Северные истории
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2010
Эльдар АХАДОВ
ЩЕМЯЩЕЕ ЧУВСТВО ДОРОГИ
Северные истории
ГУСИНЫЙ ПРОЛЕТ
Хороша тундра в любое время года. И в разные времена года красота эта по-своему открывается. Неправду думают: дескать, это нечто плоское и однообразно унылое, покрытое вечными мертвыми снегами. Как бы не так! Все здесь движется и живет своей жизнью, даже ветер, даже змеящийся сквозь него снег.
Земля в тундре — где повыше, а где пониже. И овраги есть, и русла рек, и холмы удивительные, ледяные.
Весной, когда только сойдет снег, тундра — почти черная, но не совсем, а скрасна. Так набухающие почки деревьев первыми указывают на смену времени года, наполняясь свежими соками, предугадывая собой и будущее цветение, и свежую нежную зелень. Потом начинается разлив рек, могучий и широкий — от края до края небес. Только озера долго еще стоят недвижно под полупрозрачной корочкой льда, зацветшего всеми цветами радуги. Некоторые — синеватые, другие — коричнево-зеленые, с белыми зимними прожилками…
А летом тундра пахнет свежим мхом, травой и вызревающей ягодой-морошкой, живого солнечного цвета. И дышит коротким знойным покоем.
Но более всего нравится мне в тундре осень. Она здесь короткая, но неторопливая, с ясными, прозрачными полднями и сказочно непроглядными ночными туманами. Земля по осени становится в тундре цветной. Одни травы и кустики краснеют, другие желтеют, третьи становятся бурыми, а четвертые по-августовски еще так и остаются сочно-зелеными.
Но самое запоминающееся осеннее действо — это пролет гусей! Бесчисленными стаями проносятся они днем на юг по лазурному небу… И не только днями летят они. Однажды глубокой осенней ночью на дальней буровой я вышел из вагончика поглядеть на звезды. Почему-то не спалось. Увы, звезд видно не было. Под светом прожекторов медленно клубился туман. Постояв с минуту, я уже было собрался обратно в балок, но тут услышал шуршание невидимых крыльев. Множества крыльев. Шуршание было столь явственным, что казалось: они могут задеть мою голову.
Этого не произошло, но тут в клубящейся белесой темноте возникли голоса птиц. Не крики, не зов, а именно голоса! Как на птичьем дворе. Оказывается, гуси в полете переговариваются между собой точно так же, как на птичьем дворе в какой-нибудь деревне. О том, что гуси могут одновременно и лететь, и гоготать, мне в тот момент и в голову не приходило! И осталось такое ощущение, будто сам птичий двор поднялся в воздух и движется в мою сторону.
Голоса пролетных гусей растворились в тумане. А я еще долго стоял в темноте, ожидая чего-то…
Разве такое забудешь?
ТУМАНЫ ТУНГУССКИЕ
Плывут туманы над Нижней Тунгуской. Плывут, плывут…
Просвечивают сквозь них долгие, протяжные, словно эхо, берега: где высокие да обрывистые, где низкие да замшелые. Бегут по берегам деревья лесные — лиственницы, березки… Бегут, бегут, прячутся в туманах от ветра осеннего, студеного, непременного. А не укрыться им за туманами, не спрятаться! Разнесет ветер и туманы, разнесет, разгонит, а что не разгонит — то в небо подымет, в облака-тучи обратит, дождями на землю прольет, снегами выметет…
Плывут туманы над Нижней Тунгуской, словно призрачными ладонями, словно пальцами белесыми чуть касаясь реки-красавицы. Ожерельями-плесами расплескались вдоль нее бесчисленные бусинки-самоцветы — сердолики рыжие, кварцы молочные, прозрачные горные хрустали да цветные яшмы…
Говорят, если терпеливо вслушиваться в туманы, то можно порой различить в них древний, манящий, таежный голос, сказочный голос девки Синильги… Плывут туманы над рекой, плывут, словно души человеческие, Синильгой завороженные, влюбившиеся в эти берега, в эти оленьи тропы, в эти поющие горлом диковинные эвенкийские скалы…
Ходят в глубинах речных, изумрудных, рыбы могучие — бесценные темные таймени. Светом брызнувшим отражаются на речных волнах радуги небесные. И, конечно, наступают однажды ледяные, морозные ночи долгие, дни короткие…
Утечет время, вьюгами завьется, снегами уляжется, унесет путника далеко-далеко от сибирской реки. И вдруг, ненароком, вздрогнет оно в самом сердце, вернется эхом, наснится-нагрезится, и поплывут, поплывут снова сквозь память человеческую волшебные туманы над Нижней Тунгуской…
ЖИВОЕ СОЛНЦЕ
Руками его не потрогаешь. На вкус не попробуешь. Но оно — живое. Такое же живое — как небо. Живое солнце. Вот оно переливается в радуге. А вот становится свечкой над горизонтом. А вот — прорывается сквозь облака, прорывается, мутнеет и тонет в мареве… и опять прорывается. Пока не прорвется окончательно. И тогда сияет, как улыбка. Простодушно так сияет, смущается и… опять сияет.
А вот ветер бросается в него песком и пылью. А вот волны рвутся к нему, насмерть разбиваясь о скалы. А потом — опять рвутся к нему. Потому что смерти нет.
Вот оно заходит за горизонт и сияет оттуда, из-под земли, цепляется лучами-пальцами за ускользающее истаивающее аметистовое небо. А вот — не заходит совсем. На Севере. Не заходит — и все. О, какое упрямое! С характером!
Живое солнце. Обидчивое. Зимой ему холодно. Покраснеет от мороза, уйдет с горизонта и греется где-то на юге. Вот же нежное какое! Вообще до весны может не выглядывать. В южные края подается, вместе с птицами. Там хорошо. Там всегда лето.
Живое солнце. Очень живое. В руки не дается. Вечно перекатывается. Вечно торопится куда-то. Мир посмотреть. Себя показать. В мире ведь все живое. Все живет. Все дышит. Все чувствует. Все понимает. Всему больно. От всего радостно. Ничему нет конца…
ВОЛКИ
В Сухобузимском районе за деревней Павловщина к парому через Енисей съехали на бортовом “Урале”. Верх его был крыт брезентом, и потому, озираясь на мелкий моросящий дождь, никто из кузова не вылез. Там, под брезентом, было как-то ловчее, чем снаружи. Мордатый Кузьмич, раскрасневшись под “Мадеру”, травил свои фирменные байки. Остальные — геолог Сидоров, Витюня (местный кадр) и сам Михалыч — слушали.
— Места здесь после войны совсем дикими стали, особенно там, за рекой. Народ поразъехался. Сейчас в деревнях-то путных мужиков не осталось, а там, где прииски раньше были, как позакрывалось все тогда, в хрущевские времена, так никто и не шарашился. Ну, кроме охотников, конечно. Те — да, те в любую дыру лазят за зверем. Да и они-то не шибко любили туда забираться… Неприятно там как-то человеку. Муторно… Нехорошее говорят про те места…
Кузьмич отчего-то вдруг помрачнел с лица и замолк. И сколько к нему ни приставали всю дорогу (особенно Сидоров старался), он только смолил свои “беломорины”, пил “Мадеру” из горла да отмалчивался…
Приехали. Тишина-а кругом. Ельник. Сырость. Ручей невдалеке журчит. Темнота. Из жилья — старая полусгнившая банька с прохудившейся печкой “буржуйкой”. И все.
Всем миром эту чертову печку топили. Всю ночь толком не спали. Только задремлешь — дрова прогорают или гаснут (сырое же все кругом). Вот и дежурили поневоле. А спать — разве заснешь, когда в баньку на двух человек набилось столько народу — аж пятеро, если с шофером считать! Печка — дрянь, только сама себя греет, зато дымит изо всех щелей. Никак дым вверх не хотел идти, все только понизу… К утру головы у всех от дыма задурели, как у наркоманов.
Наконец рассвет наступил. Промозглый такой, серый, с осенним туманом. Хмель у всех давно прошел. Тут работать надо, иначе — зачем же перлись в такую дыру? А никакого настроя на это дело… И то: добрый хозяин в такую сырь собаку не погонит, а тут сами забрались. “Экспедица называется!..” На рекогносцировку приехали. Старые золотоносные площади на месте осмотреть. А что смотреть-то, когда ночь не спавши?
Сидорова с утра что-то отрыжка замучила. Не пошла ему “Мадера”. Честно, не пошла. Глянул Кузьмич, как человек страдает, понимающим взглядом, вздохнул… И махнул рукой. Ладно, сами разберемся. Оставайся в баньке, как полегчает — картошку почистишь. Все равно — наездимся, набегаемся, жрать захотим. А тут — сервис… Что еще скажешь человеку, если он сегодня больше ни на что не годен по объективным причинам?
А места-то и впрямь безлюдные. Пока по старой дороге добирались, больше бензопилой работали, чем ехали, упавшие деревья да завалы разбирали. Давно-о там ни одна машина не проезжала. Во многих местах и колеи-то нет — так, угадывается только прогал между деревьями. А кое-где посреди дороги молодняк стоит. Кое-как до той баньки ночью уже добрались. Вот с потом да с матом хмель-то и сошел…
Лежит Сидоров возле печки. Греется. Охает: печенка болит с перепоя. Мужики на “Урале” уехали. А ему и приподняться-то в лом: все боли-ит! Водички из фляжки отхлебнет. И опять в потолок охает.
Очухался к обеду. Жрать захотел. А нету! Готовить надо. Ну, он: тык-мык… тит-твою-мать! Одна картошка! Ну, соли еще пачка. И все. Картошка в рюкзаке. Соль в углу. Ведро есть. Котелок есть. Нож кухонный есть. Спички есть. Вода — в ручье. Ручей — за банькой.
Кузьмич нарочно не оставил ни тушенки, ни хлеба, ни лука даже. Сидоров сообразил, почему, хотя оно и козе понятно: легче сожрать готовый (или полуготовый) продукт, нежели чистить и варить картофан. А халяву все любят. Леха Сидоров в этом смысле — суровое правило, и ни в коем разе не исключение из оного. Просто — ни под каким соусом… Вот поэтому Кузьмич и уволок с собой все продукты, не оставив голодному Сидорову ни одного шанса на халяву.
Конечно, спору нет, главным стратегом, командующим и распорядителем финансов был Михалыч. Но! Все, что касается хозчасти, продуктов, амуниции и пр. и др. и хр. и еще хр. — все это к Кузьмичу. Он и завсклад, и техснаб, и промбаза с во-от такими вот наковальнями вместо ладоней… Вдобавок ко всему, сегодня вместе с Витюней он исполнял (рост два метра, морда красная) роль маленького юркого дерсу-узала в дебрях тайги. В этом тоже есть свои плюсы: по хрусту падающих стволов, хлюпанью болотной воды и смачным выражениям Кузьмича, идущего впереди, сразу становилось ясно, куда не следует направляться всем остальным.
Когда Кузьмичу становилось особенно тяжко, к нему приближался Витюня в своей вислоухой шапчонке, участливо спрашивал, что случилось, не нужна ли помощь, и подробно объяснял, почему сюда ходить не надо, а надо во-он туда ходить, а сюда ты, Кузьмич, зря пошел. Спорим, что зря?..
И Кузьмич спорил. Как умел… Поэтому группа исследователей бескрайних просторов тайги только в сумерках поняла, что ей пора в баню. Тем более что в обед перекусывали у костра чаем с сухарями (продукты-то в кузове “Урала”), а “Урал” давно уж оставили, когда поняли, что тут особо негде кататься. Водила ходил вместе со всеми, потому устал и оголодал не меньше. А что ему — весь день в кабине сидеть, что ли? Это ж не город: ни угонщики, ни милицанеры в кустах не сидят.
А вот то, что снег пошел крупный такой да хлопьями — с обеда, вот то проблема. Видимость почти вовсе пропала. Вот так и возвращались. Пока до машины дошли да пока доехали до баньки — ночь на дворе! Она, банька, кстати, стояла с бериевских еще времен, конечно, если б ее изредка охотники не подшаманивали, до наших годов все бы сгнило. А так — хоть какая — но крыша над головой…
Ну, подъехали. Баньку фарами “Урала” осветили. Мужики орут, Леху кличут. А его нет. Не выходит никто из баньки. Заглянули мужики внутрь, видят: Сидоров сидит на полати целехонький, на них в дверь смотрит и не реагирует никак! Вроде, одеревенелый какой-то.
Кузьмич сразу захотел ему по рогам врезать. За дурь. Михалыч остановил:
— Постой, — говорит, — разобраться надо. Накостылять всегда успеем.
Стали его разглядывать. А у него взгляд остекленевший: в дверной проем уставился и замер… Картошка наполовину только чищена. Нож на полу валяется. Ну, стали его трясти, растирать да материть. Потом, когда отошел малость, полкружки водки (из НЗ) налили. Выпил. Соображать начал. И такое порассказал…
— Чищу, — говорит, — картошку. А день-то серый, в баньке вообще сумерки. Придвинулся поближе к входу, где лучше видать. Тишина кругом. Неуютно как-то. Знаю же, что один здесь до самого вечера… Вдруг вроде как в глазах потемнело. Голову приподнял, глядь, а мимо меня собачонка в баньку — нырь и — под лавку. И сидит там. Хвост поджала между ног. Вся дрожит. И даже не пикнет. Замерла. Откуда, думаю, в тайге собака взялась? Нет же никого!.. Так. Ладно. Чищу дальше… Раз — чувствую, глядит на меня кто-то, а кто — не вижу. Холодно аж внутри стало. Трясти меня начало с чего-то… Знобит всего. Я затих. Нож в руке сжимаю. Не знаю, что делать. Снег же идет хлопьями. Да такой, что не особо чего разглядишь. Вышел я из баньки. Стою. Озираюсь… Ага! Морда волчья из кустов выглядывает! Я напрягся. Жду… И вторая — позади баньки за ручьем!.. И третья — сбоку так, чуть подальше. Следят за мной. Не приближаются. Замерли. Ждут чего-то. Знака какого, что ли?.. Постоял я, подумал. Зашел обратно, развернулся на пороге, ну, чтоб за спиной никого. Короче, только занял позицию, глядь, а передо мной, вот здесь, на пятачке перед банькой, стоит огромный волк… И взгляд у него — человечий прямо. Смотрит на меня, не мигая. Не кидается. Просто смотрит. Что тут со мной произошло — не могу описать… Будто душу из меня вынимает… Почудилось мне, будто целая вечность прошла… Тут собака заскулила. Тоненько так. Никогда не думал, что собаки так скулить могут. А глаза у волчары… зеленые какие-то… Не знаю, как я упустил. Только не заметил я в тот момент, как исчез волк. Мгновенно исчез. Словно и не было его! Как остальные волки ушли — видел. А этого — упустил… Проходит немного времени. Слышу конский топ. Стоит передо мной всадник на коне. При нем — две лайки. Спрашивает всадник про собачку. Говорит, его это лаечка. Мол, охотник он, наказал ее, побил, а она убежала… А собака под лавкой сидит, скулит, выходить не хочет… Ну, вытащил я кое-как собачонку, отдаю ему… А он схватил ее в руки, как вещь какую-то, как захрипит вдруг и… перекусил ей горло-то! Клыки у мужика здоровенные такие! Кровища хлынула… Оторвал он ей голову. Кровь пьет, чавкает. Потом остальное в кусты отшвырнул. А там — тени какие-то зашевелились. Пропала собачка… Тут же глянул на меня: вроде как молчать приказал. Я стою, как вкопанный. Совсем ошалел… И сгинул он. Будто и не было ничего… А я — как сел на лавку, так и пошевелиться не мог… Вроде — одеревенел.
Кузьмич Сидорова на смех-то поднял, конечно. Всю обратную дорогу по этому поводу балагурил. Однако по рогам так и не врезал почему-то…
Ночевать остались в деревне. Кузьмич с Витюней и шофером у своих знакомых, что ли. Короче, от начальства подальше, к водовке поближе. А Михалыч с Сидоровым вдвоем в пустой избе одни остались…
Наутро Кузьмич Михалыча первым увидел. И ахнул. Стоит Михалыч на крыльце избы — весь седой, как лунь. А в избе Сидоров спит, спокойно так, сном младенца. А Михалыч мрачный весь. Говорит, всю душу из него ночью Леха вынул: стоял у окна и выл по-волчьи. Полнолуние было.
Ну, что ж… Постояли они. Перекурили это дело. Потом “Урал” подошел. И — поехали в город…
А про случай этот Михалыч велел никому не говорить. И не ездили они больше туда. Ни на какие рекогносцировки. Ни за каким золотом…
ЩЕМЯЩЕЕ ЧУВСТВО ДОРОГИ
Азартный у нас народ, можно сказать, иногда просто отчаянный.
Выскакиваю из вертолета, едва присевшего на маленькую деревянную площадку. Ветер сразу же накидывается, пронизывает насквозь и пытается сбить с ног. Свист и грохот винтов. Говорить что-либо — бесполезно, все как в немом кино.
К нам бегут со всех ног по узкой тропочке в снежных барханах люди с огромными баулами. Смена вахт в тундре. Одни только что прилетели на работу, другие тем же рейсом отправляются домой. Спешка сумасшедшая. Пока последние из вновь прибывших, усиленно корячась, еще только пытаются выгрузить свои пожитки из вертолета, туда же полным ходом начинает грузиться команда отъезжающих. Все толкаются на встречном ходу, увесистыми сумками своими пробивая себе дорогу в светлое будущее.
Внезапно сталкиваюсь нос к носу с Цуранком. Он миролюбиво улыбается. Вахта его кончилась, отчего бы и не поулыбаться в кои-то веки. Не любят его на буровых. Нет, не так. Его не просто не любят, а ненавидят смертным боем, да все бестолку. Цуранок прекрасно знает о том и говорит усмешливо: “А я не девушка, чтоб меня все любили”. Нет здесь такого дела, в которое он “не совал бы свой нос” (так выражаются его горячие “почитатели”). Он знает буквально все о каждом предмете, находящемся на буровой, и о каждом работнике: какой предмет и какой работник в каком состоянии пребывает и где находится сейчас, и, главное, чего стоит на самом деле. Терпеть не может расхлябанности, разгильдяйства и бездельничанья. А пороками этими, по его твердому мнению, страдает почти все живое на земле. И поскольку мнения своего он ни от кого никогда не скрывает, то и отношение к нему — соответственное.
Перед выездами в поле я частенько общаюсь с ним по телефону: знаю, что он подготовит к приезду все, что необходимо по работе. В этом смысле Цуранок, мастер вышкомонтажного дела, человек обязательный, не как все.
Сейчас он рад встрече со мной, а более всего тому, наверное, что отмучился, отбыл свои вахтовые дни и может вернуться домой, к любимой им таежной природе и любимому своему охотничьему занятию, с которым исшагал чуть ли не половину иркутской тайги.
Пользуясь тем, что шум винтов на время ослабел, мы здороваемся. И я тут же узнаю пренеприятнейшее известие: вездехода, который мне крайне необходим по моим командировочным делам, нет и не будет. Вернее, эта груда железа существует, но в том-то и дело, что самостоятельно она может только стоять и не шевелиться. Довольный Цуранков исчезает в утробе вертолета.
Прилетел я в этот раз с молодым коллегой по работе — Ромой Малаховым. Вещей и инструментов нам пришлось вести изрядно: три толстых оранжевых чемодана с навигационными приборами GPS, тахеометр, лазерный отражатель, вешку, два металлических штатива, деревянный штатив, два кейса с ноутбуками, ну и, конечно, личное — моя здоровенная сумка с рабочей спецодеждой, не менее здоровенный рюкзак полярника Малахова и его широченные охотничьи лыжи. Все это вдвоем можно перенести с места на место только в несколько приемов.
И тут еще одна случайность повлияла на наши дальнейшие планы. За несколько секунд до отлета винтокрылой машины я, оттащив на ближний бугорок часть вещей, не успел вернуться назад, когда, поднимая бушующий снежный ураган вокруг себя, вертолет приступил к возвращению в небеса. Храбрый Рома, все еще находившийся на вертолетной площадке, уселся на один из чемоданов верхом и прикрыл собою остававшийся скарб, полагая, что иначе от вертолетного ветра он может рассеяться по чистому снежному полю.
Этих мгновений оказалось достаточно для того, чтобы Роме снова продуло поясницу, которая давала о себе знать и прежде, но все мы надеялись, что пронесет. Не пронесло.
Итак, первоначально предполагалось, что для проведения измерений на скважине нужно будет поставить на штативах два прибора и включить их, а с третьим на вездеходе достичь четырех определенных точек в тундре, координаты которых нам известны, поскольку это геодезические пункты, именуемые триангуляционными, в виде железных конструкций, напоминающих пирамиды.
На пункте необходимо было включить третий навигационный прибор, засечь время его включения и, отстояв пару часов, выключить. Таким образом, в дальнейшем путем вычислений предполагалось получить необходимые нам параметры по скважине. Ездить с этим третьим прибором должен был Рома, а я — работать с теми двумя, которые мы установим возле скважины.
Теперь же весь план предстояло пересмотреть. Во-первых, из-за отсутствия вездехода пришлось использовать в качестве транспорта то, что предложили здесь, на месте: бульдозер-болотник. Во-вторых, из-за болей в пояснице и вибрации при езде на бульдозере Рома искать пункты посреди дикой тундры был не в состоянии. В-третьих, нас привезли вообще не на ту скважину, где нужны были наши измерения, и до той скважины нужно было еще на чем-то добираться.
Добрались мы туда уже по темноте, поздним вечером. Снежная рыхлая колея, прорезанная по самое днище другими машинами, местами полностью занесенная струями поземки, то и дело вынуждала останавливаться вахтовку, в которой, помимо нас со всем скарбом, находилось еще несколько человек, распределенных на другие буровые, на которые, вероятно, из соображений экономии, вертолет в этот раз не заказывался. То враскачку, то давая задний ход, а потом выволакиваясь на десяток метров вперед из очередной снежной западни, машина не столько ехала, сколько ползла, наваливаясь на так называемую “дорогу” всей своей железной массой… Поземка, неустанно змеящаяся от одного до другого снежного края земли, ветер, напрочь забивающий снежной пылью малейшие щели в пассажирском отсеке вахтовки, сломанная печка, ни грамма не спасающая окончательно задубевшие от мороза ноги, — все это настраивало душу на невеселый ностальгический лад. Тосковалось еще и оттого, что ни я, ни мой напарник Рома так и не имели даже приблизительного представления о завтрашнем дне…
А на следующее утро началась пурга. Вышка буровой, до которой от нашего балка метров пятьдесят, не больше, временами едва угадывалась сквозь белесое холодное пламя ветра. Мелкий пылевидный снег забивал глаза, мешая брать отсчеты по приборам. Нужно было достичь стола ротора, куда вела крутая обледеневшая металлическая лестница. С вешкой наперевес, на конце которой был закреплен отражатель, я после нескольких неудачных акробатических этюдов на лестнице все-таки добираюсь до места.
Следующим местом замера было устье скважины, отметка которой отсчитывается от нижнего флянца колонной головки. По забитой промороженным грунтом решетке настила, под которым зияет пустота земного провала, подхожу туда и становлюсь так, чтобы Рома мог разглядеть вешку и снять отсчет по тахеометру. Прикасаюсь к мрачной толстостенной трубе, уходящей на несколько километров в темное чрево земли — не очень приятное ощущение того, что ад где-то рядом…
Установили на определенном расстоянии друг от друга две треноги, на которых теперь несколько дней будут закреплены навигационные приборы. Задача у Ромы сложная и ответственная: каждое утро включать их и каждый вечер выключать, а на ночь ставить на зарядку. С больной спиной это не так-то просто.
К вечеру буря стихла, показалось солнышко, а к буровой подъехали ненцы из общины Тэсидо на двух нартах: круглолицый Семен в темных плексигласовых мотоциклетных очках и стеснительный узколицый Еля. Оба в оленьей тундровой верхней одежде — совиках. Рома спрашивает: нет ли у них чего-нибудь интересного, то есть рыбы или оленьего мяса. Впрочем, насчет мяса это он так спросил, брать не собирается. Ну, как это: у ненцев и нет ничего такого? Еля и Семен переглядываются, улыбаются и согласно кивают Роме.
Наутро меня ждал желто-черный бульдозер с широкими гусеницами (болотник) и здоровенным отвалом. За рычагами — худой усатый мужичок. “Александр”, — чопорно представляется он мне. А фамилию его тут все знают, вся тундра. Майоров — его фамилия. И потому вся округа кличет его Майором. На северах трудится с юности. Когда-то начинал матросом, ходил севморпутем до Тикси. В советское время работал в этих же местах — в Заполярной экспедиции. Трудился в Бодайбо у старателей. Побывал и на разведке Ванкора. Нам было о чем повспоминать, пока неторопливая наша землеройная машина бороздила из конца в конец местные снежные просторы, исполняя несвойственные ей функции вездехода.
Майор дорогами ездить не любит. Болотник по снегу идет гораздо мягче, чем по наезженной колее, где все внутренности наши находятся в перманентно сотрясенном состоянии: нас методично потряхивает так, что нижняя моя челюсть непроизвольно бьет по верхней, а шарики глаз сами собой прыгают внутри глазниц в разные стороны, аки взбесившиеся зайцы. М-да, Роме с его спиной здесь точно было бы несдобровать.
Навстречу нам желтеет посреди снегов еще один болотник — бульдозер дорожно-строительного отряда. Бульдозерист с понурым лицом объясняет что-то Саше Майору. Тот кивает головой, мы разворачиваемся перпендикулярно гусеницам дорожника и отвалом, как молотком, методично с разгона лупим по гусянке бедолаги. Ага, получилось. Коллеги скрепляют прощание рукопожатием, и мы отправляемся к поселку дорожников, дабы сообщить о поломке их машины, поскольку раций на бульдозерах нет, а ждать другой случайной машины — неизвестно сколько.
Добираемся через пару километров до поселка дорожников. Поселок пуст. Все вагончики открыты, но людей в них нет. Только жалобно скулящий черный кобель боязливо смотрит на нас возле крайнего вагончика… На снегу — примерзшие капли крови. В псину, по-видимому, недавно стреляли. Через некоторое время откуда-то появляется дизелист: маленький круглый бородач. Он меланхолично выслушивает Майора и приглашает нас на чай. Мы не возражаем хозяину. А собаку, по мнению дизелиста, подстрелили талабайцы, то есть ненцы — на местном буровом наречии. Очень они не любят собак в тундре, особенно чужих. Поскольку те начинают охоту за всяческой тундровой дичью, пугают оленей. Ненцы всех предупреждают, чтоб в тундру собак не брали.
Наконец направляем наш агрегат к ближайшей железной пирамиде. Она как раз неподалеку, метров восемьсот, не больше. На два часа включаю тут же замигавшую зелеными и красными огоньками спутниковую GPS, напоминающую формой летающие тарелки из разных телепередач на подобные темы.
Едем дальше. Красное промороженное солнце почти на линии горизонта. Перед нами стойбище Тэсидо. Любопытные олени гурьбой спешат к бульдозеру и привычно позируют перед нашими фотоаппаратами. Следом за оленями подходят два ненца. Здороваемся. Одного зовут Дмитрий, так он, несмотря на явную молодость, торжественно себя назвал. Предлагают рыбу. Куда нам ее, в бульдозер? Отказываемся и едем дальше, на буровую № 85.
Недалеко от сто двадцать седьмой скважины, где никого и ничего нет, кроме ветра и снега, летящих из темноты на свет бульдозерных фар (работы на скважине давным-давно закончены), наша тяжелая техника ломается. Около часа стоим: я дремлю, Саня чинит машину и тихо матерится, лежа на снегу под кабиной.
Уже темно. Вдалеке видны манящие огни восемьдесят пятой. Ближе к полуночи добираемся туда, во владения бурового мастера — российского корейца Илория Де. Сосланные в известные времена в Среднюю Азию, его родители хотели назвать сына Илларионом, но плохо знали “русская языка”, а работники загса не шибко разобрали, что там бормочут эти корейцы. Вот и получился Илорий вместо Иллариона. Позавчера Де окончил работы и демонтировал вышку. Показал мне на ночь глядя видео на фотоаппарате об этом важном для него событии. Через несколько дней он будет на Тагуле работать. Это, мягко говоря, далековато отсюда даже по весьма небрежным тундровым меркам. Но мастер Де не суетится. Он знает, что все успеет. Не потому что работы мало, нет, просто он мужик, хоть и мелковатый ростом, но продуманный, у него все по-корейски по полочкам разложено. И хозяйство свое здешнее Илорий знает досконально: где сколько горючего в емкостях, где какие запчасти лежат и даже почем на этот раз закупали картошку для столовой.
В небесах с утра белая муть и ветер. То же — и на земле. В столовой разговорились с единственной здешней работницей общепита — Светланой Васильевной: она и повар, и посудомойщица, и уборщица, и товаровед по приемке и списанию продуктов. Да и вся-то столовая — один стол и четыре табуретки. На большее в общепитовском вагончике просто нет места. Потому народ тут кормится по очереди, и мест за собой в обед надолго занимать не принято.
Вырастила Светлана двоих сыновей одна, муж умер восемь лет назад. Хороший был человек, царство ему небесное. До сих пор по нему скучает. А к находящимся на вахте мужчинам Васильевна относится как к детям: тому рубашку подошьет, этого выслушает и пожалеет. В основном здесь ведь одна молодежь, такие же, как ее сыночки… На прощание Светлана переписала себе мою молитву. Может, и впрямь поможет ей. В общем — на счастье.
По дороге на следующий триангуляционный пункт Майор вдруг признался, что за 50 своих лет видел полярное сияние лишь дважды: первый раз — в детстве, а второй — в здешних местах в позапрошлом году. Сильный тогда мороз был. И сияние открылось ему в ночном небе огромным, полыхающим изнутри всеми цветами радуги, облаком. Он ведь всем рассказывает о том, что на северах все-все перевидал, а тут — такое внутреннее признание мне. И очень похоже, что это — не треп. Про Васильевну же Саня с уважением сказал, что она и впрямь как мамка здесь: всем готовит, хлеб печет, горчицу сама делает, всех знает, любого выслушает, каждому посочувствует, если он того достоин, конечно. Никто о ней дурного ничего сказать не может.
Не могу понять, каким образом, но Саша на слух определяет, что именно сейчас находится под бульдозером и под снегом: ледяное озеро или мерзлая суша. Я этой разницы в звуках уловить не могу. Оно и понятно: Майор за бульдозерными рычагами уже не один десяток лет! Тут волей-неволей наслушаешься двигателя и начнешь различать малейшие интонации в его голосе.
Со следующей точки неожиданно хорошо видно восемьдесят пятую. Хотя пирамида здесь повалена: то ли ветрами, то ли людьми. Просто лежит смятая на снегу рядом с репером, на который я и выставляю свой “НЛО”.
На следующий день грянула метель. Видимости никакой, сплошное снежное “молоко” впереди. Бульдозер постоянно ломается. Есть такая деталь в нем, бульдозеристы называют ее несерьезно как-то — “поросенком”. Так вот, “поросенок” этот должен быть прижат к ходовой оси, но штуковины, которая ее должна прижимать, нет, она давно сломана. Зато вместо штуковины Саня поставил выпиленную им самим деревянную чурочку. А она расплющивается постоянно: береза для бульдозера — слишком мягкий материал.
Идем по карте и карманному навигатору. В одном месте распугиваем десятка два рассевшихся по сугробам роскошных белоснежных куропаток. Затем с трудом преодолеваем три широченных с высокими бортами оврага, а на четвертом все-таки застреваем. Вроде как окончательно. Ибо чурочки из запаса кончились…
Во все щели дует и завывает ветер. Мороз становится крепче. Метет поземка. Ни в какую сторону ничего и никого не видно. У Сани находится в запасе какой-то “левый” болт. Его можно попробовать поставить вместо чурочки-распорки. Но если и он “крякнет”, то нам придется либо идти назад пешком (а идти далековато, километров пятнадцать, по глубокому снегу, в условиях надвигающейся ночи и реальной возможности просто замерзнуть без дороги, ведь одинокий след нашего бульдозера практически сразу же заметает снегом), либо сидеть в бульдозере и ждать помощи извне, учитывая при этом, что никто в округе толком не представляет, где мы сейчас находимся… Так что же делать: ждать помощи или идти вперед? Мы решаем идти вперед. Саша улыбается, он рад, что я не смалодушничал.
Вечная тундровая ледяная даль. Идем на честном слове и на одном болте… Иногда кажется, что на самом деле мы стоим на месте, а вот вселенная вокруг нас движется незаметно вместе со струящимся дымчатым снегом, похожим на текучие пески. Наш бульдозер медленно засасывает белесая даль, на глазах растворяя в себе, словно сахар в чашке с водой, его бледные снежные следы.
И вновь остается лишь одно — щемящее чувство дороги.
“ГОСПОДИ, ЕВПРОСИНЬЯ…”
Звали ее Евпросиньей. То ли родители были не шибко грамотными, то ли что-то иное имели в виду, ну, в общем, так она и выросла. Мечтательная. Навыдумывает сама про себя невесть что и ходит, ходит с этим вокруг да около, а сказать ничего не может, только улыбается всем подряд…
Отправляли ее в школу сначала, потом в институт, такой, где не учатся, а других людей изучают, потому что в школу она все равно бестолку ходила. Нет, в том-то и дело, что глупой ее признать было нельзя, но и научить ничему невозможно. Она все заранее знала, на все имела свои особые понятия. Просят ее, к примеру, книжку почитать. Она не отказывается. Улыбнется в ответ, закроет глаза и читает, и читает с закрытыми глазами на непонятном языке что-то мудреное. У педагогов до истерики доходило. А ей хоть бы что: стоит, улыбается.
Ну, привели ее в институт, напичкали химией, электродов навтыкали, собрались показания снимать, а она спит. Не добудишься. Проспалась — опять улыбается. Стали на нее специально кричать, чтобы больше никому не улыбалась. А она глаза закрыла и улыбается никому. Ну, что с ней делать?.. Домой отпустили не солоно хлебавши.
И потянулся к ней народ разный: убогие, нервные, сирые, нищие, богатые, блатные, верующие, безбожные, старые и малые, наивные и всякие хитрющие да наглющие… И что уж там с ними происходило — никто не сказывал. Не потому что люди так умеют тайны хранить, а потому что никто достоверно ничего не помнил: как через порог к Евпросинье ступят, так и отшибает у них всю мирскую память до самых кишок. Говорила ли она с ними о чем, творила ли чего — неведомо. Только вся их жизнь после той встречи в корне менялась. Не оттого, что все их прежние желания вдруг начинали исполняться или все хворобы телесные исчезали, нет. Просто сам народ другим становился. Чище. Улыбчивее. Совестливее. На жизнь никто больше не жаловался, ни себя, ни ближних, ни Бога не проклинал… И само собой почему-то начинала вокруг люда того, чудодейницу благокозненную посетившего, вся грязь мирская исчезать. Многие говорят: дышать стало легче, воздух иным сделался.
А когда наступал для кого-то из паломников Евпросиньиных час его последний, вдруг словно открывалось взгляду его нечто великое и тайное, похожее на ее странную кроткую улыбку. И вспоминал он о чем-то, и шептал, затихая: “Господи! Евпросинья…”
ЛЮДИ ДОБРЫЕ
От всякой земли у человека свой особый склад характера получается. Ученые давно говорят, что та местность, те природные условия, в которых находятся люди, непременно оставляют неизгладимый отпечаток на их поведении, на речи и на привычках.
Разные люди живут в Сибири. По-разному они себя ведут… Но когда-то произошли в моей жизни два случая, которые, наверное, могли случиться только здесь. Время от времени в суете своей и ожесточенности людского бытия вспоминая о тех случаях, я и сам себя переспрашиваю: “Да было ли это? Можно ли даже представить себе такое в нынешнюю-то пору?” А ведь было.
Однажды ехал я в летнем пыльном переполненном автобусе из Саяногорска в Черемушки. Есть такой поселок городского типа, построенный для семей строителей Саяно-Шушенской ГЭС.
Духота в автобусе стояла неимоверная. Ехал я в командировку, в первый раз в те места. Руки у меня были заняты поклажей. Стоять приходилось на ногах всю дорогу, ощущая, как со всех сторон потная людская огнедышащая масса сплющивает тело. В общем, натуральные “шпроты в банке”, даже еще хуже, потому что вряд ли кто-то станет так трясти и швырять из стороны в сторону консервы, как это делают с людьми в старом рейсовом автобусе. И хотя природа за окном поражала великолепием: мощные горные обрывы из прекрасного белого мрамора, тихая изумрудная река и бесконечные, поросшие пышным лесом горы с обеих сторон — настроение и состояние мое было очень и очень неважным.
Наконец мучения завершились. Двери автобуса после некоторого усилия разжались. Народ мгновенно хлынул наружу. И в этот момент ко мне подошла женщина и вдруг спросила: “Вы окрошку хотите?”
Я до того вымотался, что не удивился и не стал ни о чем спрашивать, а ответил утвердительно и пошел за ней. Женщина привела меня в свою квартиру, тоже ни о чем не спрашивая. Там я прошел на кухню, сел за стол. Она налила мне тарелку окрошки. Тут же пришли с улицы ее муж и дочка среднешкольного возраста. Они тоже сели возле меня и стали есть окрошку.
Поев, я встал, поблагодарил за угощение и ушел. Больше мы никогда не виделись. Вроде бы ничего особенного, если не учитывать того, что я совершенно не знал и не знаю ничего об этой женщине, и она видела меня в первый и последний раз. И ей действительно просто захотелось угостить меня окрошкой. Мы оба не догадались даже про имена друг у друга поинтересоваться. И ничего более не было, понимаете?
То есть на самом деле произошел нормальный случай, когда человек просто так сделал добро для другого человека! И никакой корысти в этом не было никому. Просто душа захотела добра…
Второй эпизод случился в деревне под названием Орье в верхнем течении реки Кан. Дорога до деревни тогда уже была. Плохонькая. Проселочная. Вдоль дикого берега, через тайгу. Но была. Приехал я на вездеходе гусеничном с товарищами по экспедиционным делам, лесника искали.
А время — сенокосное. Солнце палит нещадно. Полдень. Народ весь — от мала до велика — на покосах. Ходили мы, ходили по деревне, от двора к двору. И ничего понять не можем. Кругом — ни души. А все калитки во дворы и двери в избы… не заперты. Заходи — живи, делай, что хочешь… Пошли в магазин: пить захотелось, жарко. И в магазине все открыто, а никогошеньки нет! Что за чудо такое? На полках — съестное, спиртное, все что угодно, а людей нет. Мы, конечно, не взяли ничего, раз тут такое доверие. Вышли из магазина и из колодца ведро воды набрали, утолили жажду… Оказывается, в этой деревне никому в голову не приходило никогда запираться! Не боялись люди людей. Знали, что никто чужого не возьмет. Никто!
Вот, собственно, и все. Как только назвать мне такое? Наверное, просто: открытое сердце. Живут эти люди с открытым миру сердцем. И в силу сердец своих твердо верят. И зла ни на кого не таят, и не ждут ни от кого никакой пакости.
Низкий вам поклон, ЛЮДИ ДОБРЫЕ…