его уложили спать в единственном бревенчатом домике, на старом коротком топчане, не позволявшем вытянуть ноги. Прокрустово ложе оказалось крайне жестким и намяло спину. Филипп осторожно сел на постели, опустил вниз правую руку и… невольно вскрикнул от боли под правой лопаткой.
Переборка из фанеры дрогнула и качнулась, мягко зашлепали тапочки, и на пороге, прихрамывая, появилась Санка.
— Что с тобой, паря? — просипела она.
Это было так неожиданно и смешно, что Филипп заулыбался.
— Здравствуй, Саня! Вот болит чего-то под лопаткой.
— Дай-кось гляну.
Филипп попытался снять рубаху и зажмурился от боли.
— Ух ты-ы!..
— Я помогу.
Санка осторожно сняла с него рубашку и легонько прощупала больное место.
— Да ничего… Небольшой синяк под кожей. Это нормально. Ударился ведь об топляк.
— То был не топляк, Санка. Нам повезло: на простое бревно налетели.
— А какая разница?
— А большая разница. Топляк — это бревно напиталось водой. И, прежде чем затонуть, эти бревна плывут торчком в воде. Налетишь на такое — прошибет лодку, как бумагу… А мы просто на бревно налетели, лодка «юзом» пошла, ну и…
— Куда ж ты смотрел, рулевой?
— А то не знаешь, куда я смотрел?
Санка смутилась.
— Сильно болит?
— Пока не кашляешь, терпимо.
— Слушай, а ведь это плохо… Кабы чего не отбил внутри… Небось, на сук налетел, бедовый ты паря?
— Авось не на сук.
— Авось-небось, а пойду-ка за бабушкой.
Баба Феня прощупала корявыми пальцами больное место:
— И-эм!.. Два ребры поломаты. Это худо!
— И что теперь, в город? В гипс? — испугался Филипп.
— Какой такой гипес? Грудя дышит, нельзя жмать. Спокой надо. Сама зарастет.
— «Спокой» это как понимать? — насторожился Филипп. — Лежать, что ли?
— Зачем? Ходи. А вот спать, ты мужик тижолай, спи сидком, Санка постелет как надо. Дак, Санка, ты ему ще руку на платок подвесь, не болтал чтоб. Так-то пять ден ходи, тогда сымай. А работать той рукой не моги, ни поднять, ни бросать. Три неделя, четыре — тогда немножко. Полгода — и зарастет. И опять можна тижело таскать. Хотя — мешок, хотя — мотор, как хошь.
— Вот влип!.. — недовольно пробурчал буровик.
— Какой ты неразумной, паря! Вчера смертушка видел, мало-мало убежал, седни недовольной: спина болит! Так-то нехорошо, так-то грех. Ты Тойон-Каллан пасиба говорил? Бог Исус пасиба говорил? Водяной бог пасиба говорил? Нет?.. Говори. Много говори. Тогда другой раз ище отпускаит. Пасиба легкий — все любит, смерть тижелый — все плачет. Ай-йя, и-эм, и-эм-м…
— Так ведь у вас, у долган, «спасибо» нету! — заартачился Филипп. Он не забыл о том, что читал «Отче наш» в тяжкую минуту, но сама молитва опять вылетела из головы.
— Ты нюча[15] или долган? И думашь, Аан-Дойду смотрит: эта — долган, эта — нюча? Один буду так делать, другой буду так? Нет, для него все люди — люди. И олен — люди. И рыба — люди, и жучок-червячок. Тока мы — старшой люди, они — меньшой люди. И-эм!
Во время этого монолога баба Феня воодушевилась, стала размахивать руками и ходить по комнате, глаза ее заблестели, она разительно помолодела и стала до того похожа на Санку, что у Филиппа язык присох к гортани: неужели красивая, озорная, непредсказуемая Санка тоже станет старухой с морщинистым темным лицом и седыми волосами?
— Не с руки мне болеть. Лодку поднять надо. Как парню тому в глаза смотреть? — Филипп сокрушенно покачал головой.
— Не надо парню смотреть, часы смотри! — баба Феня заулыбалась.
— Ого! Половина двенадцатого! Вот это даванул!
— И хорошо. Так и надо, когда тижолый день. Пока вы спали, Парфен с мужики лодку вытяг. Детишки место нашли. Уж и клепают, поди. Парфен-то скорой!
— Пойду я! — Филипп вскочил.
— Ну-ну, пойдет он. Сиди. Повязку на руку сделаю, слыхал, что баушка сказала? Рука у тебя тяжелая, лучше подвязать, да разотру тебе больное место нутряным медвежьим жиром, да чайковать! Куда спешить-то? Не убежит, клепают!
29. Разборки
— Слушай, а ведь ты рыжий!
— Серо-буро-малиновый, а не рыжий!
— Скажет тоже… Ты — рыжий! И конопатый!
— Сейчас дразниться станешь? Это мы в школе проходили.
— Странно мне, интересно… Красные волосы — чудно.
Санка сняла с головы Филиппа кепчонку и несколько раз провела рукой по короткой медной щетине.
Спокойное устье Аленки осталось позади. Филипп и Санка повернули направо. Великая во всю ширь открылась перед ними. У базальтовых валунов, близ места вчерашнего происшествия, горел костер. Там ходили мужчины, бегала ребятня и носились чайки.
Неожиданно Санка замедлила шаг.
— Ты зачем меня обругал? — строго спросила она и глянула Филиппу в лицо.
— Когда это? — искренне удивился Филипп.
— А тогда это, вчера это!
— Что-то не припомню… — губы Филиппа сжались и веснушки проступили на коже.
— Ну как же! Не помнит он! А кто орал: «Не кричи, береги силу!» Да так злобно — у меня перепонные барабанки полопались!
Филипп не принял шутки, глянул сверху вниз:
— «Барабанки», гришь? Так надо было, Санка, — он опять увидел мокрую черную голову, как ее раз за разом накрывает волна. — Не вспоминай, ни к чему…
— А ты не кричи. На меня даже отец не кричал.
— Не стану… Надеюсь, повода не будет.
— И еще ты меня раздел, бессовестный!
— Иначе бы замерзла.
— И плавки снял с беспомощной женщины.
— Только оттянул да выкрутил.
— И больно щелкнул резинкой.
— Палец сорвался.
— И попку похлопал, наглец!
— Холодно, руки дрожали.
— И лифчик снял.
— Я ж тебя песком растирал, крючки разошлись.
— И смотрел!
— Только вниз. Выбирал, чтоб без камушков и теплый. Я люблю смотреть под ноги. Однажды камушек с дыркой нашел. Редкость. «Куриный бог» называется.
— И в ногу полножа всадил, куриный бог… Что, нельзя было полегче? Всю шкуру испортил…
Филипп только руками развел.
Санка рассмеялась, потом зашлась в кашле и повелела сиплым басом:
— Садись-ка вот сюда, на камушек.
Филипп подчинился.
— Знаешь, зачем я попросила сесть?
«Не попросила, а приказала», — хотел ответить Филипп, но промолчал.
— Ты вона какой — до уха далеко, а мне твои «перепонки» во как надо! — Санка порывисто обхватила Филиппа за шею и жарко зашептала: — Филипп, Филиппушка, я так тебя полюбила… Я так сразу тебя полюбила… Мне так жалко было спать… сто раз вставала, на тебя смотрела, и на лицо, и как рука лежит, и рыжий… Отойду, поплачу, а в сердце тесно, и опять… Если б не ты — мой сыночек сирота… А ты спал себе, болван бесчувственный… Я за ночь другая стала, Филипп. Как жизнь коротка и случайна! Я так много убила оленей… И рыбу выбираешь из сетей, она бьется, бьется и замрет. Говорим: «заснула». А ведь погибла от удушья. Как я вчера почти… А зимой бросишь на лед — замерзает живьем… И мы все так. Все. Зачем мир построен на убийстве и крови, Филипп, зачем?
Филипп совершенно ошалел от стремительных смен Санкиных настроений и чувств. Глубоко вздохнув, он встал и взял ее за руку.
— Пойдем, Санушка, глянем, что там с лодкой.
30. У лодки
Прокоп с рюкзачком за плечами и несколько мальчишек бодро шагали им навстречу.
— Прокопий, здорово! Ты куда нацелился? — остановила его Санка.
— Послали за краской. Дедушка Парфен. Они уж клепать заканчивают, потом красить — и порядок!
— Филипп, это тот самый мальчик. Он и людям сказал, он и лодку нашел. Проворный — страсть. Хоть троюродный, а весь в меня. Нога здесь — нога там. Молния!
— Спасибо тебе, Прокопий! — Филипп крепко, по-мужски, пожал мальчику руку. — Ты — мужик!
— Мы вдвоем прибежали, а лодку вместе искали. Первый ее увидел Гераська вот, — Прокоп указал на скуластого мальчика рядом с ним, того самого, который вчера бил по земле кулаками, не в силах слово вымолвить. — Он страсть глазастый! Потом метку бросили. Потом дедушка и дядя Касьян. И лодка готова, тока покрасить!
— И тебе, Герасим, спасибо. И всем вам, парни, спасибо от меня! Прокопий, ты знаешь ведь мою лодку?
— Знаю, дядь Филипп.
— Там впереди, в бардачке, фотоаппарат и пленка запасная. Захвати, как назад пойдешь. Такое событие надо запечатлеть. И всех нас, всю нашу компанию вместе. Чтоб память была. Я потом в Портовом фотки сделаю и привезу.
Дед Парфен с Касьяном и еще двое мужчин возились у потерпевшего крушение судна. Лодка лежала килем кверху на двух пустых бочках из-под дизтоплива, и в носовой части, там, куда пришелся удар, была уже заново проклепана. Лишь небольшая вмятина на правой скуле напоминала о случившемся, да краска была ободрана по всему правому борту. Филипп и Санка поприветствовали работников, поблагодарили. Дед Парфен вытер ветошью руки и обратился к Филиппу:
— С мотором не знай, чё делать. Если унутрь песок попал — хана, разбирай да мой кажин подшипник. Ты как думашь?
— Не думаю, чтоб через карбюратор песок попал. А вот самим карбюратором надо заняться. Жиклеры промыть-просушить и все такое. Этим я сам займусь, не впервой.
— У тя ж рука…
— Ничё, я помаленьку…
— Струмент у Максима был для энтого мотора свой. Японский. Красивые ключики, да тонкие страсть. Щас на дне ищи-ко… Наши подойдут ли?
— А вот сейчас посмотрим…
Через полчаса (Филипп еще возился с карбюратором) прибежали мальчишки, принесли краску и фотоаппарат. Филипп сделал несколько снимков на память, и Санка покинула мужскую компанию: пора было к ребенку.
Прокоп дернул Филиппа за рукав:
— Дядь Филипп, покажите, как фотографировать, хочу научиться. Мне интересно.
— Это, паря, запросто. «Смена» — несложный аппарат, но хороший. А запомнить надо вот что…
Пока Филипп и Прокоп занимались фотоаппаратом, остальные мальчики разбежались по пляжу в поисках дров, и вскоре костер запылал с новой силой.
Чай пили из больших потемневших кружек, макая в него каменной твердости сухари из черного хлеба. Гераська посоветовал Филиппу:
— Ты, дядь Филипп, быстро не грызи. Ты — медленно. Быстро невкусно. А само хорошо — сахар не в чай, а на сухарик посыпать, когда чуток размокнет. Конфета!
Все рассмеялись, заговорили. Прокоп вскочил и стал делать снимки. Мальчик быстро освоился с новым для него делом и клацал затвором, как заправский фотограф. Филипп прихлебывал из кружки и улыбался. Хорошо сидеть вот так, у костра, в кругу рыбаков и детей, потомков древнего тундрового народа, и слушать, как они, узкоглазые и скуластые, называют друг друга греческими именами: Касьян, Герасим, Прокопий, Кирилл, Александр. Филипп и Парфен из того же ряда… Советская власть почти напрочь вытравила христианское учение из сознания людей, но имена и традиция остались.
31. Ужин на свежем воздухе
К вечеру лодка была выкрашена, карбюратор промыт и привинчен на место, а в фотоаппарате закончилась пленка. Филипп вставил новую и предупредил Прокопа:
— Ты, паря, часто не щелкай, это последняя!
Санка в своем белом свитере и коротких сапожках поджидала Филиппа у «причала». В руках у нее была полотняная сумка, из которой торчало горлышко термоса.
— Пойдем гулять, Филипп? Малыш спит, часа полтора-два наши. Я тут кое-чего собрала. Поужинаем на свежем воздухе. И костер разложим. Спички есть?
— Взял.
— Ну, идем.
В полукилометре от рыбацкого городка у большого плоского камня из красного песчаника Санка остановилась, отвела за ухо прядь волос, глянула строго.
— Вот тут мы играли детьми. В большую воду рыбу с этого камня удили, тут же запекали ее в золе, или — уху… Сколько тут костров запалено, историй-сказок пересказано… А теперь тут другие дети играют, скоро и мой подрастет, а я далеко-далеко…
— А мы щас еще костер, Санка!
— Давай.
Санка расстелила скатерочку на камне, выложила на нее хлеб и юколу, налила в кружки чай из термоса. Во всех ее движениях была неторопливость, плавность, степенность. Ни следа от той стремительной, порывистой женщины, какой узнал ее Филипп. Совсем другая. Даже взгляд незнакомый. Она долго смотрела в костер, легонько отпивая чай из кружки, затем обернулась:
— Знаешь, Филипп, что было самым тяжелым вчера?
— Не надо, прошло.
— А мне надо вытеснить из груди. Кому как не тебе скажу?
Филипп промолчал.
— Само тяжело было не тонуть. Это махом случилось. Испугаться не успела. А вот когда ты крикнул: «Отпусти лодку!» — я подумала: умом тронулся. Не отпущу твердое! Чуть плаваю… А глянула на тебя: серьезный, злой, краси-и-вый! Укусила руку — торнулась.
Филипп молча накрыл лиловый овал на ее предплечье своей ладонью.
— Закат красный. Камень красный. Ты красный… Можно к тебе на колени?
«Какая логика!» — восхитился Филипп и внял просьбе.
Санка уселась боком у него на коленях, отогнула воротник свитера и припала щекой к горячей крепкой шее.
— Ах, как хорошо!.. Обними сильней.
Филипп притянул ее к себе, ощущая, как плавится под руками женское тело и начинает звенеть в голове.
— Мало мне, Филипп. Мало одним боком. Вся бы в тебя залезла, вся, без остатка… Ну-ко!
Санка вынула нож из чехла на поясе Филиппа и попробовала пальцем лезвие:
— Острый!
Она сильно оттянула воротник свитера и коротко полоснула по нему ножом. Шерсть возмущенно затрещала. Санка повела лезвие дальше, почти до пояса, сосредоточенно прикусила губу и так же аккуратно, не спеша, разрезала свитер и снизу. А Филипп косил глазами на пламенеющую щеку да черные ресницы, вбирал запах волос и молчал.
Санка уложила нож в ножны, просунула голову под оставшуюся неразрезанной полосу и, тихонечко двигая плечами, залезла вся под свитер, как гусенок залезает к матери под крыло. Крепко прижалась к Филиппу, прошептала на ухо:
— Больную руку не придавила?
— Не-а… Свитер жалко.
— Не жалко. Другой свяжу. Не хочу, чтоб на тебе магазинный был. Мой носи. Может, не саму Санку, так руки Санкины вспомнишь, Филиппушка…
Ну вот, нате вам. И эти обнимаются! А мне что делать? Пойти, что ли, глянуть, как рыбачат мальчики у больших камней, да проверить, хорошо ли сохнет краска на лодке? Это очень интересно — смотреть, как сохнет краска…
Ночью Санка перенесла колыбельку в бревенчатый домик, Филиппу широко и вольготно постелила на лежанке, а сама легла рядом.
32. Максим и Лэмли
Максим в мокрых трусах сидел у костра и листал фотоальбом, который Лэмли выудила из недр своего походного мешка. Рядом на коряге сушилась его одежда. Минуты не прошло, как он пытался проверить сеть с ветки. До наплавов кое-как доплыл и ухватился за верхнюю тетиву. Но когда стал выпутывать здоровенную щуку, та цапнула его за палец, он дернул рукой, ветка предательски качнулась, и, вынырнув из воды в трех шагах от берега, он услышал звонкий смех Лэмли.
Маленькая и жаркая, стояла она у него за спиной, легонько хлопала левой рукой по его голой груди, а правой показывала на фотографии в альбоме, объясняя, кто есть кто.
Максим просмотрел альбом и вернулся к началу, к большой, во весь лист, старой фотографии. Рядом с рослым мужчиной лет тридцати, в котором нетрудно было угадать черты деда Парфена, стояла юная девушка в национальной одежде — Лэмли да и только!
— Лэмли, фотка старая, значит, не ты?
— Не я.
— А кто же?
— Угадай с трех раз!
— Неужели бабушка Федосья?
— Она самая. Тут ей восемнадцать. Моложе, чем я сейчас. Еще Касьяна, отца моего, на свете не было. Я сама часто смотрю, смотрю — чудо Божие! Бабушка моложе, чем я. Время остановилось!
Чувство печали охватило Максима. Время, ах, время, равнодушная Лета-река без конца и без края! Кто в тебе плыл, тот в тебе утонул, и кто плывет, тот утонет. Такова участь всех, и этого не изменить, но что ты делаешь с красивыми женщинами, времечко-время?
Перед внутренним взором Максима опять возникла баба Феня в тот штормовой день: прибойная волна вперемешку с мелкобитым льдом, облепленное снегом нагое старушечье тело, дорожки слез на лице, одна высохшая грудь передавлена веревочной лямкой, другая болтается пустым мешочком…
Крепкие, налитые девичьи грудки! Неужели и вам уготована такая судьба? Лэмли, милое дитя, неужели и ты состаришься?
Максим зажмурился и услышал простуженный голос бабы Фени:
«Неспокой-море. Дед на сети ехал. Не снимешь — льдом порвет. Смотрю окошко — крутой бора, совсем белый бора! И-эм, и-эм… Потом мотор не слыхать — сердце болит. На берег бегу — вота лежит! Волна катаат, кровь, как от нерпа, ай-йя!.. Если мертвый — море возьмет, если живой — спина пропадет. Тойон-Каллан, кричу, Сэру Вэсаку, кричу, помоги! Он слышит, крепкий, сильный киги посылат, тебя, Максим, посылат. И-эм!»
— Максим! Макси-им! Ты опять не здесь?
— Лэмли, эти двое такие разные. Как они решили жить вместе? Где познакомились? Я ничего не знаю.
— О-о-о! Это целая история. Бабушка дедушку из прибоя вытягла. Их лодку, шесть рыбаков, шквалом подняло, на берег торнуло. В щепки! Людей — о камни! Бабуля с бережка в прибой прыгнула, схватила одного, лицо в крови, и держала ему голову вверх, пока сильные мужчины подоспели. Пятерых тогда спасли.
— Бабушка умеет плавать?
— У нас не умеют, холодно.
— Как же…
— Парка на ней была новая. Олений мех воду держит. Минут сколько-то. В нем воздух. Потом намокает…
— Чудно мне, девонька, я ведь то же самое видел. Баба Феня деда Парфена из прибоя вытянула и пыталась в зимовье перетащить. Штормяга был — жуть. Запад со снегом и ветер метров двадцать. Да ты, может, помнишь тот ветер? Это было… сейчас скажу… сегодня двадцатое число? Десятого июля, сорок дней назад! У деда шрам не зажил.
Лэмли печально покачала головой:
— Не было у нас тогда сильных ветров со снегом… У вас ведь Север. Далеко-далеко… И ветра разны, и солнце друго, и птицы… Ты зачем палец грызешь?
— Не грызу. Лизнул, чтоб не капало…
— Кровь, что ли?
— Ну… Щука.
— У-у, какой! И молчит! Щуке на глаза нажать надо, чтоб пасть раскрыла, и только потом сеть почуточку с зубов снимать. В ней даже жабры колючие, а ты — палец в рот!
— Она сама.
— Сама, сама… Ну-ка, дай гляну.
Филипп захлопнул альбом и покорно вытянул вперед указательный палец.
— У тебя что, кровь ненормальная? Не сворачивается.
— Нормально сворачивается, — обиделся Максим. — Ранка глубокая, да и лизнул вот…
— Сейчас залечим. Кровь — она живая. И она — твоя кровь. Она не хочет вытекать, а хочет внутри быть, потому и сворачивается. Ей там хорошо, вместе с тобой, она тебя любит, только ей надо немножко помочь, она ж не такая умная, как ты, понимаешь? Поэтому с ней надо говорить. Любя говорить, легко говорить, не спеша говорить, от души говорить, шептать-говорить, как с дитем говорить, тогда она потолстеет, загрубеет, ранку заклеит, а на другое утро, гля, уж там корочка крепка! Еще чуток — и кожица молода нарастет, все забудется. Гля-кось, переста-ала… Вишь?
Максим удивленно рассматривал свой палец. Одна глубокая и несколько мелких царапин перестали кровоточить и покрылись темной нетвердой корочкой. Прямо вот так, на глазах, пока Лэмли, держа его руку в своих руках, «разговаривала» с кровью.
— Да ты, никак, колдунья!
— Вовсе нет. От сильной крови слова не помогают, — печаль была в голосе Лэмли.
— А что помогает?
— Большу рану надо перетянуть выше платком или тряпочкой, веревочкой, что есть на тот случай, но не надолго, а потом помалу распускать узел, чтоб кровь не «заснула».
— Это, конечно, бабушкин опыт?
— Да. Она грамотна. На медсестру училась, знает. Она тогда с подружками прогуливалась над бережком, когда шквал, и лодку разбило, и дедушка…
— А что, Касьян, твой отец, один у них?
— Двое. Папу моего бабушка не могла родить, мучилась, через живот врачи взяли, сказали: больше нельзя. Так она скоренько еще одного: дядю Платона. И опять через живот. Чуть жива… Так ей врачи трубы перевязали, чтоб не родила, а то умрет.
— А с Платоном что ж не познакомили?
— Он на юге, в Базарове живет. Семья, дети, работа. Совсем другой, чем мы. Даже лицом другой.
— Что ж с Касьяном не вместе живут?
— Это дед у нас такой ненормальный. Не любит кочевать, а любит море. А что за море-то? Девять месяцев лед… Но они с бабушкой часто прилетают. То вдвоем, то как. За столько лет их все начальство знает, все пилоты. Если попутный вертак, хоть какой — буровики, пожарники, погранцы-вояки — возьмут без разговора, иногда и крюк сделают. Да ты видал: бабушка за это лето два раз летала. Это вы щас на лодке, а то они на попутном вертаке, и так назад. Я тоже была у них на зимовке сразу после десятого класса. Только не глянулось мне: скалы, вода и ветер. Даже травы нету — мох… Максим, ты правда немец?
— Правда.
— Из ссыльных?
— Родители из ссыльных.
— А как твоя фамилия?
«Образина милая, как твоя фамилия?» Максим тихонечко чмокнул Лэмли в ямочку на локотке.
— Такая же, как твоя.
— Мы — Кузнецовы.
— А я — Шмидт.
— Не похоже…
— То же самое. Будь я англичанин, был бы Смит, поляк — Ковальский. Татарин — Темиров. Испанец — Эрреро. Китаец — Ли. И так далее. Ковать железо умеют все народы, и самая распространенная фамилия на планете — Кузнецовы.
— Тут у нас по берегу Великой ссыльных немцев со всего Союза раскидали в сорок втором. Многи сразу умерли от холода-голода, других весной половодьем задушило… Которы остались, поселки построили, рыбзаводы и зверосовхозы. Рыбу-консерву давали на всю страну. Теперь помногу уезжают на материк, а то в Германию. Поселки пусты, дома сыплются, рыбозавод не работает — беда! А ты правда на метеостанции работал на мысе Лаптева?
— Правда. И там работал, и на островах в Большой Соленой Воде, как говорит твоя бабушка.
— Интересно это?
— Не глянулось мне. Такая работа — карандашиком писать — больше для женщины. Но без мужчин там нельзя: пурги-метели, электрооборудование и приборы, за дизелями следить, медведей отгонять.
— А почему ты это слово вместе говоришь?
— Какое слово?
— Пурги-метели.
— А ты не знаешь, что это такое?
— Очень даже знаю, только вместе — неправильно. Метель — это когда снег из облаков и сразу потеплеет сильно, скажем, было сорок, стало десять, а ветер терпимый. А пурга — это когда буря снег снизу рвет, тяжело ходить, ложишься на ветер — держит.
— Спасибо за поправку, учту и циркулярно по всем метеостанциям разошлю.
— Ты не смейся, ты лучше скажи, почему у тебя борода русая, брови черные, а волосы светлые?
— Хм-м. Такой родился.
— С бородой?
— Ну! И еще в руках у меня были лук и стрелы, на поясе — нож, на ногах — лыжи.
— И папа сказал: вот охотник в семью народился?
— Наверное, так и было. Жаль, уже не спросишь.
— Твои родители умерли?
— Да.
— Давно?
— Недавно.
— Прими мою жалость… Хорошие были?
— Хорошие…
— И мои хорошие. Я, знаешь, так всех люблю, так в семью заплетена, столько родни у меня в тундре, иногда кажусь себе просто кусочком от большого: олешком из стада, гусем из стаи, птичкой, рыбкой, комариком — и тогда мне странно становится, будто жила уже на этой земле тысячу лет и всегда… А почему у тебя грудь такая волосатая, просто жуть?
Максим отложил альбом подальше от огня, обхватил Лэмли рукой за тонкую талию и рывком поднял ее на руки…
Та-ак… Как сохнет краска — я уже видел, как рыбачат мальчишки — видел. То видел, се видел — никого не обидел. Пойти, что ли, глянуть с крутого бережка, как выплывают пароходы «из-за острова на стрежень» по широкой, по могучей реке сибирской?
33. Стычка
А во-он там Филипп и Санка. Прогуливаются, гля, взявшись за руки, вышагивают вдоль бережка у красного камня. Обсуждают что-то свое, нич-ч-чё не замечают.
А за ними, поодаль, стайка мальчишек, тихонько эдак, в полшага. Удочки нет-нет да в воду закинут. Подергают чуток и дальше идут. Но не в рыбалке им интерес, а когда же взрослые целоваться начнут.
А несчастье не дремлет.
А беда не спит.
А горе — вот оно.
Еще одна городская лодка подошла к берегу напротив рыбацкого станка. Затянутый в кожу парень, коротко стриженый, плечистый, крепкий, выпрыгнул на песок, шагнул к мальчикам.
— Здорово, парни! Высокого рыжего мужика в зеленом пятнистом костюме случаем не видали? Филиппом зовут. У нас новости для него.
«Парни» переглянулись. Гераське не глянулись колючие глаза парня и его манера говорить, жвачку не выплюнув, и он промолчал, но кто-то из сверстников за его спиной услужливо подсказал:
— Они вдоль бережка гуляют. Вона тама!
— Кто «они»? Сколько их?
— Да вдвоем с Санкой.
— С санками?
— Санка — это которая далеко учится. Красивая такая.
— Па-анятно!.. Если по речушке — на меляку не налечу?
— Не-а. Тут глыбко. Да они рядом, увишь.
«Кожаный» сплюнул резинку, столкнул судно на воду и ловко, не замочив кроссовок, запрыгнул сам. Рулевой медленно повел лодку вверх по течению Аленки. Мальчики следили за ней, пока она не скрылась за поворотом. Затем, как по команде, побежали следом…
Легкий гул работающего на малых оборотах мотора нарушил вечернюю тишину. Санка приставила ладонь ко лбу и смотрела, как под низким солнцем медленно приближается незнакомая лодка.
— Гля, Филипп! Чужие. Кто бы?..
Филипп пожал плечами.
Лодка остановилась неподалеку, «кожаный» парень ловко пробежал по носовой деке и спрыгнул на песок. Сидевший за рулем пожилой мужчина в темной куртке с капюшоном тоже покинул судно и зацепил лапы якоря за камень.
— Здоров будь, Филипп!
В голосе парня было столько наигранной радости, что сердце Санки сжалось от недоброго предчувствия.
— Обыскались его, чуть ли не на пяту точку заезжаем, а он тут с красной девицей гуляет! Убежать думал? Тока тебя на счетчик поставили и приветик вот!
«Кожаный» неожиданно ударил Филиппа ногой в пах, и когда Филипп застонал и согнулся, ударил его еще ребром ладони по шее. Филипп рухнул на колени, завалился на левый бок и скорчился на песке. Парень подошел, ударил его ногой в живот, поддел носком кроссовки за подбородок и увидел, что на губах жертвы показалась кровь, а глаза закрыты. М-да-а… Пожалуй, переборщил. На первый раз разрешалось лишь «слегка помять». Членовредительство — для «упертых».
Санка, истуканом простоявшая все эти секунды, вдруг быстро нагнулась, выхватила нож из ножен на брючном ремне Филиппа и замахнулась.
— Тю-у, дура! — «кожаный» ловко перехватил Санкину руку и закрутил ее к затылку с такой силой, что Санка застонала.
Нож выпал. Парень дал Санке пинка, она отлетела в сторону и с криком упала на песок. «Кожаный» поднял нож и стал его рассматривать, трогая пальцем лезвие.
Санка с воплями каталась по песку и вдруг вскочила на ноги перед самым парнем в кожанке.
— Что, еще хочешь? — он злобно ощерился и тут же получил горсть песка в глаза.
— Ах, св-в… — парень выронил нож, прикрыл ладонями лицо и закрутился на месте, оглашая место битвы ругательствами и тоскливым бычьим мычанием.
Санка подхватила нож и бросилась бежать вдоль «пляжа». Дядя рулевой глянул и шарахнулся в сторону. Санка одним прыжком заскочила в лодку и ударом ноги сбила с мотора капот. Два взмаха ножом — и свечные провода повисли, перерезанные. Санка на такой же скорости выскочила из лодки, швырнула в рулевого ножом, не попала и вихрем помчалась вверх по склону. Рулевой так и застыл с открытым ртом, подоспевшие мальчишки испуганно сбились в кучку.
«Кожаный», между тем, проковылял к воде, опустился на корточки и стал осторожно промывать себе глаза, шумно дыша и чертыхаясь.
Прокоп как раз целился объективом на игравших с костью щенят, когда пробегавшая мимо Санка ударила его по плечу:
— За мной, братишка!
Прокоп выпучил глаза: в руках у Санки карабин, на поясе — длинный кованый нож деда Парфена. Ого!..
В это время пришел в себя Филипп и, увидев склоненную к воде корму противника, не стал задумываться о причине столь странной позиции, а не преминул придать вражеской заднице ускорение свободного падения.
Из-за боли в паху пинок получился не очень сильным, «кожан» вовсе не перелетел на ту сторону реки, как было задумано, а шлепнулся в воду и забарахтался черной тряпкой под злорадный смех мальчишек.
К сожалению, эта радостная картина продолжалась недолго. Парень двумя мощными рывками подплыл к берегу, лицо его стало решительным и злым. Филипп не стал дожидаться, когда он полностью выйдет из воды, и стукнул его по башке подвернувшейся под руку разлапистой корягой. Эффект был невелик. «Кожан» лишь поморщился, ловко перехватил корягу, вырвал ее из руки Филиппа и отшвырнул в реку. Выйдя на берег, он принял боксерскую стойку и стал медленно надвигаться на Филиппа. Вода потоками стекала с его затянутой в кожу фигуры, оставляя лужи в местах, где ступила нога.
В этот момент Гераська прошмыгнул мимо дяди рулевого, цапнул лежавший на песке нож и вложил в опущенную руку Филиппа. Но Филипп, ощупав клинок, не колеблясь, отбросил его за спину. Воспользовавшись заминкой, «кожан» скинул с плеч намокшую куртку и расправил плечи.
Бойцы стали сходиться, и тут хлопнул выстрел, пуля тенькнула в камень и нервно пропела в воздухе.
Оба противника опустили руки. Филипп обернулся. Шагах в десяти выше по склону припала на колено Санка. Черный стержень ствола дернулся, и на правой щеке «кожана» вспухла багровая полоса. Он резко вскинул голову и замер. Лицо стало белым, как снег.
И еще раз дернулся черный ствол. И левую скулу «кожана» отметил скорострельный карабин Симонова. Только тут пуля прошла ближе и порвала кожу. Красные ягоды так и покатилась с твердого подбородка.
В наступившей тишине послышались четкие Санкины слова:
— Ты зачем меня бил, с-скотина? Говори!
Ни звука.
— Извиняйся, иначе влеплю тебе, куда мужа ударил. Ну!
Ни звука.
Санка чуть повела стволом, опустив его ниже.
— Считаю до трех. Раз!
Кадык дернулся на крепкой шее «кожана».
— Два-а!
Санка прильнула щекой к прикладу.
— Извини, — тихо слетело с бледных губ.
— Хорошо. Я слышала. Остальные нет. Ты при всех нас бил. При всех извинись! Скажи: «Извини, Санка, я больше не буду!»
— Извини, Санка, я больше не буду… — негромко, но внятно произнес «кожан» детскую формулу.
Вздох прошел по толпе мальчишек и подошедших женщин.
— Отлично! Все слышали? Прокопий, давай вперед и снимай его! Слева, справа, по-всякому!
Санка поднялась с колена и зажала карабин под мышкой. Глаза ее продолжали зорко следить за «кожаном», но тот стоял, как статуя. Прокоп, гордый оказанным поручением, принялся щелкать «Сменой» перед носом кожана, заходя то так, то эдак.
Почувствовав, что напряжение спало, рулевой медленно прошел к лодке, сдернул колпаки со свечей и принялся зачищать обрезанные провода.
— Прокопий! Этого тоже на пленку! — скомандовала Санка. — А ну, повернись, повернись лицом, дядя, нам очень хочется запомнить вас надолго. Каждому, кто здесь, по фотке раздам!
Несколько мужчин остановились чуть поодаль. Касьян с внуком на руках подошел к Санке сзади, тронул за плечо. Санка обернулась. Касьян молча взял у нее из рук карабин и передал ей сына. Трифон сразу обхватил маму ручонками за шею и прижался щечкой к ее щеке. Санка выдохнула, обмякла и так, с ребенком на руках, подошла к «кожану». Внимательно и строго глянула в лицо.
— Ты мужик? И другого мужика ногой куда нельзя!..
Молчание.
— Видишь, рука на перевязи — и бьешь!
Молчание.
— Упал — и ногой в живот!
Молчание.
— Женщине руку закрутил, чуть не выломал. Ногой ударил. А если беременна? Тебя мать родила, или ты… Так и звери не делают!..
Ни слова не ответил «кожан». И глаз не поднял.
— Иди. Не приезжай. Мы запомнили.
«Кожан» медленно направился к лодке и так же медленно, как в трансе, перелез через борт. Рулевой оттолкнулся веслом. Сел за руль. Скрежетнул стартером.
— Гераська! Куртку им брось! — крикнула Санка.
Герасим подхватил с камней мокрую куртку «кожана» и закинул ее в лодку…
Гул мотора затих вдали, люди стали расходиться. Санка что-то сказала отцу на ухо. Касьян кивнул и пошел вверх по тропинке. Санка вернулась к Филиппу, вложила ему руку в повязку и попросила.
— Возьми малыша, тяжелый.
Филипп молча посадил Трифона на сгиб левой руки, а правой выскользнул из повязки и взял Санку за руку.
Прокопий смотрел им вслед, пока они не прошли красный камень и не скрылись за поворотом. Потом тоже ушел.
Нож никто не поднял. Он остался лежать на песке острием в сторону ушедшей лодки.
34. Больные люди
— Ты ему деньги задолжал?
— Не ему… Впервой вижу.
— Значит, много задолжал, раз «битка» наняли. Долги надо платить, Филипп, ты не ребенок.
Филипп качнул тяжелой головой:
— Много. Зарплату. Только это карточный долг. Жулики.
— Знаешь, что жулики, и садишься играть?
Филипп вздохнул:
— Скучно вечерами. Пятнадцать дней до следующей вахты. Куда себя девать? Водка, карты да… — третье слово Филипп проглотил, не выговорив.
— Картежники больные люди. У нас студенты как засядут в преферанс, или как она там называется, — и до утра! На лекциях потом или спят, или вообще пропускают. Какая уж там учеба! Выгоняют их, а родителям горе. Я не хочу, чтоб ты был такой, Филипп.
— Я в этот раз не стал… Уехал. Так ведь и тут нашли, черти полосатые!
— Не думай, что так просто отступятся, Филипп. Ты же видел, этот только разозлился. Теперь мстить будет. Отдай, что должен, и больше не играй!
— Жуликам — что горбом заработал? Нет, тут надо по-другому. Надо за руку поймать, у них наверняка карты крапленые.
— Знаете и играете? Вы что, нефтяники, слабоумные?
Филипп промолчал.
Он сказал Санке не всю правду. С полгода как появились в Портовом заядлые картежники. Как потом оказалось, «команда» из Москвы. Буровики хорошо зарабатывают, и в общежитиях бурового нефтегазового треста стали сутками играть в карты.
Филипп не первый, кто пробовал не платить проигрышей. Таких крепкие ребята ловили и били. Если не помогало, били жен, матерей, домочадцев. Ломали детям руки, ноги, жгли личные автомобили в гаражах и доставали родню на материке.
35. Прошло три дня
Максим проснулся поздно. Солнышко уже светило в окно, яркие желтые пластины лежали на столе и печи, прилепились к посуде в углу. В заливчике вился игрушечный вихрь, на костре булькало большое ведро. Идиллия, да и только! Он тихо открыл дверь и присел на порог. Лэмли, в платьице и босиком, развешивала рыбу на вешалах и тихо напевала.
— С добрым утром, маленькая!
Лэмли резко повернулась, кончик косы знакомым движением взлетел к плечу, и стряхнула рассол с пальчиков:
— С добрым утром, большенький!
— Обуйся, ну что за легкомыслие?
— А не хочу! Это, может, последний теплый день. Вишь, запад пошел. Щас станет холодать, холодать, а потом — сиверко. Я люблю вот так — по ка-а-мушкам, по гладким ка-а-мушкам, ша-а-гать, хо-о-дить!
— Иди-ка сюда, скажу чего, — Максиму до того захотелось обнять, прижать, пригладить эту упругую косу, что аж зажмурился и сглотнул ком.
— Ни за что не подойду! — глянула озорно.
— Это почему же?
— А начнешь приставать-обниматься, а утро — забот полон рот!
— Не-а! Я просто скажу чего на ушко.
— Знаю, чего ты скажешь, — голос Лэмли дрогнул, она помолчала и добавила прежним твердым тоном: — Иди-кось лучше, мясо принеси, а то песцы растаскают.
Вчера поздно вечером Максим убил в распадке за горкой еще двух оленей, туши разделал, головы, потроха, шкуры и обе грудинки снес вниз к балку, а мясо разложил под кустами — надоело бегать в горку туда-сюда, да и ночь застигла, да и… поленился, короче.
— Как же я пойду, не позавтракав? Ноги в горку не вынесут.
— Ох, и жулик ты, Максим, щас подойду к костру, а ты меня сцапаешь.
— Ну, что ты! Я просто уж-ж-асно проголодался.
— Сцапаешь, сцапаешь, знаю тебя!
— Разве похож я на цапеля?
— Что за «цапель» такой?
— Ну, главный их, генерал цаплей. Страховидный вообще. Клюв и живот есть, а спины нету. Жуть!
Лэмли всплеснула руками, рассмеялась, подошла к Максиму, взяла в ладони его лицо и легонько, как пушинка, поцеловала в губы.
Максим усадил ее на колени и шепнул в ушко:
— Оставляй свой Север, поедем на мой. Будешь по утрам песенки петь да кастрюльками стучать, а я поеду на путик и буду знать, что дома печь топится и меня ждут.
Лэмли отстранилась, глянула ему в лицо, и вмиг стали влажными ресницы.
— Макси-им… тебя не поймешь, когда шутишь, когда нет. Правда, что ли, хочешь, чтоб вместе?
— Правда, малышка.
— Прям сейчас-сейчас?
— Нет. Подождем апреля. Кончится пушной сезон, тогда. Там у меня шаром покати. Надо хозяйством обзавестись. То да се… И это…
— Апрель — это быстро. Одна ночь всего. А «то да се» у меня самой есть. И «это» есть, — Лэмли лукаво сощурилась и прищелкнула языком. — Мама и бабушка приготовили.
— Пусть их будет два, — рассмеялся Максим. — Если одно «то да се» потеряется, другим заменим — и все дела!
— У меня не потеряется. Я хозяйственная! — Лэмли встала с колен Максима, намереваясь отойти к костру, и вдруг вскрикнула: — Ой!..
— Чего «ой?» — не понял Максим.
— Ой! — с болью в голосе повторила Лэмли, ухватила Максима за плечо и запрыгала на одной ноге. — Больно чего-то.
— Дай гляну.
Посредине правой ступни Лэмли торчала большая светло-желтая колючка.
— Ай-ко! На рыбну косточку наступила.
— Так тебе и надо! Нисколечко не жалко!— противным скрипучим голосом заявил Максим. — Говорил тебе: обувайся. Пой теперь песенки.
— Какой ты вредный! Опять дразнишься?
— Слушать надо старших, — Максим вытянул косточку и бросил в костер. — Сейчас буду кровь заговаривать, как ты показала. Заодно и проверим, гожусь ли в шаманы?..
Но сколько Максим ни шептал на ранку, сколько ни приговаривал голосом высоким и низким, кровь продолжала капать на серый галечник у порога.
Наконец Лэмли надоело:
— У тебя таланта нет, — заявила она авторитетно. — Надо крепко думать, а ты, наверно, про завтрак думаешь и раздвоился, а так нельзя, не получится.
— Ты прямо мысли читаешь, — улыбнулся Максим, — но ранку мы все же заклеим. По-научному ее победим!
Он достал из рюкзака походную аптечку, смазал ранку йодом, присыпал пеплом от костра и замотал бинтом.
— Зачем же углем на ранку? Грязь. Нельзя!
— Не уголь, а пепел. Температура костра четыреста градусов. Если и была какая микроба или родня микробина — все сгорели вместе с потомством, остался стерильный порошок. Махом корочка образуется. Не хуже, чем твое шептание. Проверено!
Потом Максим сходил за мясом и развесил его на деревьях, чтобы заветрилось. Лэмли разложила на мху под лиственницей две оленьи шкуры, постелила на них скатерочку и расставила пиалы с бульоном, миску с вареной оленьей грудинкой и тарелку с лепешками.
— Стульев нет, так хотя бы чурбаки, — проворчал Максим.
— Ни к чему. Ложись на живот и ешь!
— На пузе много не влезет.
— А много не надо, ходить тяжело. Не нравится — иди, вон, в балок и садись за стол.
— Не хочу в балок, хочу на солнышке.
— Ты вообще интересно разговариваешь. Иногда так слово повернешь, вроде сдавна знакомо, а ново.
— Кто интересно говорит, так это вы, тундровики-долганы. У одной Санки грамотная речь. Но стерильная. Если б не ее оригинальная манера выражать свои мысли, было б скучно слушать.
— Что значит «стерильная»?
— Слишком правильная.
— А мы, значит, нестерильные?
— Не смеши, подавлюсь.
— Тебя рассмешишь! Ты сам кого хошь… Я тоже умею говорить, как в школе учили. Только по-нашему удобнее.
— И пусть! И хорошо! Мне очень нравятся все твои «охальники», «шибко», «вона», «тама», «мерзлый лед» и привычка недоговаривать окончания слов. «Без грамматической ошибки я русской речи не люблю», — так Пушкин сказал.
— Пушкин?
— Да. Он любил язык народный.
— Какой ты грамотный!
— Не очень. Просто учился и читал.
— А где ты учился?
— Закончил факультет ПГС в строительном институте.
— Что такое ПГС?
— Промышленное и гражданское строительство.
— Как же ты — строитель, а работал метеорологом, да еще так далеко, где ночь четыре месяца?
— А мы там дом строили, и у них на метео народу не хватало. Как закончили дом, я остался на метео.
— Так быстро научился?
— Мне интересно было. Да и несложно это. Но я плохой метеоролог, в теории не разбираюсь.
— Вот теперь ты серьезный и хороший. Я люблю, когда ты серьезный, а когда дурачишься — не люблю.
— Нельзя же все время с каменной рожей ходить.
— Ай! Ты всю мою шурпу выпил!
— Не всю. Ты сама разок приложилась.
— Да-а… Как в анекдоте: «Я — кусь, а он — кусь-кусь!»
Лэмли с недовольной миной на лице сделала пару глотков из пиалы Максима, и на кайме ее алых губок остались блестящие полоски.
— Вишь? — показала она мизинчиком на свои губы и даже глаза скосила, будто могла их увидеть.
— Это легко лечится, — Максим подтянулся поближе к Лэмли и горячими своими губами расплавил олений жирок на ее губах.
Завтрак голова к голове, лежа на оленьих шкурах, продолжался в мире и согласии. Обе стороны ухватились за оленью грудинку и не без урчания откусывали каждая со своей стороны. Если возникали жиропленочные проблемы, то высокие воркующие стороны удаляли их вышеописанным способом без особой спешки, из-за чего завтрак затянулся, а бульон в ведре остыл и покрылся белой корочкой, будто озеро льдом.
Наконец Лэмли встала из-за «стола» и огорошила Максима следующим заявлением:
— Слушай, а ведь мы бессовестные с тобой.
— Чего ж мы такого натворили?
— Жируем, наедаемся от пуза, а там люди котору неделю — юколу с кашей да жарену муку с чаем. Нехорошо так-то, не по-людски.
— Так давай сейчас и отнесем.
— Давай. Ты иди. Сколь унесешь, бери. С пастухами приедешь, — остально отдадим. Себе сушено оставим, а свежину ты, может, еще добудешь.
— А почему не вместе?
— Мне хозяйновать, мужа ждать. Негоже балок пустым держать… Как придешь — свежи лепешки из белой муки да чай с морошкой, рыба, мясо, грибы. Богато. Хороший знак для начала… Ты же недолго будешь? Ладно?
Запрыгала, забилась жилка на виске у Максима от несказанного слова. Дом, дома, домой… Кто намыкался без прибежища по белу свету, тот знает, сколько в этом простом слове воспоминаний детства и чувства опоры, без которых тяжело и сильному мужчине…
Раздался лихой разбойничий свист. Из кустов ольхи выглянула озорная мальчишечья рожица.
— Гераська! — обрадовалась Лэмли. — Давай сюда!
Мальчик не спеша подошел, по-хозяйски оглядел вешала с кэрдиилээк, заветренные темные окорока на нижних сучьях лиственниц, прищелкнул языком:
— Хорошо живете. А у нас пока всё рыбы да грыбы, — блеснул он слышанным от городских каламбуром.
— Давай-ка сюда, Герасим. Садись на пенек, съешь пирожок. Мы уже, — Лэмли выловила из ведра добрый кусок мяса, положила в миску перед мальчиком и дала в руку лепешку. — Ешь, наедайся, щас и шурпа подогреется. Как там наши, рассказывай.
— Все нормально, — с набитым ртом отвечал довольный Герасим. — Максим, твою лодку уже по новой заклепнули, покрасили, дед проверил — не течет.
— Погоди, паря, — Максим перестал улыбаться, — а ну-ка еще раз и помедленней. Что там с лодкой?
— Ну, катались они, перевернулись. Лодка затонула. Неглыбко. На другой день вытягли, поправили — нормально!
— Кто — «они», Герасим?
— Да Санка с Улахан-Филиппом! Она еще на другой день городского мужика стрелила, который Филиппа бил. Прям по морде его! А Филипп ножом не стал, бросил… Так и уехали, Санка отпустила. А жаль…
— Что за Улахан-Филипп такой?
— Ну, которой с города. Большой да рыжий.
Максим и Лэмли переглянулись. Максим зашел в балок и через минуту появился с пустым рюкзаком.
— Ешь спокойно, Герасим, назад вместе пойдем. Я мясо понесу. Засиделись мы тут. Поговорить надо.
— Конечно, надо. А мясо я тоже понесу!
— У нас нет второго рюкзака.
— А я так, на плече. Мы привычные!
— Кто это «мы»?
— Ну, это я, значит…
Максим и Лэмли опять переглянулись, Лэмли тихонько прыснула в ладонь, и Максим сразу же уложил в «запасник» поворот головы, блеснувшую полоску зубов и милые прижмуренные глаза.
— Максим, нож мне оставь. Удобный, рука не устает.
Максим отстегнул пояс вместе с ножом и отдал Лэмли. Притронулся к ее пальчикам, пожал их, погладил.
— Я скоро… Скажи, как зовут твою маму по отчеству?
— Михайловна. Прасковья Михайловна она.
— А бабушку?
— Не выговоришь… — Лэмли заулыбалась от пронзившей ее догадки, дыхание сбилось и румянец проступил на лице.
— А все же?
— Удоямповна. Отец у бабушки был ненец, от него и научилась богов деревянных по бережку ставить. А зачем тебе наши отчества, Максим?
— Секрет. До свидания, маленькая. Не скучай.
— У-у, вредина… До свидания, до…
Ладошка скользнула по ладони, пальчики по пальцам, глазоньки заглянули в глаза.
36. Одна осталась
Проводив мужчин, Лэмли не стала смотреть им вслед, а быстро прошла в балок, достала из своего походного мешка деревянную шкатулку и высыпала ее содержимое на стол. Пуговицы, пряжки, застежки из мамонтовой кости с тонко выцарапанным на них узором горкой легли перед ней.
Прищурившись, Лэмли пошевелила пальчиками над этим добром и наклонила голову, как сорока, выбирающая стеклышко поярче, затем отделила от кучи две пряжки и несколько пуговиц и вдела в крупную иголку капроновую нить. Достала из своего мешочка почти готовый мужской пояс с набедренной долганской обвязкой и приложила к нему нож Максима. Вынула нож из ножен, покрутила ножны в руках, укоризненно покачала головой, отошла к печке и бросила ножны на дрова. Уселась к столу у самого окна и, тихонько напевая про себя, принялась за работу.
Но вдруг вскочила, подошла к осколку зеркала в углу возле рукомойника и стала внимательно разглядывать свое отражение. Трогала уголки глаз, морщила кожу на лбу и несколько раз постучала пальчиками по пухлой нижней губке.
Затем опять открыла шкатулку и вынула из нее картонную коробочку из-под наручных часов. В ней лежал овальный кругляш из мамонтовой кости размером с крупный грецкий орех. На кругляше было вырезано горельефное, в три четверти, изображение мужской головы. Крупные кольца волос свешивались на лоб и закрывали верхушку уха, борода вся в кольцах поменьше.
— У-у, какой!.. — прошептала Лэмли, внимательно разглядывая горельеф.
Отодвинула вдруг от себя коробочку и рукоделье, закинула руки за голову и уставилась в синее небо за окном.
Когда затекли руки и заломило в затылке, глубоко вздохнула и опустила руки на стол. Взгляд ее упал на лежанку, на отогнутый край одеяла и две подушки рядом.
Лэмли подошла к лежанке и встала у изголовья.
Лэмли опустилась на постель.
Лэмли крепко прижалась щекой к подушке, на которой совсем недавно покоилась буйная головушка ласкавшего ее ночью мужчины.
37. Мысли на ходу
Максим шагал по бурому моху тундры, рассеянно слушал Гераську и отвечал невпопад. Мысленно он был не здесь.
Мальчик несколько раз поднимал к нему удивленное лицо, затем вздохнул и замолчал.
«Ты чего, паря, мальчишку обижаешь?»
«А?.. Да задумался вот… Лодка и прочее».
«Не криви душой. Лодка тебя не волнует. Дед заклепал — надежно. Решение надо принимать, а ты не собрался, не готов. Вот и отсрочил до апреля».
«Слушай, ты чего пристал? Какое тебе дело?»
«А такое, что забудешь девочку и душу ей испортишь».
«Забыть? Да я полюбил эту маленькую!»
«Уж так полюбил — тут же изнасиловал!»
«Ах ты, гад! Мог бы — врезал по морде!»
«Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав!»
«А ты ахинею городишь — и прав?»
«Ну, ладно, перегнул маленько. Только чудно мне: трех дней не знаком — и в постель затащил. Это любовь?»
«Не затащил… Мы… Само получилось… Я без ума от этой девочки. Это для тебя три дня ничто, а для меня каждый час — шестьдесят минут. И каждую помню. А три дня — миллион!»
«Вовсе нет. Четыре тысячи триста двадцать».
«Все равно миллион!»
«Ладно. Только ведь, согласись, навалился на это дитя, как буря на тундру».
«Не я. Оно навалилось На нас обоих».
«Ой ли?»
«Ой», — невольно улыбнулся Максим.
«М-гм… Пяти дней не прошло, как ты, несмотря на мгновенную влюбленность, собрался дать деру. Вспомни свое: “На баб иммунитет, холостякам приоритет!” И еще чего-то там ввернул некстати… И вдруг — на тебе! Поворот на сто восемьдесят!»
«Что я выбрал — выбрал сам».
«Ты уже однажды пробовал».
«Вот именно: пробовал».
«И увезешь ее?»
«Не силком же. Она согласна».
«Да ведь она дитя. А ты оторвешь ее от всего, к чему сердце приросло, и на Север, на голый камень да в темноту. Зачахнет она и погибнет!»
«А то здесь не Север? А то здесь зима не девять месяцев? А то она полярной ночи не видела? Да и вообще, что я, на Марс ее везу или в другую галактику? Всегда ведь может в гости съездить. Можем в гости съездить. Ты же видел — три дня! И родные дед-бабка рядом. Чего еще? Повторяю: не силком. Спросил — согласна».
«Тогда чего ж не сразу, а оттянул до апреля?»
«Не готово мое бунгало для семейной жизни, и продуктов — на одного. Да и… пусть чуток времени пройдет…»
«Не уверен, значит?»
«В себе уверен, и это ты сейчас увидишь!..»
38. Ответственный шаг
Незаметно подошли к рыбацкому городку. Гераська уложил свою оленью ногу на столик у входа в один из чумов и заявил не без гордости за себя, добытчика:
— Надо будет, женщины сами возьмут, клади сюда!
Низкий столик принял рюкзак. Максим спустился к реке. Лодка стояла на старом месте, даже якорь был вогнан в грунт примерно там же, где раньше. Максим сунул руку под выгиб дюралевого листа у лобового стекла. Пальцы нащупали пустые защелки. Одностволка, старенькая верная одностволка-курковка, отлично бившая пулей и дробью, пропала. Хорошо, что не взял с собой карабин.
Захрустел песок. Подошел высокий сероглазый парень.
— Давайте знакомиться! Меня зовут Филипп. Это я брал вашу лодку, прошу извинить. Инструменты и все, что было в бардачке, сейчас на дне. Пойдемте, отдам свое, некоторые ключи подходят. Из города позвоню в Москву, закажу «родной» комплект. Сам и привезу. И, ради Бога, простите!
Максим крепко пожал руку высокого рыжего парня. Так вот он какой, Улахан-Филипп, который без спроса берет чужие лодки.
— Не переживайте. На воде всякое бывает. Главное — сами живы-здоровы, а железки — дело наживное.
С берега за мужчинами наблюдала Санка. Радостно отметила про себя, что Максим, мужчина среднего роста, совсем не смотрится рядом с высоким и плечистым Филиппом. И где глазоньки были, чего так страдала-ревновала?
Рядом с Санкой неслышно возникла баба Феня. Легонько тронула внучку за плечо и указала чубуком погасшей трубки на мужчин у лодки.
— Эти два — браты.
Санку как обожгло. Она шагнула в сторону, несколько раз сбивчиво глотнула воздух, но вместо длинной тирады у нее лишь вырвалось изумленное:
— Бабу-у-уль… Ну ты ва-аще!..
Филипп поделился с Максимом инструментами, затем они вдвоем опробовали лодку, а после еще долго беседовали, прохаживаясь вдоль берега у самой воды.
Вечером, когда запылали костры над рекой, Максим улучил момент и обратился к сидящим у костра в кругу друзей и родных отцу и матери Лэмли:
— Касьян Парфенович и Прасковья Михайловна! При свидетелях прошу у вас руки вашей старшей дочери Лэмли. Обещаю быть ей хорошим мужем, делить с ней горе и радость, заботиться о ней и детях наших, пока смерть не разлучит нас.
Торжественные слова эти начались среди обычного людского шума, но закончились в полной тишине. Гераська с поленом в руке застыл, открыв рот. Как маков цвет зарделась Санка, резко, испуганно положила руку на губы Прасковья.
Сквозь молчание прорезался грустный баритон Касьяна:
— Спросил у нее?
— Спросил.
— Согласна?
— Согласна.
— Сойдем-ка в чум, поговорим.
39. На долине туман, туман…
Возвращался Максим уже поздним вечером, медленно перетекающим в ночь. Всего-то пять дней прошло, а света в тундре стало значительно меньше. Закат, как всегда, размахнулся в полнеба, но стал короче и печальней. Эта ночь, первой из «белых», обещала стать настоящей темной ночью, и мох уже мерзло хрустел под ногами.
Вот они рядом: зима и с ней «длинна ночь»…
Вдали горел огонь. Лэмли ждет и смотрит в темноту.
«Маленькая… Как ты провела целый день одна-одинешенька? Какой я осел! Какое бревно! Так и не сказал тебе главного слова. Но уж теперь-то повторю тысячу раз!»
Максим крупно шагал по тундре и вдруг заметил, что огонек костра начал расплываться. Он прибавил шагу, но и туман стал сгущаться, через короткое время от огонька осталось багровое зарево, которое то появлялось, то исчезало. Холодная густая волна охватила Максима со всех сторон, вмиг стали влажными руки, лицо и одежда. Вскоре зарево совсем пропало. Максим еще какое-то время шел по инерции, но затем остановился в досаде. Куда идти? Не хватало еще заблудиться!
— Лэмли! — воскликнул он сначала про себя, повторил погромче, пробуя голос, и закричал затем во всю силу легких: — Лэмли-и!
— Макси-им! — будто эхо отозвалось. — Максим-им!
Легкое движение воздуха — и вот уже ее руки обхватили его за шею и волосы щекочут губы.
— Макси-им!
— Лэмлинька!
Он чуть отодвинулся и одним махом расстегнул молнию на куртке, Лэмли быстро шагнула внутрь образовавшегося уютного пространства, Максим запахнул полы куртки и прижал жену к себе.
— Маленькая… Как долго…
— Макси-им… — Лэмли заплакала.
— А вот это ни к чему, малышка.
— Ах, я такая гадкая, грубая… — пухлые губки у самого уха и влажная горячая щека. — Помнишь, я спрашивала тебя о раньше? И сказала: «Так тебе и надо! Нисколечко не жалко!» Из любопытства, просто так, больно тебе сделала. И только сейчас, пока ждала, поняла, какая дура бессердечная…
— Перестань, ну что ты, маленькая…
— Да если бы один раз! Я все время тебе грубила! Помнишь, когда мы завтракали на шкуре оленьей?
— Помню. Сегодня утром.
— Нет! Уже тысяча лет! «Не нравится — иди в балок!» — говорила. «На солнышке — значит, на пузе!» — говорила. «Меньше влезет — ходить легче!» — и другие всяки глупости говорила…
— Лэ-эмличка…
— Мне так стыдно, Максим! Не говорит так жена с мужем. Не знаю, откуда взялось такое во мне…
— Лэ-эмлинька…
— И еще по лбу ложкой тебя щелкнула… Ах, как мне стыдно, Максим…
— Ложкой — ерунда. Поварешкой — это да!
— А помнишь: «Подойди, скажу чего на ушко!» — говорил?
— Помню.
— А не пошла и сказала: «Иди-ка лучше мясо, лентяй, принеси! И не подойду, а то меня сцапаешь…» А теперь жалко мне, что мало тебя обнимала, столько минуток даром прошло… Не сердись, не сердись, Максим, и цапай, цапай, сколь хошь…
— Я люблю тебя, Лэмли!
— Макси-им…
— Я люблю тебя, девонька!
— Макси-им…
— Я ужасно люблю тебя, маленькая!
— Ах, как мне хорошо! Как мне хорошо тебя за волосы ерошить, завитушки дергать, и шея горяча, крепка… Прям слышу, как сила твоя в меня наливается, в руки, в ноги, в сердце течет… Так мне жалко, так жалко, что много пропустила, могла бы — вернула кажду секундочку. Милый, любимый, горячий мой!
Максим рывком подхватил Лэмли на руки:
— Показывай дорогу, тундровичка!
— А сама не знаю!
— Ты же нашла меня!
— Ты звал — я пришла!
— Вот заблукаем и пропадем.
— Со мной не пропадешь. Надо втору волну подождать.
— Какую «втору»?
— Осенний туман тремя волнами ходит. Меж ими светлей, потом долго стоит, а потом хиус и снег. Не хочу!
Словно в подтверждение слов юной пастушки справа проявилось желтое зарево, и Максим уверенно шагнул вперед, не выпуская ноши из рук.
Ужинали у костра, сидя рядом на бревнышке, накрывшись от сырости Максимовой курткой. Так же рядышком и чайковали. Лэмли раздавила ложкой в плошке немножко морошки и посыпала сахарком. Максим макал в плошку лепешку и давал Лэмли в ладошку. Откусывали каждый со своей стороны по принципу «ты — кусь, я — кусь». Последний кусочек делили у самых губ.
— Пойдем, Лэмлинька, новости расскажу…
Ночь и день провели в балке. А что еще делать в густом-прегустом тумане, когда с кровли течет, как в дождь, на улке ни зги не видать и опасно: серые волки зубами клацают, завтрак себе выглядывают?
Так и просидели целый день, лежа на боку. Да… Такое и в погожие дни бывает. Я даже пару-тройку таких случаев припоминаю. А кто сомневается, посмотрите в мои синие, как у Максима, глаза!..
Лэмли спустилась с лежанки. Максим смотрел, как она подбрасывала дрова в печку и доставала из своего походного мешка большой толстый блокнот. И опять не мог вспомнить, где же он видел раньше этот овал лица и чуть склоненную вправо голову. Прямо наваждение какое-то!
— Иди-кось, Максим, покажу чего.
Максим уселся за стол, Лэмли примостилась у него на коленях, стали картинки рассматривать. Одной рукой она листала альбом, другой тихонько ерошила Максиму волосы на затылке.
Некоторые рисунки были выполнены красками, иные карандашом, иные просто угольком из печки. Тундра. Олешки. Гуси. Собаки. Аргиш. Неумелость и наивность в передаче перспективы, краски почти однотонные, как на плакате, но движения — полет гусей, бег оленей, собачья упряжка — переданы настолько живо и верно, что каждая картинка создает настроение.
— Лэмличка, какая ты молодец! Ты где училась?
— В школе. И бабушка. Краски отец и Санка привозят. А которы карандашиком — с окна рисовала. Когда морозком берется, чего тока не увидишь: и листья, и травы диковинны, и бурелом, и чудовища зубасты. Жуть! Не срисуешь — приснится. Нарисуешь — не страшно. А на другой день пропадет, затечет, снежком зарастет — жалко.
— Маленькая, тебе учиться надо!
— Ну что ты! У нас все так. В моей родне многи рисуют. И не в родне тоже. А мне бабушка показала. Прутиком на песке. Она и по кости режет. И отец. Ты видел его нарты? Нет? Посмотри. По копыльям, по упряжи сплошь петухов пустил. Душа радуется.
«Она и по кости режет…»
В сознании Максима будто лампочка вспыхнула и все сразу вспомнилось.
Овал лица, прелестная, чуть склоненная вправо детская головка — это девочка, играющая с щенком из горельефа на бивне мамонта у ног идола Сэру-Вэсаку!
И на втором горельефе, на «грецком орехе со шнурком», тоже вырезано изображение Лэмли, а не бабы Фени в молодости. Как ни похожи бабушка и внучка внешне, все же изображение было сделано с внучки, а не «по памяти древних лет» — в этом не было сомнения.
— Погоди-ка, Лэмличка, у меня тоже картинка есть!
Он осторожно снял ее со своих коленей и посадил на лежанку. Через минуту оба уже рассматривали «грецкий орех», выуженный Максимом из недр своего рюкзака. Лэмли притихла. Она покатала игрушку на ладони, с изумлением рассматривая собственное изображение, покачала «орешек» на шнурке перед глазами, тихо, восхищенно прошептала:
— Это бабушка сделала… Подарила?
— Да, — Максим счел неуместным сообщать подробности.
— Знаешь… Тогда и я тебе свой секрет покажу!
Теперь уже Максим катал на ладони «орешек» из мамонтовой кости, с изумлением рассматривая собственное изображение, покачал игрушку на шнурке перед глазами и положил Лэмли на ладонь. «Орешки» соприкоснулись. Пухлые губы горельефной девушки легли к завиткам бороды горельефного парня. И тотчас Максим почувствовал горячую щечку на своей щеке.
— Не объясняй, Лэмличка, я уже понял, зачем ей это.
— Да. Познакомила нас еще «до того». Мою «фотографию» — тебе. Твою — мне.
— Хитрая какая. Иногда я думаю: ведьма.
— Ну что ты, Максим, не обижай бабушку! Она хорошая, — в голосе Лэмли были слезы. — Я тоже иногда просто диву даюсь и спрашиваю: «Откуда ты, бабуля, все наперед знаешь?» — «А просто долго живу, — говорит, — смотрю и слушаю», — говорит. И так на меня смотрит, будто обнимает глазами, понимаешь?
— Да. Моя мама так смотрела.
— Вот. Значит, знаешь, — Лэмли облегченно вздохнула. — А мама Прасковья не умеет так смотреть. Поэтому мы как-то больше к бабушке — и я, и Санка… Мама обижалась, а теперь выросли, чё уж обижаться-то? Хорошие они обе. Тока разные.
— Знаешь, что плохо во всем этом, маленькая?
— Не-а. Не вижу, — но тревога была в ее голосе.
— Как будто нас на веревочке привели. Как будто не мы решили, за нас решили. И хоть хорошие люди, а все ж не мы. А жизнь-то наша, не их…
— Не так, Максим, не так, — горячо зашептала Лэмли. — Фотка — одно, живой человек — друго. Разве не знашь? Сколько раз так бывало: на фото шик, а в жизни пшик. Да я столько видела фоток красивых сильных мужчин, ни к одной ведь не «прилипла». И этот «орешек» остался бы игрушкой, если бы не ты сам, весь как есть: голос, глаза, как ходишь, работаешь, шутишь… Не от «орешка» сердце запрыгало, а когда тебя увидела с бережку, тогда… И я так люблю тебя за колечки на затылке дергать… У наших ни у кого нет таких волос, все гладкие. Чудно мне, интересно, аж прям руки чешутся, у-ух!..
А потом разговор опять пошел о том, о сем.
— Смотришь кино: они там в платьях без рукавов, босоножки, шляпки легонькие. Тоже так хочу. Просто в блузке и юбочке, чтоб ветер по телу и легко! И как они там по песку по желтому, а у нас черный и камни. Наш песок тоже бывает горячий, но только сверху. Копнешь — холодно. А я хочу, как они: обсыпаться или зарыться в песок, чтоб тока голова наружу. Знаешь, я какая в июне, пока комара нету? Головешка! А волосы выгорают — и блондинка! Интересно так! И не хочу комаров. Само загорать, а комары. Рукой махнешь — полна горсть. Счастливые там люди. Зимой длинной ночи нет, хиуса нет, волков нет. Разве заснешь, когда вой? Само плохо, когда проть ветра зимой — глаза замерзают!
— Глаза?
— Ресницы. Дышишь — смерзаются. И все, слепая! Отвезешь меня на тепло море?
— Отвезу.
— А ты бывал?
— Бывал.
— Хорошо там?
— Хорошо. Только быстро надоедает…
— Не может тепло море надоесть. Это у тебя характер такой. Все чего-нито ново надо. Я сама така. Все думаю: а что там за той сопкой? А что там другого может быть? Та же тундра. А не видно — тайна. И тянет… Представляешь, будем босиком по песку. Желтый, зернистый, каленый! А морожено не будем. Пусть сами едят. Мы яблоков купим. И всяких разных фруктов. Всяких-всяких. И будем есть, пока не посинеем. Или даже темно-синие пока не станем. Ух! А потом чуть отойдем, и опять!
— Запросто!
— Слушай, а чего у нас холодно, а у них тепло?
— А вы разве не учили в школе?
— Учили. Да я как-то так…
— Времена года бывают от наклона земной оси.
— Не смейся, Максим, но я не очень понимаю — ось…
— Да это же просто… — Максим захотел привести простой и понятный пример, но заспотыкался. Во всех предметах, знакомых тундровому жителю с детства, нет оси. То есть ось, конечно, есть, если иметь в виду ось симметрии, но наглядной оси, как у колеса, нету.
— Ну, вот… Ты же была в городе?
— Была.
— Машины видела, как у них колеса крутятся?
— Видела.
— Так палка или железяка, вокруг которой колесо крутится, и будет ось.
Глаза Лэмли широко раскрылись:
— И у Земли такая ось? Во, небось, громадина, сдалека видать! Железная?
— Не-е. Из специального, очень крепкого льда. И на конце пропеллер приделан железный, громадным гвоздем прибитый… Ветер дует, пропеллер крутится, Земля вращается!
Лэмли сощурилась и посмотрела из-под руки.
— Значит, изо льда?
— Из него, из него, другого материала нету. Северный полюс — понимай!
— И пропеллер железный крутится?
— Ужас, насколько железный! Почти весь. Только с левого боку чуток деревянный. И крутится — прям страсть! Ж-ж-ж — аж трясется!
— И гвоздь не выскочит от трясения?
— Как он выскочит, когда загнутый?
— У-у, какой. Врет и не скривится!
— Посмотри в мои синие глаза, разве они могут врать?
— Не синие, а зеленые… Конечно, могут!
— Вот уж и сбрехнуть нельзя!
— Выдумывай на здоровье. Я по глазам вижу, когда ты бре, а когда не бре…
— А я по глазам вижу, когда тебе интере, а когда неинтере… Вот отдохну чуток, накоплю силушки и поверну земную ось.
— Для чего?
— Чтобы тебе было тепло, хорошо, чтобы лето было длинное, а зима короткая.
— Какой ты добрый! Правда, повернешь?
— Правда, поверну!
— Для меня?
— Для тебя!
— Не надо, — она взяла его за руку, — а то замерзнут голые черные ребятишки там, под пальмами. Зачем же ты от теплого моря к холодному пошел? Да еще так далеко? Даже ягод нету. Ни травы, ни кустиков — ничего.
Максим долго молчал. Разве так сразу ответишь? Никто не гнал, сам захотел. Новые страны увидеть, людей посмотреть, себя показать. С детства тянуло туда, «где за горою небо сходится с землею, где крестьянки лен прядут, прялки на небо кладут». Ну и всегдашняя тяга к одиночеству и элемент случайности, как же без него… Да и многое как-то в кучку сошлось. «Планида», — говорит дед Парфен.
— Рыба там хорошо ловится. Не ленись — заработаешь. Мой отец пахал черную ниву, а я — голубую.
— Ниву? Это огород такой?
«Бедное дитя! Никогда не видела желтого овсяного поля, по которому ветер гонит волны, ни овцы, ни курицы, ни коровы, ни даже лягушки, воробья или голубя…»
— Да! Вспомнила! В пятом классе мы ездили с отцом в Минусинск. Там, в деревне, дядя Платон. И там пшеница в поле. Проведешь рукой — колосья живые. Между ладоней натрешь — и зернышки в рот! Одна девочка стихи читала: «Не звенит лебяжьей шеей рожь…» И там утка с утятами, гуси с гусятами, как в тундре. И козочка, ягненок, теленок. Тетка корову доила. А вечером стадо идет, молоком пахнет. Но самый красивый — петух! Ох, и красавец! Крепкий, нарядный, пое-ет! Глаз нахальный, желтый, как у песца, а купается в пыли, как куропач. Та-акой интересный. Я хотела с собой взять, не дали — плакала. Конечно, он бы тут замерз, но и сейчас помню радость от того петуха… Ты молчишь, Максим. Ты слышишь меня, м-м?
— Какое ты милое дитя, Лэмли! — он поцеловал ее в темно-брусничные губы, и в круглый подбородок, и в шею, и…
— Не надо, Максим, не хочу, устала. Подожди, не сердись… Не сердишься?
Она легла головой ему на колени, подложила под щеку его левую руку и стала тереться о ладонь пухлой горячей щекой, а его правую ладонь зажала между своими узкими ладошками и медленно перебирала пальцы.
— Хорошо так… Я знала, что ты приедешь. Я ждала. И все думала: какой? Бабушка много рассказывала… Я первая увидела лодку и смотрела сверху, и видела, как ты выпрыгнул из лодки, крепко, как на пружинах, а борода светлая. И как бабушку на руках перенес на берег, чтобы ног не замочила. И я захотела, чтоб и меня так перенес. И я испугалась… И не пришла, когда вы чайковали. Я смотрела сквозь щелочку в чуме. Я не могла. Я… сердце вот здесь. Я видела, как вы с Санкой палатку ставили. Конечно, Санка красивая, умная, учится. И я плакала в кустах, взяла рыбу и пошла чистить. Если ты меня бросишь, как тот Санку, я умру. Могла бы выбирать, выбрала бы осень и вечер.
— Для чего?
— Чтобы умереть.
— Осень и вечер?
— Да. Ягоды созрели, дети выросли. Смотри, — она показала глазами на лиственничную веточку в своей руке. — Видишь, желтые иглы и сыплются?
— Вижу.
— А почки пузатые, надутые — видишь?
— Ну.
— Проведи по ним пальцем.
Максим молча подчинился. Было легко и радостно следить за движениями этой юной души.
— Ты о чем думаешь? У тебя лицо стало далекое.
— Да вот, не пойму ни этих почек, ни что ты сказать хочешь.
— Толстокожие вы, мужики, потому и убиваете легко… А сейчас? — она провела веточкой по его щеке.
— Колются иголочки, — Максим рассмеялся. Он чувствовал себя как школьник на уроке, отвечающий невпопад.
— «Колются! Иголочки!» — передразнила Лэмли. — Не колются, а гладятся! Легонечко скользят. Это не иголочки, а почки-бочоночки, там жизнь на другу весну. Уже с осени заготовлена!
— Фу, как долго! Могла бы сразу сказать.
— Я хотела, чтобы ты сам… Думаешь, почему наши лиственнички желтеют так рано? Еще только август, тепло и комары, а она уж расти перестала, желтеет, опадает?
— Мне всегда жалко это деревце, растет только месяц в году.
— Могло бы и больше, да ему надо почки заложить на следующий год. А сразу и расти, и запас накоплять сил нету, почва скудная, поэтому она по очереди: сначала растет, потом почки готовит…
— Ты откуда все знаешь?
— Училка в школе. Бабушка. И сама смотрю.
— И поэтому хочешь осенью и вечером?
— Да…
— Не пойму, зачем ты о смерти заговорила?
— Не.. не знаю… Смотрю на тебя, а ты уедешь. Когда теперь… Апрель вона где… С меня будто кожу содрали. Сердце наружу. Пока тебя не было, и не жила. А теперь живу и жить хочу. Вроде как ягоды беру, а сама отстану от тебя на шаг-два и смотрю, как ходишь, ступаю, где ты наступил. Такая дура стала. Хочу больше тебя запомнить. В тебя залезть. И снаружи и снутри. И не отлипать — прилипнуть.
— И косу распустила, чтоб лучше ягоды собирались?
— Это я придумала. Хотела тебе понравиться. У меня только волосы хорошие, а так…
— Лэмли, девонька…
Максим наклонился над ней и притронулся. Лэмли обхватила его руками за шею, а пуговки на кофте расстегнулись сами.
40. Погранцы
На третий день туман разошелся, подул хиус и пошел снег. Тундра стала чужой и белой, а Лэмли сказала:
— Растает. Рано еще снегу, — но в голосе была печаль.
Во второй половине дня над рыбацким поселком закружил вертолет «Ми-8» и опустился у крайнего чума.
— А вот и детишек в школу собирают.
— Нет, это военные. Вишь, зелененький весь. Погранцы, наверное. Они часто за рыбой залетывают.
Словно в подтверждение ее слов, «Ми-восьмой» поднялся, перелетел к ним и приземлился на сопку. Еще не утихло дрожание винтов, а уже два «зеленых человечка» сбежали с горки и направились к балку.
— Пограничный наряд, проверка документов! — заявил пышущий здоровьем крепыш среднего роста.
— Сейчас принесу, — Максим повернулся, собираясь уйти в балок.
Но пограничник движением руки остановил его:
— Ни к чему. Это я так, для формы. Мы своих людей знаем. И будем знакомы: капитан Каминский Янис Янисович.
Максим пожал крепкую руку.
Лицо Янис Янисович имел красное, глаза серые, а подбородок квадратный. «Челюсть — как пароходная корма», — сразу вспомнился бьющий без промаха американец Марк Твен. От волевого лица, от внимательных глаз, от всей крепкой, ладно скроенной фигуры капитана исходила энергия, с лихвой на троих. «Силен, бродяга!» — с невольным восхищением отметил про себя Максим.
— Сейчас летали над тундрой. Оленя дикого — тьма. У нас уже прошел, а мне ораву кормить — роту бравых ребятушек. Парфен Иваныч говорит, вы на днях назад собираетесь. Моя просьба: задержись до шестого-седьмого. Нахлопай мне олешков хоть два, хоть три десятка, лишними не будут. А я вас домой на точку заброшу. Мы ж соседи. Знаешь?
— Соседи? — Максим слегка опешил от напора бравого капитана и его манеры сразу брать быка за рога.
— Мы в бухте Вильда. Девяносто км до тебя.
— Не так чтоб и рядом…
— Мелочь, полчаса лету. Ну, так что?
— А сами?.. У вас же.. вы же… — Максим замялся.
— У нас другие задачи, боезапас другой, да и начальство не жалует за самодеятельность, — чуть сбавил голос капитан. — А у тебя и карабин «еще тот» и специально к этому делу приставлен. По рукам?
— Нас трое да лодка, мотор.
Каминский рассмеялся и широко развел руками:
— Это я сейчас на мухе прилетел. Седьмого жди меня на шмеле. «Ми-двадцать шестой» видал когда-нибудь?
— Видал издали. Как дом.
— Ну, не совсем как дом, но вот эту деревеньку рыбацкую всю загрузить можно. Так что за лодку не переживай. По рукам?
— Годится, — Максим пожал крепкую руку капитана.
— Юлдашев, действуйте!
Только тут Максим хорошо разглядел и второго военного. Старший прапорщик Юлдашев был ростом чуть меньше своего командира. Ничего военного не было в его грузной оплывшей фигуре с тонкогубым ртом и юркими карими глазами. Тело под пятнистой камуфляжной формой он, без сомнения, имел «белое, мягкое, рыхлое и рассыпчатое» и едва ли подтягивался больше трех раз на турнике, но и в его груди, наверняка, билось благородное сердце защитника Отечества.
Юлдашев вразвалочку шагнул в сторону и положил на камень небольшой чемоданчик. Щелкнули блестящие замочки, откинулась ребристая крышка.
— Держи патроны, охотник, — передал Максиму запаянную жестяную коробку, выкрашенную в такой же темно-зеленый цвет, что и вертолет.
— Здесь пятьсот штук, — добавил Каминский, — надеюсь, на пока хватит. А кончатся — еще подбросим.
— Щедро, парни. У нас по три патрона на оленя выдают.
— Мы — не рыбозавод… Ну, нам пора. Ни пуха!
— К черту!
Капитан и прапорщик заспешили на горку. Максим смотрел им вслед, пока они не поднялись в машину, и помахал на прощание рукой. «Ми-8» поднялся в воздух и низко пошел над холмами, Максим подхватил коробку под мышку и вернулся к балку.
Лэмли стояла на пороге, подняв лицо к небу, слушая затихающий гул турбин.
— Какой сильный, красивый человек этот командир! Так и хочется на него смотреть, жалко, быстро улетел.
Максим почувствовал укол ревности. Внимательно глянул на Лэмли, но счел нужным подтвердить.
— И правда сильный. Рука прям железо. Здоров.
— Я не о том Максим. Он вообще сильный. И снаружи, и внутри. Он добро-сильный, понимаешь? Бабушка говорит: такие люди редкость, когда такого увидишь, надо подойти, рядом постоять — все болезни пройдут.
— Опять бабушка?..
— Как же без нее, Максим? Ведь она… ведь они раньше нас жили. Она и про тебя так говорит. И это правда. И других я видела таких. Мужчин и женщин.
— А баба Феня сильная?
— Бабуля? — Лэмли прикусила губку, собираясь с ответом. — Не знаю про нее. Не могу сказать. Она слишком близко. Слишком внутри, не расцепить…
— Шаманизм все это, — отмахнулся Максим.
— Не шаманизм, а правда! Я видела, как вы друг дружке руки пожали. Крепко, сильно, а мне в радость. Скажи, разве тебе неприятно было с ним говорить?
— Нормальный мужик. Нормальный разговор. При чем тут приятно-неприятно?
— А то, что я рада за тебя. Вы просто говорили, а мне в сердце жар, что ты у меня такой, что тебе большой командир доверяет. Я тебе завтра все тропки покажу, где олешки ходят. Ты солдатикам мяса добудешь, а тебе — почет. В тундре нельзя человеку одному, Максим, не выжить. И работу эту лучше на всех поделить, вместе с пастухами сделать.
— Да, Лэмличка, да. Пойдем-ка тропки-тропинки смотреть, не будем на завтра откладывать. М-м?
Лэмли взяла его за руку и прижала ладонь к своей щеке.
— Ах, какой ты горячий… Пойдем. Мало нам осталось вместе, девять дней… Шкуры тебе на парку[16] я успею выделать, а на бокари[17] нет. Цельну шкуру легче выделать, чем камус[18]. Но у тебя ж, наверное, валенки есть на зиму?
— Есть, Лэмличка, есть. А что такое «бокари»?..
Я недолго смотрел им вслед, а затем тоже пошел по своим делам. У каждого свое дело в этой жизни.
41. Последние деньки
Осень начинается с работы.
Оленей отстреливали большой бригадой. Максим присоединился к пастухам и целыми днями пропадал в тундре. Погода была ни шаткая, ни валкая, температура держалась около нуля. За ночь подмораживало и наметало снегу, а днем подтаивало.
Освежеванным тушам давали остыть на месте добычи, а затем перевозили в ледник, вырубленный в мерзлоте крутого берега прямо под рыбацким станком, и развешивали на крючьях в нишах-«карманах». Годные в пищу внутренности — языки, печень, сердце и почки — раскладывали на скользком ледяном полу, а через сутки уже в мороженом виде затаривали в мешки или ящики. Головы, ноги, шкуры и камус складывали отдельно.
В конце августа Максим и Лэмли простились со спешившими в аэропорт Филиппом и Санкой и «подосвиданькались» со всей шумной, уезжавшей в интернат ребятней.
Пусто и тихо стало в рыбацком станке на ласковой на речке Аленке. Охотники и пастухи разобрали собак на дальние точки. Дымы костров пригнулись к земле. Осыпались, поредели кусты, и зайцы стали видны издалека.
Но все так же текли и текли на юг олени. Сотенными и тысячными стадами. Пули промысловиков вырывали иногда из серой рогатой массы десяток-другой крепких упитанных животных, остальные, лишь временно перейдя на бег, не обращая внимания на хлопки выстрелов и рокот мотосаней, продолжали свой вековечный путь, чтобы укрыться в тайге от зимних ветров.
Шестого сентября вечером все собрали, увязали. Максим и Лэмли в последний раз переночевали в балке под рыжей сопкой. И сладко-горькой была эта ночь.
В середине следующего дня грохочущее чудовище, вертолет «Ми-26», опустился у крайнего чума. Пока грузили кирпично-красные оленьи туши и мешки с «требухой», Лэмли безучастно стояла в кругу женщин, наблюдавших за погрузкой, но когда Максим и баба Феня поднялись по алюминиевой лесенке в пузатое чрево и дед Парфен стал подавать им снизу коробки, ящики и завязанные марлей ведра с сушеной ягодой, Лэмли вдруг заплакала и ткнулась лицом в рукав стоящего рядом отца. Касьян молча притянул дочь к себе левой рукой, в правой он держал сверток. Нечто длинное, замотанное в старое истертое одеяло.
Погрузка закончилась, Максим соскочил проститься.
Лэмли плакала.
— Кончай мокроту разводить! — гаркнул механик. — Уходим. Всем от винта!
Касьян передал Максиму сверток.
— Когда дочь родилась, купил для будуща мужа. Двадцать лет. Щас время приспело. Держи помощника.
Сильнее завыли турбины, затряслась, закачалась винтокрылая машина, механик захлопнул и застопорил дверцу. Мелькнуло сквозь иллюминатор милое лицо, накренились чумы, побежала навстречу бурая с проплешинами снега тундра, и вертолет взял курс на Север.
Вот и вся свадьба…
42. Опять один
Через пять часов Максим уже был на месте.
Когда затих вдали гул винтов летающего гиганта, Максим спустился с пригорка к избе, выглядевшей под низким солнцем печальной и покинутой. Дверь пристройки была открыта. Толстая палка-засов, выдернутая из проушин, лежала на земле. Босой?[19]
Внутри избы — невымытая посуда и окурки на столе. В закутке у печи исчез запас дров. В кастрюле — покрытые плесенью остатки еды.
«Дорогие гости! Соблюдайте чистоту!» — вырезано ножом над столешницей.
В пристройке исчезла с крюка большая морская сеть. В мастерской не хватает топора и стамесок. Второй топор, со сломанным топорищем, лежит у колоды.
Максим осторожно отогнул незаметный гвоздик на пороге пристройки и приподнял доску. Слава Богу, карабин «Барс», завернутый в кусок «полиэтиленовой» пленки, был на месте. Промысловик постоял немного на улице, опустив голову, затем растопил печку, нагрел воды и принялся выскребать грязь и мыть посуду.
К утру заштормило. Зеленые волны били в черные скалы, оставляя на них стеклянные потеки и длинные тусклые «бороды». Тоскливо было на сердце, все падало из рук, огонь в печи не хотел гореть, и дым из трубы тянуло книзу. Все стояло перед глазами запрокинутое заплаканное лицо Лэмли, прощальный жест смуглой руки, тонкие пальчики которой постеснялся поцеловать при людях.
…На прощанье шаль с каймою
Ты на мне узлом стяни.
Как концы ее, с тобою
Мы сходились в эти дни…
Максим взял бинокль, прислонился к стене избы и долго смотрел на юг.
Там угрюмый скалистый остров, осколок древнего материка.
Там стоит над волнами Сэру-Вэсаку, Белый Старик.
Там живут рыбак и рыбачка, муж и жена.
Парфен и Феня.
Парфеня.