Рассказ
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2010
Света КОФ
ОТДЕЛЕНИЕ № 7
Рассказ
Везли меня в сумасшедший дом с большими почестями: за фургоном “скорой помощи”, в котором, кроме меня, сидел Самсоновых размеров медбрат, следовала полицейская машина.
Ехали долго — в Haar из Штарнберга, где я, оставив на берегу поясняющую записку, а также джинсы, клетчатую рубашку и ковбойские сапоги, собиралась ночью топиться. Плавать я не умею. И вот в лифчике, трусах и с давно не бритыми подмышками заходила в черную ночью воду, где недовольно крякали несомые течением разбуженные утки.
Из полицейской машины, объезжавшей вокруг озера, донеслось: “Вот она!” И тут закрутилось. Подобрали сложенное вдвое прощальное письмецо, вывели из воды.
На берегу я, отбрыкиваясь и рыдая, дрожащими руками одевалась. Беда моя, несчастье, подвигнувшее на попытку самоубийства, не исчезло и не испарилось, но на данный момент я была рада, что мне помешали.
И вот ехали целый час с запада на юг, и перед тем, как я уютно уснула в “скорой помощи”, мне показалось, что название это — Isar-Amper Klinik — я уже слышала. То ли в рекламном агентстве, то ли в Художественной академии — в каком-то из этих богемных мест довелось слышать. Только тогда все было хорошо, и я не знала, что это “желтый дом”.
И не просто “желтый дом”, а целый кампус “желтых домов”, распростертый на десятки квадратных километров.
“С ума сойти, — думала я, — неужели набирается на все эти дома душевнобольных?”
А на приеме, когда записывали в больницу, стало жутко. Сами медработники — или это были типа вахтеры? — были очень страшными. Один — маленький, толстый, лет пятидесяти и ежиком стриженный, с сильно выпученными холодными глазами. А второй — этого же возраста, но долговязый, с длинными, чуть ли не до пояса рыжими волосами, собранными сзади в хвост, и с козьей бородкой. Я при этом зрелище сначала ущипнула себя через джинсы в ляжку — не снится ли? А рыжая козья бородка читает тем временем мое прощальное письмо, которое ему дал полицейский.
— И давно у вас столь мрачные планы? — спрашивает он.
— Какие мрачные планы?
— Взять у себя жизнь.
— Нет, что вы, это не всерьез, я не собираюсь кончать с собой. Можно уйти?
А полицейский, с эмалированными белыми зубами и в роговых очках (под культурного косил), улыбнулся и сказал нечто вроде:
— Нет уж, гражданочка, теперь задержитесь.
И потом — снова в машину “скорой”, снова с почестями (полиция следом), только на этот раз ехали минуты три.
Внутри дома № 7 от одних только ободранных стен, старых дверей и нищенской мебели снова стало жутко. Очень отличалось это от привычного зрелища немецких больниц. Пол покрыт линолеумом какого-то отвратительного цвета, а на стене красовался коллаж: обрезанные в овалы и кружки фотографии на тему “дружные дурдомовцы в зоопарке”. Овалы и кружки эти — будто даже острые и прямые углы фотографий представляли собой опасность и были инстинктивно сглажены — неряшливо наклеены на бордовый лист бумаги формата А-3, и вся эта роскошь — в рамочке и под стеклом.
На одной из этих округлых, словно отекших, фотографий одна отсталого вида пожилая женщина со счастливым видом кормила с руки медведя, а на другой — медсестра держала на руках олененка, в то время как какой-то псих на заднем плане, задрав голову, то ли восхищался кроной дерева, то ли узрел в облаках НЛО.
— Frau Х? — раздалось в коридоре, когда ко мне обратилась медсестра.
Да, интересно было в таком заведении с такими классными стенгазетами услышать собственную фамилию.
На мониторах системы наблюдения в комнате медсестер спали и изредка вяло копошились пациенты, и от этого, как и от самих ночных сестер, стало неприятно. Одна по сходству с чертом вполне могла конкурировать с коллегами из главного корпуса (нос широкий и напоминающий свинью, а сама очень худая, неопрятная, в черной рубахе и черных же джинсах. И волосы хоть и завиты, но в целом неухожены и слишком длинные. Движения резкие, и волосы она резко перебрасывала справа налево и обратно, а под глазами были сильные синяки). А вторая, блондинка, показалась странной, когда, наклеив этикетку с моим именем и номером на очень старую, но пустую папку, принялась раскрашивать наклейку розовым маркером. И так она отдалась этому раскрашиванию, что я наблюдала за ней с отпавшей челюстью и ничего при этом не думала, кроме одного слова: “влипла”.
А когда я отвечала на вопросы и черная сестра заполняла наспех анкету, в комнату вдруг вошла одна из пациенток. Это была женщина лет 45-ти, с припухшим лицом и так неудачно выщипанными бровями, что казалось, будто глаза у нее полезли на лоб. Она была одета в длинную ночную сорочку, а через плечо у нее висел кожаный портфель.
Я с ней поздоровалась, чтобы заранее и как бы на всякий случай налаживать отношения с коллегами. Она кивнула в ответ и даже улыбнулась, а потом промямлила сестрам что-то про отсутствующие розетки. Продолжая невнятно бормотать, она открыла портфель и что-то в нем искала. Из переднего отделения этого, похоже, неотделимого от нее багажа торчала брошюра: “История танго”.
Сестры при ней же принялись обсуждать, сколько таблеток ей врубить, чтобы она “продрыхла до обеда”.
Таблетки эти действовали, очевидно, не сразу, так как десятью минутами позже она, предварительно постучав, снова предстала в дверях комнаты сестер с неизменным портфелем через плечо, но накрашенная и в нарядном сером костюме. И снова поздоровалась. А время было полпятого утра.
“Уснуть бы и не проснуться…” — мечтала я.
Меня отвели в палату. На одной из коек рядом с окном громко храпела толстая седая женщина. А на другой — лежал как будто ребенок с огромной игрушкой и в бархатной красной шапочке, по форме представлявшей из себя смесь панамки и шапочки для душа. А кто-то третий у противоположной стены спал, укрывшись с головой, очевидно, пытаясь таким образом защититься от храпа.
Я села на свободную койку, и тут навалилось на меня всей тяжестью мое несчастье, суматохой последних часов вытесненное из сознания. Пытаясь голосом не издавать звуков (не плакать и не выть), я невольно отдалась любимому занятию последних недель: бить себя изо всех сил кулаком по ляжке правой ноги. Хотя и так все на ней было уже покрыто разноцветными синяками разной свежести и появились затвердения. На самом большом из затвердений — площадью примерно 15 квадратных сантиметров — синяков уже не появлялось, и чувствительность исчезла.
Затем я вспомнила о висящей в одном из углов камере, оглянулась на нее, посмотрела в назойливый круглый глаз и прекратила.
При этих настежь открытых, но зарешеченных окнах слышно было, как где-то совсем рядом, но по другую сторону решетки, начали заливаться первые птицы, дунуло утренней свежестью. От белья в моей постели тоже пахло свежестью, оно казалось девственно жестким.
Клетчатая рубашка и джинсы, которые несколько часов тому лежали во влажной траве на берегу озера, висели теперь на перекладине койки в сумасшедшем доме. И при виде этих таких родных висящих вещей снова захотелось плакать, но на этот раз не от ужаса, а от внезапного самообожания и жалости к себе.
Хотя я была уверена, что из-за храпа толстой седой женщины у окна глаз сомкнуть будет невозможно, я уже пару минут спустя погрузилась в спасительный сон. И, как при частичной амнезии, когда события и знания ближайшего прошлого и последних лет куда-то проваливаются и исчезают, мне снилась Россия. Какие-то настолько дальние эпизоды, что основной сюжет крутился вокруг горшка, а также передачи “Спокойной ночи, малыши”.
Когда седая сопалатница таки разбудила меня кульминационным храпом глубокого вдоха, был второй заход, действие второе, когда я вновь уснула. Но на этот раз — не “Спокойной ночи, малыши”, а царь Саул в темной палатке, ломающий руки и глубоко несчастный. А юный Давид появляется рядом и начинает играть на флейте, но мелодии я не слышу. Только вижу, что успокаивается Саул, и пытаюсь изо всех сил расслышать заветные тона, но не дано…
А когда проснулась, в дурдоме бурлила жизнь — если применимо ко всему этому понятие “жизнь”. Все вскочили, как в армии: и ребенок с игрушкой в бархатном берете, и толстая седая тетя-храпунья, и третья — казавшаяся абсолютно нормальной, пока не открыла рот и не заговорила медленно, как сломанный диктофон. Минуты две они поспешно одевались в свои поношенные спортивные костюмы и тапочки, напоминавшие российские, приводили себя в порядок, а потом поспешили выйти из комнаты.
— Что происходит? — окликнула я Красную шапочку. — Пожар?
Она поспешно зашнуровывала кроссовки, свою большую мягкую игрушку прижимая под мышкой.
— Нет, завтрак, — ответила она и спортивно перепрыгнула, сидя на корточках, с одной ноги на другую.
“Лангустов там на завтрак дают, что ли?” — подумала я.
Когда и третья сопалатница деловито покинула комнату, я на секунду мысленно отдалась фантазии роскошного банкета с лангустами и шампанским в убогом зале первого этажа.
Тем временем в комнату вошла медсестра в роговых очках и резиновых перчатках и, бросив на меня беглый взгляд, принялась убирать в комнате.
— Могли бы вы закрыть окна? — попросила я.
Она обернулась, поправила очки на носу:
— А на завтрак вы не идете?
Я не знала, что ответить — может, здесь в случае непослушания ожидали санкции и электрошок? Отчего все и бежали на завтрак? Но она лишь сказала:
— Решайте быстрее, иначе всё съедят.
В иной ситуации я в ответ на это спросила бы: “А что дают?” Но из-за случившегося со мной не хватало ни юмора, ни интереса к жизни.
Я положила руки под голову и стала обдумывать, есть ли возможность самоубийства внутри заведения? Затем пыталась разобраться: хорошо это или плохо, что мне вчера помешали? В конце концов решила, что планирование и знание о предстоящем самоубийстве мучительнее, чем сама смерть.
Медсестра тем временем взяла валявшиеся в кровати седой храпуньи лифчики и принялась развешивать их на перекладине койки, в заключение застелив ее постель. Валявшееся под одной из кроватей плюшевое розовое сердце с глазками и ртом подняла и положила на тумбочку Красной шапочки.
Я не знала, как мне рассматривать этот новый день: как день, подаренный после запланированной, но не состоявшейся смерти, или глазами призрака-наблюдателя, которого уже не должно быть? Как, как повернуть время назад, чтобы не произошло то?
— А встать вам все-таки придется, — внезапно обратилась ко мне медсестра.
Я испуганно посмотрела на нее.
— У всех новых пациентов берут кровь, а еще вам предстоит разговор с главврачом.
В голове всплыла и назойливо закрутилась песня “Жизнь невозможно повернуть назад…”
Через какое-то время вернулась с завтрака толстая седая храпунья и, стянув ногами обувь, улеглась прямо в одежде в постель под одеяло.
— Есть у вас что-нибудь почитать? — обратилась я к ней.
Она приподнялась, достала из своей тумбочки три книжки на выбор.
Я взяла одну из них, приятного маленького формата, но чушь оказалась нестерпимая. Тогда я принялась общаться и сказала:
— Скучно здесь очень.
— Да, может быть, — ответила она. — В десять будет “терапия занятия”, там можно рисовать и мастерить.
— Мастерить! — с удовольствием повторила я, впервые за долгое время рассмеявшись. — А что мастерят?
От интереса я даже приподнялась на локте.
— Бусы мастерят, скворечники.
При слове “скворечники” я заметила, что один из передних зубов у нее сломан наискосок. Я внимательно посмотрела на нее, после чего спросила:
— Простите за любопытство, а почему вы здесь? — и добавила: — Если не хотите, конечно, не отвечайте.
— У меня психоз, — ответила она, как будто это был такой же неоспоримый диагноз, как у иного рак.
— А в чем он выражается?
— Я всегда пою на балконе, — ответила она.
— А что, это запрещается, петь на балконе?
Она пожала плечами:
— Выходит, что запрещается.
В коридоре мимо открытой двери палаты пролетел цветной мячик. Я во второй раз невольно рассмеялась и вспомнила, как это приятно — смеяться.
— А у тебя что? — в свою очередь спросила она. — Тоже психоз?
— Нет, — ответила я, — не думаю.
— А что тогда?
— Я вчера пыталась покончить с собой.
— О, — сказала она, — это плохо.
В этот момент меня позвала появившаяся в дверях сестра.
— Frau Х, — сказала она, — выходите на сдачу крови.
Взяв с перекладины койки свои вещи, я надела все ту же клетчатую рубашку, все те же джинсы, сунула, не удосужившись надеть носки, ноги в ковбойские сапоги. Вышла в коридор, чуть не столкнувшись с одним пузатейшим, смуглым и усатым пациентом, который деловито и быстро ходил туда-сюда по коридору в спортивном костюме и тапочках.
В конце прохода сидела в кресле у окна лет 50-ти турчанка и пела на родном языке детские песенки. Она навесила на себя дюжину цветных бус, наверняка изготовленных во время “терапии занятия”. Затем она встала, оказавшись чрезвычайно сутулой, немного потанцевала, снова села.
“Какие же вы дурдомовцы? — подумала я об этих двоих. — Я ожидала большего”.
В кресле рядом с турчанкой сидела женщина со странной прической — ну очень уж под горшок, — волосы выкрашены в бордовый цвет. Тоже очень сутулая, но к тому же смотрящая исподлобья, она хотя бы выглядела действительно странно.
В одном из разветвлений коридора стояла на двухэтажном столике канистра кофе, пакеты молока, сахар.
— Здравствуйте, я Алекс, — деловито представился псих лет 35-ти и протянул руку.
Он, видимо, искал, что еще сказать, совсем разнервничался, уголки рта и плечи заплясали. Заметив у него в руках пачку “Голуаз”, я попросила сигаретку, он дал две. Я сначала одну сигарету взяла в рот, а потом, в шутку, в противоположный угол рта вставила вторую. Коллега обрадовался, нервно засмеялся. Решив еще повеселить психа, я растянула рот о двух сигаретах в дебильной искусственной улыбке.
В этот момент появился врач. И если бы не столик с аксессуарами для взятия крови, который он катил перед собой, я сроду не отличила бы его от пациентов. Из-за очевидной проблемы с позвоночником верхняя и нижняя половины его тела образовывали в районе поясницы прямой угол. Так и ходил он, задирая голову, чтобы смотреть не в пол, а вперед. Серые джинсы, серый свитер, лысый и лет 50-ти, сложенный вдвое — в иных местах, скажем, в центре города, кинотеатре или отделе DVD крупного магазина — он вызвал бы сострадание, и никто не хотел бы быть на его месте. Но здесь, в седьмом корпусе на кампусе “желтых домов”, он был уважаемым человеком, на которого надеялись и полагались те психи, которые дополнительно к душевным своим проблемам страдали физически.
Я с опаской посмотрела на его катящийся столик с пробирками, шнурами, иглами и шприцами. У меня не было уверенности в стерильности. Эти сомнения, скорее всего, были вызваны убогостью помещений. И когда я высказала нежелание сдавать кровь, то очень удивилась, что за этим не последовали уговоры и репрессии. Врач просто покатился вместе со своим столиком туда, откуда пришел.
Я зашла в большую общую комнату первого этажа. Назвать ее залом или гостиной при всем желании не могу. Там, взглянув на большие настенные часы, висевшие над входом, обнаружила, что всего полдевятого утра. Время странно растянулось. Эту комнату я внутренне назвала “игровой”. Столы, пара диванов с бесчисленными цветными подушками, несколько полок с коробками: паззлами и детскими играми, слишком идиотскими даже для идиотов. Телевизор был, как всегда в первой половине дня, заперт в шкафу, дабы пациенты ходили на предлагаемые им занятия, мастерили бусы и скворечники, а не сидели с самого утра перед “ящиком”.
Я бродила по пустой “игровой”, то и дело бросая взгляд в пустой коридор, и спрашивала себя: куда подевались все психи? А потом увидела, что одна из дверей вела на широченное, залитое солнцем крыльцо. Резной деревянный навес над ним делал из него нечто похожее на беседку. На стульях, скамейках и на ступеньках сидели пациенты и все поголовно курили. Успокоительные и антидепрессанты, судя по всему, прекрасно сочетались с табаком. Докурив одну сигарету, они тут же тянулись в пачку за следующей. Я не решилась представлять себе, как выглядят их легкие. Это был день, когда курение раз и навсегда потеряло в моих глазах всякую сексапильность.
Выйдя на крыльцо, я узнала женщину, заходившую ночью с портфелем в комнату сестер. Удобно сидя, подставив лицо солнцу, с неизменным портфелем (теперь он покоился у нее на коленях), она сетовала на то, что комнаты для мужчин и женщин в заведении раздельные, из-за чего она жестоко лишена секса.
Я села на маленькую, старую, резную деревянную скамейку. Перед крыльцом простиралась большая поляна, окруженная крупными вековыми деревьями, словно подчеркнуто отделявшими мир “желтого дома” от того, другого. А также имелся, естественно, забор. Деревянный забор, разве что чуть выше обычных; не без страха перед собой я увидела, что легко могу через него перелезть. А затем закончить то, что не дали сделать вчера: утопиться.
На поляне стоял, кроме нескольких старых скамеек, теннисный стол. И вековые деревья эти, и теннисный стол вовсе вызывали как-то ассоциации с Домом отдыха.
Тут снова всплыло трогательное воспоминание — что-то, чем до сих пор горжусь. Мне было шесть лет. Я отдыхала в Доме отдыха в тайге. Там, наслушавшись объявлений по громкоговорителю (“Товарищи отдыхающие, приглашаем вас покушать”), я высовывалась из окна, крича изо всех сих:
— Товарищи отдыхающие, приглашаем вас покакать!
В этом же Доме отдыха, приглаживая на себе новое платье, как-то сказала:
— Я красивая, как дерьмовочка (имея в виду дюймовочку).
На что мамины сотрудницы прыснули от восторга и, по-моему, даже аплодировали. Позднее ввели термин “дерьмовочка” в лексику на предприятии, то и дело употребляя…
Так, углубившись в воспоминания, я немного задремала на солнышке. А когда проснулась, то увидела, что обвешанная самодельными бусами турчанка продолжала танцы под собственное загадочное напевание, перенеся выступление из коридора на газон перед крыльцом.
Вдруг она замерла, словно что-то узрев вдалеке. Всплеснула руками. Побежала через газон.
— Vater Stein! —
кричала она. — Vater Stein!И действительно, ей навстречу в сторону “желтого дома” шагал по траве самый что ни на есть настоящий католический священник.
Я немного удивилась. Но эти двое, похоже, друг друга знали.
— Я принес молитву, о которой вы меня просили, — сказал он, достав из внутреннего кармана пиджака маленького формата фотокопию какого-то текста.
Я невольно вспомнила рассказ Моэма “Дождь” — этот священник внешне точь-в-точь воплощал описанного в рассказе. На нем была даже шляпа миссионера — широкополая и сверху округлая. Высокий, сухой и полногубый, он, поднявшись на крыльцо, поздоровался с психами, нескольких назвав по имени. Затем вошел в здание. Трое человек, посмотрев на часы, последовали за ним.
Он вышел лишь минут через сорок. К этому времени все пациенты убежали на обед, уже без пятнадцати двенадцать выстроившись в коридоре в аккуратную очередь. Скорее, не аппетит, а скука превращала прием пищи в гвоздь программы.
Таким образом, когда священник вновь появился на крыльце в своем черном мундире, я сидела одна. Он взглянул на часы, попрощался и хотел было свалить, но я окликнула его, когда он спускался по ступенькам.
— А можно вам задать пару вопросов? — спросила я.
Он вновь посмотрел на часы, помедлил секунду. Затем поднялся и сел за один из квадратных столиков на крыльце, жестом указав мне на стул напротив.
— Скажите, — начала я, — ведь самоубийство это грех?
— Конечно, грех, как и любое убийство, — ответил он.
Мой взгляд упал на его покоившиеся на столике скрещенные руки. Я вдруг представила себе, как прикола ради кладу свою руку на его. Нет, священники меня абсолютно не привлекают, но можно себе представить, как оторопело он посмотрел бы, а с сумасшедших спросу нет.
— Самоубийство — грех, — повторила я, — но ведь Господь видит не только мои поступки, но и мои причины.
— Так заповеди на то и заповеди, законы на то и законы, чтобы следовать им независимо от ситуации, положения вещей, — ответил он. — Я могу дать вам молитву, — предложил.
Я поблагодарила, но отказалась.
Когда он ушел, из открытого окна общей комнаты пахло чем-то вроде жаркого. Закурив вторую и последнюю из подаренных мне сигарет, я вспомнила недавний телефонный разговор с другим духовным лицом. Духовное лицо это официально таковым не являлось. Точнее, это была жена официального духовного лица. Жена одного раввина из Страсбурга, оказавшаяся на редкость умной женщиной и, к тому же, очень эмоциональной и неравнодушной.
Телефон, по которому я звонила, я нашла совершенно случайно, набрав в Google “раввин Страсбург”.
Почему Страсбург? Сама не знаю. Знала просто, что там много раввинов. И то, что мой религиозный брат называет “еврейской жизнью”, в Страсбурге бьет ключом. К тому же, французские евреи всегда были мне как-то ближе, чем все другие. Итак, я просто позвонила по первому из телефонов, высыпавшихся в ответ на мой поиск.
— Allô? — î
тветили мне на другом конце провода, в Страсбурге.Понятия не имея, что попала просто в еврейскую детскую школу и говорю с секретаршей директрисы, я плача спросила:
— А можно поговорить с раввином?
При этом я употребила неопределенный артикль “un”, что, в общем, означало “с любым раввином”.
Она попросила меня секунду подождать, и я слышала, как она сказала:
— Какая-то женщина очень плачет и говорит, что хочет поговорить с раввином.
Трубку взяла директриса.
— Вы хотите поговорить с раввином, так? Но, понимаете, сейчас канун Шаббата. Хотите перезвонить в воскресенье по телефону, который я вам дам?
— Я бы хотела поговорить сейчас, — всхлипывала я.
— Хотите поговорить со мной? — энергично и напористо предложила она. — Я жена раввина.
— Да, хочу поговорить с вами, — отвечала я.
В этот момент у нее в комнате зазвонили на разный лад сразу несколько телефонов. Она, попросив секунду подождать, заговорила в мобильник:
— Симон, детка, перезвони через пятнадцать минут… Да, я иду домой. Что?.. Нет, ничего не случилось, я немного задержалась на работе. Что?.. Нет, какая разница. Пусть купит белого.
Я невольно улыбнулась, когда вдруг проскользнула еврейская интонация. Французский язык с еврейской интонацией — это просто радость. Страны разные, а интонация одна. (Извиняюсь, слащаво звучит, но если это так!)
— Maintenant, je suis à vous (ò
еперь я в вашем распоряжении), — сказала она мне, закончив мобильный разговор.На ее вопрос, из какого я города, я ответила, что предпочитаю остаться инкогнито. Я рассказала ей о своей беде и что теперь все время думаю о самоубийстве, мне кажется самым простым — положить всему конец. Хотя знаю, что это страшный грех.
— Самоубийство? Да вы что! — как бы возмутилась она. — Да дело даже не в том, грех это или не грех — как можно лишать себя жизни? Самой себя лишать лет, возможно, радости — вы же не знаете, что вас ждет!.. А ваши близкие? А ваша мама?
— Je suis égoiste (à
я эгоистка), — ответила я.— Так тем более подумайте о себе!
В этот момент в ее кабинете раздался стук в дверь, снова звонок телефона, затем какой-то женский голос пожелал ей хорошей субботы.
— Celon ma connaissance (насколько я знаю)… есть как бы “дырка” в законе, — сказала я. — В Талмуде самоубийство разрешается тем, кто попал в плен. Я чувствую себя пленницей ситуации.
— Я не понимаю, — сказала женщина, — вы хотите получить разрешение?
— Нет, — ответила я дрогнувшим голосом, — напротив. Хочу аргументы против, но с религиозной точки зрения.
— Хотите так? Пожалуйста. Ваши поступки, решения вам принадлежат. Но ваше тело вам не принадлежит. Ваша жизнь вам не принадлежит. Они принадлежат Б-гу. В нашей религии нет понятия “судьба”. Поднимитесь, потянитесь к Б-гу, и вы измените ход событий, — словно физически иссякнув, директриса набрала воздух. И продолжила: — Вместо того чтобы, совершая самоубийство, упасть ниже некуда.
Когда в очередной раз зазвонил ее мобильник, она объявила детям, что задержится на час. Затем рассказала мне древнюю историю о раввине, которого римляне, завернув в свиток Торы, подожгли. Ученики кричали горящему раввину:
“Rebbe! Вдохните дым, и ваши мучения сократятся!”
А он отвечал:
“Даже сгорая, не уйду ни минутой раньше”.
Разговор мой с ней продолжался еще час, крутясь вокруг моей беды.
Затем она дала мне номер своего и без того все время звонящего мобильника.
— Appelez-moi (звоните), — сказала она.
А потом жизнеутверждающе:
— Vous sortirez de ce cercle (вы выйдете из этого круга)!
И вот, шесть дней спустя после того разговора, я все-таки сидела на крыльце дурдома.
В три часа еще предстоял разговор с главврачом. Это оказался дяденька в старомодном клетчатом костюмчике, несмотря на свой маленький рост, напоминавший Евстигнеева в роли врача. Спокойный, внимательно смотрящий поверх очков. Mне предстояло три дня доказывать ему и женщине-психиатру, что все в порядке, опасность миновала, о самоубийстве и речи быть не может. Одним словом, мне предстояло три дня их обманывать.
— Может, вам лучше побыть здесь еще дней десять, стабилизироваться? — то и дело повторял главврач.
— Незачем, — убеждала я. — Просто незачем.
Беседы с немецкими психиатрами не приносили ровным счетом ничего, кроме, разве что, усталости. За каждым их вопросом виднелась схема, очевидная, неприменимая. Например, желая “раскопать”, страдаю ли я комплексом вины, спрашивали:
— Sehen Sie das Geschehene als Strafe für irgendetwas (ð
ассматриваете ли вы случившееся как кару за что-нибудь)?— Nein, ich sehe es einfach als etwas, was nicht hätte passieren dürfen (í
ет, рассматриваю это как что-то, что просто не имело права произойти).— Und im Allgemeinen — geben Sie sich oft die Schuld (а вообще, по жизни, часто обвиняете себя)?
— Нет, всегда обвиняю других.
Психиатр вычеркивала что-то из списка, щелкала ручкой. То и дело нависала мучительная для обеих сторон пауза.
— А Essstörungen (проблемы с едой) когда-нибудь были?
— Ну, были…
— Какие?
— Ну, была в семнадцать лет полноватой, потом снизила свой вес до половины прежнего. А что тут такого? Сила воли… Горжусь даже.
— Булимия?
— Нет, просто не ела.
— А потом?
— Потом начала есть, но за весом следила. Вплоть до недавнего времени могла спокойно по нескольку дней не есть.
— Это был крик о помощи?
— Что-что? Крик? Нет, Боже мой, какой крик?! Просто чтобы не жиреть.
На четвертый день я сама подошла к женщине-психиатру. В своем кабинете она радостно собиралась в отпуск. Включила автоответчик, бумаги разложила в аккуратные стопки.
— Присаживайтесь, — сказала она, составляя книжки со стола в шкаф.
— Дело в том, — сказала я, — что мне здесь просто скучно.
— Вы непременно хотите сейчас домой?
— Непременно, — закивала я.
— Хорошо, — ответила она, — я отпущу вас. Но
“gegen ärztlichen Rat”. А вы подпишете, что заведение покидаете вопреки советам врача.— Отлично, — сказала я. — Подпишу.
Примерно получасом позже мальчуган-медбрат отпирал мне тяжелую деревянную дверь, которая вела не на окруженную забором поляну, а на свободу.
Еще сорок минут спустя я вышла из S-Bahn-a на остановке “Штарнберг”, искренне веря, что этим же вечером все доведу до конца. А именно: самоутопление, которому три дня назад так бесцеремонно помешали.
Чтобы попасть к моему любимому и сравнительно безлюдному берегу, нужно было идти вокруг озера минут двадцать-тридцать. Но я, несмотря на всю свою решимость, как-то не спешила. Сначала остановилась напротив мастерской итальянского художника, где в окнах горел свет. Битых полчаса наблюдала, как он, в просторной белой кружевной рубашке, махая гривой (длинные черные кудри, заправленные за уши), отходил от картины, снова подходил к ней, то и дело одну из кистей держал между зубами, как кавказцы во время танцев с ножом, — все очень живописно. Заметив меня, он вышел спросить, хочу ли я что-нибудь знать — на что я отрицательно мотнула головой и свалила.
Начало темнеть.
Пройдя полпути, я зашла в туалет одного ресторана. Там, накрыв унитаз крышкой, просидела минут сорок. Для тех, кто посчитает меня не просто эгоисткой, а нелюдем, сообщаю: кабинок было несколько.
Когда я снова вышла, было совсем темно. На столиках перед рестораном горели свечки, пахло жареной рыбой. Чья-то спущенная с поводка большая черная собака ошалело носилась туда-сюда.
Я продолжила свой путь, у одного прохожего попросила сигаретку.
Около очередного мостика какой-то тип рыбачил. Поплавок был нафосфорен, и, прежде чем я поняла, что это рыбалка, я долго спрашивала себя, что это за огонек прыгает по воде.
Вокруг озера еще сидели люди. Какие-то мальчики играли на гитаре, кто-то жег небольшой костер.
Я дошла до самого пустынного места. Сильно захотелось есть и спать (интересно, что давали на ужин в дурдоме?). К тому же, сильно заболела голова. Еще немного помедлив, я стала раздеваться. Оставшись в трусах и лифчике, зашла по щиколотку в воду.
Вдруг начали раздаваться визги, голоса.
— Шикарно! — кричал какой-то, судя по голосу, подросток.
— Дальше надо раздеваться, дальше! — кричал второй. — Ты сфотал? — спрашивал он у кого-то.
Я обернулась, но в темноте никого не смогла разглядеть. Снова оделась. Неужели это кричали те, что жгли костер? Они тоже сидели у берега, но очень далеко, да и деревья… Хотя на фоне черной воды и темно-синего неба, может, бросалось в глаза… Я вдруг снова вспомнила слова директрисы из Страсбурга: “Ваше тело вам не принадлежит”.
Снова одевшись, сидела на берегу и курила, обнаружив в кармане рубашки пять сигарет, которые днем раньше выиграла в дурдоме в карты.
Утки и лебеди, судя по тому, как их несло течение, спали.
Над озером горело в небе бессчетное количество звезд. И теперь, в то время как меня по-прежнему занимал фундаментальный вопрос “быть или не быть”, в голове назойливо крутилось одно ни по теме, ни по настроению не подходившее стихотворение Губермана:
Под небом тех волшебных звёзд
Я видел много разных пёзд…
Когда сигареты кончились и все люди разошлись, беда моя навалилась на меня с таким неистовством, что продолжать жить снова казалось невозможным. Теперь предстоял в прямом и переносном смысле второй заход, я во второй раз ногами стянула с себя обувь.
В трехэтажном ресторане на дальнем берегу заиграла музыка. Похоже, там был праздник, а вокруг озера так тихо, что слышно было каждый тон, каждое слово песни. После нескольких популярных начались душещипательные медленные мелодии. Понурив голову, я вновь расстегивала рубашку, а перед лицом у меня вдруг мелькнула летучая мышь. Она навела меня на мысль о том, что меня, если я утоплюсь, сожрут. Червяки или рыбы. Или те же утки. А они едят мясо?..
Заходя в воду, я заметила, что спуск здесь очень покатый. Воды было всего лишь по талию, когда я обернулась и увидела, как невероятно далеко берег. От него меня уже отделяли метров 80 черной ночной воды. Мои вещи маленьким светлым пятном одиноко лежали в траве. В этот момент стало неописуемо страшно, так как смерть показалась реальнее и ближе, чем жизнь.
Вода была теплая, еще не успев остыть после знойного дня, и я продолжила свой путь по скользким камешкам на дне. Когда воды было уже по плечи, я сделала последние два шага — очень осторожно — и, намочив подбородок, остановилась.
Над озером по-прежнему громко и отчетливо звучала музыка из ресторана, свет в окнах которого из желтого вдруг стал голубым, а потом лиловым.
Я вновь обернулась на вещи. А вдруг их, пока я буду топиться, спи…дят?
Я сразу смекнула, что карточки у меня с собой нет, наличных всего 10 Евро, но сапоги было жалко.
Если я утоплюсь — убиваю ли я этим какого-то не рожденного ребенка, или вечная душа просто родится в другом теле, у другой матери?.. А зачем у другой, если можно у меня?
С подбородком в воде я простояла как минимум час, судя по количеству поездов, проехавших мимо одного из берегов.
“А у меня точно кончились все сигареты? — подумала я. — А как хочется еще поделать гравюры!..” Я решила для начала сделать пару шагов в сторону берега, а там еще подумать.
Именно в ту секунду, что я развернулась, вдруг раздалось:
— Паам!..
На смену медленным мелодиям пришла динамичная, жизнеутверждающая. Ударные, трубы — все кричало и громыхало… Решив рассматривать это как знак, я пошла к берегу, сказав себе: “Не сегодня”.
Isar-Amper Klinik, Мюнхен