Авантюрный роман
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 2, 2010
Виталий ЩИГЕЛЬСКИЙ
ВРЕМЯ ВОДЫ
Авантюрный роман*
* Журнальный вариант.
Потеря курса есть категория психологии
не меньше, чем навигации.
Иосиф Бродский
Глава 1. ТОРЖЕСТВЕННАЯ
Я хорошо помню тот день, когда окончательно ощутил себя взрослым. Это был первый день декабря. Серый и быстрый, как кролик, незаметно прошмыгнувший из тоскливого утреннего полумрака в мрачные вечерние сумерки. В тот декабрьский день с низкого, залепленного грязной ватой неба протекало, падало и лилось мокрым снегом и сухим колючим дождем. Но тогда я обращал внимания на осадки. Я возвращался домой.
Съехав с обледенелых ступеней дембельского поезда “Костамукши — Санкт-Петербург” в рыжую снежную кашу, равномерно покрывавшую перрон Финляндского вокзала, я оказался в своем родном городе. Спустя двадцать пять месяцев срочной воинской службы в глубоко закопанном бункере, где под моей кроватью был бетонный пол, а над ней — бетонный же потолок и семь метров земли, по поверхности которой бродили медведи и лоси. Что касается людей, то людей я там не встречал. В тех краях на десять квадратных километров лесного массива приходилось полтора обрусевших карело-финна и один дикий вепс. Сослуживцы, естественно, в счет не шли. Среди сослуживцев не было вепсов и финнов, а самым русским из них был удмурт из Ижевска с редкоземельным античным именем Виктор. В основном же — узбеки, туркмены и дагестанцы. Такой в те времена был принцип: солдат должен чувствовать себя героем-завоевателем. Следуя этому принципу, русские служили в Средней Азии, а узбеки и калмыки — в сибирских северных лесах. Этот тренд (прости, господи, за сквернословие), а также боевой дух и бытовой запах Советская армия позаимствовала у Золотой Орды, страшной скорее своей непредсказуемостью и безбашенностью, нежели вооружением и выучкой.
С тех пор много раз менялась солдатская форма, совершенствовалось вооружение, изощрялись стратегия и тактика, и только сознание оставалось постоянным. Генералы Красной, а затем Советской армии мыслили как ханы. А солдаты мыслили как лошади. Все два года службы они и были лошадьми. И я, конечно, тоже…
Почему и зачем я попал туда, уже почти имея на руках диплом инженера-электрика по системам автоматического управления? Ответ прост: ища и не находя смысла жизни, я решил попробовать себя на прочность, как какой-нибудь мелкобуржуазный Печорин. И попробовал. Доказательством чего была широкая золотая лычка на погонах — так обозначалось воинское звание “старший сержант”. А в моей голове, тронутой легким морозцем, стоял приятный хрустальный звон. Это потому что из нее было выморожено все лишнее и ненужное, типа уравнения Бернулли и “Диалогов” Платона.
Два года самобытной армейской жизни я невольно впитывал в себя ордынские обычаи, мифы и традиции, поэтому моя голова не была абсолютно пустой. Все, что в ней скопилось, изменило мою психику, ментальность, внешний облик, манеру держаться и разговаривать. Надо полагать, я был демобилизован не случайно и не внезапно, а ровно тогда, когда моя трансформация в солдата полностью завершилась.
В моем вещмешке лежал разукрашенный фломастерами и оклеенный фольгой от шоколадок дембельский альбом. На его страницах героические лица бойцов перемежались выполненными в сюрреалистической манере рисунками армейских буден и тщательно зарифмованными стихами. Несколько стихов и песен, равно героических и печальных, я знал наизусть. И в первую очередь — песню о солдате, его девушке и оторванных взрывом ногах. В ней герой вступает в переписку с ожидающей его на “гражданке” возлюбленной и сообщает, что в бою ему отрезало ноги (“ноженьки” — в оригинале) и обожгло лицо. Таким способом герой проверяет глубину чувства своей невесты. На самом же деле он не только жив и здоров, но каким-то чудесным образом дослужился до генерала. А невеста принимает все написанное им за чистую монету (как и тот, кто первый раз слушает эту песню, обычно это из последних сил отжимающийся от пола салага) и в приступе малодушия отказывается ухаживать за калекой. Она находит себе другого, какого-то не служившего в армии чмошника. И тут появляется “Он” — молодой красивый генерал с полной грудью государственных наград и ордером на жилплощадь. Невеста рвет волосы на себе и на чмошнике, но уже поздно. Тут струны не выдерживают и рвутся, все плачут, включая парня, исполняющего песнь.
Не меньшее место в моей голове занимала легенда о “Розовом закате”. Такое название будто бы носила шифрограмма, которая рано или поздно должна была поступить из “центра” по каналам секретной связи. “Розовый закат” — это не картина психопата Пабло Пикассо, это закодированная команда первой и последней ракетной атаки на Американские Соединенные Штаты. Во времена моей юности ее подсознательно ожидал каждый человек в форме и каждый второй в штатском, от солдата до маршала, от подводника до летчика, от первого секретаря горкома партии до последнего пионера в шеренге на школьной линейке. Нанести удар первыми, вспороть брюхо земному шару, смешаться друг с другом, превратившись в облако пыли, — вот что подразумевал под собой “Розовый закат”. Два слова описывали абсолютное проявление военного романтизма.
Третий миф был о том, что всех нас — непобедимых героев — с нетерпением ждут на “гражданке”, и не просто ждут, в нас нуждаются. И так же как мы каждый вечер после поверки зачеркиваем в карманном календаре день прожитый, вопреки усталости, авитаминозу и брому, так и они — наши далекие и близкие родственники, друзья и подруги — ведут строгий учет нашего отсутствия.
Вот с таким багажом понятий и знаний я ступил на землю родного мне города Ленинграда.
Я представлял из себя классического дембеля — недалекого, агрессивного и сентиментального. Я гордился собой и приобретенными качествами и, опираясь на информацию от других дембелей, ожидал, что, не успев выкурить долгоиграющую болгарскую сигарету до фильтра, окажусь в тесном кольце ликующих народных масс. Я предчувствовал миг, когда к моей новенькой серой шинели, украшенной сине-золотыми погонами летчика и золотыми аксельбантами, потянутся красивые романтичные девушки, восхищенные дети и просто патриотично настроенные граждане. Поэтому, заломив на затылок ушитую до размеров тюбетейки ушанку, я с независимым видом закурил и принял самую горделивую позу, на которую был способен.
Невеселая мысль, что никто не спешит следовать заготовленному дембельскому сценарию, посетила меня три сигареты спустя. Как отдельные граждане, так и целые гражданские группы не обращали на меня никакого внимания, они беспорядочно бродили по перронам, исчезали и появлялись в дверях вестибюля вокзала. Разве что периодически кто-нибудь падал на пятую точку, поскользнувшись на обледенелом асфальте. Впрочем, никто кроме меня не замечал упавших, не помогал им подняться и даже не смеялся над ними. Меня для граждан не существовало вовсе, словно я был какой-то там памятник Пушкину. И только цыганского вида торговки в мохеровых платках, почувствовав, что я голоден, закудахтали сипло: “водка-водка, горячие пирожки, водка-водочка…”
Дикие люди, они не знали, что денег на водку дембелям не положено. Чтобы сделать хоть что-нибудь, я сменил положение ног, стянул с ладони перчатку и, к огромному сожалению, нащупал в кармане пустую сигаретную пачку. Я растерялся.
Солдат без табака — не солдат. Если солдат просит закурить, ему не имеют права отказывать. Так было принято в маленьких, деревянных, пахнущих хвоей, кривеньких выселках Костамукшах. А здесь был город — большой и угрюмый, со сложным характером и букетом нервных расстройств, город, наполовину утонувший в замерзших болотах.
Сумерки сгущались, снег усиливался, а я все не мог понять, каких сигарет я хочу. В общем-то хотелось цивильных с фильтром, но цивильные курят люди с претензией, среди них много жмотов и снобов. Дешевые, овальные, в мягких, криво склеенных пачках, употребляют представители пролетариата и алкоголики — то есть это тоже был не мой уровень. Окончательно запутавшись в “за” и “против”, став похожим на неумело слепленного снеговика, я дернул за рукав первого попавшегося прохожего. Им оказался вокзальный уборщик — невысокий худой человек с морщинистым желтым лицом спившегося суфия. Вообще-то он не шел, он стоял и с остервенением пытался вытащить из сугроба широкую, словно экскаваторный ковш, лопату.
— Курить дай! — сказал я резко.
Требование эффективнее, чем просьба. Этому меня научила армия.
Дворник, не переставая раскачивать потемневшую рукоять лопаты, бросил на меня оценивающий взгляд и спросил низким, компенсирующим тщедушие тела, голосом:
— Дезертир?
— Ты хоть понял, чё сказал, чушек? Я — дембель! — возмутился я и рефлекторно потянулся к погонам. В несколько шлепков я сбил с них снег и сосульки: — Старший сержант, вот смотри… Ух ты, черт!
Последнее вырвалось у меня, когда, потерев ладонь о ладонь, я увидел, что они в синих чернильных подтеках. Крашенные гуашью для придания сочности цвета погоны линяли. Линяли и аксельбанты, только не синим цветом июльского неба, а золотисто-желтым — солнечным; и, скорее всего, точно так же сходила краска с шевронов.
Все без исключения дембеля пидорят парадную форму. Добавляют ей вкусности, а цвету — насыщенности. Гуталином, тушью, синькой, зеленкой, серебрянкой — в зависимости от принадлежности к роду войск. Дорабатывают консервативный стиль дизайнеров Минобороны согласно собственным культурным и национальным особенностям. У туркмена шинель должна походить на богатый халат, у украинца — на жупан. Я строил свой стиль на петровских традициях, в духе солдат-гренадеров.
Низкое качество красок и непогода превращали меня из гвардии дембеля в низкосортного человека — в “человека московской области”, в чмо, одним словом.
— Сбежал, говорю? — развил свою мысль дворник, отпуская лопату и протягивая мне мятую картонку “Стрелы”. — Да ты не бзди, сейчас все дезертируют. Валом валят кто куда. Из Таджикистана — в Татарию, из Кишинева — в Москву, из Москвы — в Лондон. Такое время, брат.
— Как это?
Я машинально сунул в рот сигарету и в несколько попыток прикурил от зажженной дворником спички. Меня лихорадило от позора и смутного предчувствия надвигающейся опасности.
— Пипец, брат, — произнес он с сочувствием, — перестройка.
Слово “перестройка” я слышал по воскресеньям на политинформациях и когда удавалось посмотреть телевизор. Чаще всего — от добродушного мягкотелого старика с большой гематомой на лысине, своей формой напоминавшей картографическое изображение Соединенных Штатов. Слово “перестройка” из уст старика выходило тягучим и сладким, как свежий липовый мед.
В моем наборе оптимистических ожиданий от прелестей гражданской жизни, с того, как я начну новую жизнь, в обязательном порядке присутствовала сцена медленного танца с девушкой, одетой в белое короткое платье и пахнущей свежим липовым медом. Я сумел представить этот миг так реально, что в моей голове зазвучала музыка, и я расслабился.
И напрасно. Дворник прищурился, разглядывая меня, и поставил свой насущный вопрос иначе:
— Ну, скажи честно, сбежал ведь, сбежал? Из каких войск?
— Из каких надо, — я еще не забыл о военной тайне, но уже ответил неправильно.
Глупый дворник непонятно чему обрадовался и закричал громко на весь вокзал:
— Милиция, патруль! Здесь на пятой платформе живой дезертир!
Я попытался заткнуть его, но моя ладонь оказалась уже, чем его рот, раскрытый на максимальную ширину. Мало того, дворнику удалось прокусить мою перчатку своими гнилушками. “Гнилые зубы могут быть ядовитыми”, — подумал я и ударил кулаком по желтой тупой голове сверху вниз.
Дворник ослабил хватку, один из его желтых кривых клыков остался болтаться в моей перчатке. Если бы я был людоедом, я бы просверлил в нем дыру и повесил на шею. Но в нашу сторону уже бежали. Морской офицер в черной шинели и два сухопутных курсанта со штык-ножами на ремнях и красными повязками патруля. Они появились внезапно, примерно со стороны Хельсинки, словно сидели под платформой в засаде или прятались там — у военных моряков часто наблюдается боязнь берега, так называемая “сушебоязнь”.
С противоположной стороны — от входа в метро — ко мне устремился пеший наряд милиции. Трое салаг, вооруженных резиновыми дубинками, облаченные в мешковатые робы из кожзаменителя и ботинки на тонких скользящих подошвах.
В тени мусоросборника тихо крались два оранжевых дворника. Они выглядели примерно так же, как и мой спарринг-партнер, правда, были повыше ростом.
Будь сейчас рядом со мной ребята из взвода или хотя бы один удмурт Виктор в неровном расположении духа, мы бы смогли не только отбить их атаку, но и взять вокзал под свой полный контроль. К сожалению, реальное положение дел исключало такую возможность. Все мои друзья были уже далеко: кто в Кызыл-Орде, кто в Ижевске, кто во Владивостоке. Может быть, их, как и меня, в эту минуту тоже пытались скрутить менты.
Нащупывая слабое звено в их сужающемся оцеплении, я еще раз огляделся вокруг, пригнулся, чтобы уменьшить сопротивление воздуха, и побежал на оранжевых дворников. Я рассчитал правильно: малодушные, не присягавшие родине, они с воплями бросились прочь.
На перронах началась настоящая суета, показавшая мне глубинную разобщенность нашего общества. Оказалось, что самым сильным желанием граждан было желание убежать. Граждане словно ждали некоего сигнала, чтобы утолить невыносимую жажду бегства. Но сначала они разбились на более-менее однородные сообщества.
Первыми из толпы выделились летучие фракции — молодые ребята, бритые под первогодок. Бежали они старательно, но бездарно, их похожие на сардельки фигуры то и дело оказывались на снегу.
За ними поспешили размалеванные девицы в коротких полушубках и нижнем белье. Девицы бежали быстро и элегантно, можно сказать, танцевали, и не падали, благодаря длинным и острым каблукам, пробивавшим лед до земли.
Далее на старт пошли торгаши. В длинных пуховиках и овчинных тулупах, с коробками и ящиками в руках, они выглядели ужасающе, напоминая стаю обезумевших гиппопотамов.
Разные скорости потоков и векторы движения указанных групп отсекли от меня преследователей, и я замедлил темп. Не слишком задумываясь над тем, что делаю, я выхватил у одной из торговок плетеную сумку.
Оставляя вокзал позади, я выбрался на улицу Ленина и побежал в сторону моста Свободы, там начиналась Петроградская сторона с ее бесконечными проходными дворами. Там был мой дом, моя земля, моя вода.
— Здравствуй, дембель! — крикнул я, взмахнув сумкой, в которой приветливо звякнуло.
Глава 2. СПИРТ И ГЕОПОЛИТИКА
В детстве мне нравились панельные дома новостроек, не в силу корыстных побуждений, а ради романтики. Над бледными коробками девятиэтажек возвышались гигантские краны, напоминавшие Уэлсовских марсиан. Между ними рычали экскаваторы, похожие на танки, особого шику добавляли грязь и пятна мазута вокруг. Обстановка благоприятствовала разудалой игре в войну. И чтобы попасть от нового панельного дома, например, к троллейбусной остановке, нужно было прыгать с доски на доску через разрытые траншеи, на дне которых змеились в горячем пару черные, пахнущие гудроном трубы.
Мой дом из игр вырос. Он стоял, повернувшись глухой потертой стеной к перекрестку Попова и Левашовского, ко всем этим нервно мигающим светофорам, чадящим “каблукам” и “газонам”, к спешащим людям. Каждый год со стен дома, словно желуди с дуба, опадали куски штукатурки, и каждый год дом оседал на два пальца, погружаясь в мерзлое глинистое болото, питающее собою Неву.
Перед тем, как войти, я погладил дом за шершавый угол возле выведенного синей краской египетского иероглифа, задающего ориентир до ближайшего люка, и шагнул к широкой двустворчатой двери парадного входа. Сколько помню себя, эту дверь украшала массивная латунная ручка в форме веретена. Если ее натереть хорошенько, она начинала блестеть так же ярко, как пряжка моего ремня или купол Исаакиевского собора. Теперь на ее месте болталось кольцо, свитое из пучка стальной проволоки. Я выругался с досады и вошел внутрь.
В парадном оказалось темно и пахло картофельной шелухой. В родном парадном свет не особо нужен, в родном парадном надо помнить количество ступенек в каждом пролете на ощупь. И еда должна быть простой, от изысканной пучит желудок. И еще на лестнице обязательно должны жить кошки, чтобы крысы не прибегали из соседних домов. Кошками на лестнице отдавало тоже.
Я поднялся на пятый этаж и четыре раза нажал на белый кружок звонка, что висел возле двери, утепленной кусками жесткого войлока. Сердце стучало чаще, чем нужно. Я волновался и переступал с ноги на ногу, в мокрой насквозь шинели с вылинявшими погонами неопределенного рода войск.
Мне открыл Гена, сосед, опытный водопроводчик, с широкими, ржавыми и твердыми, как камень, ладонями. Он был в грязной майке до колен и пушистых бесформенных шлепанцах, перешитых из старых мягких игрушек. Толкнув дверь вперед, Гена пошатнулся и уперся спиной о наличник.
— Кого надо?
— Не узнаёшь?
— Нет.
— Гонять тебя было некому.
От водопроводчика исходил дурной запах распада фенолов и низкомолекулярных спиртов, но я был рад этому говнюку.
— Дядя Гена, это я, Виктор. И теперь я тебя гонять буду, как суслика.
— Вихтур! Мать твою!.. Ты это, того… — прошептал он. — Сбежал, что ли, ёп тыть?
И этот туда же! Все-таки пролетариат непроходимо глуп. Был ли он на самом деле движущей силой Октябрьской социалистической революции?
Я сказал просто:
— Старший сержант Попов демобилизован согласно осеннему приказу министра обороны. Бухать со мной будешь?
— Я? Я с четырнадцати лет пью, с той самой минуты, как в ремесленном училище первый болт завернул. Только… это… — Гена замолчал и насупился. — Только вот что: у меня с “бабками” плохо.
— Да ты забей, не думай. У меня все с собой: и выпивка, и закуска, — я протянул авоську к его носу, чтобы он мог посмотреть и понюхать.
— Что там у тебя? Натовская гуманитарная помощь?
— Помощь? Дождешься помощи от гуманитариев. Отбил у врага, — уверенно произнес я, вспоминая панику на перроне. — Ну что мы стоим в дверях, как первогодки. Пойдем, выпьем, я до костей промерз. Есть еще кто-нибудь дома?
— Нет никого. Моя спит. А Кирюха, братик мой полукровный, выпил бы, но не может, он в больнице сейчас — обжег тормозухой желудок.
— Тогда посидим на кухне, — предложил я. — Там курить можно.
На самом деле я обычно курил в своей собственной комнате, но мне не хотелось приглашать туда посторонних. Посторонние же — как широко ни бери, как ни рассматривай в лупу — это все, кроме двух моих друзей, моей возлюбленной, которая, возможно, сама не догадывалась об этом, и моих родителей, которых мне хочется уберечь от упоминания в этой истории.
Мы прошли на кухню и сели друг напротив друга за квадратный стол, плотно зажатый между газовой плитой и колонкой. Я вытащил из пакета скользкие пирожки и вареную курицу, которую Генофон разломил на две части в одно движение и почти бесшумно. На клеенчатой скатерти были нарисованы тарелки, вилки, ложки и даже кое-какая закуска, что существенно облегчало сервировку. Поэтому, когда я выставил две бутылки водки ровно по центру стола, натюрморт приобрел вид законченный, сытный, согласованный с законом симметрии и располагающий к долгой серьезной беседе.
Мы выпили по одной. Закусили и закурили… Молчали, наблюдая, как выдыхаемый нами дым зависает под потолком.
Генофон раздавил в пепельнице окурок, большим пальцем растер до молекулярного уровня и сказал:
— Что-то разговор, Витюх, не идет. Может, это… еще по одной?
— Не вопрос, — я призывно махнул рукой.
— Одобряю… — подмигнул Генофон.
Я принял его фразу за тост и опрокинул стопку.
Стопки у Генофона большие — граммов по восемьдесят, с непривычки мне ударило в голову, стало тепло и захотелось сделать или сказать что-нибудь доброе.
— Хорошо, — произнес я.
— А то, — подтвердил Генофон. — Это только бабы водку не любят. Души у них нет потому что. А ты это, Витек, голландский спирт “Рояль” пробовал?
— Откуда? В армии бухать не положено. Если только на аэродроме. Там можно, авиационного топлива.
— Ну да, ну да, — согласился Генка, закуривая. — Но я вот что тебе скажу: голландский спирт лучше авиационного, хотя технический тоже. В чистом виде химией отдает, поэтому его нужно разводить кока-колой. Это, Витек, получается такая штука… Со стакана прямо как чукча становишься. Завтра халтуру оплатят — попробуем. А пока “за неимением гербовой” давай нашей “Столичной” выпьем.
Мы выпили. Потребность совершать хорошие поступки и думать хорошие мысли усилилась, и я сказал снова:
— Хорошо, бляха-муха.
— Ну так ёп, — подтвердил Генофон.
— А вот этот спирт “Рояль” — он откуда? Раньше такого не было, не припомню.
— То, Витюха, говорю же, гуманитарная помощь, — объяснил Генофон.
— Но они же, голландцы, того… — выразил я свое несогласие.
— Пидоры? — не понял водопроводчик.
— Да нет, — я насупился, — они наши враги из Северо-Атлантического блока. Ну и пидоры, само собой, тоже. И, к тому же, наркоты.
— А вот спирт у них хороший, ядреный, и с утра не блюешь, — Генофон вступился не то за голландцев, не то за их алкоголь. — Гуманитарная помощь для нас, алкоголиков.
— Эх, не понимаешь ты, дурень, НАТО наш враг, — я попробовал повторить все, что запомнил в армии, невежественному, пьянеющему на глазах Генофону. — Тебе, дядя Гена, список наших врагов следует выучить и запомнить. Учи и запоминай. Американские империалисты, немцы, у которых фашизм поднимает голову, итальянские коллаборационисты, французские гомосеки, португальские конкистадоры… От них помощи быть не может, от них только мировая угроза!
Мне показалось, что водопроводчик струхнул, и я поспешил подбодрить его:
— Да ты не бзди, Генофон! С нами — весь прогрессивный мир. Посмотри себе под ноги. Там, под нами, бурно развивается Африка, которая по площади значительно превосходит Европу. Она на верном пути и, если будет следовать нашим курсом, скоро преодолеет голод, безработицу, малярию и полетит в космос. Справа и вниз от тебя расположена Латинская Америка, где тоже голод, безработица и венерические болезни, завезенные из гомосексуальной Европы. Там каждый второй похож на Фиделя Кастро, а каждый второй оставшийся — на Че Гевару, про женщин я даже не говорю. Слева от тебя — арабские коммунисты, китайские маоисты, кимирсеновцы и полпотовцы, со всеми вытекающими оттуда последствиями. Плюс все трудящиеся шара Земного…
Я замолчал, чтобы перевести дух.
— Так, значит, к чему это я? К тому, что натовские пайки достанутся нам только после полной победы над врагом.
— Да, — Генофон тяжело вздохнул. — Я вижу, тебя в армии здорово нахлобучили. По самое “не горюй”.
— Да ты обурел, салабон! Ты как с дембелем себя ведешь? Я старший сержант ПВО Советской Армии! — чувство справедливого гнева подняло меня над столом, я уперся кулаками в нарисованные на скатерти тарелки и, глядя в глаза Генофону, отчетливо выговорил: — А ты кто?
Разрисованная едой клеенка под моим давлением поползла вниз, увлекая за собой расставленные на ней физически существующие закуски и напитки. Генофон не отвечал, вместо этого он пьяно насупился и потянул скатерть с противоположной стороны, выравнивая баланс сил и спасая бутылки от боя. Судя по реакции, мне не удалось напугать соседа-водопроводчика, систематическое пьянство сделало его безучастным к собственной судьбе.
Худой мир лучше доброй войны, поэтому, потягав скатерть взад-вперед пару минут, мы успокоились.
— Не ершись, Витек, ты же дома. Суши портянки, кури, пей, приходи в себя, одним словом, — сказал Генофон, отдышавшись и пригладив вспотевшие волосы.
Сказал и налил водку в стопки:
— Тебя два года не было. Ты, наверное, там у себя в тундре даже телевизора не смотрел и белых медведиц принимал за женщин. Ты ведь, это, обижался, поди? А все было продумано правильно. Телевизор ведь, братка, смотреть вредно. Наукой доказано. А от женщин у солдата нервные расстройства — это еще раньше доказано, до того как изобрели телевизор. Когда человек сам не знает, как о себе позаботиться, о нем заботится Родина. Родина давала тебе еду и питье, обеспечивала обмундированием, а за это ты охранял ее от врагов.
— Дядя Гена, — я схватился за стопку. — Давай за Родину выпьем!
— Ты это, Витек, погоди пока пить, — продолжил сосед. — Слушай дальше…
Дальше Генофон заговорил неожиданно умно, как не должен говорить человек его должности, Генофон заговорил совсем как человек государственной мысли. В его голосе зазвучали знакомые ставропольские нотки, отчего я проникся к Генофону каким-то особенным доверием, почти как к старшему офицеру.
— Ты помнишь, что было до армии?
— Ну, я много чего помню. Ты в какую сторону клонишь, дядя Гена?
— Я про это дело на “П”, понял?
— Не очень.
— Ну, ты даешь! — искренне удивился Генофон. — Перестройка! Горбачев!
— Тот, который с пятном на голове?
— Точно. Все-таки запало в тебя кое-что, может, и дальше поймешь. Значит, так. “Гласность”, “демократия”, “консенсус” и тому подобная галиматья — это ты помнишь?
Я кивнул, потому что не хотел лишний раз выглядеть глупым.
— Хорошо. По замыслу руководства страны, это должен быть переход от хорошего к лучшему. За то время, пока ты служил, процесс шел полным ходом и почти подошел к концу. Понял?
Естественно, я не понял.
— Не понял? — Генофон рванул на груди майку и повысил голос. — У меня зарплата двести пятьдесят тысяч карбованцев! Бутылка “Столичной” водки стоит сто двадцать тыщ! А наша Родина успела превратиться в пятнадцать маленьких “родинок”! Украина, Белоруссия, Казахстан — теперь разные страны, понял?
— Дядя Гена, ты охренел? — от всех этих неожиданных слов я протрезвел, словно меня окатили холодной водой, я вспомнил про тезку Виктора и подумал, что тот мог остаться без родины. — Быстро говори: Удмуртия теперь отдельная страна тоже? Есть вообще Удмуртия?
— Удмуртия? — Генофон поскоблил озабоченно нос. — Это там, где танки производят?
Я опять кивнул, полагаясь на интуицию.
— Думаю, наша еще Удмуртия, держится на карте еще, — скрывая неуверенность, дядя Гена отвел взгляд в сторону. — Удмуртию, наверное, спасли от распада те чудики, которые объявили переворот — Янаев, Павлов и Пуго. Только Удмуртию и Чувашию, больше у них не вышло, народ не пошел за ними. Говно народ оказался. Народ всегда говно был.
— Ну да, а дальше? Они победили?
— Нет. Говорят, план у них был жесткий, как пик Коммунизма, но просрали они план этот, пропили. Пили и смотрели “Лебединое озеро” по телевизору, эстеты хреновы. Их и повязали поэтому. Один Пуго успел застрелиться… До сих пор не могу успокоиться. Давай, накати по одной!
Я налил, и Генофон быстро выпил.
— А Горбачев? — нетерпеливо спросил я, не дожидаясь, когда водка достигнет желудка.
— Что Горбачев? — переспросил Генофон.
— Куда смотрел? Почему допустил такое?
— Туда же, куда и Гайдар, и Сысковец, и Бурбулис… — махнул рукой водопроводчик.
— Сысковец? Бурбулис? — меня разобрал нездоровый смех. — А это что еще такое?
— Об этом не спрашивай, — дядя Гена потянулся к бутылке. — Давай лучше пить.
Дальше мы пили, не чокаясь, без закуски и тостов, не тратя время на праздные разговоры…
Когда водка кончилась, дядя Гена приволок из кладовки бутыль с мутной жидкостью, на горлышке которой раздувался дрожжевым брожением гандон. Он и перевел мои мысли из общественного русла в личное. Закурив для уверенности сигарету, я как можно небрежней спросил:
— Как дела у Жанки? Замуж не вышла?
— Жанка это кто? — Генофона качнуло, и брага хлынула пенными волнами на пепельницу и тарелки с куриными косточками.
— Рыжая из дома через дорогу, — я попытался прояснить обстановку. — У нее ноги чуть-чуть кривые, как у настоящей француженки. Она такие мне письма писала… И я ей писал, даже однажды получились стихи…
— Про любовь? — Генофон отцепился от бутыли и опасно приземлился на край табурета.
— Скажешь тоже, — мне показалось, что я покраснел, — про любовь это у Фета. Я писал на тематику ПВО.
— А она?
— Она больше не отвечала мне после этого, — я загрустил.
Дяде Гене, видимо, не понравилась перемена в моем настроении, он ударил кулаком по столу:
— Загуляла, небось, стерва! Суки они все, известное дело! Но не в пидоры же теперь идти из-за этого. Ты, Витек, вот что: пей давай, пей, легче будет!
Я выпил и тут же пожалел об этом. Домашняя бражка, смешавшись с водкой, никотином и психическими переживаниями первого дня на гражданке, сдетонировала, и я, издав рык раненого слона, опростался на скатерть.
Дальнейшее я помню смутно. Помню, худой, едва достающий до моего плеча, Генофон тащил меня по качающемуся из стороны в сторону коридору. Помню, я очнулся на своем двуспальном диване. Но и с диваном творилось что-то неладное: время от времени он начинал вращаться по сложной неевклидовой траектории. Тогда, чтобы сохранить в голове навигацию, я свешивался с лежака над никелированным тазом (его, вероятно, принес опытный в таких делах Генофон) и выпускал из себя лишний балласт прямо за борт.
Шторм продолжался до утра, а потом вдруг наступил штиль, расслабляющий и приятный, и я заснул, обессиленный неравной борьбой.
В оправдание себе приведу известную историческую справку: во времена античности, в славный период расцвета культуры, философии и демократии, у именуемой патрициями римской знати все пиры заканчивались как сегодня у нас с Генофоном. То есть пережор был не только морально оправдан, но и возведен в ранг общественной нормы.
Глава 3. ПИСЬМО ПРО ЛЮБОВЬ
Я засыпал в темноте и проснулся в ней же. Темнота и невежество — естественное состояние человека от рождения до смерти. Я проспал все утро, весь короткий декабрьский день и очухался поздним вечером. Мне снилось падение. Нескончаемое падение в отцепившемся лифте. Мне хотелось достигнуть дна, но я не мог. Мне хотелось проснуться.
Но, проснувшись, я пожалел, что не сплю. Похмелье было сравнимо с осколочными ранениями в голову и желудок после разрыва бомбы.
— Пить, пить, пить, дядя Гена, — простонал я и постучал кулаком в стену.
Генофон появился сразу, будто всю жизнь работал на пляже спасателем. В тех же мохнатых тапках, но в клубном пиджаке поверх майки. Пиджак ему шел, правда, был слегка грязноват. Одной полой этого пиджака он заботливо укрывал бутыль с недопитой брагой.
— Ну что, дембель, хреново? — сказал он с той нескрываемой радостью, которая не имеет ничего общего со злорадством. — Я тоже к этому говну долго привыкал. А теперь так привык, что без него ни туда, ни сюда.
— Не буду этой дряни, — сказал я, икая, — водички принеси мне, пожалуйста…
— Кто ж водой похмеляется? — возмутился Генофон. — Снова блевать потянет. А бражка мягко поправит. Ты только не принюхивайся поначалу. Нос зажми, и залпом, не глядя!
Я опасался, что стакан мутной жидкости сразу выйдет обратно, но все же попробовал.
Вопреки ожиданиям, брага полностью всосалась сквозь стенки верхнего отдела кишечника, и ни одной капли не досталось печени, настолько было обезвожено тело. Дальше начался сложный процесс спиртового распада, и обычному человеку, такому, как я, о нем известно немного. Попавший в организм спирт стекает в желудок, но попадает в голову, в ту ее часть, где размещается центр удовольствия. Сложное распадается на простое, которое, несмотря на простоту, существенно меняет человеческую природу. Я понял, что жить хорошо. Я почувствовал, что способен совершить маленький подвиг. И заметил, что мой сосед испытывает такие же чувства.
— Дядя Генофон, плесни еще! — попросил я.
— Витя, у тебя запой когда-нибудь был? — спросил он, нахмурившись.
— Нет еще.
— Ну, тогда и не стоит. Лучше иди, погуляй, подыши свежим воздухом.
— Дядя Генофон, отлей с собой для моральной устойчивости. Я пойду к Жанне в гости.
— К Жанне? — в его голосе прозвучало сомнение. — Может, обождешь немного?
— А что, собственно, такое? — спросил я настороженно.
— Ты уже общался с ней сегодня ночью, разговаривал по телефону. А потом сел писать ей письмо. Что, не помнишь?
— Письмо?.. — тут я заметил, что мой письменный стол покрыт смятыми и изорванными клочками бумаги. Еще на столе почему-то стояли мои армейские сапоги. А настольная лампа лежала, причем на полу. — Письмо? С чего ты взял, дядь Ген? — пробормотал я, чувствуя, как щеки меняют окраску. — Может быть, я приводил в порядок бумаги, собирался писать мемуары…
— Ну, мемуары так мемуары, — сосед спорить не стал, но, похоже, и верить не собирался. — Ты помнишь, Витек, где водку-то брал?
— У цыган на вокзале, — ответил я рассеянно. — О чем же я говорил с Жанной, а, дядя Гена?
Тема водки вытеснялась мыслью о Жанне. О Жанне, в коей было так много хорошего, что однокурсники ходили за ней табунами. Жанна предпочитала взлетающие на ходу юбки и гипнотизировала одной своей походкой. Она могла завести в нравственный тупик любого простым цоканьем каблуков. Как и многие, я сразу попался на этот ее прекрасный манок.
Я был неопытен и допускал стандартные ошибки, свойственные маргинальным сообществам наивных романтиков. Дон Кихот, Пьер Безухов, Павка Корчагин — можно перечислять без конца. Вместо того чтобы по-молодецки подойти и помять предмет обожания липкими пальцами, мы ищем окольные тропы, лежащие в интеллектуальных областях, о существовании которых настоящие женщины, как правило, не догадываются. Мы выбираем путь, фактически лишающий нас самых призрачных шансов.
Правда иногда нам на выручку приходит удача. Под удачей я подразумевал ситуацию, когда объект страсти по необъяснимым причинам набрасывается на вас сам. Все произошло на вечеринке по случаю пройденной сессии. В большой трехкомнатной квартире на Восьмой линии Васильевского острова, с которой на время шабаша спешно бежали предки одного из студентов, собралось человек тридцать. Из них восемь девушек. ВУЗ был строго технический, где гендерный баланс сильно искажен и доходит до границы матриархата. Из восьми девиц внимания заслуживали лишь три, по той же понятной причине: немногие девочки в детстве мечтают стать инженерами-электриками и вместо игры в дочки-матери предпочитают рисовать на ватмане схемы электроцепей.
Жанна сидела ближе всего ко мне. Она была подстрижена под Чебурашку, но ее большие ежевиковые глаза блестели озорством. И я боялся той непонятной силы, с которой притягивало меня анатомическое строение ее таза. Логически это невозможно объяснить. Зад наличествует у каждого и устроен он достаточно примитивно: пятьдесят шесть мышц и сухожилий, приделанных к костям и хрящам. Однако исходящие от ее мышц нервные окончания самым непонятным образом замыкались на моем гипоталамусе.
Помню, размышляя над этим, я потер виски и принял решение устроить “Северное сияние”, то есть смешать в своем фужере водку с шампанским. Я примешал (осторожно, чтобы не разогнать шипучие газы) четыре части “Советского” к одной части “Столичной”. На вкус коктейль получился поганым, но с основной задачей (блокировкой моральных императивов) справился идеально. Уже через пять минут я рассказал Жанне анекдот про поручика Ржевского, в котором, с моей точки зрения, имелся недвусмысленный намек на разврат. Жанна посмотрела на меня с интересом и размазала майонез на щеке. Тогда я предложил ей убойный коктейль. Она согласилась. Я смешал напитки в пропорции четыре и два. В этот раз я меньше думал о газах и больше о Жанне.
— За преодоление барьеров! — сказал я.
Жанна опять согласилась с терминологией и вскоре рассказала мне такой анекдот, от которого я покраснел, как племенной помидор. Она засмеялась, возможно, над моей краснотой. Я засмеялся тоже, просто так, от действия алкоголя.
Беспричинно посмеиваясь, мы вышли из комнаты и оказались в длинном пустом коридоре, таинственно освещенном идущей на убыль луной, что серебрилась в узком коридорном окошке. В этот момент посвященная диодам дискуссия зашла в тупик, и в комнате завели магнитофон с резкими криками Владимира Кузьмина, сопровождаемыми чуть смазанными звуками рок-н-ролла.
Умом Жанна еще не поняла значение и назначение звуков, а ее попа уже начала танцевать. Словно тутовый шелкопряд, Жаннин стан оплетал меня паутиной эротики, я онемел, покрываясь потом и размышляя, с какого бока на нее лучше наброситься.
Когда агонизирующий Кузьмин сорвался на хрип, каблук на Жанниной туфле лопнул и отлетел в темноту, а саму ее сильно качнуло и повело. Очень, надо сказать, удачно — ее губы уткнулись в мою шею. А мои руки оказались на ее талии, как на плацдарме для дальнейшей атаки.
— Нет, — зачем-то пробормотала она, вытаскивая рубашку из моих брюк.
Я в свою очередь попытался найти на ее одежде хоть какие-нибудь соединительные элементы. Функциональные различия женских вещей от мужских превращали действие моих рук в хаотическое блуждание, беспорядочное, но обоюдно приятное. В непосредственно осязаемой близости Жаннино тело оказалось податливым, легким и мягким. Я, словно мастер-горшечник, мог вылепить из этого теплокровного материала все, что желал, но желать большего в тот миг было нельзя. Я просто не знал, что делать дальше.
Чуть помучившись, я решился просить ее помощи и сказал по возможности мужественно:
— Жанна, что я могу сделать для тебя?
— Поступок, — она не придумывала.
— Хочешь, я выпью бутылку шампанского прямо из горлышка?
— Да, — простонала она.
Так как Жанна не могла стоять без моей опоры, я уложил ее на пол, прикрыв белеющие в темноте коленки своим выходным пиджаком. А сам бросился на поиски шампанского. Я зарекся, что это будет непочатая бутылка, чем, по сути, вынес себе приговор. Очень трудно найти нетронутую алкогольную емкость в месте, где происходит студенческая попойка и культура пития еще только формируется. Но мне повезло, я нашел ее, хитроумно заначенную в длинном женском сапоге, стоявшем в прихожей.
Вот только Жанны я потом не нашел и своего пиджака не нашел тоже. А там, где я их оставил, лежала одинокая красная туфелька. Тогда я открыл шампанское с тугим пенным хлопком, налил напиток в туфлю и выполнил свое обещание…
Очнулся я поздно утром лежащим на сундуке, под моей головой был заботливо свернутый половой коврик. Мне было плохо…
С Жанной у нас тогда не связалось. Летом она ушла в академический отпуск. Я долго страдал, а потом начал посещать дискотеки при общежитии текстильной фабрики и забыл о ее существовании. А потом ушел в армию…
Я написал ей письмо. А потом еще два. Она ответила. Завязалась переписка. У меня появилась надежда довершить начатое, пока однажды я не попросил удмурта Виктора написать стихи для Жанны от моего имени. Это была моя первая большая ошибка. Сегодня ночью, начав писать сам, я совершил вторую, кажется, еще большую.
Моя история не оригинальна. Пока я выполнял свой гражданский долг, Жанна вступила в брак. Как она написала, я сам был виноват в случившемся, ибо страстной лексикой и вульгарной чувственностью моих писем подтолкнул ее в физические объятия другого… С момента Жанниной свадьбы прошел целый год, меня там не было, но картины банкета, бракосочетания и последовавшая за ними жестокая порнография стояли у меня перед глазами. Когда невеста и жених тожественно ступали по ковровой дорожке ЗАГСа, под их каблуками плющились и разрушались не только красные головки гвоздик и гладиолусов, но и мои собственные представления о жизни, нравственности и морали…
Стараясь унять тревожную дрожь, весьма похожую на барабанную дробь, я подобрал несколько клочков, валявшихся у дивана. Прошло несколько тревожных минут, прежде чем мне удалось расправить кусочки и выложить их в правильный прямоугольник.
— “Жанна — сука”, — прочитал я содержимое письма вслух…
Глава 4. ГЕННАЯ ИНЖЕНЕРИЯ
Два дня я не выходил из комнаты. Я лежал на диване, отвернувшись к стене, и считал ромбики на обоях. В этой жизни для меня все было кончено.
— Что, хреново?.. — шепнул в замочную скважину Генофон. — Ну, не хочешь, не отвечай. И так все понятно. Знаешь, Витек, я тебя на ноги подыму. Ты у меня еще будешь бегать по бабам, как красный дракон.
Он ушел. Некоторое время гремел на кухне кастрюлями. Когда шум затих, через щель между дверью и полом в комнату устремился удушливо-сладкий букет из прокисшего хлеба, мертвых дрожжей и летучих спиртов. Дядя Гена взялся варить самогон. Его жена Серафима тоже учуяла запах и выдвинулась из комнаты в коридор. Супруги начали переругиваться. Серафима боялась, что перегретая брага взорвется. Звук ее голоса был зычным и резким, как сирена на туристическом теплоходе. Геннадий, главный в семье, отвечал тихо. Отстреливался от жены сухими очередями матерных и полуматерных слов и, судя по царапающим металлическим звукам, пытался запереться от нее на щеколду.
Будучи вдвое меньше супруги, сделать этого он не сумел. Серафима проникла на кухню. Некоторое время из кухни раздавались звуки пощечин и разбитой посуды. А затем послышался глухой металлический звон, как будто один из законных супругов ударил другого по голове сковородкой. Я подумал, что если их взаимная ненависть так сильна, то какой же силы было другое чувство, которое их соединило когда-то?
Может быть, точно такое же недалекое будущее ждало нас с Жанной? Не поэтому ли она отменила его своим поступком?.. Я представил, как мы с Жанной, старые и толстые, толкаемся на коммунальной кухне вокруг самогонного аппарата, грязно ругаемся и деремся. А потом Жанна бьет меня по голове горячей сковородой, с которой летит во все стороны недожаренная картошка… Если так, Жанна была сукой и тогда, и сейчас.
Но Генофон не дал мне домыслить. Он заскочил в мою комнату, словно кролик, он и выглядел как кролик, за которым гонится рысь.
— Валяешься, Витька? А я ради тебя морду подставлял, между прочим.
Он не врал: его потная плешь вздулась твердым молодым шишаком, а на правой щеке кровоточили четыре бороздки от ногтей верной супруги. Обычно у человека какая-то одна рука развита сильнее другой, жена Генофона одинаково хорошо владела обеими.
— Проходи, дядя Гена, садись, — я поднялся с кровати и поставил перед Генофоном стул. — Опять досталось тебе ни за что. И самогону, небось, каюк?
— Ты, Витек, говоришь так, потому что не знаешь подоплеки наших с ней отношений. Это только со стороны кажется, что она меня елозит словно половую тряпку. А на самом деле я отец семейства! Тридцать лет с ней живу. Баба, может, она и хитрожопая, и сильная, но… — Генофон растер по щеке кровь и ощерился на уцелевшую здоровую сторону. — Как и любая баба, она в первую очередь дура! Стаканы есть у тебя?
В слове “стаканы” ударение он ставил на последний слог.
— А она не придет? — выразил я беспокойство.
— Не придет, с ней покончено.
Вероятно, с моим лицом произошло что-то не то.
Генофон нахмурился:
— Что так смотришь? Не убивал я ее. Сама она. Ударила меня и ушла плач разводить к свояченице… Мы всю жизнь так живем. Она ведь у меня совсем не пьет, ни капли, ей-богу. Вот едреналина-то ей и не хватает. А едреналин — он всем нужен, иначе всякие болячки приставать начинают, морщины появляются, жопа растет.
— А Жанна? — спросил я. — Почему ей адреналин не нужен, почему ей мой ночной скандал не понравился?
— Не понравился? Я так не думаю. Ты свою беседу вел как мужик. Ты ей столько едреналину за раз засадил, от глотки, небось, пропек и до матки. Она наверняка после тебя полночи на своем хахале верхом скакала, так ты ее взбудоражил. Скандал ведь для бабы это прелюдия, понимаешь! Им же все нравится делать прилюдно, даже вот это, — Генофон обхватил руками нечто невидимое и задвигал взад-вперед тазом.
Мне захотелось сплюнуть.
Сосед посмотрел на меня исподлобья и хмыкнул:
— Эх, Витек, Витек, вот гляжу на тебя и понимаю: ни хрена ты в бабах не разбираешься. А ведь времечко быстро пройдет, так ведь можешь дураком и состариться. Ну, так где стаканы?
Стаканов я не нашел. Но выпить было необходимо. Поэтому я взял с книжной полки рифленый пластиковый пенал, предназначенный для хранения карандашей и ручек, и выкинул из него содержимое. Потом протер пальцем от пыли и протянул Генофону.
— Вот. Не хуже стакана и больше. Водоизмещение — двести семьдесят грамм. Способ проверенный, студенческий. Его, может, сам Менделеев изобрел, чтобы не пить из горлышка.
— А не расплавится? — поинтересовался Геннадий. — В самогоне градуса не то, что в водке.
— Проверено. Здесь даже насечки выбиты для подсчета калорий.
— Научный подход, — одобрил сосед.
И мы выпили по очереди.
— Ух, — выдохнул я и зажмурился, чтобы глаза не лезли на лоб, когда самогон покатился по внутренностям.
— Вот и я говорю: первач лучше водки и полезней, и оборотов в нем больше, — одобрительно сказал Генофон и понюхал рукав пиджака, заскорузлый от длительной носки. — Покурим?
Раскуривая подсушенную на батарее “Стрелу”, я решился задать Генофону вопрос о личном:
— Дядь, как думаешь, шансы у меня есть?
— Шансы есть всегда, — сказал Генофон, подумав.
— Да нет, я не про какие-то там шансы вообще. Я про Жанну. И про эту ее прелюдию.
— Я и говорю насчет баб. Какую бы цацу баба из себя не выделывала, шанс есть всегда. Тут главное — не быть щепетильным и слишком порядочным быть тоже не нужно, — Генофон остановился и подмигнул. — Разговор получается интимный, значит, надо выпить еще.
Я согласился, тем более что алкоголь уже кружил мою голову. Мы выпили и помолчали, чтобы почувствовать, как мягко и легко меняет он нашу сущность. Наконец Генофон удовлетворенно кивнул и продолжил:
— Запомни, Витек: мужик должен вести себя так, будто хочет всех баб вокруг, включая теплокровных домашних животных, а не только свою законную. При этом нужно выказывать всячески, что у тебя на это хватит гормонов. Баба только тогда возбуждается, когда ей есть с кем бороться.
— Ну, это понятно, это и у Набокова так, и у Бунина даже. Я другого не могу понять, дядя Гена: неужели ей нужен только адреналин? — не унимался я. — Кроме него, наверняка, есть что-то еще.
Генофон, поразмыслив, кивнул:
— Есть, конечно. Прелюдия. Прелюдия для нее важнее того, что происходит потом. Зачем она, обычно тихая дома, так любит ругаться с тобой при посторонних, в гостях, например, или в очереди? Или вдруг ни с того ни с сего бьет тебя по голове сковородкой, или лезет целоваться в метро?.. А чтобы показать другим бабам, что ты есть ее собственность, и она может делать с тобой что угодно. И рано или поздно все начинают в это верить, а главное — ты сам начинаешь.
Я сосредоточился на облаках дыма, блуждающих под потолком. Несмотря на явную убедительность, я не был готов принять жизненные принципы водопроводчика полностью. Его семейная жизнь не выглядела счастливой.
— Ты поэтому, что ли, бухаешь, дядь Гена? Чтобы казаться круче? Ради Серафимы бухаешь, правильно я тебя понял? — осторожно спросил я, почесав нос.
— Нет, — дядя Гена поморщился. — У Серафимы климакс, и она меня как мужика не воспринимает больше. Я для нее алкоголик. Она думает, что я не могу не бухать. А я бухаю, потому что борюсь. Я выражаю себя через бухач.
Я, конечно, тогда не мог понять, что он имеет в виду. Я же только что дембельнулся, и только о Жанне мог думать, и все ждал, чтобы Генофон меня морально подбодрил.
— Ну и все-таки может у нас что получиться? — решился я на последний вопрос. — Она ведь однажды мне фотку свою прислала, в конверт вложенную, круче, чем из “Плейбоя”.
Генофон посмотрел на меня как-то странно и сказал, подбирая слова с явным трудом:
— Не обижайся, мне пора двигать. Дела надо делать. Халтуру. Унитаз в восемнадцатой просили прочистить. Югославский. Богатые, сволочи… А Жанна? В жизни все может быть, Витек. Но жить одной Жанной — мелко. Понимаешь, теперь времена такие, что всем хреново, кто не животное. Этногенез нарушился. Засорился. Его чистить нужно, а они в него срут и срут… Ты, это, проспись да все-таки выйди на улицу, на пешеходную экскурсию по городу. С друзьями увидься. Сходи туда, где работал. Сразу много поймешь…
Он ушел.
Я заснул. Засоренный этногенез Генофона я принял за пьяный глюк…
Сон был бессюжетный, светлый и легкий. И сам я был спокойный, светлый и легкий, наверное, от дезинфицирующих свойств самогона. И проснулся я с розовым лицом младенца и ровным спокойным пульсом.
Из окна прямо на паркет и на письменный стол струилось густое зимнее солнце. В его лучах неподвижно висели бриллиантовые частички пыли. Я был дома. Где помогают стены. Где помогают вообще все собранные тобой предметы. Только и ждут момента, чтобы помочь.
Я влез в парадку, затянулся портупеей, прижав живот к позвоночнику, начистил отутюженные в гармошку дембельские сапоги и поискал взглядом портянки. Те расслаблено висели на спинке стула, мятые и пятнистые, как лица шахтеров.
Подумав немного, я достал из платяного шкафа большой пластиковый мешок. Взяв первую портянку аккуратно за самый кончик, я опустил ее на самое дно пакета. Затем произвел аналогичное действие со второй. Общая экология комнаты заметно улучшилась. К черту милитаристические фетиши, я свободен!
Мысль была хороша, и я придал ей материальную форму: вслед за предками носков в черный мешок последовали китель, шинель, ремень, галифе и кальсоны. После небольшой паузы туда добавился дембельский альбом. Перехватив горловину мешка удушающим прочным узлом, я удивился, насколько скуден оказался объем моего армейского прошлого, и решил, что мешку будет комфортнее на помойке.
“Человек не рождается в военной форме, гораздо чаще в военной форме человек умирает”, — подумал я и, обмотавшись полотенцем, как Цицерон, отправился в ванную принимать душ. Смывать с тела остатки станции Костамукши, оттирать с сердца отпечатки Жанниных коготков.
На омовение ушло полчаса и полкуска мыла. Закончил я по привычке холодной водой и к концу процедуры был другим человеком. На что этот другой человек был способен — мне предстояло разобраться в ближайшее время.
Думать лучше опрятно одетым. По одежде часто судят о том, что у тебя в голове. Глупая фраза, но звучит слишком часто, а значит, влияет на податливые умы. Следуя замысловатому этикету, я одевался продуманно и неторопливо. Выбор был небольшой, но все же это был выбор. Оставив на “потом” трикотажный спортивный костюм, джинсы и водолазку, я облачился в девиантную “тройку”, в которой сдавал вступительные экзамены, и черные лакированные ботинки с острыми носками и латунными пряжками. В армии я наел около десяти килограммов полезного веса, но прочный пиджак не порвался.
Я заварил чай, сел в кресло, сдул пар, зависший над кружкой, и сделал глоток. Чай был терпким и горьким, одежда была не новой, но чистой, а сам я казался себе степенным и рассудительным. Английский джентльмен, как тот сэр в цилиндре с тростью, что был изображен на пачке с заваркой. (О том, что чайный купаж был расфасован не на Йоркской фабрике, а в подвале дома № 5 по улице имени Ф. Энгельса, единственной освещаемой улице в поселке Металлострой, я знать не мог).
Как не мог знать о многом другом.
Два года я не смотрел телевизор и не читал газет, только “боевые листки”, и потому до сих пор считал Землю круглой.
А она уже давно была ломаной.
Глава 5. ГРАДАЦИЯ И ДЕГРАДАЦИЯ
В “тройке” и галстуке, с чашкой чая в руке, я размышлял о своем месте в окружающем мире.
Пожалуй, я не хотел ощущать грязь под ногтями и пот, стекающий за воротник, по этой причине я причислил себя к интеллигенции.
Интеллигентам не слишком много платили. Интеллигентов не назначали на ответственные посты. Нам не доверяли первых ролей в деле построения коммунизма. Вероятно, по причине избыточного словарного запаса и отсутствия физической силы. Нам не хватало смекалки, кондовости и сермяжности для того, чтобы гегемония пролетариата приняла нас в свои ряды. Но некоторые девушки влюблялись в нас до беспамятства, хотя и ненадолго. Мне показалось разумным и дальше оставаться интеллигентом, по крайней мере, до тех пор, пока не представится хорошо оплачиваемой работы.
Инженеры, драматурги, кочегары и грузчики составляли тонкий интеллектуальный слой общества.
Лучшие условия труда и отдыха были у драматургов. Но чтобы стать драматургом, нужно было родиться в семье драматургов.
У кочегаров преемственности не существовало, но в операторы попасть так же трудно, как в среду драматургов. В кочегарках работали особые люди: бородатые, задумчивые, с блуждающими по линии горизонта глазами. Они никогда не спешили. Возможно, какие-то внутренние убеждения не позволяли им заниматься чем-либо конкретным. Этих людей тяготили даже те восемь дней в месяц, которые им приходилось отбывать в котельной. Они не работали бы никем и нигде, но у нас в стране такое было не принято. Красивые девушки, милиционеры и гопники демонстративно не любили кочегаров.
Мне, наоборот, хотелось, чтобы меня любили. И в этом была загвоздка.
Немного о грузчиках. Человек, став разумным, освободил от трудовой повинности лошадей, волов и ослов, но в своем стремлении к звездам позабыл облегчить участь самому себе. Люди-мулы, игнорируемые эволюцией, переходили из эпохи в эпоху, оставаясь неизменной и главной движущей силой, что при строительстве пирамид, что при подготовке космических полетов. Велеречивый Карл Маркс, гиперинтеллектуальный Лобачевский, эпатажный Чарльз Дарвин — все они въезжали в светлое будущее, удобно устроившись на загривках грузчиков. Неброские полупьяные люди-ослы, люди-мулы силою своих хребтов двигали цивилизацию по невидимой спирали вверх и вперед.
Таскатели тяжестей находились в самом низу так называемой карьерной лестницы (ниже не было ничего, только ад), поэтому сохраняли и детскую независимость, и подростковый нигилизм, и романтизм, свойственный юношам… Замечая во мне тягу ко всякого рода нездоровым вещам, мама настойчиво повторяла, что все грузчики спиваются, и от тяжелых мешков у них развязываются пупки.
Инженеры. Что я мог рассказать о них?
В официальных изданиях о них всегда говорили мало и мимоходом. Песен не сочиняли. Соцреализм изображал их беззащитными, закомплексованными тюфяками, склонными к предательству в тяжелые для страны времена. Я и мои товарищи по институту такими не выглядели, правда, мы были студентами, а это две разные ипостаси. Может быть, нам предстояло измениться в день получения диплома.
Об инженерах рассуждать было сложно, поэтому я решил взять паузу и выкурить папиросу.
Папиросы появились у меня вчера, их подарил Генофон. “Беломорканал”. Славный табак. Генофон курил его из-за дешевизны и большого количества дурманящих смол. Люди моего возраста видели в папиросах особый стиль, близкий по духу изогнутым сточным трубам Невского проспекта и античным урнам Летнего сада. Банальный курильщик заламывал гильзу в “сапог”, курил жадно и быстро в ожидании дурмана. Эстеты сохраняли девственность форм папиросы, потягивали дымок с ленцой, что придавало им аристократические черты. Я закурил вторым способом. Вкус папирос изменился: табак отдавал кизяком, будто степной самосад. Я не решился экстраполировать качество табака на качество нынешней жизни, а зря. Может, в будущем сделал бы меньше ошибок.
Я сидел, курил и примерял на себя костюм инженера. Будущее казалось приветливым. “Виктор Попов, инженер” — этой латунной табличке предстояло висеть на двери моей квартиры. Старенький кульман, чай в подстаканнике, впрочем, иногда допустимо вино. Рабочий день до семнадцати. Некрупная и неглупая жена по хозяйству. Пиво и сушки в тихом баре с приятелями. Разговоры о вечном в себе и о суетном там, за окном. Очень тихие, мирные диссидентские разговоры. К сорока годам — “Жигули”. К пятидесяти — ордер на двухкомнатную квартиру, которая достанется детям. Стабильное тихое бытие лет до семидесяти пяти, а там, глядишь…
Выбрав умственный труд и отвергнув физический, я затушил в пепельнице пятую папиросу и потянулся. Я чувствовал себя уставшим и удовлетворенным, как после серьезной работы.
Размышление — это труд. Умственный труд — самый сложный и непонятный. Многие на него не способны. Для некоторых он опасен и вреден. В истории попадаются люди, которым записанные на бумаге размышления принесли известность, деньги и уважение… Выбор был сделан.
Я включил магнитофон. Катушечный магнитофон “Нота”, прочный и надежный, как чугунный горшок, им можно было забивать гвозди и проливать на него вино. Раньше я врубал его каждое утро. И день начинался, в зависимости от настроения и погоды, под меланхолию “Cure” или растягивающих пространство “Pink Floyd”, под агрессивную рубку “Deep Purple” или под неуправляемый полет “Led Zeppelin”. Два года назад, когда я собирался в военкомат, тоже играла “Нота”. Вместо шумно-развратной “отвальной”, которую уважающие себя люди устраивали, чтобы последующие два года было что вспомнить, у меня вышла ночь перед эшафотом. Я сидел на столе и разглядывал мокрые крыши соседних домов. Моих друзей призвали раньше меня. Жанна… Жанна уже тогда была хороша. И уже тогда была сукой… В общем, провожали меня в армию только живые мертвецы из “Joy Division”. На пару с ними я и распил бутылку “Рислинга”.
Теперь, когда я нажал на “пуск”, они зазвучали снова. Мощно и жестко. Мрачно и безнадежно.
Чуть пританцовывая, я надел длинное полушерстяное пальто, кроличью шапку и вышел из комнаты. Для реализации светлого будущего мне осталось дописать диплом, а затем защитить его от нападок профессоров. Я повернул замок входной двери и вышел на лестницу…
Четыре перекрестка отделяло мой дом от Электротехнического института, с которым меня связывали почти пять лет учебы. Четыре перекрестка — пятнадцать минут неспешной ходьбы по старому Петербургу.
Я преодолел это расстояние за два часа, пораженный переменами, случившимися в мое отсутствие. Три дня назад, когда я прорывался от Финляндского вокзала к дому, у меня не было времени глазеть по сторонам. Шел липкий снег, стояла сырая холодная (практически полярная) ночь, я бежал от патруля и позора в линялой шинели и обесцвеченных погонах, выбирая наиболее безопасный маршрут, и не слишком интересовался красотами города. Теперь был день, и не было погони. Угрюмые тучи, посыпав хрустящим снежком дома и дороги, ослабли, просветлели и отошли набираться сил к северу. Они освободили место для солнца, которое заливало своими лучами город. Тени ужались до тонких полупрозрачных полосок под козырьками крыш и карнизов. В этом ярком прозекторском свете на анатомически безупречном теле города бугристыми юношескими прыщами проступали признаки перемен.
На семиметровую глубину ЦКП, спрятанного в глухом хвойном лесу в сотне километрах от Костамукшей, слухи о переменах не доходили совсем. Армии вредна любая информация, за исключением коротких оперативных сводок. Армия усыпляет мышление и пробуждает бдительность. Поэтому о переменах я не знал ничего. Я уходил в армию в восемьдесят девятом, когда заводы и фабрики встали, остановился городской транспорт, а у дверей магазинов змеились длинные очереди за отовариванием продуктовых талонов, когда все и вся замерло в ожидании перемен. И они не заставили себя ждать…
Я с легким испугом и изумлением шагал по скользкому зимнему тротуару, и мои мысли скользили по поверхности, следуя строго за моим взглядом. В детстве я обнаружил, что главный цвет духовно-культурного центра Великой Империи — свинцово-серый. Небо, камень, асфальт, платки и пальто, лица прохожих — все имело его оттенки и носило его отпечатки. Цвет тяжелых металлов, цвет сумерек, цвет чахотки, цвет ветра. Цвет достоинства, цвет неуступчивости и цвет вечности, в конечном итоге.
Теперь вокруг меня был другой город. Разглядывая его, я щурился, словно крот, и наполнялся смутным тяжелым предчувствием. Ибо город линял. Сквозь свинцовый гранит старого города пробивался наружу новый, от его вида рябило в глазах, как от цыганского одеяла. От перекрестка к перекрестку тянулись бесконечные ряды грубо сколоченных, скошенных книзу будок с зарешеченными окнами, сооруженных из старых раскладушек лотков, тумб и растяжек с изображением безумных людей, пожирающих шоколадки и колбасу. Эти чужеродные предметы засоряли открытое прежде пространство садиков, газонов, троллейбусных остановок. Они искажали перспективу, лишали город свободы, нагло выпирали на первый план, выползая на тротуары всюду, где это было возможно.
В одной из таких собачьих будок, на перроне станции Костамукши, я покупал железнодорожный билет до Питера. Строение называлось ларем. Но в Костамукшах вся архитектура уродлива. Местные жители валили оттуда при первой возможности, бежали от безысходности, пьянства и безнадеги. Унося с собой свой скарб: страхи, болезни, пороки… В ларе на перроне станции Костамукши выбор был невелик: два вида билетов (детский и взрослый), конверт с маркой, пирожок с картошкой и водка.
В новоиспеченных ларях Петербурга выбор был больше. Прилавки ломились едой и одеждой, напитками и сигаретами. Рядом с капустными кочанами соседствовали джинсы и футболки, вместе с землистой картошкой и подтекающим мясом лежали наручные часы с калькуляторами, а висящая на нитках сушеная корюшка перемежалась со стеклянными бусами и узорными лифчиками. Судя по аляповатому и вызывающе броскому виду, товары и утварь были сделаны в чужих землях. А цены на бирках говорили, что мои сограждане стали миллионерами.
Раньше в нашей стране инженер не мог стать миллионером. И токарь, и грузчик, и культовый драматург не мог. Это было как-то не принято. Миллионеры жили на виллах и яхтах, курили сигары, ходили в сомбреро и белых костюмах. У нас это тоже было не принято. Миллионеры были безнравственны, жадны и коварны. Мы проповедовали иную идеологию, хотя и у нас такое встречалось.
По улицам, точнее, на проезжих частях, меж знакомых “жигулей” и “запоров” чернели странные автомобили — неправдоподобно длинные и низкие агрегаты, похожие на надломленные сигары, пассажирам в них приходилось также принимать форму сигар. Другой тип чужеродных автомобилей, наоборот, возвышался над общим потоком. Он представлял собой громоздкие, заквадраченные тягачи, с эрегированными фаркопами и огромными, как у сельхозмашин, колесами. Чем больше был автомобиль, тем чаще его хозяин жал на клаксон, и тем громче был выставлен звук магнитолы. Размер определял метод опережения, обгона, парковки.
Впрочем, я не держался за руль и не был вовлечен в игру форм. Я передвигался на своих двоих, и мне было важней то, что происходит в среде пешеходов.
Пешеходов для буднего дня на улицах было много. Они колыхались вязким болотом, замирающим возле торговых рядов и светофоров. Привычная однородность строгих черных и темно-синих пальто, желтоватых кроличьих шапок-ушанок нарушалась, разрушалась и поглощалась красными и желтыми канареечными цветами непромокаемых стеганых ватников и по-детски нелепых шерстяных шапочек с болтающимися помпонами. Шапочки сидели на головах у вполне взрослых, здоровых и трезвых людей. В будний день, когда даже голуби поглощены кропотливой работой, эти люди болтались без дела, неспешно прохаживались вдоль ларей, презрительно поглядывая друг на друга. В этой детской одежде они казались инфантильными и наглыми одновременно.
Помню, в детстве в телепередаче “Международная панорама” миллионам отдыхающих от тяжелых забот трудящихся показывали и рассказывали о последней, необратимой стадии загнивания капитализма. На фоне свалок и помоек праздно скалились в камеру безработные и бездомные, одетые в такие же шмотки. Они выглядели сытыми и здоровыми и не выказывали желания работать. Глядя на них, я понимал, почему капитализм обречен.
Внешний вид и поведение некоторых прохожих породило во мне недвусмысленные аналогии и вызывало неприятные чувства. Мне хотелось быкануть, по армейской привычке приложить кому-нибудь по хребту сапогом. Однако на моих ногах были не сапоги, а ботинки, и под моими ногами был асфальт Питера, а не глинозем Костамукшей. В Питере агрессия не помощник, в Питере есть дружинники и милиция, а подмога в лице друга-удмурта Виктора далеко. Жанна — сука! Лучше бы один из нас не родился.
Стараясь переключиться, я закурил “беломорину” и остановился. Как и всякому дембелю, мне стало обидно за напрасно потраченное время. Как и каждый солдат, я надеялся, что когда гражданские бухают и тискают девок, они помнят тех, кто охраняет их в этот момент. Я рассчитывал, что в перерывах между утехами они испытывают благодарность к солдатам за изнурительные ночные дежурства, за илистую перловку, за муштру на плацу, за чистое от ракет и самолетов небо над головой. Надеялся и рассчитывал на теплый прием.
Результат оказался противоположным: меня никто не встречал, меня бросила девушка, а сам я, глядя по сторонам, понимал очень мало, ощущая себя дикарем. Я стоял, тянул из кулака “Беломор”, начиная понимать неактуальность своего гардероба, манер и привычек, приобретенных в карельской казарме. Зажатая между красными от холода пальцами папироса подрагивала. Я боялся будущего. Моя душа тосковала по красным флагам, народным стройкам, сводным отрядам милиции и пионерам, я хотел видеть вокруг привычную картину, описываемую теплым словом “совок”. Вместо этого я видел сборище праздных граждан, стремящихся походить на иностранцев. Я стоял, отдавал свое тепло декабрьской улице, мои подошвы примерзли к асфальту, а чужеродная культура размазывала мое самоуважение катком, оставаясь совершенно ко мне равнодушной.
— В институт! — приказал я себе. — Бегом!
Укрыться за гранитными стенами точных наук, согреться под теплыми лучами наук гуманитарных. Возможно, ученые люди, мужи с учеными степенями и бородами смогут объяснить мне, что происходит?..
Глава 6. НАУЧНЫЙ ПОДХОД
Во времена моего обучения Ленинградский электротехнический институт являлся как рассадником семян науки, так и очагом бактерий культуры, местом сосредоточения нескольких тысяч молодых вольнодумцев и двухсот наукоемких преподавателей, укреплявших ментальную структуру учеников при помощи точных и сверхточных дисциплин. Здесь не бросались писать донос, если слышали позвякивание стеклопосуды в тубусах. Здесь любили хорошие книжки и хорошую музыку.
Ложкой дегтя, квадратным колесом, ржавым якорем в этом пространстве свободно блуждающего разума была военно-морская кафедра, в недрах которой обитали поросшие водорослями и ракушками офицеры во главе с капитаном первого ранга Косбергом. Пятилетнее общение с этой славной кают-компанией выпрямляло извилины самым замысловатым мозгам и приравнивалось к двум годам срочной службы.
Как объект недвижимости ЛЭТИ состоял из пяти корпусов разных биологических возрастов. В соответствии с ведущей в тупик динамикой развития архитектуры, позднейшая постройка выглядела нелепее и примитивнее предыдущей. Если первый (и главный) корпус содержал в себе конструкционные элементы буржуазного классицизма, то пятый (лабораторный) никаких элементов не содержал и походил на деформированную коробку для обуви. В “пятом” было зябко зимой и летом, по коридорам гуляли гриппозные сквозняки, а потолок и стены оставались сырыми и скользкими, словно только что отштукатуренными. За лабораторным корпусом приятнее было наблюдать издалека — со скамеек Ботанического сада, в веселой компании “косарей”, со стаканом сухого вина…
Целью моего настоящего посещения был первый корпус, где располагался деканат моего факультета. Вместо ручки на входной двери, как и у меня дома, болтался кусок стальной проволоки. Это был рецидив. Новая эпоха подавала мне знаки. Я не понимал их, но это ничего не меняло. Страна и ее граждане проходили проверку медными трубами. Бумажные деньги весили больше, чем стоили. Зато дорого оценивалась медь, бронза, латунь. Реальным выражением денег становились мотки электропроводки, ажурные секции чугунных решеток, гармони батарей, оконные шпингалеты, дверные ручки, пуговицы и ордена. В каждом микрорайоне имелся пункт приема цветных металлов — огороженный забором подвал, где инфраструктуру города можно было обменять на колбасу, водку, джинсовую куртку с меховым воротником.
Пойми я это тогда — я бы не пошел на кафедру, а плюнул бы, развернулся и отправился домой за плоскогубцами; но я не умел делать выводов, а потому легкомысленно шагнул внутрь. Гулкое эхо, рожденное взаимодействием мрамора и ботинок, понеслось по широкому полутемному коридору и скрылось за поворотом. В воздухе пахло книжными клопами и буфетом на кисломолочной основе.
Судя по расписанию, сейчас был перерыв между третьей и четвертой парами — время большой перемены, гвалта и кучи-малы. В коридоре не было ни души. Разбираемый любопытством, я заглянул в ближайшую аудиторию. Здесь тоже никого не было. То есть был, но давно: в начале двадцатого века где-то здесь, согнувшись под партой, прятался от жандармов гений революции Владимир Ульянов. Об этом сообщала мраморная доска, прикрепленная на стене слева от кафедры.
Первым и последним человеком, которого я встретил в институте в этот день, оказался профессор Снетков. Он читал теорию автоматизированных систем управления. Именно теорию, так как автоматизированных систем в реальном осязаемом мире еще не существовало. Подозреваю, что и по сей день они существуют только лишь в виде формул, чертежей и макетов из папье-маше.
Я обнаружил Снеткова в лаборатории электромагнитного излучения. Узнал его по свернутой в штопор спине и копне жирных льняных волос. Снетков сидел спиной к двери и, словно голодный весенний дятел, неистово колотил по клавишам карманного калькулятора. Почуяв присутствие постороннего, он вздрогнул и, едва не вывихнув позвоночник, накрыл калькулятор газетным листом.
Снетков не узнал меня. Его глаза за толстыми линзами очков часто мигали и, казалось, не видели ничего. Я подумал, что он, должно быть, стоит на пороге великого открытия или вот-вот за него шагнет. Профессор поднялся со стула, загораживая собой содержание разложенных на столе бумаг. Он выглядел решительным и, казалось, был готов выпрыгнуть в широкое, плохо вымытое окно, если того потребует ситуация. Если открытие касалось безопасности государства, то вел он себя вполне логично.
Снетков выровнял очки на носу и, пристально глядя в мое левое ухо, выдохнул:
— Кто бы вы ни были, передайте Барбосу, что сейчас у меня нет денег, но я знаю, как решить проблему, и прошу дать еще один месяц.
Я не знал, о чем идет речь, и поспешил устранить недоразумение:
— Владимир Вениаминович, вы, наверное, меня с кем-то спутали. Я — Попов, Виктор Попов, студент пятого курса. Демобилизовался.
— Попов? Тот, что изобрел радио? Нет? Ах, да, — профессор снова потрогал очки, на этот раз более уверенно. — Вы, что же, знакомы с Барбосом?
— Не думаю. Я в городе всего три дня, никого из своих не видел и не знаю, что вокруг происходит. Хочу восстановиться и, может, подработать у вас лаборантом, пока пишу диплом.
— Диплом? — Снетков хмыкнул и, приподняв полы мятого в серую крапинку пиджака, опустился на край стола. — А я помню тебя, Попов, ты был неглупый малый. Выполнял тот минимум, который обеспечивал стипендию, прогуливал корректно, умеренно выпивал. Я прав?
— Наверное, — я пожал плечами.
— А как же ты умудрился попасть в эту чертову армию, у нас же военная кафедра?
Я замялся, я не знал, способен ли профессор воспринять мои объяснения.
Военная кафедра гарантировала стопроцентный иммунитет от срочной службы и являлась главной причиной, приведшей меня в этот ВУЗ. Оказалось, что иммунитет есть не у всех. Это случилось два года назад, осенью, когда до окончания призыва оставались считанные дни. Один мой хороший приятель уже собрал вещмешок, и мы выпивали на его проводах, разговаривали и слушали музыку. Это была группа одного хита “Status Quo”. Во время всем известной строчки “You’re in the army now…” мне пришла в голову идея о том, как спасти товарища. Я решил, что можно обмануть военкомов, если принести в пункт сбора любого мертвецки пьяного человека вместо нашего друга. И затем, перед самым этапом, перед посадкой на поезд, объявить о факте подмены. Человека отпустят на волю, а наш друг выиграет еще полгода свободы. Затея понравилась всем, осталось выбрать муляж, и мы стали бросать жребий. Жребий указал на меня. Я напился, как следует, до двоящихся зеленых соплей, и так вошел в роль, что уже стал считать своей девушкой девушку моего приятеля. В тот вечер события развивались стремительно, я мало ел, много пил и слишком быстро устал. А рано утром меня, крепко спящего, отнесли на руках в военкомат… План удался наполовину, ибо не учитывал психологию и образ жизни тыловых офицеров. Мог ли я предусмотреть, что военкомы тоже будут пьяны вдрызг и забреют в армию всех, кто попался им на глаза?.. Так я получил призывную повестку и скоро оказался в Костамукшах. Путь назад длился два года.
Профессор выслушал меня с сочувствием, а когда я закончил, достал сигарету незнакомой мне марки и прикурил от бензиновой зажигалки.
— Я, однако, думал, что ты ушел добровольцем. По личным мотивам. А ты, оказывается, попался на свою же удочку. Для армии ты действовал слишком умно, а умничать с глупцами опасно, — его голос содержал бархатистую хрипотцу, которую можно встретить у опытных лекторов и хороших актеров. — Впрочем, это все молодость. Я в твои годы вел себя точно так же. Ты куришь?
Я кивнул, он протянул мне пачку. Его сигареты оказались ароматными и мягкими, но очень быстро сгорали.
— Армия — это тоже неплохо, — продолжил профессор. — Армия — своеобразная школа жизни. Там обычно понимаешь, что учиться ни к чему. Поэтому я не понимаю, Попов, что тебя сюда привело, да и того, что здесь делаю я, не понимаю тоже. Ты знаешь, Виктор, куда мы все идем?
— Нет, — без раздумий ответил я.
— Вот и я не знаю, — Снетков тяжело вздохнул.
— Выражайтесь, пожалуйста, проще, я три дня на гражданке, — попросил я.
— Вам нужны бытовые примеры, Попов? Их сколь угодно вокруг, и все не абстрактны. Некоторые болезненно правдоподобны, — Снетков расставил ноги пошире и уперся задом в стол. — Начну с начала, с головы, которая первой гниет. Я думаю, все началось тогда, когда политическое руководство страны решило преодолеть системный кризис, называемый в обиходе “застоем”, с помощью психической энергии масс. Власть действовала, как могла, то есть прямолинейно, кондово, она ограничила продажу спиртного и предоставила обывателю дополнительную степень свободы — свободу слова. В надежде, что люди сами договорятся и сами о себе позаботятся. Комплекс мероприятий назвали многозначительно и неконкретно: “Перестройка”. Это слово оказалось красивым и пустым, как воздушный шар, оно до сих пор болтается в воздухе, потому что пустое легче наполненного. Понимаешь?
Это физика пятого класса, и я кивнул.
— Поскольку других перемен, связанных с человеческой деятельностью, не произошло, то в подавляющей массе обыватель так и остался серым, забитым и безнадежным, с обывателя просто сняли намордник, чтобы он ел сам себя. Самопоедание оказалось увлекательным занятием, но насытиться им было трудно. Разорвались горизонтальные и вертикальные связи между общественными институтами, отраслями хозяйства и гражданами, наступила эпоха хаоса. Понимаешь?
Это было труднее, чем физика, и я пожал плечами.
— Хорошо, Виктор, вот тебе примеры, которые можно ощутить на собственной шкуре, — профессор нахмурился и принялся загибать пальцы: — Пример первый: если раньше вас, молодых специалистов, прикрепляли к КБ и заводам, то теперь распределение отменено, и с техническим дипломом идти некуда, а точнее, с любым дипломом тебя ждет улица. Пример два: лаборантом я тебя взять могу, но зарплату платить не буду, у института нет денег, у науки нет ничего. Год назад на сто тысяч рублей мы могли заказать недостающей исследовательской аппаратуры, вчера за эти деньги можно было купить приличный костюм, сегодня — бутылку водки с сомнительной закуской. У тебя, кстати, нет водки?
— Нет, только самогон, но он дома.
— Я так и подумал, — печально проговорил Снетков. — Вот тебе пример номер три: люди перестали понимать друг друга, перестали думать о том, зачем живут. Куда мы идем, Виктор? И куда мы придем? Глобальные задачи погребены под лавиной задач коротких. Все, что нас теперь интересует, это где нажить денег, и чтобы при этом тебя не убили…
Снетков замолчал и принялся нервно покусывать ноготь на указательном пальце.
— А почему так безлюдно, Владимир Вениаминович? — спросил я, чтобы он не сгрыз ноготь до основания. — Неужели всех в солдаты забрили, даже самого Косберга?
— Хуже, Витя. Косберг подался в торговлю…
— И что он продает? Внутренний устав корабельной службы?
— Ты не читаешь газет? — удивился Владимир Вениаминович.
— Нет, я считаю, в газетах не печатают и никогда не напечатают того, что интересует и касается лично меня.
Профессор ухватил со стола шуршащую стопку мятых типографских листов:
— Правильно. Потому что газеты больше не просвещают, не учат различать правду-матку. Вот оно! Вот вся их суть: “Чудодейственные сеансы психотерапевта Кашпировского”, “Преступные разборки на Южном кладбище”, “Голубые балы входят в моду”, “Цены на проституток падают”, “Крокодил-убийца прячется в канализации”. Те, кто должны информировать нас о том, что творится вокруг, продают нам свои собственные тайные желания. И знаешь, почему? Потому что грязь продается лучше, чем чистота. Потакая порокам, они заработают во много раз больше, чем заставляя людей размышлять.
— А при чем здесь Косберг? — решил уточнить я.
— Косберг при всем! Он распространяет порно-журналы, в том числе и у нас в институте. Он не только их продает, он еще сочиняет для них истории о каких-то космических проститутках, о водолазах, насилующих в океане медуз. Ты даже не представляешь, Виктор, сколько это приносит “бабок”! Из-за них этот человек с профессиональной боязнью берега, ум которого никогда не достигал ватерлинии, теперь считает себя бизнесменом и даже писателем!
— Не ожидал, — сказал я. — Нам казалось, что каперанг просто по-человечески глуп; оказывается, у него целый букет неврозов. Почему ему не запретят?
— Имеет право по новым законам. У него есть патент на индивидуальную частную деятельность, — развел руками Снетков. — Он платит налоги. У него даже есть “крыша”, как у настоящего бизнесмена.
— Почему его не уволят? Пусть занимается любимым делом вдали от науки.
— Это возможно, но на его место никто не придет. Никто не идет в науку. Нам не платят зарплаты!
— Владимир Вениаминович, а как выживаете вы?
— Ну, — Снетков пристыжено кашлянул, — у меня ТОО. Называется сокращенно: “Снеток”, — и, заметив, что я растерялся, пояснил: — “Товарищество с Ограниченной Ответственностью”. Это новое понятие, Виктор. Не подумай, я не торгую порно-журналами, как капитан. Я занимаюсь всем понемногу. Немного нефтепродуктами, немного цементом, немного дамским бельем. Любой объем от вагона. У меня есть деловые связи в странах бывшего соцлагеря, так что я провожу международные сделки, организую поставки, в том числе водным путем, например, “СИФ Слынчев Бряг — СИФ Ленинград”. Это бизнес. Вижу, я тебя загрузил, Виктор. Давай помолчим. На, кури, это настоящее “Мальборо”.
Снетков закурил сам и протянул сигареты и зажигалку мне.
ТОО? Чтобы осознать сокровенный смысл сказанного, я пошел по цепочке от слова к слову. Для начала я взялся за слово “товарищество” и представил своих товарищей, сидящих за круглым столом: их оказалось неприлично много, они выпивали, закусывали и несли всякую чушь. Слово “ограниченный”, а также количество еды и спиртного на столе наводили на мысль, что у товарищей недостаточное количество собственных средств, дабы расплатиться. В свою очередь, сочетание “ограниченности” и “ответственности” предполагало, что расплачиваться никто не собирается.
— Владимир Вениаминович, — я решил показать компетентность в вопросе, — ТОО предоставляет неограниченные возможности без обязательств?
— В некотором безусловном смысле, — кивнул профессор, но тут же поправился: — В смысле обязательств по отношению к государственным органам. Государству сейчас, видишь ли, не до этого… Но, к сожалению, есть негосударственные органы, которые… — тут Снетков замолчал и с опаской посмотрел на улицу сквозь стекло: — Они присвоили надзорные и карательные функции за экономической деятельностью. Люди, мягко говоря, безграмотные, объяснений не понимают, аргументов не признают, называют себя мало-охтинскими. Они, в самом деле, невелики ростом, но многочисленны, наглы, накачены батареями и нигде не работают. Могут ударить по лицу пожилого человека просто так, ради шутки. Впрочем, могут и не такое. Вы не представляете, что они однажды сделали с Косбергом…
В глазах профессора промелькнул неподдельный ужас, толстые линзы блеснули, неприлично увеличив скупую мужскую слезу.
— Вы приняли меня за одного из них? — догадался я.
— Извините, конечно, Виктор, но у вас после армии выражение лица изменилось, так что грешным делом подумал… Они требуют с меня сумму, которую я не могу заплатить. Сумма достаточно велика и, между прочим, в валюте.
— В валюте? — присвистнул я. — Да ведь это статья!
— Да нет, никого это теперь не интересует, — Снетков снял очки и протер глаза. — Даже милицию. Я на Барбоса заявление написал. Ну и что? Пришел участковый, выпил со мной водки и ушел через час. Потом пришли они и сказали, что за эту “заяву” я теперь им должен в два раза больше.
— Сколько же? — я начинал подозревать, что Владимир Вениаминович делится подробностями неспроста, и без разрешения потянул сигарету из профессорской пачки.
— Двадцать пять тысяч. Разумеется, долларов, — Снетков искривил рот, видимо, продолжать ему было непросто. — Виктор, в армии ты возмужал, стал воином, гренадером…
Это была самая настоящая лесть, но я продолжал слушать.
— Ты сейчас на них похож, только крупнее, тебе бы еще спортивный костюм и цепочку. Ты мог бы быть у этих низкорослых мало-охтинских не просто гопником, а звеньевым, то есть командиром небольшой группы. Виктор, ты не мог бы мне немного помочь?
— Смогу ли, Владимир Вениаминович, я ведь не знаю, что такое СИФ Слынчев Бряг. У нас в армии экономики не читали, только политинформацию.
— А это даже хорошо, Виктор! Мне как раз нужен человек с острым видением мира, свежий, незапятнанный, как говориться, только что из капусты. Не обижайтесь, но вы сейчас своим внешним видом вызываете доверие и напоминаете мне — да, вероятно, не только мне — начинающего коммерсанта из Ставрополья. Доверие — это, собственно, все, что нам нужно.
— Но…
— Виктор, не торопитесь. Я вам этого не забуду. Я подыщу готовую дипломную работу, вам останется только вписать свою фамилию.
— Но…
— Я могу взять вас заместителем в свое ТОО. Нас станет двое. Мы демократично переименуем его из “Снетка” в “Снетки”.
— Но…
— Не волнуйтесь, Виктор, берите, курите еще. Я буду платить вам в валюте. Вы не возражаете, Виктор, если я заплачу вам в валюте?
Я закашлялся дымом и поспешно ответил:
— Я только что дембельнулся и думаю слишком медленно. Мне нужно время, Владимир Вениаминович. Я даже представить себе не могу, как один справлюсь с целой компанией. Я ведь не десантник, я ракетчик. ЗРК — это страшная сила. Я знаю, как им управлять, но у меня с собой его нет, я оставил его в Костамукшах, а приемами каратэ я владею только теоретически. И потом, как же традиции? Великая русская литература? С самой школы мне прививали “непротивление злу насилием”. Я не готов…
Профессор знаком руки попросил меня остановиться.
— Вот именно, Виктор! Я говорю вам о “непротивлении злу”! Я готов заплатить мало-охтинским, но для этого мне нужно самому получить один долг. И как раз в этом деле вы, Виктор, сможете быть полезным и эффективным. Причем отнимать ничего не нужно.
— Как это понимать?
— Наше время, Виктор, характеризуется системным кризисом неплатежей. Я уже говорил, что связи между отраслями хозяйства и предприятиями нарушены. Зато в этом хаосе возможно все. Стало модным не платить за товар, который тебе отгружен, или, наоборот, не отгружать тебе то, что ты оплатил. Это неэтично, незаконно, это не высшая экономика, но очевидно, что прибыль от таких сделок является максимально высокой. Тебе очевидно, Виктор?
— В общих чертах.
— Я так и думал. Так вот: я предлагаю тебе вернуть мой непогашенный долг. Для этого всего-навсего нужно получить товар на складе одной фирмы по накладной. Работа чистая. Тебе даже самому грузить ничего не придется, у них свои грузчики.
— А что это за товар?
— Одежда, стиральные машины, телевизоры… В данном случае это не важно. Важна последовательность твоих действий. Слушай…
Глава 7. БРЫЗГИ ШАМПАНСКОГО
Институт я покинул с готовой дипломной работой “Влияние транспорентности на элементарные свойства полупроводников” на руках, пятьюстами долларами в кармане и нехорошим предчувствием чуть выше желудка. Предложение профессора манило и пугало, а путь назад был отрезан невидимой печатью моего обещания.
Уже завтра утром я должен найти фуру со ставропольскими номерами и нанять ее вместе с водителем. По двойной ставке на четыре часа. Далее мне следовало въехать на территорию трамвайного парка на Софийской улице, где находился оптовый склад задолжавшей Снеткову фирмы “Орел и Орлан”, и, предъявив кладовщику копию платежного поручения и накладную на выдачу товара, встать под погрузку. Снетков рекомендовал вести себя раскованно и небрежно: грызть семечки, плевать шелухой по сторонам, чесать яйца и не пугаться ни милиции, ни вохровцев, ни бритых под зэков ребят в спортивных костюмах. Как бы ни сложилась торговая операция, я не должен признаваться в знакомстве с профессором Снетковым, а также реагировать на схожие фамилии, типа Сметков, Следков, Шведко, Швыдкой и прочие.
Во время инструктажа Владимир Вениаминович выглядел собранным и подтянутым. Он поинтересовался, хорошо ли я стреляю, за сколько пробегаю стометровку, как переношу пытки, сколько суток могу голодать. Оставшись доволен ответами, профессор принялся заполнять первичные документы. В процессе Снетков сильно вспотел, а руки его дрожали. Несколько экземпляров накладных были посланы в мусорное ведро, но процесс прогрессировал: подписи становились более витиеватыми, а итоговая сумма возросла на порядок.
Полученный товар требовалось перевезти на противоположный конец города — в Озерки. Там у знакомых Снеткова имелись вместительные гаражи. На гаражах разгрузиться, рассчитаться с водителем и затем неделю сидеть дома, не открывать дверь и не отвечать на звонки — готовиться к сдаче дипломной работы. Как именно готовиться — Владимир Вениаминович не сказал, но показал все объясняющий знак: звонко щелкнул по коже под подбородком и похабно закашлялся.
Профессора тоже сходят с ума, подумал я, но прогнал эту мысль, ибо ее развитие препятствовало здоровому стремлению стать богатым. Еще я подумал, что мне будет спокойней действовать не в одиночку, а в группе, и в очередной раз пожалел, что мой тезка Виктор, удмурт из Ижевска, так далеко.
В одиночку действовать не пришлось, на помощь пришла старушка-судьба.
Впрочем, кому старушка, а кому как: когда я подошел к одному из убогих ларей, чтобы потратить часть гонорара, то увидел сквозь маленькое, как мышиная норка, окошко знакомую голову. Белобрысую и безбровую, четко вписывающуюся в правильный пятиугольник, не голову, а кормовую репу. Без двусмысленностей и ненужных изысков человек, череп которого я рассматривал, носил фамилию Репин. А звали его Дмитрий. Я учился с ним в одной школе, в старших классах мы вместе курили на переменах, иногда обменивались замечаниями о жизни, то есть почти что дружили, но постепенно наши взгляды естественным образом разошлись. Что, в общем-то, дело обычное. В то время как я прилежно учился, он уже догадался, что человека человеком делают деньги и женщины, то есть рассудил примитивно, но верно.
Вспомнив его несложные тезисы, я решил, что могу на него рассчитывать.
Репа не видел меня. Сидя на ящике из-под яблок, он сосредоточено и с удовольствием пересчитывал денежные знаки.
— Хелоу, Димас, — сказал я и постучал по грязному зацарапанному прилавку. — Продай-ка мне водки!
— Бухалова нет, только закуска, — не поднимая головы, ответил он. — Яблоки, лук, капуста, хурма. Чего сколько надо?
— Димас, это я, Витек!
— Витька? Поп! — Репин спрятал деньги в карман фиолетового халата и посмотрел в мою сторону. — Давно дембельнулся?
— Три дня назад.
— Бухаешь, бл…дь?
Не знаю, говорил ли он наобум или был прирожденным физиономистом-психологом, но он оказался точен в формулировке. Мне оставалось сознаться:
— Гудели вдвоем с Генофоном.
— Без теток?
Дима знал Генофона, но разговаривать и выпивать с ним считал для себя зазорным. Он вообще пил редко и небескорыстно, в основном используя водку для положительного решения полового вопроса.
— Без. Я еще не осмотрелся.
— Ну, ты даешь. Я в первый же день себе соску нашел. А что ж твоя Жанка? Она тебе не дает?
— С нею покончено, — ответил я высокопарно, в стиле Шекспира.
— Понятно, дает другому. Видел я его как-то. Ничего особенного, обычный лох, — Репин обтер земляные руки о грязное полотенце и пригласил: — Заходи!
У ларька с правого боку имелась небольшая, но крепкая дверь, через которую я проник внутрь. Протискиваясь между ящиков с овощами, я ободрал о торчащие из досок гвозди рукав пальто.
— Бл…дь! — сказал я в досаде.
Дима понял по-своему, понял значительно глубже:
— Да ты не расстраивайся, Витек. Все женщины — там! Хочешь, мы ее лоха отхерачим?
— Не надо, у них любовь, — ответил я.
— Не переживай. Я тебя с такой бабцой познакомлю… А ты вообще куда шел-то?
— Домой из института.
— Из института? Да брось ты. Теперь учиться не нужно. Вокруг кооперация. Все бурлит, пучится. Не поверишь, полгода назад прилавки были пустые, а теперь вот одной “гуманитарки” жри, сколько хочешь, главное, чтобы “бабки” были. “Бабки” надо делать, а не уроки. Ты, Поп, конечно, умный чел, усидчивый, но теперь это не актуально. Нужно быть просто хитрожопым. Пока будешь делать уроки, вся жизнь пройдет. Лавочка открылась и дает возможность взять столько, сколько унесешь, нужно только знать, где вход. Нужно один раз рискнуть!
— И как рискуешь ты?
— Ну… — Репа смутился. — По-настоящему я пока не рискую. Жду свой шанс. Но я и сейчас уже не какой-нибудь лох. Я получки и аванса не жду. У меня каждый вечер наличман карман оттопыривает. Я, братан, кручу один фокус. С каждого веса сто грамм мои. Продаю всем покупателям одну и ту же луковицу. Такой вот налог с покупок, Витек.
— Как так? — удивился я. — И тебе морду не бьют?
— А никто не врубается. Пока покупатель тупо смотрит на стрелку, я цепляю к корзине с товаром луковицу крючком. Ее вес — мой вес. Эйнштейны и Бронштейны о таком не мечтали.
Пока я пытался выразить свое отношение к фактам обвеса, в отверстие окошка втиснулось густо напудренное лицо. Оно поинтересовалось у Димы:
— Это “хурма” или “королек”?
— “Королек”, — ответил Димас, не раздумывая.
— Тогда свешайте мне килограмм.
— Сию минуту, — пробормотал Репа.
Ловко жонглируя, он накидал в корзинку фруктов, извлек из-под халата крупную “луковицу” с загнутой крючком проволокой. Когда стрелка весов показала девятьсот граммов, Дима прицепил к корзине “прибор” и сказал в обведенные карандашом внимающие глаза:
— Вес взят, мадам, ровно кило.
Когда мадам отошла, я спросил друга:
— А что такое “королек”?
— Не знаю, — небрежно ответил он. — Но он был ей нужен. “Хурма” — она произнесла презрительно, а “королек” — с тонким налетом эротики.
— Круто! Ты давно тут работаешь?
— Два месяца. Что, тоже хочешь?
— У меня не получится.
— Захочешь — получится. Ты зачем сюда пришел?
— Давай бухнём вечером? — я решился взять Репу в дело. — С меня — шампанское, с тебя — девки. У тебя есть знакомые девки?
— Полно! Ты сколько готов пробухать?
— Баксов четыреста.
— Не хило! — Дима стянул с себя рабочий халат и сказал то, что я ожидал от него услышать: — Тогда рабочий день завершен.
Полчаса спустя мы катили по Октябрьской набережной на желтом такси. Между нами мерно покачивался ящик с шампанским. Еще две бутылки мы держали в руках.
Таксист, редковолосый брюнет средних лет, был молчалив, выбрит и одет в белую рубашку и галстук, то есть совсем не походил на таксиста. Но когда мы с Димоном прикладывались к бутылкам, он подозрительно шумно икал.
Поездка складывалась неважно. Шампанское было теплым и по вкусу напоминало газированную в сифоне брагу. По двум адресам, где Репа рассчитывал разжиться классными овцами, нам предложили прокатиться куда подальше.
— Куда теперь? — спросил я после очередного глотка.
— Туда же, — коротко пояснил Димон. — Куда бы мы ни ехали, мы всегда едем к овцам, Витек. И что бы мы ни делали, мы делаем ради них.
— Это неуважение, — вдруг встрял водитель.
— Не понял? — опешил от такой наглости Дима.
— Ну, если ты называешь женщин овцами, — не смутившись, пояснил водитель, — ты их не уважаешь. А раз ты за ними бегаешь, то ты не уважаешь и себя.
— Чего-о? — возмутился Дима. — С тобой здесь кто разговаривает? Крути баранку, гад! Овцы, между прочим, волшебные существа. Мураками надо читать.
В те времена в России еще не печатали Мураками, и мы с таксистом не поняли Репинской тирады, да и сам Дима, я думаю, не понимал, что сказал.
Я спросил, переключая его внимание:
— Дима, почему мы так далеко забираемся? На Петроградке у тебя больше нет знакомых?
— На Петроградке тетки с характером, с ними запарно. Им, Витек, нужен не просто перепихон, им нужны страсти, страдания, чувства. А у нас время поджимает, поэтому мы держим курс на пролетарский район. На Большевиков или на Колонтай, где сплошные общаги. Молдаванки, хохлушки, гагаузки. Они прагматичные и сговорчивые, особенно теперь, когда отрезаны от своей родины.
— Что значит отрезаны?
— То и значит, что распался “совок” на пятнадцать республик. Всем на всех наплевать, граждан нет, люди стали товаром, как и все остальное. Ну, и овцы, соответственно, тоже. Но об этом потом, мы приехали. Тормози, командир!
Мы остановились возле унылой грязной девятиэтажки, и Димас, хлопнув дверью, засеменил к дому по узкой тропке, проложенной между потемневших сугробов. В ожидании чуда я сорвал предохранитель с очередного “Советского” и сделал глоток. Водила на переднем сиденье заскулил тихо-тихо.
— Ты чего? — спросил я его. — Опять про свое уважение?
— Да нет, я забыл о нем давно, — отмахнулся тот.
— Горе случилось? — не унимался я.
Водитель схватился за сигареты, с кашлем вдохнул дым, плечи его затряслись:
— Горе с бухаловым. Месяц целый не пью. Сил больше нет.
— А ты не держись, на вот, выпей, — протянул я таксисту бутылку.
— Да нет, командир, мне реально нельзя, сдохнуть могу — химзащита.
— Хим — чего?
— Ну, такой укол в жопу с жидкой резиной, от которого при принятии алкоголя в любом виде и количестве белок сворачивается. Сначала сворачиваются твои молекулы, а потом и ты сам.
— И кто тебе такую подлянку заделал?
— Жена.
— А ты ей что сделал за это?
— Я? Ничего. Я сам виноват: слабый на “синьку”. Пока получку не пропью — не остановлюсь. Когда на работе платить перестали — стал пропивать вещи домашние. Сначала ненужные: ковер, чеканки, электробритву… А когда дело дошло до телевизора — она, конечно, не выдержала и наняла санитаров…
Я так и не узнал, чем закончилась печальная история водителя, в машину вернулся Дима. Одинокий и съежившийся, как последний осиновый лист. Он с остервенением вырвал бутылку из ящика и, выстрелив пробкой в дерматиновый потолок салона, приложился к зеленому горлышку, покрытому пеной. Я заметил на его левом глазу набухающий фиолетовым цветом синяк, постучал водителя по плечу, чтобы тот ехал, и отвернулся к окну.
За окном вяло падали крупные хлопья. Медленно проплывали дома. По своим делам шли прохожие. В подавляющем большинстве это были женщины разных возрастов и размеров. Треть из них, по крайней мере, не была связана институтом брака. Треть от этой трети наверняка хотела шампанского. Ужасающая статистика.
А мы — трое мужчин в самом расцвете сил, обладающие движущим средством (почти полным ящиком выпивки) и способностью приносить противоположному полу многократную радость, — сидели в машине одни. У всех нас были серьезные проблемы с общением, с самооценкой, с системой жизненных ценностей и нужно было что-нибудь срочно предпринимать.
Эта чистая, как медицинский спирт, мысль неожиданно оказалась общей для всех. Дима и таксист переглянулись и в один голос крикнули:
— А… наливай!
Пока мы возились с бутылками, водила завернул в один из дворов по улице Елизарова. Двор был образован двухэтажными покрытыми инеем домиками, построенными пленными финнами сразу после войны. Здесь было тихо и безлюдно, как в Костамукшах. В воздухе пахло березовыми дровами, между голых кривых тополей на веревках сушилось белье, а снег у подъездов был расписан желтыми вензелями домашних животных и их хозяев. В центре двора стоял замерзший фонтан, выполненный в сухом жестком стиле “рабочего и колхозницы”. Бледный каменный мальчик с отбитым носом держал в руках странную рыбу с широко открытым беззубым ртом, в летнее время из этого рта струями била вода.
Рядом с фонтаном мы и остановились. Не выходя из машины, продолжили винную трапезу. Собственно, это была не трапеза, это была заправка. Мы заправляли “баки” под пробку, чтобы избавиться от мыслей, которые давили на каждого.
Мы сидели и пили, молча слушали магнитофон. Гадкий голос из шипящего, как раскаленная сковорода, динамика жаловался на какую-то суку, судя по всему, ментовскую. Гадкий голос мечтал попасть на волю, чтобы отомстить обидчикам и украсть толстый кошелек.
— А ведь он прав! — вскричал таксист.
Он пил отчаянно, и шампанское у него уже шло носом. Однако, вопреки обещанию врачей-наркологов, таксист не только не подох от взаимодействия химзащиты с алкоголем, но первым среди нас преодолел уныние и обрел агрессивно-оптимистичный настрой.
— Толстый кошелек решает все проблемы, — продолжил шофер свою мысль. — Все алкаши — люди бедные. Богатый человек не может стать алкашом, ему всегда есть на что опохмелиться и кровь почистить. Он пьет качественное бухло, а не лосьоны и стеклоочистители. У него руки не трясутся и голова не трещит, потому что он может спать, пока не отоспится. И жена его не будет подшивать. Наоборот, он сам с ней чего хочет может сделать. Вот только где хранятся эти кошельки?
— В задних карманах, — встрял Дима.
— Почему сразу в задних? — отчего-то обиделся водитель. — У меня есть потайной нагрудный карманчик.
— В задних, в задних, — упрямо повторил Репа. — Почему, думаете, тетки рассматривают мужские зады?
— У нас не бывает целлюлита, — высказал предположение я.
— Нет, — Дима выкинул в окошко пустую бутылку. — Они прицениваются к толщине кошелька, запрятанного в задний карман. А уж потом обращают внимание на передние признаки. Я поэтому ношу в кошельке нарезанную газету.
— Дешевые понты, — ухмыльнулся водитель.
— Я не ради понтов — ради женщин, — Дима бросил недобрый взгляд на таксиста. — А ты вообще чего здесь делаешь?
— Я вас везу, — оправдался водила.
— Вот и вези, — Дима потянулся к коробке с шампанским и сказал, обращаясь уже ко мне: — Да ты не переживай, Витек, щас к теткам поедем. У меня этих адресов в записной книжке — всех не переимеешь. Давай выпьем за них!
Мы выпили. И выпитое нами вдруг пересекло некую грань и стало самостоятельным хозяйствующим субъектом.
— Мне нужно в туалет, — попросился водитель, зажимая ладонью рот.
Не дожидаясь ответа, он нескладно выбросился из машины и сложной траекторией устремился к фонтану, где, обняв каменного мальчика за шею, принялся блевать на пушистый снег.
Глядя на него, я понял, что меня тоже тошнит. Тошнит, качает и уносит в сон… Я посмотрел на Диму — тот тоже начинал клевать носом в торпеду. Его пятиугольная голова покраснела от макушки до основания короткой шеи и стала напоминать сваренную в кастрюле свеклу. Я почувствовал, что пора привлекать Диму к плану Снеткова, иначе потом будет поздно.
— Дима, есть серьезная тема.
— Об овцах? — Дима икнул.
— О том, что на них сильно воздействует.
— Знаю, — перебил меня он, улыбаясь глупей, чем когда-либо, — есть такой порошок, от него девки начинают хотеть всех, кто хоть как-либо движется.
— Нет, Дима, это не порошок. Это деньги. Это торговля, это коммерция. Крупный опт.
Судя по отсутствующему выражению Диминого лица, информация требовала более подробного разъяснения, поэтому я стал раскрывать план Снеткова как можно подробней. Я начал с того, что страна катится в пропасть. Рассказал об огромных, безграничных возможностях ограниченного товарищества. Я не преминул употребить сильнодействующее выражение “СИФ Слынчев Бряг”. Я спросил Диму, не возражает ли он, если я буду оплачивать его услуги в американской валюте. В конце концов я предложил ему стать моим замом.
— Это ведь и есть тот самый шанс, которого я дожидаюсь! — закричал в ответ мой одноклассник. — Согласен!..
— Я тоже на все согласен! Братцы, возьмите меня с собой в СИФ Слынчев Бряг, — вторил ему шоферюга, который, как оказалось, тоже слушал рассказ, прижавшись носом к боковому стеклу.
— Возьмем его, босс? — Дима принял на себя обязанности моего зама.
Нужно было ответить отказом, но подробная детализация плана и отсутствие закуски окончательно подкосили меня — я засыпал. Маленькие кислые пузырьки заполнили собой все внутричерепное пространство и сделали голову легкой и теплой, словно воздушный шар. Сознание неуловимо исчезало, бессознательно растворяясь в подсознании.
— Мне нужно подумать, — с трудом проговорил я и потянулся к бутылке с шампанским.
А дотянулся или нет — я не знаю, ибо воздушный шар оторвался от земли и унес меня в тихое беззвездное подпространство…
Глава 8. ИСТОРИЧЕСКИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ
Мудрость приходит с трагическим опозданием или не приходит совсем. Обычные спутники мудрости — боль и тоска. Поэтому в трудных ситуациях человек чаще полагается на интуицию и высшие силы. Интуиция освобождает от неких моральных принципов, высшие силы — от ответственности за свои действия. Таковы правила этого странного несправедливого мира.
Совпало ли мое пробуждение с пониманием жизненных истин или было обычным озарением, но в тот день я узнал, что похмелье от шампанского значительно тяжелее и неприятнее, чем похмелье от браги. Это всепоглощающее ощущение проникло в меня около четырех часов дня. А следом за ним — раскаяние, горький привкус вины за то, будто бы я проспал что-то важное и навсегда опоздал куда-то.
Но куда?
Воздушный шар, в который вчера превратилась моя голова, потерпел крушение и разбился вдребезги, потому думалось плохо, думалось по частям. Чтобы уйти от боли и тошноты, нужно было не мыслить, не слышать, не открывать глаза. Нужно было неподвижно лежать.
И я лежал. И весь этот многокилометровый столб воздуха и смутное ощущение чего-то несделанного вдавливали меня в мокрый от пота диван. Я был маленькой бессловесной улиткой, на которую наступил взрослый, навьюченный скарбом слон.
Снова и опять меня воскресил Генофон. Этот первобытный человек стал моим если не ангелом, то хранителем точно. Я никогда не узнаю, что было в той старой эмалированной кружке, которую я с его помощью опростал, но уже в шестнадцать тридцать, то есть спустя десять минут после инъекции, я улыбался. Не покидая дивана, я танцевал краковяк.
Генофон убежал якобы за очередной порцией жизнеутверждающего напитка, и в тот день я больше его не видел. Вероятно, из похода по рынкам возвратилась его Серафима и изящным взмахом руки повернула течение судьбы Генофона в нужное русло. Некоторое время я сопереживал своему старшему товарищу, пока не вспомнил, что мне самому нужна помощь.
Я вспомнил события и лица вчерашнего дня. Искривленного наукой худого Снеткова, Репина с нечестной луковицей, аккуратного таксиста, блюющего в зимний фонтан. Вспомнил последний глоток шампанского. Увидел дипломную работу, торчащую из кармана пальто, вспомнил свое обещание. Затем вспомнил то, что должно было сегодня произойти.
Я бросился к письменному столу и начал переворачивать ящики в поисках записной книжки. Нашел ее, наконец, под ворохом каких-то бумаг. Отыскал нескладный номер телефона Репина и выбежал звонить в коридор.
Номер оказался занят. Я повторил последовательность цифр снова, теперь на том конце провода не отвечали.
Не знаю, наверное, я наворачивал бы диск телефона до тех пор, пока бы за мной не пришли санитары или представители власти. Теперь это невозможно проверить. А тогда, тогда Дима пришел ко мне сам…
Он выглядел встревоженным и уставшим.
— Я ушел, — проговорил он, вваливаясь с лестницы в коридор. — Шнейдера повязали.
— Кто такой Шнейдер? — спросил я, для надежности запирая дверь на тяжелый дореволюционный засов.
— Шнейдер — алкоголик-шофер, что возил нас вчера, — пояснил Дима. — Дай воды, подыхаю.
Я отвел его в свою комнату, а сам пошел на кухню и вернулся оттуда с полным чайником и целой кучей вопросов.
— Почему этот Шнейдер был в деле? — спросил я, глядя, как Репа пьет воду из чайного носика.
— Ты сказал, что его надо брать, перед тем как вырубился, — ответил Дима, вытирая рот рукавом клетчатой красной рубахи.
— А почему я не пошел вместе с вами?
— Ты сказал, чтобы тебя не трогали, пока ты сам не встанешь.
— Перед тем как вырубиться?
— Ну да.
— А что я говорил еще?
— Ну, немного про армию, много про Жанну, в общем, не важно.
— Дима, что вы там сделали? Почему провалился наш план?
— Не знаю, — Дима отвел глаза. — Наверное, что-то не то было с документами, которые дал твой профессор.
— Профессор — дурак?
— Думаю, да. Первые два раза мы со Шнейдером загрузились четко и быстро, без всяких проблем, а когда приехали в третий и протянули бумаги — на нас набросились сразу со всех сторон. Спереди — кладовщики с кулаками, с боков — охранники с палками, сзади — вообще бандиты какие-то. Шнейдер закричал: “Не бейте, сдаюсь!” — ну, на него поэтому и накинулись сразу. А я, значит, тоже пару раз Шнейдеру пере… чтобы своим показаться, и тихо-тихо по стеночке прочь.
— Вы что же, придурки, три раза получали товар по одним и тем же бумагам?
— Ну да, других ведь не было.
— Других? А ну, рассказывай все по порядку!
Некоторое время Репа собирался с мыслями, затем не слишком складно, но основательно повесил на отсутствующего Шнейдера всех возможных собак.
С Диминых слов выходило, что я вырубился, а они стали готовиться к делу. Начали искать порожних дальнобойщиков со ставропольскими номерами. Нашли без проблем, в районе Обуховской обороны возле овощебазы. Договорились с водителем, дали задаток и поехали бухать дальше, в кооперативное кафе на Петроградке. Бухать и знакомиться с овцами. Инициатива бухать якобы исходила от меня. Дескать, пока они договаривались, я очухался и снова рвался в бой, так как был объективно голоден до баб после армии. Объяснение выглядело логичным.
Дальше Дима поведал, что возле кооперативного кафе мы встретили Лену — давнюю подругу Жанны. Лена в сравнении с Жанной выглядела более-менее: более глупой и менее эффектной. Ее профиль был копией профиля Жанны, но копией, сделанной грубым строительным карандашом. Зато она не отказалась выпить шампанского.
После Диминых слов мне привиделась странная сцена: я неритмично танцевал в обнимку с густо накрашенной девахой под вялые звуки саксофона и электрогитары. Пол под моими ногами покачивался, лицо Лены, если ее так звали, запомнилось пухлыми малиновыми губами, все прочие детали утопали в густом пьяно-табачном тумане.
В этом ужасном, похожем на борьбу сумо, танце мы с Леной выкружили на улицу. Там мы расцепились, чтобы поймать такси. Дима и Шнейдер остались в прокуренном зале, мне показалось, что они собираются с кем-то драться.
В такси я рассказывал Лене историю воинской службы, а она молча и сосредоточенно расстегивала ремень на моих брюках.
Туман, возникший в кооперативном кафе, перемещался вместе с нами по пути нашего следования. По необъяснимой причине он густел и тучнел. В самый неподходящий момент, в самом неподходящем месте — на моем старом диване — туман бытия загустел окончательно…
Дима со Шнейдером продолжили отдых иначе. Они не нашли себе подруг, не хватило терпения и удачи. Нелегко согласиться с таким положением вещей, когда тебя буквально разрывает жизненная энергия миллионов не родившихся головастиков. Дима и Шнейдер не хотели быть разрушенными собственными психосоматическими реакциями. Они нашли правильный для их возраста выход — они нашли недругов, двух обкуренных азербайджанцев, и схватились с ними в короткой рукопашной в полутемном гардеробе кафе.
Дима и Шнейдер не собирались брутально раскатывать своих соперников, они дрались ради драки, поэтому никто не пострадал, но участниками было разбито зеркало и погнуто несколько вешалок, чтобы драка выглядела естественней. В итоге компанию вышвырнули из заведения вышибалы, усиленные поварами.
Некоторое время Дима и Шнейдер лежали в мягкой прохладе сугроба, наблюдая за ленивой перебранкой охранников с милицейским нарядом, приехавшим по вызову на старом “козле” и, как всегда, опоздавшим к месту событий. Затем переместились в такси, где проспали до утра, обогреваясь собственным перегаром.
Проснулись они, в отличие от меня, вовремя и вовремя приехали на оговоренное место встречи. Около часа они курили, мучались похмельем и ждали. Они ждали меня, моих денег, моих решений, моих советов. Дима психовал, а Шнейдер, наоборот, испытывал приступ счастья — вшитая в него химическая защита не сработала…
Я же позорно спал, измученный алкоголем и Леной, деньги на “дело” “сгорели”, единственный совет, который я мог дать своим товарищам — не будить меня до обеда.
Наконец Дима не выдержал и позвонил мне из ближайшего таксофона. Трубку взял Генофон и, уточнив, не Репа ли это, передал мой наказ: действовать по обстановке.
Лишенные финансовой и интеллектуальной поддержки, мои товарищи по легкому бизнесу забыли основные положения уговора. Они нарушили конспирацию и существенно понизили грузоподъемность, поехав в Купчино кидать фирму “Орел и Орлан” не на условленной ставропольской фуре, а на желтом Шнейдерском таксомоторе.
Помятые, немытые, с распухшими, красными с будуна рожами, пропахшие бензином и табаком, они, конечно, походили на дальнобойщиков. И в первый раз их приняли за настоящих не слишком разборчивых покупателей, загрузили различной оргтехникой такси Шнейдера так, что просели рессоры. Дима в машину не поместился, он затрусил следом, неся в руках коробку с лазерным принтером.
Проехав пару кварталов, Шнейдер остановился и предложил Диме разгрузиться у него в гараже, так как путь туда был гораздо короче, чем до Снетковского гаража. Дима, который едва поспевал за такси, согласился.
Разгрузившись у Шнейдера, друзья увидели, что количество мест значительно меньше, чем они углядели на складе Орланов. Вместимость “Волги” оказалась несопоставима с вместимостью фуры. Жалость и сострадание к тем вещам, которые они не сумели забрать, была столь велика, что Шнейдер и Дима (Дима утверждал, что именно в таком порядке) решили вернуться для дозагрузки.
По халатности или по глупости их загрузили во второй раз. А на третий — старший кладовщик обнаружил подлог и поднял шухер.
— В общем, непруха, — подытожил Дима и, тяжело вздохнув, замолчал.
Слушая рассказ Димы, гладкий и безукоризненный, как Жаннина голень, я с холодом в сердце понял, что моя ученая карьера в ЛЭТИ бесславно закончилась.
Знали бы мои глупые неусидчивые друзья, как красиво могло развиваться слияние дружбы, бизнеса и науки. Академик Снетков, профессор Попов, доцент Репин, ассистент Шнейдер — Товарищество с Ограниченной Ответственностью “Снетки” — вот как все было задумано. Крупнейшее ограниченное товарищество на северо-западной части географической карты… И обо всем этом стоило теперь забыть, благодаря самобытным маневрам моих гениальных товарищей.
Мы с Димой, стараясь не смотреть друг другу в глаза, договорились о следующем: в течение ближайшего месяца никто из нас не звонит и не приходит к другому, и в разговорах с кем бы то ни было не называет фамилии Шнейдер, Снетков, Сметков, Следков, Шведко, Швыдкой и прочих подобных. Дима работает на овощах и фруктах. Я на всякий случай переписываю диплом и заново определяюсь с профессией…
Я лег на диван и задумался. Думы о конкретных вещах и событиях были неутешительны, и я перешел на абстрактную философию. Я решил объяснить личное пьянство с высот объективного исторического развития.
Пьянство как образ жизни на Руси связано с изобретением и распространением крепких напитков. Первопроходцами на этом пути стали монахи Москвы. Используя змеевики, свернутые из бычьих кишок, в качестве возгонных устройств, они изгоняли из хлебного пива бесов и полученное “горящее вино” принимали внутрь, дабы добиться некоего просветленного состояния. Годы спустя, хитрожопые, одержимые наживой купцы перекупили секрет православного винокурения и сделали водку доступной боярам, холопам, юродивым и даже беременным бабам.
Первым русским, заболевшим белой горячкой, несомненно был помазанник-царь Иван Грозный. Как самый задрипанный алкоголик, он начинал каждое утро со стопки водки, а закончил кровавой опричниной, тяжелыми галлюцинациями и убийством отпрыска… От алкоголизма, отягченного сифилисом, умер великий реформатор — царь-западник Петр Первый… Подбирая нужный градус, Менделеев употреблял по штофу самогона в сутки… Все свои шедевры Айвазовский создал после затяжных, похожих на осаду Измаила, запоев… Пил по-черному и Лев Толстой, особенно когда ушел в народ… В пьяном деле, как больше ни в чем другом, российская элита подражала своему народу. Сам народ пил при рождении ребенка, при крещении, на свадьбе, на похоронах, на Ивана Купала, на яблочный Спас, после бани, перед обедом и просто пил зимой. А зима в России долгая… Все сделки и покупки, начиная от продажи Аляски и заканчивая покупкой шнурков, обмывались в обязательном порядке… В гости без двух-трех пузырей ходили только моромои и чмошники, и только чмошники не выставляли на стол ответные полбанки. А если вдруг за полночь стаканы просыхали, гости и хозяева сбрасывались, у кого сколько было, и шли в “пьяный угол”…
Радость и печаль, грех и подвиг — все сопровождалось водкой. Под водкой на Руси подразумевалась и сама родная, и крепленое вино, и коньяк, и самогон, и горькие и сладкие настойки, политура, технический спирт, одеколон. В этом плотном потребительском топе водка держала первое почетное место, а вернее, делила его вместе с техническим спиртом. Пиво и сухие столовые вина в счет не шли, но часто использовались для так называемой “прокладки” и “полировки”. Пили везде, где можно было найти скамейку и стол, в кулуарах Дома Союзов, на детских площадках под раскрашенными в ядовитый горошек грибочками. Разве что в армии пить было нельзя, да и то на первом году службы.
Перебирая в уме сомнительные знания и слухи о выпивке, я стремился экстраполировать себя в одну большую неудачу, именуемую историей России, найти и занять свое неброское место среди не свершившихся великих событий, загубленных в зародыше из-за чрезмерного употребления…
Я оправдывал себя артистами и политиками, спортсменами и учеными, но от чувства вины и стыда избавиться так и не смог. К тому же, я небезосновательно предчувствовал месть и расплату со стороны мало-охтинской “крыши” Снеткова и от группы товарищей, именующих себя “Орел и Орлан”.
От тяжелых раздумий меня спасла женщина. Женщина с избитым именем Лена. Я познакомился с ней вчера вечером, а сегодня она принесла пиво, сигареты и свежее манящее мясо своего тела, щедро заправленного туалетной водой “Черная магия”. Женщины! А ведь я почти разочаровался в них из-за какой-то необязательной Жанны…
Глава 9. КАПИТАЛИЗАЦИЯ ПОЗВОНОЧНИКА
Лена. У нас с нею случился настоящий роман.
Для меня, как для дембеля, было особенно ценно, что инкубационный период изнурительных платонических ухаживаний локализовался в один календарный день.
Тонкие намеки на мраморные гениталии Аполлона в прохладном полупустом Эрмитаже, как бы вынужденные прикосновения к Лениной груди в тесноте общественного транспорта, гитарное песнопение под окнами с переделанным про Лену припевом, неуклюжие стихи, подражания раннему Мандельштаму, сорванные с клумбы цветы — всего этого мне удалось избежать. Как любил говаривать Дима, настоящий мужчина, приглашая даму в театр, думает о том, как привезти ее на квартиру. Я привез Лену домой, минуя разговор о театре. На следующий вечер Лена пришла ко мне опять — принесла пиво и шаверму. Цитадель невинности была взята повторно во вторую внебрачную ночь. На третий день она сварила гороховый суп…
Возможно, что-то во мне притягивало ее. Возможно, даже я целиком. Лена не говорила о своих чувствах вслух, но нашу любовь было слышно не только в комнате Генофона, но и в соседних квартирах.
Я часто думал о ней. В основном эти мысли воплощались в движения, как только она переступала порог моей комнаты. Эти примитивные зоологические желания-мысли вытесняли на второй план параноидальные думы о грозящей опасности со стороны Снеткова, Орлана и прочих орлов.
На пятый день я решился выйти на прогулку в город. Я спрятал глаза за темными стеклами очков, а щеки — за поднятым воротником пальто. Лена сказала, что я выгляжу как киноактер. В ответ я сказал, что она похожа на Мерилин Монро. Довольные собой, мы прошли по Кировскому проспекту до Петропавловской крепости и обратно, за нами никто не следил. На улицах было зябко, темно и пустынно. На обратном пути, убедившись, что наблюдение за мной не ведется, я снял очки и опустил воротник.
На седьмой день Лена предложила помощь в трудоустройстве.
— Что за работа? — попался я в расставленную ловушку. — У тебя на фабрике?
Лена работала на кондитерской фабрике имени Крупской. И, благодаря своей сладкой работе, носила на себе чудесный шоколадно-миндалевый запах, который действовал на меня, как действует на быка пляска тореадора.
— Нет, к нам не надо, — ответила она, нахмурившись. — У нас все мужики — техники, грузчики, разнорабочие, начальники производств — с утра до вечера фруктовую эссенцию пьют. От эссенции — импотенция, аллергия, безумие, морды и руки расчесаны, как у детей в детском саду. От эссенции спиваются быстрее, чем от водки, потому что она сама себе и закуска. На хороших предприятиях мужики, начиная разнорабочими, становятся операторами, техниками, потом мастерами, начальниками цехов… А у нас, кто бы как ни начинал, заканчивают разнорабочими все. Из-за эссенции. Так что я тебя к нам не хочу.
— Я почти инженер, мне эссенция не требуется, — напомнил я Лене.
— Есть возможность устроиться в коммерческую фирму, торгующую импортными продуктами, — продолжила Лена, пропустив мою фразу мимо ушей.
— Где, вероятно, мне, начинающему ученому, придется работать грузчиком?
— Да! А с чего начинать? С директора пляжа? — Лена напряглась. — Сейчас все рвутся в торговлю. Инженеры особенно. Зарплата на порядок выше, чем на заводах, и выплачивают ее раз в неделю, а не раз в полгода.
— У-у, — сказал я неопределенно.
— Инженеры теперь никому не нужны. И мне — в первую очередь.
Я почувствовал, что она вот-вот взорвется.
За стенкой заскребся Генофон, он сопереживал нашей размолвке.
— Не надо, не плачь, я пойду на работу…
В тот вечер Лена была необычайно ласковая и податливая. Осознано или нет, она подготавливала к плодотворной работе мое тело. “Прелюдия для женщин важнее самого “того-этого””, — вспомнились мне слова Генофона.
Он оказался прав, этот простоватый на вид, проспиртованный, словно мумия, водопроводчик. Только я понял его буквально, поверхностно, неглубоко, понял как дилетант, как популист. Я резонно оценил важность тактильной рекогносцировки на мягких тканях, распознал притупляющий эффект комплимента, очаровывающую силу вина, эротичность скабрезного слова и других высоких материй душевного и духовного. Но чтобы обнаружить истинную точку отсчета прелюдии к “тому-этому”, мне понадобилась Ленина помощь. Формой ее прелюдии была истерика, а целью — добывание куска хлеба насущного. Лена хотела, чтобы все было просто и безоговорочно: я приношу домой добычу, отдаю ей, потом беру то, что она дает, в свою очередь, она берет “его”. Поскольку “он” был частью меня, процесс казался цикличным и полным.
— Я пойду на работу! — для закрепления смысла в собственной памяти повторил я еще раз.
— Я тебя очень люблю, — счастливо проворковала подруга…
Склад, куда я пришел устраиваться, находился между каналом Грибоедова и Садовой. Это был изъеденный временем и кирпичным грибком дом, который ничем не отличался от своих соседей, двух-трехэтажных зданий, образующих Мучной переулок. Купцы-бакалейщики — мучные, гречневые и овсяные короли и корольки — отстроились здесь в конце девятнадцатого века. Отстроились скромно, неброско, вплотную один к одному. Не то чтоб по дружбе — среди купцов друзей не бывает, и не потому что так проще вести коммерческие дела — дела, как и табачок, лучше получаются врозь. Руководствовались они соображениями экономии и безопасности: сообща дешевле откупиться от городовых и чиновных, да и обороняться удобнее в случае погромов и смут. В России купцов не любили. В России и чернь, и знать всегда были наивны, бесхитростны и расточительны, как дети, не понимали сути денег и презирали жуликоватого прижимистого торгаша.
Революция твердой рукой распылила купцов на молекулы. И не только в физическом смысле. Революция ввела прямой товарообмен, без посредников, прибавочной стоимости и, соответственно, денег как инструмента наживы. Предпринимателям от торговли предложили вернуть населению накопившуюся разницу между покупной и продажной ценами и овладеть каким-либо ремеслом, полезным для общего дела. Так новое государство избавилось от купцов.
С деньгами оказалось сложнее: полностью избавиться от них не удалось, как не удалось убедить население, что функция денег сводится не к наживе на ближнем, а представляет собой некий общеоценочный эквивалент. Как бы внешне ни выглядели деньги, как бы ни назывались — “катьками”, “керенками”, “карбованцами” или “рублями” — их по-прежнему любили и чтили. Уважали значительно больше тех материальных предметов и благ, которые на них можно приобрести.
Когда я был школьником, в зданиях на Мучном располагались два государственных предприятия — “Ленлесторг” и “Ленспортсбыт”. Это были склады, в них работали статные кладовщицы, похожие на ряженых снеговиков. В “Ленспортсбыте” продавалась вся необходимая одежда для спортсменов и физкультурников: гигантские сатиновые трусы, получившие название “семейных”, трикотажные майки и располагавшие к плоскостопию полукеды из автомобильной резины. В “Ленлесторге”, судя по названию, продавался лес. Рынок товаров народного потребления функционировал безальтернативно. Торговые организации не опускались до конкуренции между собой. Каждая контора отвечала за конкретный участок торгового фронта, который закреплялся в названии: “Ленкнига”, “Ленмолоко”, “Ленмебельторг”. Минимальный набор вещей и предметов быта позволял населению уйти от сиюминутных проблем и спокойно работать, думать о будущем…
Я остановился возле служебного входа с кривым жестяным козырьком и табличкой “Ленспортсбыт”, выкинул недокуренную сигарету в тяжелую бетонную урну и позвонил в звонок. После гроссмейстерской паузы дверь отворил очень большой человек в камуфляжной форме войск НАТО, вооруженный дубинкой и коротко остриженный.
— Шо? — спросил он коротко.
— Я к Кериму Зарифовичу по поводу работы, — сказал я и добавил, как учила Лена: — Человек от Сан Саныча.
Натовец молча захлопнул дверь. Я закурил, решив ждать ровно до фильтра. На последней затяжке мне открыли и пригласили внутрь. Тот же охранник поводил возле меня прибором, похожим на теннисную ракетку. Он искал оружие и дезинфицировал одновременно, а когда процедура закончилась, я пошел следом за ним по закопченному, пахнущему глицерином коридору. Охранник остановился, пропуская меня вперед, в небольшую пустую комнату, разделенную посередине черной чугунной решеткой с калиткой, запертой на висячий замок.
— Шас с тобой беседовать будут, — сказал он и, заперев за мной дверь, ушел, тяжело цокая подкованными ботинками.
Замкнутое пространство располагало к смирению, и я принялся ждать, пытаясь припомнить все, что Лена рассказывала об этой конторе.
Фирма называлась Закрытое Акционерное Общество “Три Героглу”, в честь, как минимум, трех братьев-азербайджанцев, которые за какой-то год превратились из продавцов чебуреков в богатых и уважаемых кооператоров. Со слов заочно существующего Сан Саныча, однажды анклав Героглу забыл сдать выручку в чебуречную. Вместо этого братья сели в самолет и улетели в Америку. Что делали там будущие кооператоры — осталось загадкой, но уже через два месяца все Героглу вернулись — приплыли на корабле, “по самое не могу” забитом мороженными куриными окороками. В это самое время я сидел под землей в Костамукшах, нацеливая ракеты то на Лондон, то на Нью-Йорк, а основные продукты выдавались по карточкам. Время было смутное и голодное, поэтому окорока разлетелись в три дня, прямо из корабельных трюмов. Выручки было много, она складывалась в джутовые мешки.
Когда окорока кончились, братья вытерли со лбов пот и увидели, что мешками набита вся капитанская комната. В жилах братьев отсутствовала славянская кровь, поэтому они не пустились сломя голову проматывать “бабки” по кабакам, саунам и притонам. Они благоразумно повременили с телесными удовольствиями, а деньги потратили на создание солидного образа и приумножение капитала. Они купили себе похожие на сигары машины с шоферами, заказали шелковые, отливающие перламутром костюмы, нацепили на пальцы перстни и широко улыбались полным ртом золотых коронок. В таком виде они пустились в новый поход за окороками и были задержаны в аэропорту Кеннеди по подозрению в наркоторговле. От американской тюрьмы кооператоров спасла копия контракта на закупку окороков, большой джутовый мешок и неформальное обещание сменить гардероб, которое, кстати, они в силу внутренних убеждений выполнить не смогли.
По результатам второй поездки три товарища зарегистрировали себя как одно юридическое лицо — АОЗТ “Три Героглу”, приобрели списанный в восьмидесятых годах теплоход, арендовали склад на Мучном переулке и стали набирать штат сотрудников, так как выполнять черную работу им теперь мешали белые костюмы.
Руководствуясь инстинктом самосохранения, братья разделили права и обязанности. Старший Героглу взял под контроль финансы и обосновался в Лос-Анджелесе, подальше от государственных и самодеятельных карающих органов. Там, на крыше самого высокого небоскреба, он построил бассейн и наполнил его золотыми монетами, чтобы купаться в золоте. Средний Героглу взял под себя пароход. Как утверждал мутноватый иллюзорный Сан Саныч: “чтобы не забывать о береге”, средний брат возил с собой гарем наложниц и стадо белых породистых осликов. Младшему Героглу достался склад на Мучном переулке, главным развлечением для него стал процесс разглядывания, ощупывания, пережевывания и глотания пищи. В общем, все трое оказались довольными и пестовали в себе те пороки, к которым имели наибольшую склонность…
Керим Героглу, явивший себя с другой стороны решетки, не походил на героя соцреализма. Керим Героглу был низким, потным и толстым человеком, похожим на тающий шарик мороженого, человеком, готовым продать за еду главный секрет родины. Он имел перманентно скользящий взгляд, которым, словно паутиной, опутал меня с ног до головы. Черты его лица были невыразительны и мелки, за исключением мокрого рта с окисленными золотыми зубами. Согласно законам соцреализма, так выглядел классический негодяй, трус и подлец. В Костамукшах субъекты с такой комплекцией и мордой лица проводили бы день за днем в нарядах, выдраивая до блеска и беспамятства загаженные унитазы. Здесь, на “гражданке”, у этого человека была неограниченная власть, деньги, уважение и героическая репутация. И ни соцреализм, ни Сан Саныч не объясняли, по каким причинам Керим Героглу занимал то место, которое он занимал…
Керим Героглу подошел к самой решетке, часто перебирая коротенькими ногами, вмялся податливым телом в железные прутья и с вызовом спросил:
— Хочешь работать на меня?
— Хочу, — ответил я без выкрутасов.
— На меня многие хотят работать, — кивнул Керим и засмеялся, как ослик.
Мне не понравилась шутка, и я промолчал.
— Образование есть? — спросил младший Героглу, успокоившись.
— Инженер.
— Культурный. Воровать, значит, не будешь. Не будешь ведь воровать? Что молчишь, не понимаешь меня, что ли, да? — Керим сглотнул слюну, накопившуюся в отвислых полостях рта.
— Не буду.
— Пьешь много?
— По праздникам.
— Плохо. В России праздников много… Жена есть у тебя?
— Невеста.
— Познакомишь? — Керим засмеялся и отступил на шаг, хотя между нами была решетка. — Это шутка, не обижайся, земляк. Семейный человек лучше работает. На нем жена висит, дети…
— Так, — согласился я, пряча руки в карманы.
— Ну, если понимаешь, то приходи завтра в половину девятого и делай все, что тебе говорят. Закрываемся в шесть, но, если надо, работаем до последнего уважаемого клиента. Клиента надо уважать больше, чем хозяина, то есть меня. Зарплата по пятницам. Трудовой книжки не надо.
— Сколько будут платить? — спросил я, безуспешно пытаясь заглянуть ему в глаза.
— Никто не жалуется. Десять “бакинских” с тонны даю на бригаду. Опоздаешь — заплатишь, украдешь — пожалеешь. Вот так. Это тебе не на государственной фабрике. Это частная собственность, то есть моя. Больше тебе ничего знать не надо.
— Я подумаю, — негромко произнес я.
Это временно, все это временно, говорил я про себя в такт шагам, следуя по длинному полутемному коридору на выход. Когда я выбрался из склада наружу, Мучной переулок показался мне старым, беспомощным и порабощенным кем-то чужим.
Глава 10. МЕХАНИЗМЫ САМОЭКСПЛУАТАЦИИ
Так неожиданно, вопреки собственным теоретическим выкладкам, я стал переносчиком тяжестей. Низшим звеном в цепи эксплуатации.
Липовый “СИФ Слынчев Бряг” Снеткова, трагический роман с Жанной, сугубо телесный роман с Леной, отсутствие друзей с четкими представлениями о смысле жизни, изменившиеся правила поведения общества — все эти факторы разрушили мои жизненные принципы.
Как субъективисту мне казалось, что жизненные принципы разрушены у всех прочих людей. Люди самым бессмысленным образом стояли у кульманов и станков, в то время как сырье для производства закончилось, заводы не выпускали продукции, зарплату платили непонятно когда и непонятно за что или, чаще всего, не платили вовсе.
Другие люди, живущие в телевизоре, пытались оправдать нарастающий беспорядок с точки зрения науки, называя происходящее то продолжением выбранного курса, то демократическими преобразованиями, то экономическими реформами, то шоковой терапией, впрочем, держались они не слишком уверенно, словно забыли текст выступления или придумывали его на ходу.
Газеты резали правду-матку о событиях семидесятилетней давности, разоблачая мертвых кумиров. Компанию мертвецам составляли желающие платных сношений девицы и бесконечные объявления о купле-продаже. События же дня сегодняшнего описывались пространно и неопределенно, отчего казалось, что автор либо врет, либо не владеет вопросом.
Словом, все чувствовали себя неспокойно, никто не понимал ничего.
Кроме трех-четырех Героглу. Те, наоборот, прекрасно чувствовали момент, когда можно просунуть ботинок в дверную щелку, открывающую путь к безграничным возможностям.
Чтобы не впасть в депрессию, следовало думать спиной. Думать о схемах и методах добывания и отложения пищевых и иных необходимых для жизни запасов. Научный анализ, критику реальности, самопознание приходилось откладывать на потом.
В стрессовых ситуациях зоологическое вытесняет гуманное. Зоологическое возвращает человека к природе. Наука, культура, мораль, идеология — все подвергается проверке и зачастую поломке в смутные годы. Смутных годин в истории моей страны всегда было много больше, нежели дней ясных, спокойных и сытых. Кое-кто в оправдание себе говорил, что таково предназначение моей Родины, что на Россию некими высшими силами возложена особая миссия, что россияне, словно атланты, удерживают на своих плечах хрупкое равновесие мира. Эта теория особенно хорошо продавалась, когда было холодно, голодно, одиноко и другие примеры отсутствовали…
С этой мыслью я взвалил на спину свой первый в жизни мешок. Я пришел на склад без пятнадцати девять, имея в дерматиновой сумке паспорт, термос и бутерброды, а также подменку — пятнистый камуфляж без знаков отличий, но с пуговицами на причинных местах.
Сегодня охранник был еще глупей и уродливее того, которого я видел вчера. Он пропустил меня внутрь только после вмешательства бригадира — плотно спрессованного парня лет тридцати. Бригадира звали Сергей. Он был похож на акробата, на самого легкого члена труппы эксцентриков, которого обычно перебрасывают друг другу более крупные участники коллектива.
Позже сам Сергей рассказал, что действительно выступал на сцене, правда, как исполнитель сатирических песен. В начале того, что принято называть “перестройкой”, он под звуки гармошки высмеивал недостатки советской системы. Когда высмеиваемая Сергеем система рухнула, публике стало не до политических шуток. Сатира умерла, а сцену оккупировали сальный трактирный юмор и блатная гуммозная музыка. Сергей стал пробовать петь шансон, но у него выходило неубедительно, излишне культурно. Ему не хватало придушенной хрипотцы и надсадности, пробивающих слушателя на жалость. Публика не принимала Сергея за “своего”, бросалась объедками, и с музыкой пришлось завязать. Грузчиком Сергей стал не из протеста, а от ощущения голода, как и я…
Сергей показал охраннику малопонятный зоологический знак, и тот пропустил меня на территорию склада. Мы прошли другим коридором, тоже темным и скользким, в комнату отдыха грузчиков. Так называлось продолговатое душное помещение без окон с неровным кафельным полом. Меблировка состояла из двух деревянных скамеек и синих металлических шкафчиков для личных вещей. В дверном проеме напротив угадывались контуры душевых. Оттуда тянуло сыростью и грибковыми спорами.
Мне достался шкаф с номером “пять”. Прежде чем сложить туда свои вещи я выкинул с полок шкафа какие-то грязные тряпки, пустые пачки от папирос и чешуйчатые рыбьи шкурки. Затем быстро покурил, не потому что хотел, а чтобы снять волнение, расслабить мышцы тела и доли мозга.
К девяти часам я вышел из “собачника” смурным, но готовым к погрузке, разгрузке и прочему, если прочее было возможно.
Склад представлял собой прямоугольный зал с высокими стенами, площадью чуть больше тысячи метров. Посередине протянулся допотопный, почерневший от копоти механический транспортер. Он начинался от квадратного отверстия, выходящего на Мучной переулок, а у противоположной стены плавно уходил вверх — на второй этаж, к другому отверстию, где, по-видимому, хранилась еда. Вокруг транспортера сгрудились поддоны с мешками, коробками и пластиковые упаковки с водой.
Сергей представил меня группе лиц, отдыхающих на мешках с сахаром. Я насчитал восемь человек, в возрасте от восемнадцати до сорока. Три Александра, по одному Николаю, Олегу, Максиму и Виктору (этот был еще один Виктор, помимо меня). До рукопожатий дело не дошло, так как прибыла “машина” с товаром, и через пять минут я забыл, кто из них кто.
Машина марки “КамАЗ” привезла на себе морской темно-красный контейнер. Двое ребят, кажется, Александры, вылезли на улицу через прямоугольный лаз. Рывком фомки они разомкнули усики пломбы и открыли ворота контейнера. На землю упало несколько сальных коробок, туго перетянутых бечевой.
Сергей громко произнес непонятную сакральную фразу:
— Ставим в камеру по сто двадцать в поддон.
И рабочий процесс пошел. Саши с шумными выдохами, как вольники или дзюдоисты, бросали коробки на шумно ползущую ленту транспортера. Остальные захватывали по две штуки в руки и скорым шагом несли в дальний угол склада, где находилась обитая жестью холодильная камера. В камере зашкаливало за минус двадцать и дул сильный искусственный ветер, создаваемый вентиляторами, это чтобы мясо не тухло. Здесь мы выкладывали коробки до самого потолка.
Будучи последним в очереди за работой, я обнаружил техники переноски: одни грузчики предпочитали нести коробки за лямки по одной в каждой руке, другие прижимали пару к груди. Второй способ был более эргономичным, и в нем сквозило нечто-то музыкальное: так держит гармонь веселый пьяный гармонист.
Пробный рейс от транспортера до холодильника прошел на удивление легко. Я даже успел подумать, что выбрал непыльную работенку. Но когда количество перенесенных “гармоней” перевалило за сотню, я тяжело дышал и покрылся потом, как будто только что покрыл Лену. Мои коллеги только прибавили темпа: смотря под ноги, они шли друг за другом, словно большие муравьи, полностью сосредоточенные на процессе ходьбы. Это была медитация — единение низкого с высоким — через пот и монотонность.
Посмотрев по сторонам, я увидел гуру. Гуру был одет в синий халат, овечью безрукавку, валенки и высокую пыжиковую шапку. Гуру имел тело тучной женщины, питающейся картошкой и луком, в стадии ПКС. Когда мимо проносили коробку, гуру ставил черточку в лохматом гроссбухе. Женщину-гуру звали Анной Владимировной, или кладовщиком. Анна Владимировна ставила черточки согласно мешкам и коробкам, затем суммировала их при помощи счетов и имела сменщицу-клона Нину Владимировну. Обе они тайком от Керима после двенадцати начинали пить горькую. Нина была размером поменьше, думала дольше, и черточки в гроссбухе рисовала не так ровно, как Анна. Копия всегда хуже оригинала.
Впрочем, скоро я перестал заниматься психоанализом: вес коробок в моих руках возрастал с каждой ходкой. Не умея уходить от работы в нирвану подобно опытным грузчикам, я готовился упасть в обморок.
Но я не упал, а вошел. В состояние транса: вегетативная нервная система, которая более развита у животных, отключила все прочие сенсоры. Я продолжал носить коробки в холодильник и даже начал передвигаться быстрее. Я стал инфузорией-туфелькой, одноклеточной, элементарной частицей реального сектора экономики, которая не нуждается в индивидах.
Позже ребята рассказали мне, что когда машина была разгружена, я продолжал деловито ходить взад вперед, не выпуская коробки из рук. Хождение продолжалось до тех пор, пока Сергей не поймал меня за подол куртки и не щелкнул по носу.
Он сунул мне сигарету и сказал:
— Кури быстро. Скоро разгружать сахар. Сможешь?
Я только вздохнул.
— Ну и прекрасно, — бригадир засмеялся.
Не знаю, что в этом было смешного, но следом за сахаром пришла другая машина, а потом и еще одна.
Это был сложный день, похожий на вечность в аду…
Прощаясь с ребятами, я хотел сказать им, что больше сюда не вернусь, потому что боюсь превратиться в ослика. Объяснить, что с каждым днем, прожитым здесь, ослиное в них и во мне будет крепчать, и однажды все мы превратимся в тягловых бессловесных животных. Но меня опередил Саня, он начал травить анекдот. Анекдот был сальный и бородатый, но все громко заржали, все, кроме меня: я решил приберечь остатки сил, чтобы целым добраться до дома.
На улице стоял вечер. Мягкий свет фонарей и легкий мороз располагали к неспешной прогулке, бутылочке пива и приятному бессмысленному разговору. Что, собственно, и происходило вокруг. Меня обгоняли, мне шли навстречу беспечные пары и тройки, веселые, сильные и красивые. Только я один был понурый, усталый, грязный, измотанный черной работой. Я шел, с трудом переставляя ноги, с руками, опущенными вдоль туловища, подобно военнопленному. Асфальт под ногами был вязким, словно я двигался по раскисшему весеннему полю. Периодически возникало желание сесть и уснуть, но я боялся, что менты примут меня за пьяного и заберут в вытрезвитель…
— Ну, как? — спросила Лена, когда наконец я ввалился домой.
Она была накрашена как Красная шапочка с конфетной обертки и пахла какао-бобами. Я выглядел как пойманный Серый волк и пах старым салом и прелыми шерстяными носками.
— Это каторга, — ответил я коротко.
В коридоре я повстречал Генофона. Тот ничтоже сумняшеся решил, что я пьян. Впрочем, на его месте я бы тоже так посчитал. От усталости глаза у меня были как у плюшевого медведя, я и был медведем, которому глупые жестокие дети весь день пытались оторвать руки, ноги и голову.
— Работать устроился, — догадался сосед, — может, выпьешь?
— Не сейчас, — отмахнулся я.
— Уже на работе с мужиками того? — предположил он, щелкнув под подбородком.
— Просто устал… Дядя Ген, неужели теперь придется вот так всю жизнь усераться за кусок хлеба и за то, чтобы баба тебе дала?
— Ясен хер, — осклабился Генофон. — Жизнь — борьба. Много слоев борьбы. Я как личность борюсь с Серафимой за право выпить, за право ее поиметь, если она, к примеру, не хочет. Как водопроводчик и член профсоюза я борюсь с бригадиром за хорошие участки работы, чтоб не говно из унитаза качать в коммуналке за стакан бормотухи, а джакузи поставить у какого-нибудь кооператора за “беленькую” литруху. Как член общества, в качестве винтика государства, я борюсь с Америкой за права всех трудящихся всех цветов кожи… Так что борьба идет постоянно и ведется она во всех слоях бытия. Это есть тот самый естественный, как говорится, отбор.
— Куда нас отбирают, дядя Гена?
— Ну, этого я не знаю, — Генофон в задумчивости ковырнул нос. — Может, для будущего.
— И что же, это всё, для чего мы живем?
— Скажешь… Жизнь интересная штука. Столько в ней всяких возможностей. Вот, скажем, у тебя выходной. Ты проснулся, побрился, выпил сто грамм, съел яичницу, схватил Серафиму за жопу. И тебе уже хорошо. Но это еще не все, еще времени — одиннадцать часов утра. Впереди только возможности. Можно сходить в зоопарк, в кино. На танцы, если ты холост. Если лето, за грибами можно на электричке рвануть. Футбол посмотреть или концерт послушать. Ну, и выпить одновременно. Так что не дрейфь, Витюха, жить можно и нужно. Посмотри на меня, я тридцать два года работаю, и ничего. На папу Карлу не похож, вроде.
Я посмотрел на Генофона: маленький, сморщенный, высушенный нуждой и водкой, он улыбался. Или же просто не научился закрывать рот. Видимо, не случайно природой задумана некая группа людей, которыми в случае экологической катастрофы с братьями нашими меньшими можно было бы укомплектовать цирки и зоопарки, пересадив из квартир в питомники.
— Что, не нравлюсь? Ну да, я не Ален Делон. И даже не Черный Панкратов. И денег у меня нет. И профессия вонючая. И жизнь вонючая по совокупности. И все о чем мечтал — не сбылось. Но в петлю не полезу, — Генофон ударил себя кулаком в сухую грудь. — Есть у меня свой угол, даже две комнаты. И Серафима меня любит. А я ее за это бить буду. И пить буду все равно. Потому я — мужчина. И ты, Витек, веди себя как мужчина. Уважай себя, что бы ни произошло. Ставь себя на людях круто. Кури, бухай, Ленку мутузь…
Генофон находился в той стадии опьянения, когда уже не мог повторить сказанное еще раз. Тем не менее, мне стало легче от его слов.
Вернувшись из душа, я взял в руки Лену, как будто она была моей вещью, рабыней, игрушкой для секса. Я не допускал возражений, я заработал это право тяжелым трудом…
На следующий день я проснулся в шесть утра без будильника. Мышцы болели, но двигались. В голове было пусто, только где-то за левым ухом чуть слышно шумела кровь. Лена не шелохнулась, она спала, как убитая. Я пнул ее в зад и встал с постели. Сварил и съел “Геркулес”, оделся во вчерашние шмотки и, словно под гипнозом, отправился на склад Героглы перетаскивать с места на место мешки и коробки.
Я становился ослом. Осел ведь не самое скотское животное в этом мире.
Глава 11. ТОПЬ И УТОПИЯ
В шкуру осла я влезал тяжело. Мешала большая голова и пять лет учебы. Каждый вечер я говорил себе: ну, хватит, завтра надо брать расчет, ты — инженер, почти интеллектуал, ты мог бы создать машину, которая таскала бы тяжести вместо тебя и твоих товарищей-мулов. Ты и другие грузчики могли бы снять потные робы, выйти из душного склада на свет и найти себе занятие по способностям…
Безусловно, это была утопия. Люди всегда будут стоить дешевле машин. Жизнь показывала, что быстрее всего дешевеют инженеры, врачи, учителя и солдаты. И путь у всех был один — прямой и незамысловатый путь назад в феодализм.
Безысходности добавляли заполонившие город шайки диких собак, стайки бездомных, стаи черных джипов, похожих на взбесившихся бегемотов. Джипов, от фаркопа до кенгурятника, набитых вооруженными до зубов питекантропами.
Каждое утро я собирался поведать Лене о своих жутких сомнениях. Но Лена еще спала в это время. Она дышала ровно и сладко, отвернувшись к обоям, а в ее растрепанных волосах серебрились фантики от шоколадных конфет. Я аккуратно выуживал блестящие обертки из золотистых прядей любимой и понимал, что мне нужно отработать еще хотя бы одну неделю. Лена хотела купить новые итальянские туфли с пряжкой на самом высоком и самом тонком каблуке. У Лены часто рвались колготки, кончались сосиски, изводилась зубная паста, и этому, казалось, не будет конца…
Чтобы не создавать шума, я ел и одевался на кухне. Два вареных вкрутую яйца и тарелка похожего на застывающий клей овса составляли мой завтрак. Затем, накинув пальто или куртку, я выходил на улицу и шел известным маршрутом до станции метро Горьковская, проезжал подземным тоннелем под Марсовым полем и мутной Невой и топал пешком по Садовой до Мучного. От тупого физического труда во мне вырастало желание выпить, причем до состояния полного абстрагирования от действительности.
Клиенты заказывали помногу, и нам, грузчикам, приходилось весь день бегать складскими тропами то в холодильник за мясом, то в боковой зал за сыпучкой, то на второй этаж за алкоголем. Динамику движения сбивали повизгивания Анны и Нины или же паучий взгляд Героглу.
Зато при монотонных разгрузках можно было отпустить голову прочь и двигаться на автопилоте, не обращая внимания на клиентов и компрометирующих женский пол кладовщиц. Я научился медитировать, разгружая большие машины. Поэтому, когда ноги подкашивались под тяжестью ноши, а мышцы рук наливались свинцом, мой дух улетал парить над блестящим от солнца морем или превращался в шар белого цвета.
Медитацию изобрели рабы. Ну, не жрецам же она, в самом деле, была нужна. Не думай, дыши в такт шагам, будь пустой, как бамбук, тело само выберет нужный путь. Так говорил бригадир. Потеряв основную работу, Сергей развелся с женой и ходил на какие-то мистические курсы.
К сожалению или к счастью, достигать отрешенного состояния выходило не у всех. Глядя на двух Саш, например, я отчетливо понимал: для того, чтобы не думать, все же нужно иметь какое-то минимальное количество мозгов в голове.
Пять будних дней проходили в поту, жире, холоде морозильной камеры, сиропе от разбитого лимонада, окриках Нины и Анны, горном блеянии пучеглазого Керима Зарифовича, которому не сиделось подолгу в кресле руководителя, больше похожем на разложенный двуспальный диван. Вождь (так называл Керима Сергей, в шутку — надеялся я) часто выбегал в склад проверить, не упал ли темп товаро- и человекодвижения, а заодно и поссать за поддоном с коробками. У окна выдачи шумела алчущая окороков и водки толпа мелких и очень мелких торговцев. Это были “новые русские”, зарождающийся средний класс. Считалось, что они будут вытягивать Россию из болота средневековья.
Если у меня появлялась свободная минутка, я выглядывал в окно выдачи, чтобы рассмотреть их внимательнее и послушать разговоры. Мне хотелось понять, чем они отличаются от меня. Я не мог разгадать их загадку. Внешне они выглядели как обычные люди, которым не хватало воспитания, образования и любви. Каждый предприниматель время от времени пытался получить товар без очереди, за что мог получить от своих коллег в пах или в морду. В ожидании товара “новые русские” переругивались, бодали друг друга короткими пальцами, брызжа слюной, рассуждали о деньгах и о шлюхах.
Грузчики из нашей бригады пытались подражать их повадкам. Генофон отзывался о “новых русских” с восторгом. Глядя на этих людей из темной дыры подвала, сквозь амбразуру выдачи, я видел, что они тоже в аду, правда их ад был чище.
Иногда скверно пахнущее пространство продсклада наполнялось дивным благоуханием: это прилетали офисные феи — Маша и Света. Они демонстрировали нам свои прелести и курили. Кладовщицы напрягались и серели лицами, понимая, что на фоне стройных и молодых они выглядят гиппопотамами. Иногда я чувствовал, что девушки, пряча улыбку, поглядывают на меня, не раз и не два в их присутствии я ронял себе на ногу коробку с мясом…
Я приходил домой поздно. Лена спала. Уже или еще. С тех самых пор. В волосах ее серебрились фантики от конфет. Я садился на край дивана, вдыхал аромат шоколада и сна и замирал. Мысль моя была тяжела и невнятна, совсем как у камня, лежащего на развилке дорог. Я тонул, деревенел в трясине однообразных тупых вымученных вечеров, пока не наступал вечер пятницы. Пятницу я ощущал уставшим хребтом, относительно здоровой печенкой и всей сложной, хотя и смешной на вид, системой половых органов.
Пятничным вечером Керим выдавал нам заработанное “бабло”. Бумажки с неохотой отлипали от его слабых холеных пальцев и переходили в наши сильные грязные пальцы. Расставаясь с купюрами, Керим сильно переживал, но передоверить процесс выдачи кому-либо другому не мог. У жадных не бывает доверенных лиц.
Чтобы обогатить психическую травму хозяина, я пересчитывал купюры при нем. Керим, сцепив руки, не отводил взгляд от денег, пока те не исчезали в моем кармане.
Потом я шел в холодильник, откалывал от ледяного брикета темно-красные куски говяжьей печени или огромные куриные ляжки, затем забирался на второй этаж склада за водкой. Водка, как и все прочее продуктовое, была иностранного производства: тысячи тысяч бутылок, банок, стаканчиков из-под йогурта. Один такой стограммовый стаканчик я употреблял прямо на месте. Потом выкуривал сигарету и наблюдал внутрь себя. Когда становилось тепло, я оплачивал паек и отправлялся с Серегой и обоими Санями в ближайший гаштет. Там мы выпивали еще грамм по двести, заедая полосками хлеба с кильками и бело-желто-зелеными кольцами нарезанного яйца, и, заметно повеселевшие, разбредались.
Я спешил к Лене. Озабоченный алкоголем, предвкушая и искушаясь, я рисовал в мозгу картины семейного счастья, иногда весьма развратного характера.
По вечерам в пятницу Лена бодрствовала. Она ждала меня и покупки. Бросалась прямо в дверях, сильным и красивым движением забирала из рук пакеты с “добычей” и принималась рассматривать их содержимое. Лена обнаруживала в пакетах продукты, водку и “Амаретто”, настоянное на вишневых косточках. И не только. По дороге домой я, попивая из банки “джинн-тоник”, с тихим вниманием охотника вглядывался в витрины ларьков, растянувшихся от метро до самого дома по обеим сторонам улицы. Я искал для Ленусика новую тряпочку, например, кофту с конскими кисточками или юбку леопардового окраса. От такой находки моя спящая красавица оживала окончательно. Ее лицо начинало сиять, как солнце, а по телу пробегала электрическая искра. Я смотрел на нее, доливая водку в джин-тоник, и мое тело тоже начинало выделять электрические заряды. Мы были переполнены электричеством, и между нами случалась гроза.
В субботу я просыпался с раскалывающейся головой и выдоенной насухо мошонкой. Я глядел на Лену, Лена сладко спала. Иногда до следующей пятницы…
Между сном и работой прошло, проползло, пропотело время. Единственным занятием, которое мне по-настоящему удавалось, была разновидность самообмана, именуемая динамической медитацией. Находясь в состоянии транса, я безвольно плыл по транспортеру жизни, как плывет коробка с замороженным фаршем в руки предприимчивых пельменьщиков. Это было эволюционное нисхождение, неизвестно, каким бы растением я стал, если бы однажды не возникла срочная необходимость заменить порвавшуюся между ног пятнистую воинскую подменку, которая честно служила мне спецодеждой с самого первого рабочего дня. Пошакалив коротким шагом (дабы скрыть срам) по Москательному переулку, где тоже были склады, я выторговал у старого испитого грузчика темно-синюю пару за два “пузыря” и одну “опохмелку”. То была тоже поденка, но уже военно-морских сил, а не сухопутных. А военно-морские силы остаются силами даже на суше.
Пара состояла из расклешенных портов и прочной непродуваемой робы без пуговиц (ее надо было одевать через голову). В этой форме я перестал быть наивным дембелем с китовым усом, вживленным в член, лохом, верящим во всякую чепуху, типа равных возможностей и социальных гарантий. Я превратился в лихого, видавшего виды биндюжника — бывалого сухопутного моряка.
Именно эти штаны и куртка круто изменили курс моей личной жизни некоторое время спустя.
Глава 12. ВОЙНА ЮБОК И БЛУЗ
Костюм моряка-биндюжника изменил мою походку — я стал ходить вразвалочку, а спина выпрямилась, как мачта. Осанка и походка повлияли на мое отношение к работе и отношение ко мне окружающих.
Вдобавок, я заметил интересную вещь: вне зависимости от интенсивности дня и загруженности пространства на складе находилось место, свободное от работы и суеты. Когда все вокруг кипело и бурлило и людей катастрофически не хватало, одному человеку дозволялось быть энергично бездеятельным. Только одному! Этому человеку достаточно было с деловитым видом ходить, например, с мотком проволоки на плече или с гаечным ключом и советовать, что куда лучше поставить, громко понукать тормозных кладовщиц, если те вдруг забыли поставить в гроссбух очередную галочку, или просто, наморщив брови, курить, словно обдумывая нечто важное. Этот человек был тем самым последним мазком, который придавал производственной картине деловую полноту и законченность. Это была метафизика. Подобное поведение отводилось бригадиру, технологу или самому крупному человеку в примитивном сообществе.
Политруки и замполиты в армии в основном занимаются поиском среди рядового состава людей, способных молчаливым присутствием обеспечивать ощущение стабильности и порядка в армейской среде. Для формирования жестких иерархических структур замполиты раздувают самомнение ефрейторов и сержантов, являющихся, по сути, рядовым пушечным мясом, но таковым себя не считающим. За счет удачного выбора места и стиля одежды номинальным носителем функции управления — унтер-офицером, бугром, бригадиром — стал я.
К моей роли все отнеслись по-разному. Сергей, которого не увлекала субординация, не обратил внимания. Саши приняли безгласно единогласно, им было трудно думать самостоятельно. Другие ребята иногда ворчали, иногда огрызались, но в целом терпели и не бунтовали. Алкогольно-аналитический центр — Нина и Анна Владимировны по-христиански безропотно уверовали в мой математический дар к быстрым и безошибочным подсчетам и с тех пор просили меня проверять соответствие клинописных черточек в гроссбухах с количеством товарных остатков на складе. Даже Керим, выходя на склад, теперь протягивал мне пухлую вялую руку и спрашивал “как дела?” — чего не наблюдалось за ним никогда прежде. И, конечно, офисные матрешки Света и Маша стали воспринимать меня по-другому: в старом зоопарке появился новый зверек, может быть, даже хищный. Девочки стали чаще менять наряды и больше курить.
Света и Маша уже не казались мне недоступными. Обыкновенные здоровые самки, находящиеся в поиске достойного их калибра самца, разве изящней и привлекательней многих представителей своего пола и знающие об этом. Самки со стройными ногами, не слишком длинными и не идеально прямыми, и бюстами, которые, прежде чем хвалить, стоило бы сначала проверить на натуральность. Словом, мой первобытный страх перед ними исчез.
Объединившись в своей направленности, указанные нематериальные факторы оказали влияние на материальное — Керим повысил мне зарплату. А через две недели я стал бригадиром официально, вместо Сергея. Потому что Сергей исчез…
Я не знаю его историю от начала и до конца. И все же отвлекусь, чтобы рассказать ту ее часть, которая мне известна. Смею предположить, что Сергей ушел жить в общину безумцев, готовиться к “концу света” или чему-то подобному. Надеюсь, что не в Сибирь или Удмуртию, а в какую-нибудь теплую страну, с морем, фруктами и свободной двуполой любовью.
Мы не часто говорили о работе, здесь все было понятно: хватай и неси. Еще реже — о личном. Тем не менее, незадолго до исчезновения Сергей похвалил мои медитативные способности и пригласил посетить некий подвал.
“Подвал” — так называлось место, где прятались от реальной жизни мистически настроенные неудачники. В материальном мире у них не складывалось, вера в житейские ценности была сильно подорвана, а слабость натуры требовала верить во что-то. Себялюбие, самолюбие, избыток гордыни, теория Дарвина — с одной стороны, отсутствие веры в чудо — с другой, — не позволяли им доверять официально признанным посредникам — попам и муллам. Но верить хотелось. Верить в собственную исключительность, важность и нужность. Желание становилось страстью, вытесняя здравый смысл, и они выходили на “учителя” из мистических проходимцев. Это был способ ухода, побега от жуткой реальности. Как опытный алкоголик, я никого не осуждаю.
“Подвал” или “Центр Силы” окопался в неблагополучном рабочем районе недалеко от станции метро Ломоносовская, в панельной девятиэтажке, какие начинают крениться и осыпаться сразу после заселения. Помещение было осушено от гнилой петербургской влаги и отделано вагонкой, как финская баня. Дверь открывали по кодовому слову, которое шепотом произнес Сергей, нагнувшись к замочной скважине.
Нас впустили в тесный предбанник с низким потолком, где предложили снять головные уборы, брючные ремни и обувь, и провели в большую комнату. На полу лежали коврики, подушки и адепты освобождения.
Мы сели, скрестив ноги, недалеко от выхода. Сергей сказал, что здесь можно медитировать почти как на складе, но у меня не получалось сосредоточиться без привычной коробки в руках, и я рассматривал адептов сквозь ресницы. Адепты освобождения… Мужчины. Скрученные сколиозом, от двадцати до сорока, такие шарахаются от каждой тени в полутемном парадном и при повышении температуры на градус вызывают врача, у них нет денег, друзей и девушек, поэтому они ищут свободы. Женщины. Депрессивные, суицидальные эгоистки, с недостаточно развитыми половыми признаками, закомплексованные и озабоченные одновременно.
Вдруг по комнате прошелестел восторженный шепот и вслед за ним в проеме возник гуру: сухой, кривоногий, с ушами, скрученными в стручок, как у тренера по дзюдо. Он старательно следил за осанкой и был нарочито нетороплив, словно секретарь горкома партии. Его выдавали блестящие карие глазки. Они беспокойно катались по жирным желтоватым белкам, это были глаза чревоугодника, которому все одинаково приятно и хорошо: что свою чакру подставить, что чужою попользоваться.
Оглядев присутствующих дев и мужей еще раз, я сказал себе: Витя, освобождение с ними бесперспективно. И когда гуру воскурил паникадило, я вытащил из-за пазухи коньяк, который приготовил на вечер. Я не успел выпить и половины, как меня попросили уйти. Сергей не вступился за меня, как сделал бы на складе, смотрел печально. Я сделал вид, что не заметил его взгляд.
— Освобождение здесь, господа, — помахал я на прощание бутылкой. — Здесь сидит джинн, выпустите его в себя.
Несколько адептов оторвались от медитации и поперхнулись. Мне показалось, что гуру тоже сглотнул…
С тех пор бригадир со мной не разговаривал. Я не разговаривал с ним. Сергей отъезжал в дремучие дебри, я занимался поиском места. Вскоре Сергей исчез. Я стал вместо него. На этом история о нем и заканчивается.
Между тем, работа и связанная с нею жизнь никуда не девались. Я всегда находил свое место. Я разгуливал по складу в форме моряка. Постороннему наблюдателю моя величественная бездеятельность казалась высшим проявлением профессиональных качеств и выгодно выделяла на фоне прочих работающих. Этот старый прием используется режиссерами, когда нужно создать простой, но конкретный образ. В боевиках и детективах главный герой обычно сидит на возвышенности в сторонке, его одежда отличается от одежды других персонажей, губы скошены в полуулыбке, а брови нахмурены.
Благодаря стечению разнородных и трудно прогнозируемых обстоятельств, я повторил этот трюк. Общественное мнение сработало и вывело меня из пучины технологического процесса наверх. Я ощутил в руках неизвестную мне ранее субстанцию, она называлась власть. Всем вокруг стало казаться, что я знаю, как упростить и ускорить работу, каким коробкам где лучше стоять, в какой последовательности лучше загрузить заказ покупателям. Ребята не начинали без моей команды, хотя каждый мог отдать такую команду себе самому, ибо в принципе знал, что нужно делать. Анна и Нина Владимировны, завидев машину из порта или крупного клиента в окно, принимались в оба горла кричать:
— Витя, Витя! Окорочка!
Или:
— Витя, Витя! Обосланян!
Кто таков был этот Обосланян — я не знал, да этого и не требовалось, требовался мой авторитет.
Сам Керим ежедневно выходил из конторы, чтобы посоветоваться насчет товарных остатков. Обычно, перед тем как что-то спросить, он три-четыре раза оббегал вокруг меня, словно боролся с гордостью или стыдом, а потом визгливо запрашивал:
— Витя, можем мы еще две машины водки принять?
— Говно вопрос, — обычно отвечал ему я, закуривая.
Я отвечал буквально, но Керим заряжался от меня уверенностью и уходил звонить старшему брату.
Я перестал уставать и поправился в весе. Щеки порозовели, а живот нависал над ремнем все внушительнее и солиднее, это добавляло мне уважения. Так заведено на Руси: вес тела пропорционален количеству власти. Я не перестал носить коробки и мешки, но делал это только в охотку, когда имел соответствующее настроение. От динамической медитации я полностью отказался, ибо надсмотрщикам нужно смотреть не за собой, а за другими, равно как и жрецам. Кроме того, я получил право использовать более легкий способ изменения действительности: в любое время рабочего дня я мог приложиться к бутылке.
Я получил возможность покидать пределы склада, когда офис закрывался на перерыв. Миновав две решетки, между которыми тосковал охранник (тот самый украинский натовец, который водил меня на собеседование к Кериму), я оказывался в офисной части компании “Три Героглу”. Здесь, среди компьютеров, факсов, фикусов и кассовых аппаратов, работали Маша и Света, а также женоподобный молодой человек Валера, с большой, вмещающей две тысячи кроссвордов, головой и слабым нескладным телом. Валера был дальним родственником Керима, а потому состоял на должности менеджера. Эта профессия стала безумно популярной в новой России, хотя ее смысл и функции были мало кому ясны. В “Трех Героглу” менеджер нарезал бумагу и изредка поднимал телефонную трубку…
Кроме унылой оргтехники, в офисе стоял двухместный диван для посетителей, журнальный столик, кофейный сервиз и FM-приемник. Приемник плакал попсой и сальным Фоменко, а ботинки Валеры попахивали кошачьей мочой, но это были исправимые мелочи. На стене висел портрет неизвестного басмача в национальной одежде и амуниции. Под ним находилась металлическая дверь в апартаменты Керима Зарифовича, похожая на дверь сейфа.
Не дожидаясь приглашения, я садился на диван, вынимал сигареты “Житан” и закуривал. Суровые сигареты обладали крепким мужским ароматом и с выхлопом коньяка рождали в нежных женских сердцах романтические иллюзии, добавляя мне недостающего офицерского шарма. Я щурился от едкого дыма и принимался шутить. Офисные девушки действовали на мое чувство юмора радикально — шутки балансировали на грани пошлости и безумия. Любой валероподобный молодой человек за похожие словоряды удостоился бы хлесткой пощечины. Но мое исполнение девушкам нравилось. Валера краснел и углублялся в бумаги, так как не мог убежать.
Я был уверен, что Света и Маша уже готовы вступить со мной в брутальную порочную связь, только не мог выбрать, кто лучше — блондинка с голубыми глазами или шатенка с карими.
Между девушками шла сложная, многоходовая, позиционная война. Война блузок, юбок, помад и колготок. Когда заходит речь о продолжении рода, милые женщины преображаются, они забывают о дружбе и действуют коварно и беспощадно. Будучи объектом двойного желания, я выжидал, наслаждался соблазнительными перспективами и не спешил переходить к активным действиям.
Развязка произошла во второй декаде июня, в день, когда угораздило родиться менеджеру Валере. Впервые за время службы он соизволил сойти на склад. Желтый павлиний галстук, белая рубашечка с короткими рукавами, белые носочки, торчащие из-под идеально отутюженных брючек — его гардероб смотрелся неуместно в рабочем подвале.
— У меня день рождения, — заикаясь от волнения, пояснил он, поймав на себе мой строгий нетрезвый взгляд.
— Поздравляю, — ответил я.
— Правда?
— Правда. Ты бы шел к себе в офис, а то ненароком запачкаешься.
— Я приглашаю тебя отметить это событие в скромной компании.
— В компании?
— Ну да, в компании. Я, Света, Маша… Керим до понедельника куда-то уехал. Так что заходи после работы. Придешь?
— Бухла принести?
— Чего?
— Ничего. Передай девушкам: я приду.
— Спасибо, — сказал Валера.
Около семи вечера я, как обещал, заглянул в офис, имея под мышками пару пузырей джина максимального водоизмещения и необходимый ситуации тоник. В офисе звучало радио, всё томно пело о том же слезливо-банальном, разве что громче обычного. Один из столов был избавлен от макулатуры и оккупирован огурцами, маслинами, колбасой, конфетами и несерьезной бутылкой ликера. Бутылка была здесь единственной и наполовину пустой, нестойкий Валера уже плыл и кренился набок, согнувшись на крутящемся табурете. Девушки сидели в разных углах и казались злыми и трезвыми. В этот вечер они не хотели быть похожими друг на друга, Маша сделала ставку на короткую, плотно прилегающую к бедрам юбку, а Света акцентировала свою суть при помощи декольте. Я равно соблазнительно улыбнулся обеим, разлил в три пластиковых стакана пахнущий шампунем джин и разбавил его тоником больше для вида, нежели для вкуса. Предложил стаканчик Валере, он ответил бессмысленным смехом, похожим на скрип.
— С днем рождения, дорогие Маша и Света! — чтобы что-то сказать, сказал я, и мы выпили.
Я разлил в стаканы по новой и, поскольку Керима не было, выдал пару шуток на вечную тему отношений между начальниками и подчиненными. Мы развеселись, джин делал свою работу. Девочки аккуратно придвигались ко мне вместе со стульями.
Вслед за тостом “за прекрасных дам” последовал тост “за настоящих мужчин”, и движение к сближению продолжилось. Каждая из дам стремилась первой пересечь невидимую границу публичного и интимного, каждая старалась при этом не потерять обаяния и не выходить раньше нужного за рамки приличий. Под невинным предлогом, например, подать зажигалку или кусок колбасы девушки изучали мои поведенческие рефлексы и скрывали собственные тщательно законспирированные мотивы. Маша то и дело одергивала рвавшуюся наверх тесную юбку, Света — запахивала декольте. Это были попытки оценить допустимый, возможный и максимальный размер моих материальных вложений.
Тема разговора незаметно смещалась на личное и сверхличное, типа: был ли я моряком и что я больше всего ценю в женщинах. Я уже захмелел и, скорей всего, врал. На первый вопрос ответил, что был, на второй — что ценю интеллект. И попал в точку — действия девушек активизировались. Совершив настульный рывок в несколько сантиметров, Света осторожно заметила, что уже почти потеряла надежду встретить сильного и порядочного мужчину, которому была бы готова отдать все то ценное и прекрасное, что в ней было.
Маша била карту — Маша сказала:
— Если бы ты знал, Виктор, как мне бывает одиноко. Одиноко и холодно. Совсем как в этих стихах… Сейчас… Начало забыла. Ну что же за память такая, бля…
Маша замолчала, по ее щеке покатилась слеза, фракция французской туши сделала слезу похожей на играющий гранями сапфир. Не уверен, что стихотворение когда-либо существовало в Машиной памяти, но ее искренность не вызывала сомнений. Я был готов разрыдаться, пока не заметил, что мы почти соприкасаемся с ней коленями.
Маша подобралась ко мне первой. Ей пришлось легче — ее путь лежал по прямой. Свете, чтобы меня достичь, требовалось обогнуть вытянутые ноги вырубившегося от дыма Валеры. Поняв, что теряет инициативу, она кинулась к FM-приемнику, как к оружию массового поражения, с криком:
— Моя любимая песня! Моя любимая песня!
Искусно управляя регулятором громкости, она сделала дальнейшее словесное общение невозможным. Два грустных клоуна, толстый и тонкий, запели про “дым сигарет с ментолом”. Света расправила декольте и с решительным видом направилась ко мне.
— Танцевать! Танцевать! — закричала она. — Я люблю танцевать. А ты любишь танцевать, Виктор?
— Я люблю, — ответил проснувшийся от шума Валера.
— Вот вы и танцуйте, — посоветовала им Маша. — А мы с Витей посидим на диване. Поговорим о рабочих делах.
— Сука ты, — бросила Света.
— Сама сука, — Маша улыбнулась ей.
Из их диалога стало понятно, что Света проиграла и согласилась с поражением. Свете оставалось красиво, с достоинством отступить, что она и сделала. Она допила остатки коктейля в своем стакане, зажгла сигарету и свободной рукой ухватила Валеру за модный павлиний галстук.
— Проводи меня домой, суслик, — сказала она безапелляционным тоном.
Мы с Машей остались одни. Мы не стали разговаривать на рабочие темы, мы вообще больше не разговаривали. В жарком полумраке тесного офиса, разжигаемые изнутри джином “Gordon”, мы с Машей оказались разделенными только двумя слоями ткани, которые вскоре были за ненадобностью упразднены.
Офисный диван был неприлично коротким, на нем не нашлось места моим длинным ногам и прекрасной Машиной головке, которая с отставанием на два такта настойчиво и упорно билась о факс. Из приемника хрипло органировала мадмуазель Успенская: “…мама, пропадаю я, пропадаю я…” Я был готов с ней согласиться. Вслед за Машей я покинул пространство морали и нравственности, разума и здравого смысла и оказался на территории рудиментарной физической чувственности и первобытных инстинктов. Я пробыл там с вечера пятницы до середины дня воскресенья, говея на складской еде и питье. Я не показал себя разговорчивым, зато не дал усомниться Марии в своей плодовитости. За неимением контрацептивов я предохранялся прямо на факс, и в конце концов факс сгорел.
Из склада мы с Машей вышли, поддерживая и поглаживая друг друга, ослабленные, но решительные. Маша готовилась порвать со своим женихом. Я собирался нанять машину и перевезти спящую Лену на ее собственную жилплощадь…
Перевозить мне ее не пришлось. Дома было пусто. На столе лежала обертка от шоколадки “Аленушка”, на которой помадой было крупно написано грубое прощальное слово “подонок”. Впрочем, буквы выглядели плавными и ленивыми, можно даже сказать, какими-то сонными. Их умиротворяющая округлость помогла мне не испытывать угрызения совести.
Глава 13. ТОКСИКОЗ
Пять зимних месяцев прошли незаметно, утонули в тепле и уюте, в Машиных мягких грудях. Канул в никуда болезненный капризный апрель. Наступил май. Поглощенный перегруппировкой ящиков, мешков и коробок из машин на склад, со склада в холодильник, из холодильника обратно — в кузова автомашин в будние дни, запертый по выходным в бермудском треугольнике комнаты между диваном, телевизором, холодильником и Машей, я не слишком успевал смотреть на лица и не интересовался ходом общественной жизни.
Страна по-прежнему находилась в периоде полураспада, шел кровавый дележ денежных потоков. Заводы и фабрики стояли без рабочих, станков и сырья. Выпивка, жратва, носильные вещи, фильмы и автомобили прибывали из-за рубежа. В горах шла война. Москва с какой-то нездоровой одержимостью боролась за право содержать за свой счет экономически отсталый и криминальный регион, образуя устойчивую гомосексуальную пару, где столице выпадала роль чувственной и пассивной половины, в геополитическом смысле, конечно. Войны шли в парламенте. Дискуссии перерастали в споры, споры — в драки. Иногда доходило до дуэлей с огнестрельным оружием и взрывчатыми веществами, правда, в роли дуэлянтов выступали не толстые депутаты в малиновых пиджаках, а доверенные лица в спортивных костюмах. Каждый день приносил новый закон, отменяющий закон предыдущий.
Впрочем, общих законов не было, каждый жил по своим, и мы с Машей тоже. Наша личная жизнь складывалась неплохо. Я зарабатывал на жизнь трудом мускулов. Мария — нейронами мозга — подсчетом того, что я ношу.
— Витеныш, ты лучший! — повторяла Маша ежеутренне и ежевечерне.
Это был примитивный и вполне женский прием, типа “тебе слабо?”, но он работал. И что бы я с тех пор ни делал — носил коробки, жарил котлеты, стирал носки, любил Машу — я изо всех сил старался. Я эксплуатировал себя сам.
Мы много работали, много ели, приобрели стиральную машину, видеомагнитофон, телевизор и две лайковые куртки, отороченные каракулем. Под нажимом Марии, под воздействием мягкого пряника ее бюста и желчного хлыста ее слов, я прошел ускоренный бизнес-курс при педагогическом институте им. Герцена. Будние вечера скользкого морозного февраля я провел на втором этаже дома сорок восемь по набережной реки Мойки, где узнавал тайны большого бизнеса от бодрого старичка в двубортном костюме. Он говорил быстро, нечетко, почти не делая пауз, и, увлекаясь, сглатывал окончания фраз. Он приходил в институт пешком, как и я, курил сигареты без фильтра, как Генофон, и, судя по внешнему виду, был, скорее, люмпенизированным марксистом, чем преуспевающим буржуа. Однако никто из учеников не задал ему вопрос, чему их может научить человек без собственного дела и денег.
Грубая работа выбивала из головы способность абстрагироваться и фантазировать, поэтому на вечерних тренингах мне обычно не удавалось представлять себя биржевым игроком или владельцем сети химчисток. Мне хотелось спать, и в перерывах между парами я шел в туалет, где под две сигареты выпивал фляжку коньяка емкостью четверть литра.
Однажды за этим занятием меня застукал преподаватель. С тех пор мне пришлось носить с собой двойную порцию выпивки. Старичок оказался человеком приличным и имел ученую степень по химии. Ему тоже хотелось спать на занятиях, но мы оба понимали, что бизнес есть бизнес. В назначенный день он, не заглядывая в мою итоговую работу, пожал мне руку и вручил диплом “предпринимателя первой степени”.
Спрятав диплом в шкаф, Маша сказала, что я готов обзавестись собственным делом. Ей хотелось, чтобы у нас был свой ларек. Маленький Клондайк возле проходной какого-нибудь умирающего завода, снабжающий спивающийся от простоя пролетариат недорогой и суровой “Красной шапкой”. Маша говорила, что их все равно не спасти, а нам будет польза. Так устроен рынок, говорила Мария. Рынок так рынок, подумал я и дал согласие. Мы стали копить на ларек.
От избытка личного счастья, радужных перспектив и калорийной еды Мария заматерела. Приобретенный жир распределился по ней равномерно, как по бекону. Лайковая куртка стала тесновата, но в силу фасона ее не обязательно было застегивать на все пуговицы.
Я не изменял себе и за ежевечерней трапезой выпивал до полулитра водки. Высокий градус, вопреки мнениям врачей, лишь увеличивал мое либидо, и по ночам Марии приходилось нелегко. Причем с утра я был как новенький, носил мешки, и до полудня майка на мне оставалась сухой.
Мы были молоды, здоровы, не усложняли жизнь и на коротком поводке держали будущее.
Отношения мы не скрывали, уединяясь иной раз в обед в подсобке, чем вызывали зависть недоделанных и убогих. Особенно недомогал их вождь — брюхастый, потный, закомплексованный и порочный — Керим Героглу.
В тот период моей жизни мне ни до кого не было дела. Я был самонадеян и глуп, как любой человек, занятый простым и примитивным трудом. Меня смешил Петросян и слово “библиотека”. Я не подозревал о социальной иерархии, силе денег, о темных сторонах психики женщин, о херомании и хиромантии, наконец. Если бы я не бухал и читал больше книг, то по-другому отнесся бы к появлению моей потенциальной тещи в одно злосчастное утро и, не вступая с ней в диалог, бросил бы в нее коробку с ледяными окороками. Возможно, тогда последствия нашей встречи были бы не такими печальными…
В то теплое майское утро в шумном водовороте логистических операций наметилась небольшая пауза. Бригада играла в карты, расположившись на мешках с сахаром. Я вылез по транспортеру на улицу и, сняв спецовку, подставил свое бледное, но сильное тело под солнечные струи, летящие с неба. Я чувствовал себя превосходно. Я чувствовал себя словно вылезший из подвала кот.
И тут появилась она. Круглое лицо, крупный пористый нос, опавшая до пупа грудь, низкая широкая жопа. Был бы я удачлив — угадал бы в ней Марию спустя четверть века семейной жизни. Но я, как всякий еще молодой человек, не обладал должной наблюдательностью, жил настоящим и лениво смотрел, как это чудовище вылезает из желтой “копейки”, за рулем которой сидел задрюченный апоплексичный скобарь средних лет.
— Вы Виктор? — спросило оно меня, приближаясь к транспортеру пацанской походкой. — Машин жених?
— Да.
— Я — мама Марии!
Она торжественно замолчала, предполагая, что я паду ниц, но я уже двадцать минут как лежал.
Я спросил, указывая пальцем на апоплексичного скобаря:
— А он?
— Он не отец. Отец Марии — подлец. А он — просто хороший человек. Он помогает мне вести бизнес.
— У вас ларек в пригороде? Вы разливаете “Красную шапку”? — спросил я, мне вдруг вспомнился стратегический бизнес-план Маши.
— Это не имеет значения, — мама Марии вскинула голову, и мельхиоровые сережки на ее жестких красных ушах задрожали нервозно. — Виктор, объясните мне, что вы делаете с моей дочерью?
Я не знал, как это назвать, и молчал.
— Понятно, — мама Марии уперлась кулаками в жировые запасы над тазом. — Маша говорит, что ты каждый день выпиваешь, вызывающе ведешь себя при высшем начальстве, и карьера тебя не интересует! Ты не ищешь достойной работы с достойной оплатой!
Маша обладала более изящной и совершенной конструкцией, и мне хотелось надеяться, что и внутри у нее — в душе и в мозгах — тоже было потоньше и поизящней.
— Мария хочет иметь детей. А детям нужно жилье, еда, образование, непьющий отец. Маша не собирается всю жизнь прожить с грузчиком. Виктор, вы меня не слушаете?
— О, да, — согласился я невпопад.
— Значит — да? — мама Марии напряглась и тяжело задышала.
— Значит — да! — я был расслаблен от солнца.
Мама Марии попыталась ухватить меня за ногу, свисавшую с транспортера, но я взялся за скобы, торчащие из стены, подтянулся на них и оказался вне зоны действия ухватистых маминых рук. Мама Марии емко выругалась и закричала на желтую “копейку”:
— Вадим! Что ты сидишь? Вадим, он мне хамит! Заставь его замолчать.
Апоплексичный скобарь послушно задергался. Это было неумно. Человеку с тучной комплекцией стоит действовать неторопливо, тогда, возможно, он и сможет кого-нибудь напугать. У маминого чувака не получалось выбраться из салона. “Копейка” скрипела, качалась, скобарь распухал от натуги, шипел и румянился, как краковская кровяная колбаса.
— Мама, — сказал я Машиной маме. — Остановите его. Сейчас его хватит удар.
— Мама? Ты еще пожалеешь об этом, — скривилась теща и завизжала на “просто хорошего человека”: — А ты, скотина тупая, не можешь выбраться — сиди на месте, смотреть на тебя противно. Давай, заводи машину.
— Зачем вы встречаетесь с ним? — этот вопрос я готов был задать многим женщинам, очень многим. — Вы ведь его не любите!
— Зато моя Маша тебя очень любит, — ответила мама Марии. — Но не раскатывай губу, это у нее ненадолго. Скоро она поймет, что ей нужен богатый, образованный, непьющий, почитающий родителей человек, который будет носить ее на руках, подавать завтрак в постель, водить ее детей в гимназию и про мать ее не забудет.
— Маша сама разберется в том, что ей нужно, — сказал я как можно более уверенным тоном.
Сказал и понял, что я вовсе не уверен в том, что говорю.
— Сама разберется, и я ей помогу, — прохрипела мама Марии. — Я пожалуюсь на тебя Кериму Зарифовичу, он тебя уволит. И еще…
Она понесла какой-то совсем уже бред, отступая к пердящей “копейке”, затем широко размахнулась и швырнула в меня непонятным темным предметом. Я не успел увернуться, и предмет с чмоканьем ударил в мой лоб, а затем упал прямо под ноги. Я нагнулся посмотреть и увидел гнилую картофелину. На боку овоща было вырезано мое имя, а сам корнеплод был проткнут спицей для вязания носков.
— Кто это так орал, Витюха? — оторвал меня от созерцания голос одного из Сашков.
— Теща приезжала, — ответил я.
— Понятно, — кивнул он. — Тебя Анна зовет, обед уже кончился.
В необъяснимой, не свойственной профессии задумчивости я провел остаток рабочего дня. Я пропускал мимо ушей шутки, не ходил на перекуры. Спроси меня, что я грузил тогда — не отвечу.
— Что случилось, Витюха? — спросил другой Сашок, когда мы, уже намытые и переодетые, вышли со склада.
— Не знаю, — ответил я. — Тоска какая-то.
— Бригадир, тебе нужно выпить сто пятьдесят, — посоветовал кто-то из Саш.
— Не хочу.
— Женщина?
— Не уверен.
Наши пути разошлись. Ребята нырнули в горящее красным цветом подземелье розлива. Я отправился своей дорогой. Я думал о женщинах. Об одиноких стареющих женщинах, которые учат красивых молодых дочерей совершать те же ошибки, что совершили сами когда-то. У индуистов это называется карма…
— Витек! — резкий окрик вернул меня в окружающую среду, избавляя от опасного направления мысли. — Поп! — голос шел из громкоговорителя, который был вмонтирован в припаркованный на пешеходном переходе “мерин”.
“Мерседес”, как символ статуса и престижа, был выбран чиновниками и бандитами средней руки, выбор одобряло большинство потенциально безработных, сильно пьющих пешеходов России. “Мерин” подрагивал от шансона. Окошко нарочито медленно опустилось, и я увидел Диму. Димину голову украшала большая пацанская кепка. Я предположил, что кепку дополняют узконосые лакированные ботинки и широкие штаны в крупную клетку. Такова была мода братвы.
Дима сплюнул на асфальт через щель между зубами и ухмыльнулся:
— Как увижу тебя, Поп, ты все чем-то грузишься. Так нельзя. Садись, поговорим.
В салоне пахло еловыми ветками и дорогим, настоянным на элитных клопах, коньяком. Сиденья были обтянуты свиной кожей ярко-рыжего цвета. Лобовое стекло пересекала тонкая молниевидная трещина с круглым отверстием посередине.
— Ну, как? — спросил Дима с позитивным напором.
— Стреляли в тебя?
— Это фишка. Ты послушай, какая музыка — сапбуфер полбагажника занял, когда звук на две трети — жопу подбрасывает, как на корриде.
— Шикарная тачка, — ответил я без энтузиазма.
Репа почувствовал недооценку:
— Ты чо? Восемьдесят первый год. Сто сорок пробега. Месяц назад пригнали прямо из Дрездена. Ворованная, конечно. Но с документами. На ней раньше член бундесрата ездил.
— Димон, мне все равно. Я ее не куплю, — я решил закончить автомобильную тему.
— Да что ты грузишься? Опять, что ли, женился?
— Почти.
— Когда ты поумнеешь? Тетки мужиков разводят, как кроликов, у них такая работа. Они только до свадьбы хорошие, говорят всякие приятные “сюси-пуси”, стирают рубашки, бегают за бухлом, мало едят. Но им нужен не ты, им нужно место под солнцем. А если у тебя его нет, то и их рядом не будет. Все просто.
Его слова содержали грубые плебейские истины, и это мне не нравилось.
— У меня есть место под солнцем, — нахмурился я. — Я работаю. У меня нет проблем с продуктами. Я купил видеомагнитофон. Я — бригадир грузчиков. Я в каких-то моментах даже важнее Керима.
— Кто такой Керим?
— Хозяин фирмы.
— Хе-хе. Если ты — бригадир грузчиков, ты не можешь быть важнее хозяина фирмы.
— Я — могу.
— Значит, ты хозяин хозяина фирмы? — Дима засмеялся. — Тут что-то не так… Держи, почитай на досуге, Шнейдер прислал письмо из дурдома.
— Шнейдер жив? — удивился я.
— Пока все еще живы. И Снетков. И мало-охтинские почти все. А Косберг выписал из Иваново безработных ткачих и устроил на военной кафедре пошивочный цех.
— Каперанг? Я думал, он спился.
— Спился, да вылечился. Теперь на кокаине сидит. Но дело не в этом. Дело в том, как он сумел распорядиться женским началом. Он создал безотходный конвейер. Днем ткачихи ткут полотно, шьют трусы, лифоны, вечером Косберг их продает с полной ночевкой. “Бабки” Косберг гребет немалые, скоро выкупит весь институт под бордель.
— Ерунда. Он не может. Он самый тупой человек из всех, кому за сорок. Бред. Ну, да хватит о Косберге. Ты сам как? На овощах?
— Можно сказать, и так. Люди с деньгами — вот мои овощи.
— Криминал?
— Зачем? Я нахожу людей с “бабками”, предлагаю им вложиться в серьезную тему, если все выгорает — мы оба в наваре, если нет — он попал. Все честно. Раньше это, может, и был криминал, а теперь это риски.
— “Бабки” — цель? А где смыслы? Самоуважение? Самореализация? Отношения? — задал я вопросы, несвойственные для себя.
— “Бабки” будут — смыслы появятся, отношения возникнут на любой вкус, самоуважение проявится толщиной живота. Посмотри на богатых, обрати внимание, какие у них животы, как они себя ведут, посмотри. Они счастливы, прямо как баи. А тебе что, Витек, деньги не нужны?
— Нужны. Я на дело подкапливаю. Скоро откроем с Марией ларек.
— Один ларек — неэффективно, монополисты поглотят, Энгельс еще писал. Надо торопиться. Самому становиться естественной монополией. Пойми, чтобы добиться чего-то серьезного, однажды обязательно придется переступить через кровь… — взгляд Димы замутился, как чуть раньше замутился его рассудок.
— Я пойду.
— Ну, иди! Открывай свой ларек, бригадир! Хочешь попробовать — пробуй. Только не верь никому. И не веди дела с тетками. Иди. Время рассудит, кто из нас лох. А Шнейдера почитай, он понимает, что, откуда, куда, к чему и зачем происходит. Он, конечно, псих, но и Ницше был полный придурок.
На том мы расстались…
От Диминых слов домой расхотелось, я набрел на полупустую, на редкость опрятную рюмочную и засиделся там до полуночи. Я пил жгучую перцовую водку и читал письмо Шнейдера. Оно было написано на плотной оберточной бумаге и начиналось по-деловому, без условностей, приветствий и обращений:
“Посвящается тому, кто будет читать.
Ханжество и лицемерие эволюционирует и приспосабливается к запросам общества быстрее, чем нравственность и мораль. Первичные половые признаки, естественные по своей сути, скрываются под однотипной одеждой, приплющиваются, приминаются, атрофируются. Я имею в виду не частные письки и сиськи, но женственность и мужественность в общечеловеческом смысле.
Приоритет отдается вторичным, вспомогательным признакам: усам, бороде, ресницам, волосатости (безволосости), голосовым тембрам, манере речи. Здесь, как на всяком вторичном рынке, проще продать фуфло, здесь больше обмана, здесь силикон и ботекс, виагра. Здесь происходит подмена первопричины: пигмеи басят, импотенты качают мускулы, страхуёбины штукатурят лица в салонах, а прожорливые старухи срезают жир с жопы.
В сложившейся ситуации первые места отдаются незначительному, несущественному, бытовому и мелочному. В выборе партнера главными критериями становятся те, что прежде считались последними — семнадцатые по степени важности.
Это начало распада.
Это просто какой-то пи…ец”.
Читая и перечитывая письмо, я мысленно возвращался к Маше, будущей теще, Кериму и тухлой картофелине. Эта нелепая троица и один испорченный корнеплод не выходили из моей головы.
В тот же вечер я впервые серьезно повздорил с Марией. Причины ссоры я указать не берусь.
Глава 14. ГДЕ ТЫ, МУХТАР
С Машей мы помирились быстро, так как все еще остро нуждались в обоюдной физической близости. Мария по-прежнему сходила с ума, видя, как я гордо стою посреди вечной сутолоки и суеты, прислонившись к поддону, и смотрю в темную даль поверх коробок с окороками. Я был для нее Печориным, Онегиным и Чичериным в одном флаконе. А также Чингисханом и Наполеоном. Детали менялись от времени суток и количества горячительных напитков, принятых внутрь.
Я был крут, полон соков, сил и животных эмоций. И чувствовал способность добиться многого. Только не вполне понимал, чего мне хочется добиваться. Мне было одинаково хорошо дома, в баре, на складе. Русский вопрос “зачем?”, который постоянно заводит в тупик паровоз российской истории, и его китайский аналог — “у-вэй”, который можно описать лишь забыв все прежние слова и выбросив прочь карандаш и бумагу, уверяли, что самое стабильное положение — положение на диване. Хотя, конечно, Мария хотела от меня большей активности, она пыталась раскачать и возбудить меня то собственным ларьком, то питейным павильоном возле завода. Действуя по-женски ловко и коварно, она формировала во мне рефлексы, неявно, но настойчиво соединяя разговоры о сексе с разговорами о коммерции и непосредственно секс с коммерцией. Вероятно, ей было нужно, чтобы когда-нибудь я чисто рефлекторно перестал отличать одно от другого.
Однажды, после особо долгого и страстного акта, в результате которого мы чуть не превратились в кентавра, влажная растрепанная Мария поделилась со мною идеей. Идея была простой и изящной, как сама Маша: она разрешала неясный принцип “у-вэй” вместе с ответом на вечный вопрос “зачем”.
Вот ее короткое содержание: вместо того чтобы с утра до вечера заниматься обслуживанием малоприбыльного ларька, нужно вложиться всеми средствами в стабильное финансовое предприятие и стать рантье. Жить на проценты и больше никогда не работать. Смутное время предоставляло такую возможность: на российском пространстве развивался новый вид заработков, основанный на операциях с ваучерами, векселями и другими бумагами. Судя по врывающейся в фильмы с Чаком Норисом рекламе, по аналитическим статьям во всяких “коммерческих” и “купеческих” “правдах”, в стране появилось несколько солидных компаний, которые обеспечивали вкладчикам удвоение вложенного капитала за период между зарплатами. Очевидность процесса отрицать было нельзя: то и дело по телевизору показывали обезумевших от прикатившей удачи счастливчиков — самых обычных граждан. Несомненно, владельцы этих компаний знали об экономике нечто такое, что позволяло им наращивать деньги из воздуха. Может быть, у них были свои люди в правительстве. Может быть, на печатном дворе. Может быть, они научились вынимать кроликов из шляпы. Для Маши это было не важно. Важно, что каждый день они выдавали населению “живые” наличные.
У нас под матрасом накопилось полтораста тысяч рублей и именной ваучер Маши (свой я куда-то просрал). Средства можно было вытащить из-под матраца, на котором мы в данный момент лежали, и вложить в дело, а через месяц вынуть с барышами. Однако сто тысяч нынче совсем не деньги, Маше хотелось большего. Облизывая ушную мочку Марии, я понимал: пришла пора рисковать.
У Маши имелся школьный товарищ, который работал в банке. Лох и маменькин сынок в дорогущем костюме, как описала его Маша. Благодаря должности, одноклассник мог ссудить необходимую сумму. Однако был нужен залог. Ни шкаф, ни стол, ни то, что лежало на столе и в шкафу, под залог не подошло, и я решился на комнату. Следом за банкиром объявился еще один знакомый — нотариус, его услуги упростили нам сделку.
У нас с Машей появилась толстая пачка акций уважаемой и надежной компании. Мы с Машей стали раньте. Вложив в дело ваучер, сто пятьдесят тысяч рублей и комнату, мы становились потенциальными обладателями двух комнат, трехсот тысяч рублей и двух ваучеров. Потенция реализовывалась через тридцать земных суток. Что подобная динамика обещала через годик-другой — вообще трудно представить, голова начинала кружиться, голова переставала соображать, голова ложилась на подушку, а хозяин ее впадал в транс, выходил из человеческого состояния в сверхчеловеческое.
Это тоже была медитация. Медитация для богатых. Медитация на деньги и все, что им сопутствует.
Лежа на транспортере, я ощущал, как удваиваются и утраиваются наши акции, меня распирало тщеславие, и я отпивался водкой, чтобы не лопнуть от гордости. Маша говорила, что принесет дивиденд со дня на день. До того завораживающего момента, когда наша жизнь должна была измениться полностью и окончательно, оставалось несколько дней.
Расплата наступила в первую пятницу августа.
Рабочий день выдался особо тяжелым. Полуголые тела грузчиков, ощипанные тушки пернатых, неподвижные туши Анны и Нины — наполняли атмосферу ядовитыми испарениями. По неустановленной причине разбилась коробка с водкой, протух поддон северо-американских куриных грудок. В воздухе повис смрадный полупьяный туман. Из холодильника тянуло Антарктидой, с улицы несло раскаленным на солнце асфальтом и немытыми бизнесменами, шакалящими возле окна раздачи. Их число сегодня превышало предельно допустимые концентрации. Под разгрузку одновременно стояло четыре забитых контейнера.
Ребята сбились с ног, траектории их движения потеряли логистическую направленность и походили на перемещение сперматозоидов по кондому. Анну Владимировну от водки, собранной с пола, и переизбытка выставленных за смену черточек вырвало желчью прямо на транспортер.
На складе не хватало только Керима Зарифовича, чтобы общая картина происходящего окончательно потеряла человеческий облик. И он, конечно же, появился — беззаботный и загорелый, убийственно пахнущий потом, несмотря на французский лосьон, в новом блестящем костюме, с новой барсеткой и новым массивным перстнем на толстом волосатом мизинце. Видимо, старшие братья забыли запереть дома сейф, и Керим незамедлительно растратил энное количество денег. Ему очень хотелось произвести впечатление.
Но его появление прошло незамеченным, все работали. За исключением меня: я пытался практиковать тот самый “у-вэй”.
Керим, нервно оглядываясь, начал краснеть лицом. Капитализм и уважение к капиталисту в его понимании выглядели по-другому.
— Сигарету! — закричал он не своим голосом.
От этого дикого полуживотного крика вздрогнули все, включая невинно убиенных ощипанных куриц. Анна Владимировна конвульсивным движением выключила транспортер. Замолчали и замерли бизнесмены возле окошка. Пространство наполнилось напряженной тишиной, как в цирке перед смертельным трюком.
В этой тишине чиркнула спичка, затем зашуршал сгорающий в пламени табачок — это я закурил сигарету, копируя манеру Брюса Уиллиса в фильме “Умри тяжело”.
— Здесь не ресторан, Керим Зарифович, здесь не подают сигарет.
— Что?!
— Здесь не подают сигарет никому, — повторил я спокойно, думая о том, что Брюсу пришлось тяжелей в его доле.
— Здесь мне принесут все, что я захочу! — разошелся Керим, напирая на меня своим внушительным, но лишенным мышц животом. — Я хозяин! И здесь все мое! И все делают то, что я говорю. Понял? Сигарету мне давай, сигарету! — он орал и связки на его красном горле готовились лопнуть.
Я ответил тихо, не напрягая голосовой аппарат, согласно установившейся между нами дистанции:
— Пошел вон!
— Я не понял?
— Пошел вон! — повторил я, выпуская ему в лицо крепкий аромат “Житана”.
— Ты пожалеешь об этом, — Керим хотел было подвести указательный палец к моему носу, но, поглядев мне в глаза, одумался и, спрятав руку за спину, быстро зашагал прочь.
Так я стал для ребят еще и настоящим героем.
Я решил, что Героглу испугался и не будет появляться на складе, по крайней мере, до появления братьев. И действительно, в этот вечер Керим доверил выдавать зарплату менеджеру Валере, у которого от гордости и волнения распухли уши. Чужие наличные солидности Валере не прибавили, к тому же, он испачкал костюм и кончик павлиньего галстука о покрытые птичьим жиром коробки. Воодушевленные моим поступком, ребята залихватски распили пятничную бутылку сорокапятиградусной водки “Зверь” прямо в его присутствии. Валере, наверно, тоже хотелось выпить от страха, но ему никто не предлагал. Он стоял среди нас белой вороной с измазанным опереньем и терял к себе уважение по мере раздачи денег. Ну а что он еще мог поделать? Разве что настучать.
Посидев с ребятами полчаса, я решил, что нетипичных событий на сегодня случилось достаточно, и засобирался домой.
Я нес дюжину добытых потным трудом окороков, четыре пачки обледенелых сосисок из мяса птицы, ядовито-зеленую бутыль лимонада и бельгийскую водку с привкусом черной смородины. Всеми этими прелестями и десятью тысячами рублей недельного заработка я рассчитывал разгорячить неуемное лоно Маши. В голове шумели пьяные волны, мягко разбиваясь о мозг и передавая ему теплую мутную радость.
После моральной победы над Керимом я ощущал себя неформальным хозяином склада. Функция Керима в ведомом им бизнесе была функцией свадебного генерала. За Керимом стояли деньги, немногим более умные братья и несколько безнадежно тупых и продажных охранников.
Я же стоял в центре товарных потоков. В моих руках сосредоточена неформальная власть. Среди грузчиков мой авторитет был непререкаем, для толстых млекопитающих кладовщиц я стал больше, чем Кашпировский. Самая красивая женщина офиса, женщина по имени Маша, мисс “Мучной переулок”, мисс “Московский проспект и Садовая улица” — была моей женщиной на сто двадцать процентов.
Важно вышагивая по Попова в модных импортных ботинках и покуривая “Житан”, я действительно думал, что сам создал себя, вылепил и закалил из складской грязи. Я уважал себя больше чем когда стал в армии дембелем, за сто дней до приказа.
Я подходил к своему дому, предвкушая стремительный секс в прихожей под кошачье шипение Марии, горячую острую еду и обильное, разжигающее страсти питье, как вдруг увидел свою прекрасную женщину, стоящую рядом с большими черными чемоданами, и неестественно длинный, опасно прогибающийся в своей середине, неправдоподобно сверкающий лимузин. От неожиданности я поставил авоськи прямо на землю и замер в тупом полуприсяде. А нужно ведь было бежать, но отчего-то я просто смотрел.
Между Марией и автомобилем вырос, если так можно говорить о человеке ростом сто пятьдесят сантиметров, начальник склада Керим и принялся заталкивать Машины чемоданы внутрь лимузина.
— Маша! Нам надо поговорить! — закричал я, внезапно поняв, что происходит. — Маша, не садись в эту машину! Маша, ты не можешь уехать с ним! Это не тот человек, который тебе нужен! Он будет использовать тебя как секс-игрушку!
Я увидел, что мои слова смутили Марию. Она метнулась из стороны в сторону, словно напуганная грозой ласточка, но тут вмешался Керим и, ухватив ее за те места, за которые имел право держаться только я, затолкнул внутрь салона. Мария едва успела крикнуть: “Прощай, Вик! Прощай!” — и помахать рукой.
Понимая, что вижу ее в последний раз, я подгреб с земли авоськи и бросился вперед, через дорогу.
— Стоять! — кричал я. — Убью!
Но Керим слушаться не собирался. С немыслимой прытью, не свойственной важной персоне, которую он из себя строил, начальник продовольственного склада оббежал вокруг капота и рыбкой юркнул внутрь салона.
— Ты уволен! — высоко пропел он перед тем, как дверца захлопнулась.
Автомобиль рванул с места, пуская в небо черный смрадный смог.
Что я мог сделать после этого? На что готов пойти?
Может ли обычный, физически сильный, умеренно пьющий и честный в помыслах бригадир грузчиков победить физически слабого, но подлого, коварного и малопьющего владельца продсклада? История знает такие случаи? Ни одной мысли по этому поводу. Только фундаментальное понимание, не уступающее по прочности титану: только что я потерял работу, уважение, самоуважение и мою Машу. Я стал пьяным ничтожеством с запасом еды и питья на два дня. Все происходило по Экклезиасту, все возвращалось на круги своя…
Я сел на край тротуара, достал из пакета батон американской колбасы и бутылку бельгийского спирта. Я выпил, прокашлялся, смягчая горящее горло, механически зажевал колбасой. Я ел и пил, я старался выглядеть пофигистом. Так оно, наверное, и казалось со стороны. Но в моих глазах застыли соленые слезы. Сквозь эти соленые слезы дома, люди, машины казались мокрыми. Только мне не было до них дела. Собственно, всем им до меня не было дела тоже. Я был готов сидеть здесь вечно, плевать на асфальт, жрать колбасу и пить. Какая разница, где быть отшельником, в пустыне или в столице, главное, больше не двигаться в общем потоке нечистых человеческих тел.
Честное слово, я бы остался там навсегда, но тут в дело вмешался спирт, количество и качество спирта. Бельгийские винокуры очистили его до чего-то безвкусного и бесчувственного, находящегося по ту сторону добра и зла. Спирт подхватил мое сознание и понес на невиданные раньше вершины. Я попал под влияние темной инфантильной романтики и захотел броситься под колеса тяжелого автомобиля. Чтоб раздавило в лепешку, толщиною в один молекулярный слой, в лепешку, в которую некуда было бы проникнуть сознанию и его вечной спутнице — боли.
К счастью, помрачение быстро прошло, я даже не успел испытать всей глубины стыда за эти мысли. А затем меня потащило вверх так высоко, что автобусы и автомобили превратились в гусениц и жуков, а люди — в муравьев. Находясь там, на той сияющей холодом разряженного воздуха высоте, я увидел, что суммарный эффект беспорядочного человеческого движения, всех без исключения его проявлений — это ноль. Полный ноль и кучи говна, плывущие по Неве.
— Да пошли вы все в жопу! — сказал я и вырубился.
Глава 15. ШТОПОР
Засыпая, теряя сознание и разум, я надеялся проснуться в какой-то другой реальности, чуждой понятиям “перестройка”, “частная собственность”, “наемный работник”, там, где женщины не просто прекрасны и в хорошем смысле развратны, но пропитаны верой и верностью и потому не предают так легко и коварно. Например, в раю, или в одном из его земных филиалов, на необитаемом субтропическом острове в обработанном антисептиками шалаше рядом с Машей.
Но проснулся я в ободранных шиповниковых кустах полудикого садика в тупике Саблинской улицы, именуемом аборигенами “пьяным углом”. Я знал с детства, что здесь торговали вином и водкой темные личности со следами побоев на лицах. Кроме кустов шиповника (плоды которого часто шли на закуску), территория была оборудована двумя затоптанными скамейками, серой цементной “горкой”, с которой невозможно было скатиться, но можно было упасть, и скрипящими качелями, где любили раскачивать свои потасканные тела местные алкоголички. Во времена “сухого закона” “пьяный угол” превратился в супермаркет под открытым небом. “Угол” функционировал круглосуточно, без перерыва на переучет и обед. Попытки ментов, стукачей, партейцев и прочих лжетрезвенников ликвидировать “пьяное место” как социально-опасный объект приводили к длительным запоям последних.
И только внезапно появившаяся рыночная экономика справилась с тем, с чем не смогли справиться власти. С тем, с чем не справились неотесанные участковые и вырубка виноградников, справились бельгийский спирт и паленая польская водка. Их неограниченный прозрачный поток навсегда смыл “пьяный угол” с экономической карты.
Сам же садик остался. В нем остались кусты, качели, цементная горка и несколько старых шлюх, которые приходили сюда по старой памяти. Старым шлюхам не хватало мозгов, чтобы перейти улицу и найти себе клиентов возле ларьков с бытовой химией. Как бы то ни было, они собирались в садике по ночам и неподвижно сидели, чуть поскрипывая качелями, как неживые напоминания о вреде пьянства.
Я лежал на спине и не понимал, холодно мне или жарко, сухо или мокро, голова была обмотана колючей проволокой похмелья, а внутренности склеились от обезвоживания. И все же мне было недостаточно хреново, потому что, придя в чувство, я сразу вспомнил о Маше, о Кериме, о том, что я безработный.
Черные начинают и выигрывают. Пешка в дамках. Дамка в пешках. Хуже быть не могло, но, чтобы забыть о Маше, нужно было скатиться еще на пару ступеней ниже.
Я порылся в карманах и нашел несколько смятых купюр — это был шанс. Пересчитав бумажки, я затих и прислушался, я надеялся услышать скрип качелей. И я его услышал: тяжелый, гнетущий и безысходный, издаваемый большой женской жопой. Я поднялся, отряхнулся, взъерошил волосы, провел языком по передним зубам вверх-вниз, вверх-вниз, и пошел сквозь кусты напрямик. Я шел на скрип. Я решил, что девку на качелях будут звать Зойка, как козу или корову. Оказалось, что ее звали Райка. Впрочем, коз и коров так называют тоже.
Райка сказала, что она совершенно свободна и что ей двадцать девять с копейками. Даже в темноте было видно, что копеек накопилось под сорокет. Она была плоской, жилистой, высушенной от синьки. И от синьки же была абсолютно безумной. В силу нищеты или безразличия она была едва одета и белела в темноте никому не нужным потасканным телом. Я тоже был никому не нужен, но казался немного моложе.
Чтобы не размениваться по мелочам, я купил коробку “Чистоты” — средства для отмывания окон. Внутри пол-литровых банок находился подкрашенный спирт. Это мог быть пропанол — спирт непьяный, от которого наутро понос, мог быть коварный метиловый, от которого слепнут и умирают, могла быть смесь всех спиртов — рынок алкогольной продукции еще только формировался. Но ни меня, ни Раю эти мелочи не смущали. Мы с Раей хотели играть. Мы оба испытывали азарт от “новой русской рулетки”, где роль револьвера с одним патроном играла емкость, заполненная под пробку то ли живой, то ли мертвой водой.
Первую “Чистоту” мы распили сидя возле кустов. Вкус у жидкости оказался как у текилы, степень минерализации значительно выше, а действие гораздо изощренней и техногеничней. На волне эйфории мы успели переместиться в пыльную однокомнатную конуру Раисы и устроились на прожженном матрасе у батареи. Там мы распили вторую бутылку, и мир стал переносимым, хотя бы на время. Время потекло медленно, выжимаясь, капля за каплей, через плотную марлю дурмана, опутавшего меня словно кокон. Наступило полное обезболивание. Сладкое и сонное, как у буренки, но, к сожалению, весьма недолгое: на далекой, как Удмуртия, периферии моего существа копил свои силы иррациональный страх.
Страх подступил с последней бутылкой, с последней каплей последней бутылки он стал невыносим. Закончилась “Чистота”, нужно было что-нибудь предпринимать. В комнате Раи уже не осталось вещей, подлежащих обмену на спирт или деньги, у меня дома еще кое-что было.
Я оделся быстро, насколько сумел, путаясь в вещах и последовательности, и поспешил домой авитаминозными пьяными галсами. Я покидал Раю. Я ее достаточно покидал. Это было нормально. Отношения, замешанные на “Чистоте”, никогда ничем не заканчиваются, даже обменом заразами…
Но без заразы не обошлось — дома меня поджидала засада. Их было шестеро. Профессор Снетков в кожаном черном тесно сидящем плаще, делающим его похожим на пидора. Два мало-охтинских огрызка в синих спортивках с подвернутыми штанинами. Человек, смахивающий на крупную тушку орла, — видимо, представитель той самой фирмы “Орел и Орлан”. Два одноклассника Маши в клубных малиновых пиджаках — человек из банка и человек из опекающей банк ОПГ.
В другой ситуации эти разные люди никогда бы не смогли найти общий язык. Но мой случай, кажется, был особым. Они ждали меня слишком долго, это сблизило их духовно и дало редкую возможность преодолеть культурные и языковые барьеры в общении и мирным образом договориться о разделе принадлежавшей мне собственности.
Донести до меня сей факт взялся Снетков, вероятно, как самый из них образованный. Он прошелся по комнате взад-вперед, поскрипывая телячьим плащом, и сказал приглушенно:
— Мы все очень хотели увидеть тебя, Виктор. Мы думали, ты придешь сам, но ты не приходил. Мы думали, ты пригласишь нас в гости, но ты не приглашал. Мы так рады, наконец, видеть тебя, ибо ты всем нам немного должен. Или, может быть, ты забыл?
— Я все помню, я копил деньги, — сказал я.
— И где эти деньги? — Снетков поднял бровь.
— Я купил на них акции.
— И где эти акции?
— Я принесу, мне нужно несколько дней.
— Нет, Виктор, ждать мы не будем и твои акции нам не нужны. У нас этих акций хоть жопой ешь. Мы забираем твою недвижимость за долги. Нотариус уже написал все, что надо. Тебе нужно только поставить подпись и отдать нам ключи.
— Сволочь ты, Снетков, — сказал я. — И ты, Орлан, сволочь. И вы сволочи, охтинские. И вы, одноклассники Машины, сволочи. А Маша и вовсе сука.
Сказал и замолчал, больше ничего не приходило в голову.
Мои оппоненты ненадолго задумались, а затем почти одновременно кивнули друг другу.
Их было шестеро, но били меня только двое — румяные мало-охтинские, с простыми добрыми именами Ваня и Леха. Били, приговаривая: “Мы не охтинские, запомни, мы — мало-охтинские, ты понял?..” Били, правда, недолго — сил у меня оказалось немного, я быстро свалился на пол и на время отошел в мир иной…
Когда я очнулся, мои старые знакомые деловито копались в моих вещах. Они упаковывали в картонные коробки нужное и выбрасывали остальное в открытое настежь окно.
В комнате появился седьмой персонаж — сосед Генофон. Разговаривать ему в этом фильме не полагалось — у него был заклеен рот, а сам он был крепко привязан к стулу посреди комнаты.
— Твой родственник? — спросил меня мало-охтинский Ваня, заметив, что я пришел в норму. Ваня поднял за волосы голову Генофона, чтобы мне было лучше видно, как тот высокопрофессионально избит.
— Это сосед, — ответил я сорвавшимся голосом. — Он здесь ни при чем. Отпустите его.
— А мы думали: родственник, — осклабился Леха. — Ну, сосед, ты тогда извини. Извиняешь?
Генофон кивнул не сразу, с доброй помощью крепкой руки Ванюши.
— Молодец, — обрадовался Леха. — Теперь можешь идти. Собирать вещи. Завтра чтобы и тебя здесь не было, понял?
— Куда вы его отправляете? — полушепотом спросил я.
— Туда же, куда и тебя. Он теперь здесь не живет тоже. Он на нас дарственную отписал, пока ты спал. Собственной рукой, по собственной воле. Вас ведь мало, и жилья у вас мало, а нас, кредиторов, много, и всем надо разойтись краями, — подытожил Снетков, поднимаясь с дивана и запахиваясь в плащ, как в банный халат. — Там, в тумбочке, возьмешь сдачу, чтобы все было по чесночку. Хватит даже вам двоим побухать. Ну а мы пошли, нам пора.
Кредиторы ушли. Я залез рукой в тумбочку. Там действительно оказались деньги. На четыре десятка бутылок спирта. Я разделил их пополам. Половину взял себе, половину засунул в нагрудный карман Генофону.
— Ты прости меня, дядя Гена, если сможешь. Нет у нас теперь с тобой дома. Но ведь это еще не конец. У Серафимы твоей есть хозяйство в Шушарах. Молоко, свежий воздух… Она баба верная, не даст тебе пропасть. А я… Ну, прощай, дядя Гена. Прощай.
Чтобы прощание не вышло сентиментальным, я не стал снимать пластырь с губ Генофона, опять же положившись на Серафиму, на ее материнское чувство и женское чутье.
Кроме денег с собой я не взял ничего. Ибо я уже не нуждался ни в чем.
Местом временного пребывания я определил Ботанический сад и окрестности, а продолжительность жизни — в двадцать бутылок спирта…
На последней, двадцатой, бутылке судьба свела меня с Косбергом.
Несколько ночей я провел там, где планировал — в Ботаническом саду, вдалеке от центрального входа, в заросшей мелким кустарником, запущенной дальней части, куда обычно посетители не доходили.
Было утро, я недавно проснулся и сразу же выпил прилично. Затем перелез через ограду вымыть ноги и лицо в зеленовато-фекальной воде речки Карповки. На обратном пути меня заштормило, я ударился прямо в грудь двигавшегося мне навстречу прохожего. Я посмотрел вперед и узнал Косберга.
Косберг снял с жесткого, похожего на дрочевый напильник, носа очки и прищурился. Он заметно постарел и высох, некогда красные щеки одрябли и опустели, свисали, как у бульдога. Густые цыганские брови стали белесыми, словно гусиный пух. И только маленькие смоляные зрачки, прочно сидящие в середине красных белков, по-прежнему смотрели тяжело и пронзительно.
— В институт? — спросил он.
Я кивнул — я соврал.
— Не ходи, там засада, — эти слова капитан сказал шепотом.
Я не понял, о чем он, и пьяно засмеялся.
Косберг осмотрел меня еще раз и брезгливо поморщился:
— И давно ты, Виктор, пьешь? — спросил он.
У него был хорошо поставленный боцманский голос, слишком громкий и резкий, так что я чуть не сблеванул.
— Всегда.
— Напрасно, Виктор. Ты не знаешь, что делаешь.
— Почему же! Когда я не пью, я хочу драться. Со всеми. Такая вокруг реальность. Когда пью — я не то чтоб добрею, мне становится все равно. Я ухожу от реальности. Это протест, товарищ капитан. Это протест.
— Протест? — переспросил Косберг. — А теперь послушай меня. Меня эта водка тоже чуть не убила. Причем не однажды. Ты понял?
Я ухмыльнулся.
— Не веришь? Ты разучился думать?.. Ты знаешь, Виктор, что пьешь из-за мировых империалистов? Ты знаешь, что эту водку в тебя вливают они? Знаешь, зачем они это делают? Чтобы рано или поздно водка растворила твою волю. Чтобы ты умер или стал их рабом.
— Мне все равно, — ответил я и попытался сложить руки на груди, совсем как перед расстрелом Котовский.
Не вышло.
— Ты погибнешь от водки, а они будут жить. Жить на нашей земле. Эксплуатировать наших детей. Еб…ть наших женщин.
Я подавил в себе очередной позыв и сказал на выдохе:
— Ответь, капитан, а сам-то ты кто? Говорят, у тебя швейный цех на военной кафедре? Лифчики, подвязки, трусы, специальная одежда для гомиков с ширинкой на жопе. Или как?
Косберг отступил на шаг.
— Я знаю, обо мне говорят плохое. Я знаю, что не внушаю доверия, — начал он скороговоркой. — Да я и не отрицаю: порножурналы, белая горячка, сифилис, маленький бизнес. Все это было. Я за все отвечу. Но я не гомик, поверь, я не гомик. И самое главное — я не предатель. Я не изменял присяге и не предавал своей Родины.
Я замотал головой, но не сумел перебить его.
— Я знаю, — повторил он, — что про меня так говорят. Даже пишут. Они считают, что их никто не заставит отвечать за свои слова. Они перестали бояться силы. Тебе, наверное, сказали, что я выписал из Иваново безработных ткачих, запер их в институте и заставляю шить, а по ночам продаю их на трассе? Сказали?.. Можешь не отвечать, — Косберг разгорячился, лицо его покрылось пигментными пятнами и стало похоже на марсианский камуфляж. — Сам тебе отвечу: да, это так. Но не просто так. Ты ведь знаешь, что наши войска разбиты и перешли на сторону врага. Чтобы вернуть прежнюю жизнь, мне нужна своя армия. И я выполняю эту непростую задачу. Я готовлю из этих замученных женщин прекрасных непобедимых солдат. Однажды мы выступим. Мы нанесем удар!.. Помяни мое слово: скоро все вернется. Скоро я смогу без стыда носить свою форму. Стыдно станет им. Стыдно и плохо.
Косберг замолчал, ухватился за грудь правой рукой, а левой достал из кармана алюминиевый цилиндр с валидолом.
— До сих пор не могу говорить об этом спокойно, — выговорил он и засунул таблетку под покрытый табачным налетом язык. — Тогда, в девяносто первом, у нас не нашлось хладнокровия и беспощадности. Прости Господи, не тот балет мы смотрели. Надо было оперу. “Иван Грозный” хотя бы… Затем, в девяносто третьем, у Белого Дома не хватило одной бригады морской пехоты. Одной бригады, чтобы покончить с анархией и натянуть глаз на жопу и Бурбулисам, и Сысковцам и прочей сволочи! Нам таких, как ты, не хватило. Нам конкретно тебя не хватило, Виктор. Это ты понимаешь?
— Я в ракетных войсках служил, не в пехоте.
— Да это не важно. Ответь, Попов, тебе безразлична судьба нашей Родины?
— Никак нет, товарищ капитан первого ранга, — ответил я ему, сумев, таки, выпрямиться, и это была чистая правда. — Для меня больше нет различий. Нет судьбы. И Родины больше нет…
(Окончание следует).