Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2010
Анатолий СОКОЛОВ
О ГЕННАДИИ АБОЛЬЯНИНЕ
Вспоминая о Геннадии Михайловиче Абольянине, невольно задумываешься о суетном и вечном, о низком и высоком. Ведь любая жизнь, кажущаяся издалека прямой, целостной и строгой, преображается, как только начинаешь рассматривать ее в упор. В ней обнаруживаются такие дебри противоречий, несообразностей и двусмысленностей, что охватывает удивление и сомнение в самой ее возможности. Уж слишком фантастической она представляется, когда начинаешь смотреть на нее непредвзято. У Д. Гранина есть повесть «Эта странная жизнь» о замечательном биологе А.А. Любищеве. Жаль, что это название уже использовано. Может быть, с большим основанием его можно было бы применить в качестве заглавия для воспоминаний о Г. Абольянине, который прожил жизнь не менее странную, чем герой Д. Гранина. Почему же жизнь его представляется странной? И что значит «странный»? Странность в словарях определяется как необычность в поступках, во взглядах, вызывающая недоумение. Это о Г. Абольянине. У него было несколько ипостасей, которые в совокупности и представляли подлинное лицо этого человека.
Вечер в Новосибирской областной научной библиотеке, посвященный Г. Абольянину, Ю.В. Лихачева назвала «Рыцарь поэзии». Что значит быть рыцарем? Это значит служить бескорыстно высокому, не жалея себя, вплоть до самопожертвования. Монах — это не рыцарь, потому что удалился из мира. Рыцарь же остается в этом мире, но действует в нем в соответствии с законами иного, идеального мира. Можно ли быть рыцарем торговли? Безусловно, нет. Впрочем, если увлекает сам процесс обогащения… Важно другое. Вместо того чтобы делать карьеру, стремиться к материальному благополучию, Геннадий избирает другое поприще, которое не сулило ему славы, вызывало раздражение со стороны окружающих. Но самое главное — ему не было скучно. Он работал инженером, параллельно писал стихи, активно общался с живыми поэтами, но, кроме того, собирал и изучал творческое наследие Б. Пастернака, А. Ахматовой, М. Цветаевой и О. Мандельштама. А попутно и других авторов. Причем Г. Абольянин отдавал себе отчет, что на исследование каждого из этих великих поэтов не хватит всей жизни. И это не останавливало его. Как муравей он тащил в дом все, что попадало к нему по случаю, покупалось, дарилось, выменивалось и т.д. А в результате — бедность житейская при таком-то огромном богатстве собранного разными правдами и неправдами материала.
Но одно дело рыцарство как служение, в конечном счете, высшему — Богу. Другое — когда служишь четырем земным существам. Не сотвори себе кумира, говорит Библия. А когда кумир сотворен, да еще не один? Именно земное в их существовании может стать предметом собирательства. А вдохновение, как известно, не продается, как рукопись (А.С. Пушкин). Впрочем, оно и не покупается. Вдохновения и собирать невозможно, в отличие от плодов их…
Познакомились мы осенью 1964. Я тогда начинал учиться в Сибирском строительном институте. Полный надежд, веры в светлое будущее, одержимый юношеским мутным энтузиазмом. Все началось, когда студентом 1-го курса архитектурного факультета обнаружил сам (или кто-то из приятелей обратил мое внимание) на дверях редакции вузовской многотиражки с весьма многозначительным и невразумительным названием «Кадры стройкам» крошечное объявление. В нем говорилось, что такого-то числа и в такое-то время здесь состоится заседание литературного объединения. Словосочетание «литературное объединение» звучало очень таинственно и авторитетно. Не кружок какой-нибудь, как в школе. Надо признать, что я к тому времени уже около 2-х лет писал стихи и считался первым поэтом двора дома № 8 по улице Фабричной. Правда, первые поэтические опыты случились много раньше и были довольно сомнительными. Помнится, будучи первоклассником, затратив неимоверное количество усилий и времени, я аккуратно переписал в тетрадку стихотворение М. Лермонтова «Белеет парус одинокий», после чего вышел с ней во двор, где без угрызений совести предъявил пацанам данное произведение как собственное творение. Надо признать, публика была не слишком просвещенной — никто не уличил меня в плагиате. Это первый и, надеюсь, единственный случай, когда я сознательно выдавал чужое за свое. С 8-го класса я уже регулярно читал журнал «Юность». Там в начале 60-х помещали свои произведения молодежные любимцы А. Вознесенский, Е. Евтушенко, Б. Ахмадулина, Р. Рождественский. И на газету «Кадры стройкам» обращал внимание, потому что там печатались стихи еще неизвестных мне В. Малышева и Н. Закусиной и других ныне давно забытых авторов.
Не верьте тем, кто говорит, что пишет для себя. Это кокетство и лицемерие. Каждому хочется представить свои произведения современникам и потомкам, каждый стремится к публичности. Жажда пусть не славы, но известности в пределах двора, класса, школы, района томит всех, занимающихся словесным рукоделием. Я пришел на первое заседание с волнением и ворохом своих виршей в школьной тетрадке. Кроме меня, еще человек 15 обоего пола набилось в общем-то небольшую комнатку на первом этаже главного корпуса. Были такие же молодые, как я, но присутствовали и субъекты уже далеко не студенческого возраста, но в то же время еще бодрые духом. Как позже выяснится, им не хватало заседаний литобъединения при редакции газеты «Молодость Сибири», проходящих раз в неделю, поэтому они собирались еще и в СИБСТРИНе, тем более что здесь учились несколько ярких поэтических дарований городского масштаба той поры. Это Валерий Малышев, Нелли Закусина и Сергей Донбай… Кроме местных стихотворцев, сюда приходили регулярно Нина Грехова, Люда Семейкина, Иван Овчинников и Адольф Белопашенцев из педагогического института. Почему-то именно из педагогического. В других вузах поэтические таланты или не расцветали, или просто пребывали в безвестности. (Лишь в 1968 г. на лито обнаружился десант поэтов из НГУ в лице С. Ларченко, И. Бухбиндера и будущего знаменитого диссидента В. Делоне.) Кроме того, регулярно появлялись Геннадий Карпунин и второй Геннадий — Абольянин. Атмосфера была довольно свободная, благожелательная. Начинали читать стихи по кругу. Я каждый раз трепетал, когда очередь доходила до меня. Читал, заикаясь: при внешней развязности и спортивности был очень неуверенным и ранимым… Тут же начинался и обмен мнениями по поводу услышанного, проводился скоротечный анализ предъявленных текстов. Мне, как казалось тогда, доставалось сначала больше всех. Обрушивалась лавина едких критических замечаний. И рифмы хромают, и сравнения банальные, и размер не выдерживается… Оказывается, мало писать стихи, о них надо еще уметь говорить. Я не умел. Бормотал что-то нечленораздельное. Обижался, хотя и чувствовал: все упреки справедливы. Только Нина Грехова сказала о моих первых сочинениях что-то позитивное. «Стихи, конечно, слабые, — отметила она, — но, тем не менее, у них есть нечасто встречающееся качество: они не оставляют равнодушным, трогают, волнуют…» Кроме того, была замечена высокая насыщенность моих стихов метафорами. Раскритиковать-то раскритиковали, но чем-то я приглянулся старшим и более опытным стихотворцам, и через пару месяцев, которые для меня не прошли бесследно, меня пригласили на литобъединение при областной газете «Молодость Сибири» и вообще втянули в свою компанию. Это, безусловно, был уже другой, более высокий уровень. А надо признать, первые похвалы, которые вызвали мои еще откровенно слабые тексты, вскружили голову, и я заболел: начал жить одними стихами, совершенно забросив учебу, спорт, общение с друзьями во дворе. У меня возник другой круг общения, другие друзья, с которыми я не только отмечал праздники, но и встречался чуть ли не каждый день. И, в конце концов, грянул гром. Я оказался не в СИБСТРИНе и не в литературном институте, студенчество в котором мне пророчили, а был призван в Советскую армию.
Поэтическая жизнь в Новосибирске в 60-е била ключом. Местами повышенной концентрации ее были Главпочтамт и кафе «Снежинка». Стихи звучали везде: и в студенческих общежитиях, и в появившихся в эти годы молодежных кафе «Подснежник» и «Веснушка». Там тогда еще не властвовали духи общепита и коммерции. Там собирались студенты, и можно было провести долгий зимний вечер с бокалом сухого вина и чашкой кофе, дискутируя о чем угодно. В том числе и о надуманной, как стало очевидным сейчас, проблеме «физиков и лириков». Там читались свои и чужие стихи, и там никто не чувствовал себя изгоем из-за немодных брюк или башмаков.
Г. Абольянин на первых встречах поразил своей яркой индивидуальностью. Среднего роста. Худощавого, даже изящного телосложения. Смуглая кожа. Он был бы красив, если бы не нос и… брови. Брови у Геннадия вызывали удивление своей кустистостью и длиной. Поражали его прямые густые, всегда лоснящиеся, будто были смазаны маслом, иссиня черные волосы, в которых и к старости не было даже легкой примеси седины. Если не знать Геннадия, можно было подумать, что он их подкрашивает. Было в нем что-то аристократическое. Как известно, в русском высшем обществе имеется существенная примесь татарской крови, и я даже предположил сначала среди предков Геннадия какого-нибудь татарского мурзу. Об этом, мне показалось, свидетельствует и его красивая фамилия. Тогда я думал, что она довольно редкая, а сейчас не поленился заглянуть в Интернет. Абольяниных нашлось на удивление много. Геннадий родом из Астрахани. А там в начале минувшего века существовала Астраханская Народно-Монархическая партия, которая, как отмечается в одном из документов, создала особую комиссию по рыбным вопросам, среди членов которой был некто В.И. Абольянин. Комиссия работала с 28 января по 14 марта 1905 года. А вдруг этот В.И. Абольянин — не однофамилец, а родственник, может быть, даже дедушка нашего героя? Ариадна Эфрон, объясняя первоначально не очень радушный прием, оказанный Геннадию, когда он пытался завязать знакомство, отмечала: «…сыграла роль Ваша, ныне редко встречающаяся фамилия. Кстати, а не оканчивалась ли она у Ваших предков на “ов”? Я знала одного человека в Париже, носящего фамилию — Абольянинов, он был из волжских казаков». И Геннадий в примечаниях к письму пишет: «Мой прадед по отцу, действительно, носил фамилию Абольянинов и происходил из волжских казаков, но имеет ли он отношение к парижскому знакомому А.С. Эфрон, мне неизвестно».
В примечаниях к этому же письму А. Эфрон он пишет о своем, удивившем дочь М. Цветаевой, псевдониме «О’Бизонт». «Впрочем, псевдонимом, — пишет Г. Абольянин, — он может считаться лишь отчасти, поскольку О’Бизонт — девичья фамилия моей матери, ирландки по происхождению». В другом источнике сам Геннадий о себе пишет: «Я русский, хотя моя прабабушка еврейка, Сарра Давидовна Магидсон». Этот факт извлечен из письма Г. Абольянина в журнал «Лехаим», в котором он рассказывает о предотвращенном с его помощью налете местной шпаны на эвакуированных из западных областей в начале Великой Отечественной войны в Астрахань евреев*.
Так что уже в детстве Абольянин отличался гуманистическими наклонностями. Значит, в Геннадии намешано много кровей: и волжских казаков, и ирландцев. Не обошлось и без евреев. Он был скромен, мало говорил, не способен был к употреблению соленых и крепких выражений, которыми порой злоупотреблял староста поэтического объединения В. Малышев. Не был таким эмоциональным, как Г. Карпунин и И. Овчинников. И к алкоголю относился сдержанно, не участвуя в регулярных попойках, осуществляемых после заседаний лито. И вообще находился как бы в тени. Я тогда еще не знал о его необыкновенном хобби, которому он посвятил свою жизнь. Стихи свои он никогда не читал, но был внимательным и взыскательным слушателем, хотя с анализом чужих стихов выступал очень редко. Друзья отзывались о нем хорошо и как о поэте. Я стихотворений его не помню, и сам Геннадий признается в биографических заметках, что писал стихи, но вовремя бросил, посвятив свободное время собирательству. Конечно, бросить писать стихи возможно, тем более, когда приходит сознание собственной несостоятельности, но окончательно излечиться от этой высокой болезни нельзя. Думаю, «бывших» поэтов нет… Все равно остается память об испытанной во время священных игр со словами радости. И хочется еще и еще переживать эти состояния. И мучает тоска, поскольку это уже необратимо. Источник вдохновения иссяк. Будто важный орган ампутировали, и через много лет после прекращения его функционирования нас преследуют фантомные боли. И злоба на себя и на «нормальных» людей растет, как на дрожжах. У Ф. Ницше есть очень мощное понятие «рессентимент» (ressentiment), которое в словарях определяется как проистекающая у слабых и ординарных людей из чувства собственной неполноценности бессильная ненависть к благородным и превосходным. Я не хочу сказать, что Абольянину было свойственно это качество, заболевание (или порок). Но все же, все же… А как иначе можно объяснить его иногда вскипающую злость на весь мир. И прежде всего — тщательно скрываемую, но иногда просачивающуюся ненависть к более удачливым и, по-видимому, более одаренным, чем он, бывшим друзьям.
В Геннадии, который был старше меня на 14 лет, вероятно, заявляла о себе потребность в ученике, томила жажда быть наставником. Может быть, даже — рискну сделать предположение — хотелось почувствовать себя в роли отца и увидеть во мне сына. Собственных детей ему не пришлось иметь. Только он изо всех старших товарищей (моих ровесников в это время в литературном объединении не было) искал доверительного общения со мной. А. Плитченко в это время служил в ВМФ. Мне сейчас кажется, я ничем не выделялся из массы графоманов. Разве только молодостью, но этот недостаток быстро преодолевается с годами. Что же они во мне нашли?
Талант? Сомневаюсь, что корявые стихи тех лет обнаруживали в себе признаки литературного дарования. Да, были нетривиальные метафоры. И еще какая-то мутная словесная каша, свидетельствующая о моей податливости стихии языка. Я был коренным новосибирцем, а Геннадий лишь несколько лет как поселился в нашем городе, устроившись в один из проектных институтов, и каким-то образом попав в литобъединение И. Фонякова, где и познакомился с вышеперечисленными персонажами, быстро подружившись с ними. О себе он рассказывал очень мало.
Позже, когда я находился на военной службе, именно Г. Абольянин регулярно писал мне письма. Не по настроению, как Плитченко или Овчинников. А Карпунин, кажется, вообще не написал ни разу. Впрочем, я был неблагодарным и невнимательным собеседником. И не всегда отвечал вовремя. Тем более, что у солдата не много свободного времени. От Абольянина приходили всегда большие толстые конверты. Сослуживцы (в основном выходцы из рабоче-крестьянской среды, призванные из различных уголков СССР, к стихам относившиеся как к каким-то совершенно далеким от их жизни и ненужным безделушкам) с удивлением и даже завистью смотрели на меня. В глазах сквозило недоумение. Как можно всерьез относиться к стихам, читать их и тем более — писать. Родители присылали любимые газеты «Вечерний Новосибирск» и «Молодость Сибири», где в декабре 1965 г. были впервые напечатаны мои стихи. В письмах Геннадий не только сообщал о новостях в лито, но и присылал подборки стихотворений и знаменитые «синьки» с нелегальными, непечатными в официальных изданиях произведениями. Например, знаменитое «Письмо Есенину» Е. Евтушенко. Поэмы А. Вознесенского. Какая корысть была у Геннадия? Что интересного я мог ему рассказать о своей военной службе? А не было никакой корысти, просто он так хотел. Есть любовь к дальнему, и не важно, как относится к ее проявлениям адресат. Никакой благодарности в мире нет и не должно быть.
Постепенно переписка угасла. Прежде всего, по моей вине.
С начала 60-х Геннадий, по-видимому, круто меняет свою жизнь, посвящая свободное время (а порой, безусловно, и рабочее) собирательству материалов о, как он выражался, «моих» поэтах: Пастернак, Ахматова, Цветаева, потом — не в полную меру — Мандельштам. Вообще, он собирал все: книги, автографы, экслибрисы, значки, медали, открытки, конверты, марки, рекламки, пригласительные билеты и т. д. Собирательство — это, вероятно, реализация нерастраченного отцовского инстинкта. И Пастернак, и Ахматова, и Цветаева воспринимаются как дети, о которых надо заботиться, за которыми надо ухаживать… Многие вещи, связанные с увековечением памяти великих, мне непонятны, кажутся ненужными или даже безвкусными. Например, в своих заметках Абольянин с восторгом замечает, что на берегу Оки водружен камень с надписью «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева». Я прямо-таки содрогнулся, когда представил себе это зрелище. Человек пришел отдохнуть, насладиться пейзажем, и вдруг ему в глаза бросается эта надпись.
А с 1975 года Абольянин начал, по собственному признанию, заниматься просветительской деятельностью: проводить беседы, читать лекции о своих любимых поэтах в учебных и научно-исследовательских институтах, техникумах, школах, библиотеках. Все вечера закреплялись пригласительными билетами. На лекциях устраивались выставки портретов, фотографий, книг. С авторов, о которых рассказывалось, лишь недавно были сняты запреты, поэтому они были практически неизвестны широкой публике, с другой стороны, их имена уже были на слуху. Вот в эти годы мы встретились вновь и возобновили дружеское общение. Причем уже как бы на равных. Я в то время уже не был растерянным мальчиком, заболевшим стихами, а окончил вуз и после работы учителем в сельской школе по распределению начал преподавать философию в медицинском институте, а Геннадий, как уже было отмечено, активно занимался пропагандой своих любимых поэтов в городе. Каждый преподаватель вуза в эпоху застоя должен был, кроме основной учебной деятельности, заниматься коммунистическим воспитанием студентов. И в конце каждого учебного года отчитываться о проделанной в этом направлении работе. Понятно, насколько фальшивым и формализованным был этот процесс. Но надо было делать вид, в противном случае — лишишься работы. Для меня спасением от казенщины официальных мероприятий были вечера поэзии, с восторгом принимаемые студентами. Геннадий сам предложил мне в этом плане услуги, обещая устроить выставку книг и выступить с сообщением о жизни и творчестве кого-либо из своих избранников. Как сейчас помню, удалось успешно провести с Абольяниным пару таких мероприятий. У студентов и преподавателей медицинского института глаза загорелись, когда Абольянин разложил на специальном стенде все издания Б. Пастернака. Еще бы: было представлено более тысячи фотографий великого поэта. Геннадий, без преувеличения, знал о жизни своих кумиров все. Мы провели несколько подобных вечеров. Причем была наработана сама процедура. Я делал вступительное слово, представляя докладчика. Затем вступал Геннадий. Надо признать, держался перед аудиторией сначала он не очень уверенно. Но в процессе оживлялся, и речь его становилась плавной… Я периодически включался в разговор, следя за состоянием аудитории.
Он нес в себе трагедию. Какой человек смирится с участью собирателя? С участью тени знаменитостей? Да, Пастернак, да, Цветаева, да, Ахматова, буквально оккупировавшие его двухкомнатную хрущевку, заполнившие ее пространство от пола до потолка. «Как бы утверждая долговечность ахматовского стихотворения “Нас четверо”, — пишет И. Лиснянская в работе “Шкатулка с тройным дном”, — геодезист по специальности Геннадий Михайлович Абольянин, живущий в Новосибирске, в одной из двух комнат собрал четверых: Ахматову и Мандельштама, Пастернака и Цветаеву». У него есть даже экспромт по этому поводу.
На этих полках княжит Пастернак,
Ахматова державно государит,
Чуть поодаль — мятежный бивуак
Разбит Цветаевой, она здесь правит.
Везде, и тут, и там,
Здесь вольный дух витает,
И несравненный Осип Мандельштам
На тех же полках обитает.
Но там еще находилось место и для огромной подборки книг по современной зарубежной научной фантастике. А были еще архивы, хранившиеся в подвале.
Собирательство предполагает общение со многими людьми. Ясно, что увлечение великими предъявляет высокие требования к субъекту, поэтому неординарность — отличительный признак многих адресатов Г. Абольянина. Одно перечисление занимает много места. И сам Абольянин признается: «В процессе этого “собирания” мне доводилось встречаться и беседовать с очень многими интересными для меня людьми, вот далеко не полный перечень их имен: Михаил Гаспаров и Сергей Аверинцев, Сергей Юрский и Иннокентий Смоктуновский, Андрей Синявский и Юлий Даниэль, Арсений Тарковский и Мария Петровых, Вера Звягинцева и Фаина Раневская, Семен Липкин и Инна Лиснянская, Булат Окуджава и Фазиль Искандер, Корней и Лидия Чуковские, Юрий Лотман и Вячеслав Иванов, Лев Копелев и Раиса Орлова, Фрида Вигдорова и Ника Глен, Лев Озеров и Виктор Боков, Рита Райт и Ада Шкодина, Анатолий Жигулин и Наум Коржавин, Евгений Рейн и Анатолий Найман, Варлам Шаламов и Надежда Мандельштам, Геннадий Айги и Белла Ахмадулина, Павел Антокольский и Борис Чичибабин, Рюрик Ивнев и Алексей Крученых, Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко… Близкие друзья Марины Ивановны Цветаевой по Парижу: Алексей Рейснер и Владимир Сосинский, и многие, многие другие, которые внесли существенный вклад в мое собрание». Естественно, чтобы поддерживать даже переписку с этими многочисленными субъектами требуется время, требуется самопожертвование. Чрезвычайно интересна переписка Г. Абольянина с дочкой Марины Цветаевой Ариадной Эфрон и предварительные обстоятельства ее.
Была еще у Абольянина многолетняя странная и, на мой взгляд, необычная, в чем-то даже унизительная дружба с Булатом Окуджавой. Был еще архив литературного объединения при газете «Молодость Сибири». Где все это сейчас? Эти папки, эти полки, эти штабели текстов?
Смуглый от природы, а не от загара. Прекрасно сложенный. Худощавый. Без намека на животик. Он до последних лет выглядел очень молодо. Без единого седого волоса. Если б только ни пагубная привычка к табаку. При этом, будучи всю жизнь стесненным в средствах, Геннадий курил самые дешевые и крепкие сигареты. Причем их разламывал пополам — чтобы одну сигарету тратить в два приема. Он стремился к тому, чтобы ни одна табачинка не пропала даром, поэтому докуривал сигареты до ногтей, которые были у него постоянно черно-желтыми. Это вносило диссонанс в его утонченный образ, казалось каким-то вульгарным мазком в благородном изображении. Как сейчас вижу его на крыльце художественного музея на улице Свердлова, в любую погоду и в любое время года в неизменном полосатом черно-оранжевом свитерке, с сигареткой в кулаке. Обычно здесь мы и встречались. Сначала я составлял ему компанию, а позже, когда избавился от этой чреватой самыми пагубными последствиями привычки, терпеливо ждал, когда он досмолит свой сигаретный огрызок. Причем курил он как-то стыдливо. Прятал сигарету в кулаке. Не понятно почему. И вообще Геннадий вел себя во всех обстоятельствах чрезвычайно скромно. Должность, которую он занимал в музее, была ничтожна — рабочий, но влияние и авторитет, безусловно, не соответствовали его официальному положению. Обилие посетителей и визитеров вызывало недовольство и ревность у начальства. Но обязанности надо было выполнять. И больно было смотреть, как Абольянин, которому шестьдесят с изрядным гаком, вынужден покорно выполнять капризы начальников всех мастей. Подниматься из-за стола и брести для исполнения самых грязных и тяжелых дел. Перетаскивать и развешивать картины, обрамливать, снимать, убирать, упаковывать. И много другой утомительной и неблагодарной работы ложилось на его уже немолодые плечи. А ведь параллельно с данными грубыми занятиями у него в эти годы состоялись сотни встреч, выступлений на радио, появились публикации воспоминаний в литературных журналах. Тяжелая работа не способствовала комфорту души. Случился инсульт, неожиданно разбивший его. Позже, когда он несколько оправился, пришел в себя, объяснялся очень просто: перетрудился. Правда, нарушения речи остались до конца, прежнее состояние к нему не вернулось. И это несмотря на то, что Геннадий держал себя в форме. Каждое утро буквально истязал себя сорокаминутной зарядкой, обливаниями холодной водой и жестким массажем. После всех этих мероприятий он, по собственному признанию, чувствовал себя как тигр. И действительно он выглядел очень моложаво. И с некоторым удовлетворением замечал, что жена моложе его на десять лет, а выглядит старше и постоянно лечится. Увы, сглазил себя Геннадий.
Художественный музей (тогда называвшийся картинной галереей) в 90-е годы был центром культурной жизни Новосибирска. Здесь собирались не только художники, но и поэты и вся так называемая культурная общественность. Не только на выставки, устраиваемые неутомимым В. Назанским. Здесь проходили по пятницам литературные чтения. И просто междусобойчики, на которые стихийно собирались художники, литераторы, журналисты, ученые. Жаль, что это время минуло. И порядки в художественном музее ужесточились. И Назанский уехал в другой город, где ему предложили более достойное денежное содержание.
Трудно представить Абольянина ковыряющимся в земле на дачном участке. Не могу также вообразить его с внуками. Он был одержим одной страстью, удовлетворение которой вряд ли сделало его счастливым. Впрочем, как сказал В. Несмелов, «великое счастье человека состоит в том, что на этом свете он счастлив быть не может».
Особенностью Абольянина являлась абсолютная глухота к глубинным аспектам творчества его избранников. Геннадий, казалось, знал все о каждом дне их жизни. В памяти Абольянина систематически были представлены все, без исключения, связи, знакомства и встречи… Кто и где что сказал, какая реакция последовала и т. п. Но когда речь заходила о понимании, о художественных особенностях произведений любимых авторов, он обнаруживал неспособность к серьезному разговору.
Одной из слабостей Абольянина было желание любыми средствами сохраниться в истории, прежде всего в истории литературы. Он находил момент и деликатно просил посвятить ему стихотворение. Наверное, нет в Новосибирске близких к литературному процессу людей, которым бы было посвящено столько стихотворений, как Геннадию. И А. Плитченко, и Г. Карпунин, и В. Болотов, и даже я откликнулись на его просьбу.
В серии выступлений Абольянина перед аудиторией в Доме Цветаевой при областной библиотеке была особая тема. Его общение с известными поэтами и писателями. В этом общении, раз уж ты представляешь, так сказать, слабую и заинтересованную сторону, необходимо привлечь чем-то к себе внимание высокой стороны. А чем это можно сделать? Творческими продуктами (стихами, прозой, произведениями изобразительного и музыкального искусства). Или быть известным политиком. Наконец, меценатом. Ни то, ни другое, ни третье не относилось к Геннадию. Остается только одно — угождение, удовлетворение желаний, даже нечаянно высказанных, высоких друзей. Геннадий, по-видимому, испытывал радость большую, чем его клиентура, от собственных поступков. Он узнал, что жена Окуджавы коллекционирует кукол. В лепешку разбился, но достал где-то немецкую куклу начала XIX века. Причем в прекрасном состоянии. У самого Булата интересы были другие. Он собирал колокольчики, которые звенели под дугами лошадей в ямщицких тройках. И Геннадий вновь рыщет по стране в поисках этого уникального предмета и находит, а затем преподносит своему кумиру при очередной встрече как некую безделицу. А надо признать, к этим встречам он готовился порою в течение года.
Есть русская традиция — не являться в гости без подарка. Но некоторые гости уже сами себя воспринимают в качестве подарка, в свою очередь милостиво принимают подношения. Так и Окуджава привык постепенно к сувенирам от своего поклонника из Сибири. Охотно принимал его у себя в доме и даже брал с собой в ресторан ЦДЛ. А там, как известно, на входе требовалось предъявить членский билет Союза писателей СССР. Чтобы Геннадию не чинили препятствий, Окуджава представлял его как своего брата. Сходство между ними имело место. Абольянин, конечно, был на седьмом небе и с восторгом рассказывал в дальнейшем об этом не только в личных беседах, но и на публичных встречах.
Нет нужды здесь распространяться и доказывать важность миссии людей, подобных Абольянину, для истории культуры. Но мне всегда были важны прежде всего тексты, а не фигуры авторов: я считал, что случайные биографии не имеют никакого отношения к творчеству великих. Их произведения есть самодостаточная и автономная реальность, которая сложилась, точнее, как подсказывает языковая интуиция, — родилась, как лейбницевская монада, и стерла все следы своего происхождения. Поэтому маниакальные попытки понять, например, стихи путем анализа фактов биографии заранее обречены на неудачу. Не случайно и сами великие, когда заходит речь о происхождении их шедевров, склонны отрицать свое авторство, приписывая себе в лучшем случае функцию орудия какого-либо сверхординарного субъекта: демона, бога, музы.
Еще одна сторона. Доброта и бескорыстие — редкие человеческие качества. Добрым ли человеком был Абольянин? Сложно ответить однозначно. По отношению ко мне, кажется, да. Никакой корысти я в его поступках не замечал. Меня даже грызла совесть, что, пользуясь его поддержкой и помощью, я ничем не мог ему ответить, кроме благодарности. Я однажды только сделал ему приятное — посвятил стихотворение, которое он сам выбрал из первого моего сборника «Спартаковский мост». Он давал мне редкие книжки и никогда не требовал их срочного возврата, и я не торопился — держал их у себя по нескольку месяцев и даже лет. А литературные вечера, на которые он являлся с двумя тяжеленными чемоданами! Любое выступление с лекцией о Пастернаке, Цветаевой, Ахматовой сопровождалось обязательно выставкой изданий и фотографий этих авторов, которые, естественно, вызывали огромный интерес у аудитории.
И вот эта жизнь кончилась.
Сначала инсульт от перегрузки (негоже все-таки почти семидесятилетнему старику перемещать тяжести, как молодому). Жалко до слез было его, когда встретились в доме Цветаевой, и он, пожав руку, что-то хотел сказать мне, силился произнести какие-то слова, и ничего не получилось. Затем уже остановка сердца поставила точку в его существовании.
Каждому надо оправдать свою жизнь, связав ее с чем-то большим и высоким, а тем самым превзойти свой индивидуальный масштаб, свои пространство и время. Для верующего спасительную миссию выполняет религия. Но Геннадий, избегавший разговоров на религиозные темы, судя по всему, жил без Бога, поэтому бросился к поэзии как средству компенсации своего одиночества и заброшенности. Так уж случилось в России. В XIX веке функцию религии стала выполнять литература, писатели стали своеобразным клиром, связывающим своих прихожан с абсолютом. Отсюда и поклонение, раболепное отношение к ним…
Увы, в XXI веке подобного отношения к себе удостаиваются уже не писатели и поэты, а другие кумиры, кумиры тотально торжествующей массовой культуры…
* Вот как он сам пишет об этом: «Я стал размышлять, как помочь евреям. Рассказал всё маме. Что делать? Может, обратиться в милицию? “Нет, — сказала мать, — я сообщу Учителю. Завтра утром пойдем на базар, ты постоишь в сторонке, а я расскажу”. — “А если подслушают из банды Окуня?” — “Я буду говорить по-немецки, — сказала мама. — Еврейский язык — идиш — на немецкой основе, Учитель должен знать идиш, а значит, и немецкий язык”. Так и было, как она сказала».