Окончание
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 10, 2010
Гарий НЕМЧЕНКО
КАЗАКИ И ПИГМЕИ*
*
Окончание. Начало см.: № 9, 2010.
ВОСПОМИНАНИЕ О ДРУГЕ-ТИГРОЛОВЕ
В “ГОД ТИГРА”
В торопливости жизни мы часто забываем об этой, напетой, наговоренной, намоленной предками высокой области православного духа, освятившего и вобравшего в себя в том числе и некогда приземлённый, языческий опыт, который зовём простонародным. Давно они слиты в нас воедино, давно целостны, и это наш незримый, невидимый остальному миру оберег, спасающий нас в трагические для отечества дни, как спасали молебны перед иконой Казанской Божией Матери в сорок первом — под Москвой, в сорок втором — под Сталинградом, в сорок третьем — на Прохоровском поле под Белгородом…
Но сегодня идёт война иного рода: растление русского сознания, обработка некогда несгибаемого характера, нанесение психологического увечья.
Столькое, казалось бы, в этом смысле растлителями человеческих душ и корректировщиками сознания достигнуто! И вдруг они снова и снова начинают ощущать мощное глубинное шевеление разбуженного никогда не пресекавшимся родством с праотцами русского духа… и начинают уже не только инстинктом ощущать, какие мощные пласты его не только таятся и в нашем подсознании, и в душе… Не только в нас, но высоко над нами над всеми — им становится не по себе…
Но каково нам-то ежедневно, ежечасно, ежеминутно испытывать дискомфорт — терпеть чужое насилие?!
Накануне нового, 2010 года по все каналам шла вакханалия эстрадных “звёзд”… И тут и там были кадры общего застолья: кто только во весь экран нам не улыбался, кто только поднятым бокалом не приветствовал, кто только не махал поднятой ладошкой либо, на футбольный манер, не показывал “по локоть”…
Щедрой рекою лилось шампанское, и чуть ли не вся страна, во всяком случае — прекрасная её половина, жадно вглядывалась в лица кумиров: действительно не постарели? Или в очередной раз “подтянулись”?
Шло торжество разнузданного веселья и небывалой дотоле распущенности, откровенной ещё и потому, что телезрителей, хочешь не хочешь, давно уже сделали свидетелями и соглядатаями не только их личной жизни, но и того интимного, что ещё недавно оставалось для нас за семью печатями. Впустили не только на кухню, но и в спальню… Пир во время чумы?
Я как раз получил двенадцатый номер журнала “Дружба народов” с великолепной статьёй заместителя главного редактора Леонида Тер-Акопяна о моём покойном друге Нальбие Куёке, талантливом адыгейском поэте и прозаике, знатоке народного творчества и черкесского кодекса чести — адыге хабзэ, за школьный учебник о котором незадолго до смерти он получил специальную премию бывшего президента Республики Адыгея Хазрета Совмена.
Статья Тер-Акопяна называлась “…И остаётся свет. Реальность мифа”. Прочитал её и опять вспомнил, как два-три месяца назад сидели у него в крошечном кабинетике, который они делят с главным редактором журнала Александром Эбаноидзе — таком крошечном, что за единственным, одним на двоих, столом с допотопным телефоном находиться можно только попеременно.
— Открыть для себя целый пласт неизвестной до этого культуры — конечно же, это настоящее счастье, — характерным своим, тихоньким голосом задумчиво говорил Леонид. — Но трудное это и горькое счастье, ты это знаешь. Нальбий был и тончайший лирик, и глубокий философ. Его образные иносказания, конечно же, требуют сосредоточения на них… вообще большой внутренней работы. Кто из наших читателей нынче готов её проделать?.. И кто потом прочитает эту мою статью о нём — ведь я должен его уровню соответствовать! Иногда вдруг одолевает такая печаль: не зря ли мы тратим столько сил на то дело, которое уже никому не пригодится?
Тщедушный, ну, прямо-таки слабенький с виду, явно небогатырского здоровья да ещё с постоянным облачком сигаретного дымка над собой, Тер-Акопян давно уже сделался для тех, кто его знает, неоспоримым доказательством, что внешность обманчива: статьи Леонида всегда были заряжены необычайною силой духа.
Верен себе он остался и в этот раз: статья о Нальбии была и глубокой, и трогательной.
Но в двенадцатом номере я обнаружил не только этот новогодний подарок.
Только что ради краткости убрал из черновика характеристику проникновенного литературоведческого эссе Леонида Тер-Акопяна: сжато, мол, как стальная пружина, и наполнено, как тугое зерно, вот-вот неистребимо готовое отдать миру животворный росток. Но во многом похожее определение вполне подойдет и для необычайно ёмкой статьи доктора истории Владимира Дегоева “Воля к правде против диктатуры суррогатов”…
Несколько лет назад на осенней книжной выставке он подарил мне свой объёмистый труд “Большая игра на Кавказе”, который я не только тут же запоем, что называется, прочитал, но и частенько потом к нему возвращался: давно не встречал такого честного и масштабного исследования не только о родных своих краях, но и о современной России, и о мире вообще, где давно уже идёт “большая игра” без правил. Написал потом об этой книге в “чеченском” рассказе “Лезгинка для смертельно больных”, а тут вдруг сразу же понял, что этот необычайно талантливый аналитик, несмотря на горское своё происхождение, он осетин, ну, прямо-таки без спросу, ну — чуть ли не ногой, снова открывает дверь в мою прозу.
Вдумайтесь-ка! Вникните: “Селекционная доктрина наших доблестных элит привела к революции ценностей в России. Что было ничем, то стало всем. Чего прежде стыдились, тем нынче гордятся. Кого раньше брезгливо сторонились, перед тем сегодня заискивают. Вкусовые предпочтения и поведенческие модели, некогда обозначавшиеся непереводимым русским словом “пошлость”, теперь — эталоны изысканности. У людей, вещей, идей поменялись опознавательные знаки. Торжество суррогатов приняло тотальный размах во всем — в политике, экономике, социальных отношениях, культуре, этике. Пространство подлинности катастрофически сузилось.
Нам говорят: “Хватит ныть, рефлексировать, ностальгировать! За работу! На дворе ХХI век — век доу-джонсов, баррелей, кубометров, трубокилометров, инвестиций, инноваций, Интернета и т.д. Что может быть подлиннее?”
Вроде все так. Вот только есть смутное подозрение, что подлинность — категория куда более сложная, чем вещи, которые можно измерить, пощупать, купить или продать. И куда более необходимая, когда её остро не хватает”.
И вот глядел я в телевизор и, грустно посмеиваясь, думал: не тот ли самый показывают нам “видеоряд”, о котором так сдержанно, но предупреждающе-грозно размышляет историк и философ Владимир Дегоев? Не это ли и есть та бравая похоронная команда, которая без устали забрасывает нашей же земелькой такие ещё дорогие недавно понятия, как скромность, непорочность, порядочность, целомудрие, благородство… да что там, что там! Сколько ещё пока остаётся удивительных слов, понятие о которых скоро попросту исчезнет из сознания наших соотечественников, жителей многонациональной страны-страдалицы!
Знакомые всё лица, как говорится!
Та же Тёткина, чей пыл неуемной хабалки сам по себе давно стал пародией на казачью песню… А что выходит, когда её саму пародируют?
А вот…
Но не пора ли тут вспомнить старую черкесскую поговорку: хочешь сказать правду — держи наготове лучшего скакуна… ох уж эта не дающая мне нормального житья ассоциативная проза!
Тут же приходит в голову, что “лучший скакун” — это умнейший “араб” Асуан, переживший своего знаменитого наездника, Джигита и Рыцаря, Ирбека Кантемирова, с которым нас связывала многолетняя дружба… Однажды я нелестно отозвался при нём об Иосифе Кобзоне, и он, мой старший товарищ и во многом — как бы наставник, сдержанно сказал: “Не говори так. Ты его мало знаешь. И мало знаешь артистический мир: в нём есть, скажу тебе, такие крокодилы!.. По сравнению с ними Иосиф — сама порядочность и сама щедрость”.
Уважим светлую память Ирбека? В крещении — Георгия, которого близкие друзья звали Юрой.
Но твёрдо знаю, что из всех сибирских городов, в которых успела побывать джигитская группа “Али-Бек”, больше всех остальных он любил два близко расположенных друг от дружки: Новокузнецк и Прокопьевск. Кузню и Прокопу… А ведь за Кузню я нынче и заступаюсь.
Так вот, было это во времена “великого бартера”, вспыхнувшего в Кузбассе после “шахтёрской революции” не менее ярко, чем прославленная “золотая лихорадка” у “штатников”, но куда более кратковременного и окончившегося, конечно, куда печальней…
Ко дню, о котором речь, Кобзон уже успел объявить всей, разумеется, стране о том, что перестаёт выступать с концертами в Москве и перестаёт гастролировать. По каким-то делам я зашёл к Анатолию Смолянинову, бывшему тогда заместителем генерального “Кузнецкугля”, в те минуты, когда у него сидел директор Новокузнецкой филармонии, и разговор шел о том, чтобы на день Шахтёра, который всегда широко отмечали в нашей Кузне, пригласить Кобзона с группой московских звёзд: он сам с ними и договорится.
— Но ведь он теперь, кажется… — Начал было я, но директор филармонии, с виду — этакий лев с седою гривой, вальяжно и чуть насмешливо перебил меня:
— Иосиф Давыдович сам оплачивает авиарейс. Акция чисто благотворительная. Это, надеюсь, не возбраняется?
И мне пришлось рассыпаться в совершенно искренних извинениях: да что вы, что вы, мол!.. Не только не возбраняется — великое ему за это спасибо!
Но я ли — не старый (со шрамами на физиономии, так и хочется горько пошутить) массовик-затейник?
— Анатоль Георгич! — обратился к хозяину кабинета. — С год назад Борис Емельянов подарил мне диск, который выпустил с твоей братской помощью… было дело?
Как обаятельно Смолянинов мог улыбаться!
— Было, было, — подтвердил коротко. И чисто по-мальчишески переспросил. — А что, плохой диск?
И я тут же “подсёк” его:
— И я о том же — великолепный!.. Так вот, давай попросим твоего гостя, чтобы Иосиф Давыдович взял сюда и Емельянова. Уж коли целый самолёт, места хватит. А, представляешь, как Борис будет счастлив хоть на денёк вернуться в Новокузнецк?
Два слова о Борисе: познакомились в начале шестидесятых, когда у нас только что открыли молодёжное кафе “Юность”, просторную новомодную “стекляшку”, возле которой по вечерам начиналось столпотворение. В составе небольшого джазового оркестрика Борис Емельянов играл на фортепиано и пел первые свои авторские песни, с которыми его всё чаще вызывали на бис… Потом он засобирался в Москву.
А почему бы нет, если сибирскую дорожку ещё когда проложил туда его знаменитый тёзка Борис Штоколов, если место под столичным солнышком как раз в эти годы “оттаптывал” себе наш Владимир Шубарин — как красиво оттаптывал, как изящно, как здорово!
В Москве в Доме литераторов, в ЦДЛ, мне потом пришлось знакомить Бориса с поэтами-песенниками, и музыка его вскоре робко зазвучала сперва на столичных подмостках, а потом его песни запели на всесоюзном радио Валентина Толкунова, Вахтанг Кикабидзе… “Носики-курносики”, может, помните?
В смутные 90-ые начала тревожить душу вроде бы простенькая, но такая проникновенная мелодия с понятными очень многим словами: “Сам себя считаю городским теперь я, / здесь моя работа, здесь мои друзья. / Но ночами снится, снится мне деревня: / отпускать меня не хочет родина моя!”
Самого Бориса, как и меня, не отпускала наша чумазая Кузня: сколько мы по этому поводу вздыхали и по телефону, и при нечастых встречах… Но вот мне повезло. В трудный час мне протянуло руку моё прошлое, об этом уже приходилось с благодарностью писать не однажды. С подачи старых товарищей позвонил домой незнакомый до того “красный директор” Запсиба Борис Кустов, сказал дружелюбно и чуть насмешливо: “Чего там торчишь в Москве? Какие там могут быть атаманы?.. Разве не знаешь, что все они тут, в Сибири? Прилетай — дело есть!”
И который год я работал “инженером лаборатории социологии” на родном комбинате и готовил спецвыпуски “Роман-газеты”… И который год меня съедала невольная вина перед теми, у кого такой возможности не было: уйти под надежную защиту старого сибирского братства.
— Номер Бориса у тебя есть? — как о деле решенном спросил теперь Смолянинов.
И я шагнул к тому краю стола, где стояли многочисленные его телефоны.
Как он там обрадовался, в Москве! И как завздыхал и заменжевался: в Карелии ждёт сестра, уже взял билет, завтра утром поезд…
— Завтра у тебя самолёт, Боря! — пришлось категорически, как в лучшие времена, отрезать. — Запиши время и номер рейса: Иосифу Давыдовичу сообщат.
На концерт московских “звёзд” в нашем цирке мне дали в “Кузнецкугле” два десятка пригласительных билетов во второй ряд, но все их отдал авторам “Лавы”: хоть как-то поощрить собратьев за их, считай, бескорыстный труд — выплату гонорара ганичевская “Роман-газета” безбожно зажимала. Сам, старый заднескамеечник, поднялся на верхний ряд, но московский опыт писательских съездов и луженая глотка сделали своё дело: когда Борис негромко, но с такой душой спел это, “Сам себя считаю…”, заорал так, что он в мою сторону сперва только глянул, а потом рука его дернулась в дополнительном рывке: все-таки увидал!.. И тут дошло вдруг до многих из остальных: поднялся сплошной молодёжный ряд и стал, как это у них принято теперь, раскачиваться из стороны в сторону с радостным криком: “Наш!.. Наш!.. Наш!”
Разве малого, скажите мне, это стоит?
Улетали москвичи сразу после концерта, и я не стал даже пробиваться к Борису через толпу: всё, подумал, понимаем с ним одинаково, чего там!
Но рано утром меня разбудили длинные звонки “межгорода”.
— Ты что, ещё не ложился спать? — спросил, когда понял, что звонит Емельянов.
— Пробовал, — сказал он там. — Но не могу уснуть…
— “Отпускать меня не хочет родина моя”?
— Понимаешь, — говорил он расстроено, — мне они не заплатили ни копеечки!
— Так ведь никому не заплатили, как понимаю, — пробовал втолковать ему спросонок. — Концерт-то благотворительный!
Он там усмехнулся:
— Я думал, что ты только пишешь сказки. А ты в них, оказывается, и сам веришь…
— То есть, Боря?! Объясни, объясни…
— Мы ещё не взлетели, как всем раздали именные конверты, и все стали их тут же открывать и перекрикиваться: сколько тебе?.. А тебе?! И очень приличные деньги, скажу тебе. У всех. Не говоря уже об Иосифе: о его гонораре шепотом. И только я сидел сиротой…
Я только что-то такое промямлил, а он всё пытался мне втолковать:
— Дело, как понимаешь, не в деньгах. Но когда после стольких унижений в Москве тебя унижают ещё и в родном городе…
— Не траться там! — попросил его. — Позвони завтра.
Утром первым делом нашел директора филармонии, и тот на голубом глазу, явно потешаясь надо мною, сказал:
— Дорогой Г. Л.! Кто приглашает, тот и платит. А Емельянова пригласили вы… что ж вы не постарались?
Бросился в “Кузнецкуголь”, но Смолянинов улетел в Москву… Толя, Толя!
Сколько добрых дел за ним числилось! Не говорю о его патронаже над нашим “Металлургом”, переживавшим тогда не лучшие времена. Тут случай вроде объяснимый: не только страстный болельщик, но сам вполне приличный нападающий — прямо-таки вижу его “при полном боевом”, в шлеме и с клюшкой: когда шахтёрские начальники выходили поразмяться в дружеской встрече с руководителями новокузнецкой металлургии. Но были и диски, как в случае с Борисом, и деньги местным писателям на издание книг, и — художникам на альбомы и выставки.
Сколькие потом скорбно опустили голову, когда он улетел туда, откуда ещё никто не вернулся. На вертолете марки “Робинзон”, который имеет странную, как будто специально для Кузбасса приготовленную особенность: тут же произвольно взлетать с пассажиром, как только пилот на минутку оставит кабину…
И вот смотрел я на этот, из года в год один и то же, “видеоряд”… Как во Франции некогда академики — “бессмертные”? Но для нас, исповедующих теперь “общечеловеческие ценности”, видимо, и таких “бессмертных” достаточно…
Ясно, что вспоминаю это сейчас, сидя за компьютером и пытаясь в единое соединить концы и начала, но как не рассказать и эту маленькую историю, которую узнал от солиста “Кубанского казачьего хора” Анатолия Лизвинского: светлая тебе, Толя, память и царство Небесное!
Анатолий Лизвинский исполнял “заглавную” для хора, знаковую песню: казачий гимн “Ой, Кубань, ты наша Родина!” В голосе его слышалась такая природная сила и звучало такое достоинство, что у слушателей ознобляло затылок. И Толя в конце концов стал заложником своего голоса и своего харизматического характера…
— Было ещё в советское время, — рассказывал Лизвинский, когда мы стояли у “кубанского” автобуса после выступления хора в зале приемов храма Христа Спасителя. — Мы с Иосифом должны были вместе петь “Широка страна моя родная…” Открывать концерт. Или в Новосибирске, или в Екатеринбурге, не помню. Вот утром стучу к нему в номер: когда будем репетировать?.. А он: зачем время тратить? Ты что — слов не знаешь?.. Выходим на концерте, запели — он на меня как глянет!.. Но что делать? Всегда так пел. Там местное телевидение снимало, гляжу потом: в кадре он шевелит губами, а за кадром мой голос — за двоих… В следующий раз в общем выступлении свели с той же песней, он мне первый говорит: когда перед концертом соберемся? Часы сверить?.. На пленке потом та же картина. А в третий раз с нашим хором съехались, он у ребят спрашивает: что это вашего бугая не видать? Его не будет, — отвечают. — Приболел! И он перекрестился: слава Богу!
Несколько лет назад хор должен был выступать в Кремлевском дворце в присутствии первых лиц государства, и перед этим с “инспекторской поверкой” в Краснодар приехал Никита Михалков. Он и предложил заменить Лизвинского другим солистом.
— Извини, что наступаю на больную мозоль, — сказал Толе, когда потом в Краснодаре увиделись. — Был не в форме?
— Как раз наоборот! — воскликнул Лизвинский. — На репетиции выложился — у Никиты заблестели глаза. А потом говорит Захарченко: давай подумаем, кем заменим?.. Эта мощь может и не понравиться. Уж больно в ней слышны отголоски некой грозной силы… Там это, говорит, лишнее, — пойми!
Что ж: кому, как не потомку первых царских постельничих уметь помягче стелить!
Зачем, и правда что, нынешним хозяевам страны, которую они продолжают разорять и разваливать, отголоски народной “Дубинушки”?
Да и потом, потом… Куда вам, ребятки, со свиным-то рылом в калашный ряд, за которым давно уже только свои пацаны и собрались?!
И вот глядел я на всех этих пацанов, которые благодаря засевшим всюду жучкам-“филармонистам” жируют и в центре, и на окраинах, — глядел и грустно посмеивался. В семидесятых в Новокузнецке упал на сцене городского театра явно выпивший Владимир Высоцкий, и партийная власть тут же, при всех, громко распорядилась позвать милицию. Но её опередила “скорая помощь”. Дежурный врач определил чуть ли не остановку сердца, певца увезли сначала в кардиологию “первой горбольницы” и только потом — в гостиничный номер. Когда утром его спасители пришли после смены проведать болящего, тот попросил их съездить домой за магнитофоном, и пел им потом день до вечера: теперь эти записанные тогда песни каждый год звучат в мае на фестивале Высоцкого в нашем непокорном Новокузнецке… были люди? А, может быть, времена — тоже?
Этот вот смуглый, из “видеоряда”, патлатый господин согласился приехать в Кузню, рассказывали, только тогда, когда за концерт ему твёрдо пообещали заплатить рельсами, которые выпускает Кузнецкий комбинат… что он, положил их потом в собственной квартире, чтобы добираться до постели любимой?.. А любимая потом за свой отдельный приезд заломила такую цену!
Когда-то, если наш “Металлург” выигрывал, предположим, у московского “Спартачка”, а то, случалось и такое, у ЦСКА, сталь на обоих громадных комбинатах — Кузнецком и Западно-Сибирском — шла только первым сортом, а уголёк от шахт не успевали вывозить: такой победный воцарялся в городе дух!
Неужели им нынче нарочно платят такие деньги за наш повес головы?!
За этот державу объявший оскорбительный, якобы “юмористический” морок?
Часто вспоминаю костерок с кипящей над ним ухой на сибирской речке Чульман под Нерюнгри. Прилетели туда после выездного пленума по национальным литературам в Якутске, а поскольку такие встречи тоже стали теперь не часты — летают одни и те же, кто привык в рот литературному начальству заглядывать — сидевшие вокруг огонька особенно были рады друг дружке.
Тогда-то и спросил Анатолия Буйлова, человека очень редкой профессии — тигролова: а всё-таки, мол. Ну, как ты их — считай, голыми руками?
Он рассмеялся:
— Пожалуй, больше — ногами. Руки — это в последнюю очередь. А сперва бежишь за ним и бежишь. День, два, три… пять дней. За самым сильным — неделю. Больше всё-таки редко. А когда он окончательно выдохся…
— Он выдохся!.. А ты?.. Все, кто за ним бежал?
— Вот это главное: сохранить дыхание. Тут большого ума не надо…
— Если бы только так, тигроловов было бы куда больше, чем тех же эстрадных звёзд…
— Не скажи: сын вернулся из армии — курит, — стал рассказывать Анатолий. — Вырвал у него сигарету: ты что?.. Никто в роду не курил. А собираешься со мною в тайгу. Кто тебя такого возьмёт? И кто потом возьмёт твоего сына, если его даст тебе господь… погубишь труды стольких поколений… всей нашей родовы, считай!
— Бросил?
— Ходит теперь со мной, — сказал Анатолий.
А я невольно вздохнул:
— Всё-таки это здорово: бежать за ним и бежать…
И он опять рассмеялся:
— Не скажи! Жизнь, считай, проходит, а ты всё бежишь… ничего другого не замечаешь: или след, или — рыжее пятно впереди. Вот ты об эстрадных звёздах… Ещё в молодости, когда в Москву приезжали запросто. Позвали на какое-то совещание молодых, живу в гостинице “Юность”. Спустился вечером в ресторан поужинать, подходит молодая женщина: у вас свободно?.. Да, говорю, пожалуйста, — присаживайтесь. И продолжаю есть — торопился. А она смотрит на меня таким, знаешь, долгим взглядом: неужели не узнаёте?.. У меня вилка замерла в руке: стыдно, отвечаю, но нет — не узнаю… А где мы с вами могли? А она: неужели ни разу не видели меня по телевизору, я — такая-то! Нет, отвечаю, не видал. И песни мои не слышали? Да как-то так, винюсь, вышло: не слышал. И фамилию не слышали?.. Да вот тоже, отвечаю: впервые! Противный! — она говорит. Выпьете со мной?.. Я не пью. Вас дама угощает!.. К сожалению, в моём положении это не имеет значения… Долго рассказывать, но она одна тогда так надралась. Смотрит на меня и размазывает слезы: вы, и в самом деле, никогда обо мне не слышали?.. Или разыгрываете меня, а я, дурочка, поверила?! Извинился, поднялся на этаж позвонить, а когда спустился обратно — пообещал не бросить её — она уже лыка, что называется… Звезда. Еле понял: домой просит проводить. Сели в такси, и тут она совершила очередную ошибку. Спрашивает у водителя: неужели ты тоже меня не знаешь?.. А он, видать, был не в духе: если я всех буду знать!.. Хам! — она говорит. Еле уговорил его нас не высаживать. Но за “хама” он ей всё-таки отомстил. Жестоко, надо сказать. Пробок тогда практически не было, но впереди какой-то ремонт, ещё что-то. А ехать нам на окраину, в спальный район. Она таксиста просит: не мог бы к тротуару подъехать? Мне надо за угол. А он: ты что, не видишь?.. Оно и правда: ни слева, ни справа. Даже дверцы не открыть, попали в гущу машин. Она говорит: придется мне в салоне пописать!.. А он ей: только попробуй!.. Вон у тебя сумочка из хорошей кожи, наверняка не протечет. В неё и давай. Она говорит: а что?.. Это мысль! Только вытащу французский парфюм… говорит потом: ты прости меня, тигролов! Вот он меня не поймёт, водила, а ты наверняка поймёшь… Да что ж тут, говорю, дело житейское. Только и ты теперь небось поняла, насколько оно в тайге всё проще и легше… И смех, и грех!
Мужская наша кампания, сидевшая вокруг костерка, дружелюбно похохатывала, а Толя сказал почти жалостно:
— Часто вспоминаю. И всё думаю: вот ведь какая отрава, а?.. Мирская слава.
Факт достаточно любопытный. У некоторых народов Северного Кавказа, в том числе у черкесов и абазин, об участнике дальнего набега некогда уважительно говаривали: “ходивший за именем”… А чем как не беспрекословным желанием известности продиктовано здесь стародавнее присловье: “Будь первым — за моим плечом!”
Но способы достижения славы всегда были ограничены строгим “кодексом чести”. Это нынче пошла насаждаемая везде и всюду игра без правил. Под бесконечные разговоры о “толерантности” спокойное, естественное взаимопроникновение культур подменено транснациональным духовным разбоем: злым, агрессивным, захватническим.
На том, давнем из нынешних стремительных дней, концерте, проходившем во Дворце культуры Запсиба, Заволокин сочувственно предупреждал сибирских своих земляков о грядущей “приватизации” комбината. Нынче приватизировано всё и вся. Всюду в России.
Кроме главного: непобедимого её народного духа. Есть нам за что сражаться, есть. Есть ещё что беречь.
Один исторический парадокс, который вот уже несколько лет пытаюсь осмыслить сам и к осмыслению которого настойчиво призываю неравнодушных соотечественников… Многие и многие из нас не однажды наблюдали по телевидению за минутами славы знаменитого конструктора автомата АК-47 Михаила Тимофеевича Калашникова. Волею обстоятельств, поскольку был “литературным записчиком” его книги “От чужого порога до Спасских ворот”, многое из этого я видел вблизи, а литературной составляющей общей славы Конструктора, как бы там ни было, сам способствовал.
К стыду своему я, профессиональный писатель, только потом узнал, что первый “автомат Калашникова” появился на свет на полтора столетия раньше. Не в Ижевске, уже и в то время слывшем одним из “русских арсеналов”, но — в Петербурге, бывшем в то блистательное время центром жизни духовной.
Здесь в 1841 году вышел роман недавнего сибиряка, иркутянина Ивана Тимофеевича Калашникова под названием: “Автомат”.
И кто был главным его героем? Честный петербургский чиновник, тоже, как и сам автор, выходец из провинциального Иркутска. Когда его маленький сын лежит при смерти, и им с женой так необходимы деньги на лекарство, могущее их крошку спасти, он категорически отказывается от взятки, которую принесли ему от влиятельной княгини… переиздать бы нынче этот роман!
Роман-предупреждение, если хотите.
“Итак, — говорил профессор, — нет более сомнения, что человек есть автомат. Великие учителя Германии наконец открыли глаза слепому человечеству. Отныне обязанностью человека должно быть наслаждение, целью его действий земное блаженство, его собственное “я”. Прочь добродетель, любовь к ближнему, великодушие. Нам нечего думать о других: жизнь нам дана для нас”.
А вот она — русская альтернатива: “Если кто не слышит внутреннего голоса, который говорит весьма ясно и понятно, что живущий в нас дух есть нечто совершенно отличное от грубой оболочки, если не слышит голос всего человечества, которое ищет здесь цели, сгорает тщетными желаниями определить своё назначение, разрешить загадку здешнего бытия и ни в чем земном не находить себе удовлетворения. Если, говорю, кто бессмысленно отрывает одну ветку от великого древа познаний и думает определить по ней свойство целого. Немудрено, что не находит себе ответа и блуждает как слепец. Одна идея бессмертия держит порядок общественного устройства, с которым сопряжено не только развитие умственных сил человека, но и само существование его”.
Не надо полагать, что сам герой “Автомата”, Евгений — наивное, прекраснодушное дитя. Он — доброволец войны 1812 года, участник Бородинского сражения, в котором потерял своего земляка и верного товарища.
“Евгений с душою, отягченною думами, почти механически пошел вслед за Бурцовым, утомленный трудами дня, изнуренный раною и потерею крови и пораженный смертью друга. На берегах войны Бурцов зарыл тело Матвея Петровича. Некогда было ставить памятника. Ничто не служило напоминанием, что тут схоронено сердце, любившее отечество. Сокрыт человек, умерший за спасение своих собратий. На следующую весну могила заросла травою, покрылась цветами — и любопытный путешественник, может быть, обозревая поле битвы, попирал её своими ногами. Ни история, ни предания не сохранят имени, ничем не заметного в толпе многих. Ни современники не знали, ни потомки не будут знать не только затерянной могилы, но и самого существования безвестного защитника отчизны.
Такова-то судьба воина, судьба, служащая образцом великого святого самоотвержения!”
Тоже одно из полузабытых, уже почти окончательно стертых маркитантами, предательски ударившими в спину воинам, слов: самоотвержение.
Не знаю, по-прежнему ли бежит и бежит за тиграми Анатолий Ларионович Буйлов или в многотрудном деле его сменил-таки сын…
Но на моём рабочем столе всегда стоит небольшая фотография: трое амурских казаков в полевой форме, с шашками. Толя со своими товарищами-тигроловами.
А рядом с компьютером лежит сейчас его давний роман “Большое кочевье”: о том, как русский мальчик, полусирота, подружился со старым эвенком, научившим его древним премудростям охоты и оленьей пастьбы. О том, как он перенял обычай и перенял мастерство соседнего народа, сделавшего его своим.
Очень чистая, здоровая духом книга, так нынче необходимая: особенно тем, кто только начинает своё “большое кочевье” в нашем непростом мире — ведь все мы, что там ни говори, кочевники на нашей теплой, если даже речь идёт о тундре, всё ещё зеленой земле…
И ещё: обещал вернуться на первую печку в доменном цехе, но на этот раз придётся ограничить себя гостеваньем у старшего горнового Олега Харламова дома. Просто не могли не заглянуть к ним, это стала как бы традиция, тем более, что на этот раз в Новокузнецке были с женой, укорявшей меня чуть ли не в эгоизме: вы, мол, с Олегом около “печки” встречаетесь, а разве мне не хочется на их ребят поглядеть да с Любой поговорить?..
И вот пока они о том-сём судачили после недолгого, но такого дружеского застолья, Олег настраивал видеомагнитофон, рылся в кассетах, а после вдруг всех нас заторопил:
— Давайте, давайте, тут коротенькая сценка… кто ж вам будет в огне снимать?
— В аду, в аду! — тут же взялась подправлять Люба.
Литейка в багровом пламени…То, о чём обычно: мол, Крым в дыму.
И — одинокая, в искрах и сиянии над ней, фигура горнового, вполоборота дернувшего головой.
— Хотели, чтобы морду… лицо видать, — прокомментировал Олег. — А он послал…
— Кто, кто это?
— Шиз! — бросила Люба почти с презрением.
— Коммерсант наш, — хмыкнул Олег. — Эдик Хомутов. Вернулся-таки в бригаду…
— Не повезло? — я посочувствовал. — Разорился?
— Да там у него как раз! — вскинул руки Олег. — Душа не на месте, говорит…
И Люба опять за своё:
— У-у, пироманы!.. Хоть бы один нормальный, все порченые. Что с них взять?
— Можешь ещё разок? — попросил Олега.
Вновь было то же самое, короткое: Крым в дыму — дым в Крыму.
То, что длится для них, “пироманов несчастных”, долгие годы.
А мне за всем этим виделся такой ясный, такой чистый свет…
“МУХАДЖИРЫ” РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ
Есть такие люди, пока, слава Богу, — есть. Подполковник медицинской службы в отставке, бывший хирург. Истый книгочей, настоящий библиофил, и правда что — “ходячая энциклопедия”. И — отчаянный меломан, сам с хорошим голосом. Ещё недавно был заведующим отделением в майкопском военном госпитале, а вечерами пел под “Русскую удаль”, под уникальный, это и в самом деле так, оркестр русских народных инструментов. Потому-то, когда ему исполнилось семьдесят пять, главный дирижер “Русской удали” Анатолий Шипитько решил посвятить Ивану Тихоновичу Болдыреву концерт, в котором тот должен был солировать… Эх, как Иван Тихонович со всеми своими многочисленными наградами, во всей нестареющей воинской красе, с мощным своим, так и не покинувшим его, не ослабевшим басом, прошелся потом, оренбургский казак, “вдоль по Питерской”! Как погулял по залу вместе с “двенадцатью разбойниками” и атаманом их Кудеяром, который у всех на глазах превратился в смиренного монаха Питирима!
Общительный и благожелательный нрав сделал Ивана Тихоновича добровольным “культоргом”, не только обзванивающим своих многочисленных подопечных перед приездом какого-нибудь знаменитого артиста, которого наконец-таки удалось Анатолию Шипитько залучить в Майкоп, но и рассказывающим потом дорогие сердцам понимающих зрителей подробности… Он ведь, Болдырев, первым приходит в филармонию перед концертом и уходит последним, деликатно пропуская впереди себя редкого, дорогого гостя…
Иван Тихонович и нашел меня по телефону несколько месяцев назад: мол, бесконечно виноват перед вами, но, Бог свидетель, не мог перед этим дозвониться!.. Да что такое, спрашиваю?.. Уверен, говорит, что вы тоже пошли бы к Анатоль Васильичу на репетицию: из Нальчика приезжали два певца с великолепными оперными голосами, давно, мол, таких не приходилось слышать. И, знаете, что они поют?.. Русские народные песни! И как поют, как!.. Для всех это будет самый настоящий, большой праздник. Кто, конечно, придёт потом на концерт… Анатоль Васильич засел за ноты, чтобы самому получше к ним приспособиться и им дело облегчить. Репетирует пока без них, первый концерт потом в Нальчике, затем у нас, но дата уже известна: можете своих друзей приглашать! Пусть подумают. Понимаю, как трудно нас раскачать, все своими делами заняты. Но пропустить это просто нельзя — ну, никак! Так вот, чтобы мы с вами не были потом виноваты…
И в который раз начинаются одни и те же страдания:
— Не хочешь увидеться на концерте “Русской удали”? — звонишь.
— Так ведь там же не так давно и встречались!
— Ты, братец, как тот милиционер, которому дарят книгу… Спасибо, говорит, у меня одна уже есть!
— Ну, сравнил, ну, — спасибо!
— А разве не так?
И долго говоришь о вещах очевидных, как бы азбучных, о которых интеллигентному человеку и говорить-то стыдно: концерт концерту рознь, дело известное. Что-то прошло в тот раз на высшем уровне, а что-то получилось не очень, мало ли!.. К тому же теперь с “Русской удалью” будут кабардинцы.
— Да этих кабардинцев в Майкопе!.. Вчера только с одним разговаривал.
— Оперные голоса, ты слышишь? Оба окончили московскую консерваторию. С отличием. Но в Нальчике-то с эти не разгуляешься, с оперой. А русские народные песни там у них — на ура…
— На бис, ты хочешь сказать?
Ведь понимает, а? Как раньше говаривали: грамотный! Но уговорить так и не удаётся. Ни одного, ни другого, ни третьего… да что же это?
Тоже кое-что понимаю: прописан в Москве, но больше пока, спаси, Господи, езжу, где только не бываю. Недаром же здешняя журналистка Валерия Ломешина однажды мне как приклеила: география, мол, его творчества — Северный Кавказ — Москва — Западная Сибирь — напоминает анэ: адыгейский столик-трёхножку… Ещё и самого себя начать цитировать, что ли?
Пошучиваю, думал. А ведь, и в самом деле, придётся!
Потому что как бы заново обнаружил: в вышедшей в 2006 году в Майкопе книге “Газыри” три рассказа — три “газыря”, значит, — посвящены “Русской удали”.
Вот самый короткий из них: “Уроки Грузии”.
“Нынче, правда, об уроках Грузии, преподанных ею столько лет, словно щитом, прикрывавшей её России можно долго рассказывать.
Но мы о добрых уроках.
Полистал сейчас свой сборничек “Голубиная связь”, быстренько пробежал рассказец “Короли цепей”… нету там! Что делать? Годы идут, написанного все больше, и уже не всегда помнишь, где о чем написал. Помню, что писал, — это точно, но вот где?
И тут так.
А искал я сюжетец с грузинскими борцами, возвратившимися домой: с победой, естественно… Встречают такого в аэропорту, и первым делом к нему, какому-нибудь заслуженному-перезаслуженному, подходит личность, известная лишь в Тбилиси: таксист Леван или официант Котэ… Подходит и прямо тут же, на взлётной полосе, укладывает героя дня на лопатки: чтобы не возомнил, будто он — и в самом деле, лучший борец… вон таких сколько в Тбилиси! А по всей Грузии?!
Постоянно возвращаюсь мысленно к этому обычаю: очень нужный, очень справедливый обычай.
Из-за чего недавно о нём вспомнил: мы были на концерте “Русской удали” — оркестра народных инструментов под управлением Анатолия Шипитько. На этот раз выступал с ним баянист Николай Горенко из Сочи… сразу скажу, что я сочувствовал невольно оставшимся в тени прекрасным Толиным баянистам. Но что делать?
Горенко не только — блестящий виртуоз и артист-характерник, не скрывающий себя под каким-нибудь традиционным концертным фраком… потрясающий работяга: как летали у него по пуговкам пальцы! И в самом деле — будто легко порхавшие птахи. Но понимаешь, сколько за этим труда и пота, в том числе и выступающего на красной рубахе на виду у зрителя… Как когда-то у Гарибальди? Чтобы не было видно крови. Как у каких-нибудь “ломающих” пьяного гопачка тверских “драчунов”-танцоров.
Концерт посвящен был Геннадию Заволокину, и я опять услышал далекий — хотя он рядом, всегда в душе, — зов неоконченной работы о нем и о народном творчестве, которую озаглавил: “Казаки и пигмеи”.
Так вот, по этой четкой классификации Николай Горенко ещё какой казачура, как и сам Шипитько: недаром же, послушав его оркестр, которому пришлось подменить на фестивале в Анапе какой-то опоздавший на него именитый коллектив, и устроители фестиваля, и жюри засыпали Анатолия вопросами — мол, кто таков, мол, откуда? Почему о нем не слыхать?
А о ком слыхать-то?
Вот тут-то и подходим к главному: да ежели бы после выступления какой-нибудь разрекламированной сверх меры звезды или такого же звездюка выходила бы какая-нибудь деревенская Фрося — на этот раз такой “Фросей” была Анна Железовская, которую я уже слышал с ними в станице Гиагинской, дай Бог ей удачи! — эти деловары давно бы перемерли от стыда за себя… но стыда у них нет. Они давно бы уже “повыздыхали”, как в родной моей станице говаривали, от черной зависти.
Но не так ли нынче в искусстве вообще? Не то же ли самое — в литературе?
(Утром читал маленькую книжечку Николая Зиновьева, поэта из городишка Кореновска… Какой там Вознесенский?! Коля наступает на пятки своему кубанскому землячку Юрию Кузнецову:
Из всех блаженств мне ближе нищета.
Она со мной и в летний дождь, и в стужу.
Она тяжка. Но — тяжестью щита,
надежно защищающего душу.
Ну, кто из них мог бы так сказать? Им ведь сие неведомо, в том-то и штука, что они-то — всего лишь богатые дельцы!)
Хороший был в Майкопе концерт.
Дай, Господь, чтобы он пригодился мне, когда снова возьмусь за “Казаков и пигмеев””.
Пригодился вот!
Недаром считается, что всю жизнь, как бы мы это ни озаглавливали, постоянно пишем одну и ту же книгу.
Позволю себе заодно привести короткий отрывочек из рассказца “Два пирога в память о старшем друге” из тех же “Газырей”:
“…В зал Кремлевского Дворца вбежал как раз в тот момент, когда только погас свет, но сцена светилась ярко, было видать, что свободных мест много, в том числе и в самых первых рядах.
Когда неделю назад покупал билет, улыбнулся кассирше, примерно своей ровеснице: “Не могли бы дать мне местечко посредине в самом верхнем ряду?.. Дело в том, что на съезде комсомола в одна тысяча девятьсот шестьдесят “бородатом” году там сидели наши сибиряки… молодость хочу вспомнить!”
Она понимающе рассмеялась: “Возьмите просто входной, все правильно. Будут места. Русская народная музыка — это вам не Пугачиха с Киркошкой… так на родной земле теперь живём!”
Быстренько прошел со своей верхотуры вниз, сел во втором ряду, чуть справа.
Наши, майкопские, были на очень высоком классе, вровень с самыми именитыми из тех, кого пригласил выступить вместе с собой руководитель Национального, так он теперь называется, академического оркестра народных инструментов России Николай Калинин — а уж он-то знает, кого приглашать. И вот после “нашего” номера, когда раздались первые хлопки, настал и мой час, опыт есть. Сложил ладони рупором, заорал:
— Майкоп — молодцы!.. Толя — браво!
Следил, само собою, за Шипитько, но он в мою сторону не посмотрел, не подал вида, что слышал: только и того, что я об этом, как стреляный воробей, по чуть просветлевшему лицу его догадался.
Но как радостно он потом рассказывал об этом в Майкопе общим нашим товарищам! Как жал мне руку:
— Ну, молодец! А я и забыл, признаться, что ты обещал прийти. И тут вдруг — “браво” не где-нибудь, а в Москве, в Кремлевском дворце! Наши потом неделю ходили радостные…
У меня прямо-таки сжалось сердце: как мало надо для счастья, как говорится!
Которого эти-то — “Пугачиха” с “Киркошкой” да иже с ними — чуть не каждый день черпают такою бесстыдной мерой…
И всё я вспоминал потом и неполный зал, и бедноватую для Москвы публику, которая расходилась потом со счастливым светом на лицах”.
Незадолго до того дня, когда с “Русской удалью” должны были петь кабардинцы, снова позвонил Иван Тихонович:
— Не ругаете меня, что не только вас, но и ваших друзей втравил в это безнадёжное дело?.. Имейте в виду, что концерт перенесли. Почти на месяц. Может быть, всё-таки удастся продать билеты. А то ведь нечем будет и заплатить артистам… какие голоса, я как вспомню!
Опять я принялся звонить здешним своим дружкам:
— Из-за таких вот, как ты, горе-патриотов… что рвут на себе рубаху, когда кричат, что они — настоящие русаки, да ещё и с дворянскими корнями… Кричат, что “деньги — помёт дьявола”. Но жалеют отдать сто пятьдесят-двести рублей за концерт своего же товарища по искусству…
Наиболее уязвленный из них тут же пообещал:
— Сейчас отнесу к ним в кассу шестьсот рублей… на два лучших билета, так? Чтобы вы с Иваном Тихоновичем обо мне плохо не думали. Пусть возьмёт, кто захочет. Кому вы скажете… А сам могу надолго отлучиться…
Это с подводной лодки-то?
Под названьем “Майкоп”…
Но вот, наконец-то — вот!
Мы в зале Адыгейской филармонии, и он потихоньку начинает наполняться… да неужто, и в самом деле? Неужто?!
Сидим с женой на самых дорогих, за триста рублей местах, и к нам откуда-то сверху спускается Иван Тихонович, половину “Военного городка” приведший на дешевые места за свою подполковничью пенсию. Вид у него счастливый, но почему-то заодно и чуть виноватый.
— Милиция выручила, — говорит. — Выкупили все оставшиеся билеты и раздали сотрудникам, у них профессиональный праздник… будет публика, будет!
Рядом с нами садятся двое, оба в средних летах, к которым то и дело спускаются сверху девочка лет десяти и мальчик чуть старше. Они, видно, сидят несколькими рядами выше — родители раз за разом тут же отсылают их обратно.
Шипитько начинает с девятнадцатого века, с основоположника народных оркестров Василия Васильевича Андреева: “Светит месяц…” Казачье, как считается, солнышко.
Обычно так начинает, если предстоит русская классика… Невольно думаешь: с кабардинцами?
Но когда Мухадин Батыров высоким, с красивым тембром, “бархатным” баритоном заводит “Тройка мчится, тройка скачет”, и уже в самом начале слышится неожиданная, будто бы давно забытая сила, в зале устанавливается счастливая тишина, которая обрывается потом взрывным всплеском аплодисментов и громкими криками “браво”, к которым присоединяю своё вроде бы простецкое, но зато ведь — адресное: “Молодец, Мухадин!..” Как будто до этого уже десяток лет знал его… больше, больше! Потому что и предки мои любили эту песню, как иначе, если дядя мой был основателем “женского оркестра” в одном из колымских лагерей, в Ягодном, и знакомые летчики с риском вывезли его потом из Магадана: за “хороший голос” и “матрас денег”, из которого он отобрал потом на материке “сколько захватит пятерня”… На дорогу до родной Кубани, до дома.
— Молодец, Мухадин, молодец!
Ай да кабардинцы, ай да ну!
Объявляют Алия Ташло: “Вернись в Сорренто”. Великолепный, богатой окраски, драматический тенор… И — началось!
Сменяют друг друга: Мухадин поёт “Только раз бывает в жизни счастье”, “Ямщик, не гони лошадей”, “Вдоль по Питерской”, и вдруг — “Из-за острова на стрежень”… Когда её в последний раз слышал-то? Где?
А ведь было время, когда в небогатом застолье на нашей “ударной комсомольской” она считалась чуть ли не обязательной. Не по какой-либо официальной причине: просила душа. “И жила бы страна родная”, и “Люблю тебя, жизнь!” — это как бы само собой. Но вот и Стенька, Разин Степан Тимофеевич, выходит, непременно напоминал о себе: не позабыли?!
Как же наша “Западно-Сибирская Сечь”, наша вольница, могла его позабыть?!
Между этими старыми русскими песнями Алий выходил и с “Санта Лючией”, и с давней итальянской песней ещё пятидесятых годов: “Скажите, девушки, подружке вашей…” Как его тоже принимали!
Объявили песню, совсем почти забытую: “Россия”!
Иван Тихонович перед началом успел шепнуть: песня, конечно, удивительная, но давно не исполняют, в ней, мол, — “сталинские мотивы”… дались нам! До этого Алий не пел её, это Анатолий Васильевич предложил ему: “Поверь: твоя песня!” Расписал для него ноты, чтобы тот разучивал в Нальчике — и вот, вот…
“Россия вольная, страна прекрасная…” мощно звучит удивительный голос Алия… какой голос!
Что же им там, действительно, в Нальчике — с такими голосами? Оперы нет, а далеко ли уйдёшь с русской песней, это хорошо, что сюда приехали… хорошо?
Если бы не “ментовский” праздник, опять бы, небось, концерт не состоялся!
— “Песня мухаджиров”! — вновь объявляет Алия Ташло ведущая.
— Мухаджир, это — путешественник, — деловым тоном объясняет достаточно громко жене наш сосед.
И сколькое тут же стремительно проносится в сознании!..
“Путешественник, — горько думаешь, — да! Избавил бы впредь нас Господь, и черкесов, и русских, от подобного рода путешествий… Изгнанник! Покинувший свою родину”.
Но кто этот-то человек, так свободно толкующий отдающее болью слово?
Как раз родная милиция, небось: точно-точно! Тут же недавно нового министра “внутренних дел” назначили. Откуда-то, кажется, из Восточной Сибири… вон как далеко! А за ним в наши места, нынче иначе не бывает, табором потянулись прежние его сослуживцы, которые в здешних делах — ни уха, ни рыла… “Путешественник”, видишь ли!
Но как выразительно, с какой безысходной болью Алий поёт! И как внимательно, с каким сочувствием его слушают!
В сознании лихорадочно проносятся недавние встречи в Нальчике: на свой семидесятилетний юбилей позвал один из самых знаменитых “путешественников”: потомок кабардинских мухаджиров Мухадин Кандур. Композитор, писатель, сценарист, снявший в Голливуде несколько фильмов о Северном Кавказе — родине предков. И — крупный бизнесмен, входящий в сотню богатейших людей планеты. “Человек мира”. Может быть, оттуда оно, из Иордании да Англии, — всё видней?.. У него, у единственного, как-то прочитал: мол, ещё неизвестно, правильно ли поступили те горячие головы из наших не столь давних адыгских предков, кто в 1861-ом году напрочь отверг предложения императора Александра II об условиях мира… Здесь это попробуй заявить! Хоть многие именно так и думают.
Алию Ташло аплодировали: дошла боль? Хоть по-черкесски, как сам я, многие не понимают, но в голосе у Алия слышалось такое неизбывное горе, такое страдание…
Но стоп! — подумалось. — Стоп.
Тут странное, выходит, дело… Как бы некий исторический парадокс.
Исход черкесов случился в позапрошлом веке не только из-за того, что русская армия была вооружена так ими с тех пор ненавистными пушками… Разве это начисто исключало русское бесстрашие и русскую удаль?
Но вот они слиты воедино: звучание оркестра “Русская удаль” и “Песня мухаджира” — скорбный плач черкесского изгнанника…
Они-то сами об этом думали? И дирижёр Анатолий Шипитько… И оба кабардинских певца?..
Интересненькое, думал я, дельце: как оно у нас всё тут, на Кавказе, переплелось! Так неразрывно одно в другое вросло… Может, и действительно, — могло бы и раньше?
И многих трагедий в последующей нашей общей истории, уверен, не случилось бы…
И снова вдруг: постой-ка, постой!
Так они ведь теперь все вместе, считай, мухаджиры! Вот в чем дело: и те, и другие. Эти двое кабардинцев с великолепными своими, удивительными голосами и консерваторскою школой как бы не нужны в Нальчике… А кому со своим оркестром нужен Шипитько тут, в Майкопе?
Перед этим ведь кого только не уговаривал: давай сходим, ну, — давай! Неужели Толе не сочувствуешь, неужели тебе за такое положение дел на родине-то не стыдно?.. Он ведь сам иногда вздохнёт: это хорошо ещё, что к ансамблю и ко мне самому Заур Хот, директор филармонии, и с пониманием, и с явной симпатией относится!.. По сути, не приносим ему дохода, но он всё подбадривает: будем надеяться, Анатолий, будем надеяться! А на что, скажи мне, надеяться, — на что?!
Очень деликатно, боясь наступить “на больную мозоль”, взялся однажды расспрашивать Анатолия Васильевича: мол, каким видишь будущее своего оркестра?.. Понимаю, что страдаешь из-за малого числа слушателей, очень тебе сочувствую, но разве нынче только ты в таком положении!
— Вы меня видите на сцене перед оркестром, — стал он печально размышлять. — Видите годами и всё замечаете: как Шипитько поправился… проще говоря: постарел. А о чем, как ты считаешь, думаю я, когда гляжу в зал?.. Когда за весь оркестр раскланиваюсь или поднимаю кого-то отдельно, чтобы зал обратил внимание и особенно тепло поблагодарил. Я ведь с печалью думаю: как все зрители, все мои слушатели на глазах становятся всё старше и старше. Одни и те же люди. Наши горячие приверженцы…Постоянно одни и те же лица! Когда-то, первый раз в зале, видел их ещё молодыми и радовался, что новенькие пришли… Но годы летят, а новеньких теперь, знаешь, почти не появляется… редко-редко! Внучку или внучка приведет бабушка, он с ней рядом повертится… сам не слушает, ей мешает. Глядишь, в следующий раз приходит снова одна… а в общем-то это трагедия нашей русской культуры: ты-то меня понимаешь!
Ещё бы не понимать.
Помните старинную сказку, как опытный крысолов избавил средневековый город от нашествия всеядных тварей?
Заиграл на своей флейте особый мотив и через городские ворота пошел через деревянный мостик за реку, а все крысы — за ним. Мостик разобрали, и досаждавшие горожанам твари остались на другом берегу.
Крысолов вернулся за деньгами, но городские власти обманули его: решили не платить.
И обиженный крысолов снова достал свою флейту и снова заиграл.
И увел из города всех, до единого, мальчиков и девочек. Всех детей…
Не то же ли нынче происходит в России? С той, правда, разницей, что крысы так и остались в городе.
А детей наших и внуков чужие крысоловы смогли увести. Если не всех, то — многих и многих.
Это благодаря им, телевизионным крысоловам, наше “племя младое, незнакомое” почти отвыкло от национальной культуры. И если в горской Республике или в каком-нибудь не столь многочисленном народе это пока считается предосудительным, и “суверенизация”, которой все мы успели чуть не до отрыжки наглотаться, хоть тут своё доброе дело сделала — снова привязала к давней традиции, то с русскими всё наоборот. Под разговоры о толерантности чужая псевдокультура с треском отрывает молодёжь от народных корней, а с теми, кто этому сопротивляется, невообразимое дотоле количество явных агентов влияния поступает по стародавнему принципу “вологодского конвоя”, который “шуток не имеет”: “шаг вправо — агитация, шаг влево — провокация, прыжок на месте считается за побег”. Так и здесь: не “хочешь стать Максимом Галкиным” — тут же зачислят в скинхеды. Или в националисты. В экстремисты. В ксенофобы. Или ещё куда-нибудь, о чем бедный парень — в прямом смысле бедный, прежде всего — в прямом! — до этого не имел представления…
Как тут снова не вспомнить Лесковское, из “Очарованного странника”: “И даны мне были слёзы дивно обильные. Всё я о родине плакал”.
На которой, и в самом деле, произошла преступная подмена ценностей: на Лолиту, хотя билеты стоят куда дороже, в Майкопе будут ломиться. На Азизу — тоже. Побегут и на концерт Винокура с явно издевательским названием “Смех без причины…”. Или “поколение пепси” уже и не знает, что вслед за этим следует: “…признак дурачины”?
Но виноваты мы — допустившие это старшие.
Ведь мы их, по сути, предали.
И, к несчастью, они это поняли куда раньше нас…
ПЕСНЬ О “КАЗАЧЬЕМ КРУГЕ”
Чем круглые даты хороши: приходится всё остальное бросить, и — за работу. Об именинниках писать. О юбилярах.
И ещё одна особенность у таких дат: наступают всегда неожиданно. Ведь знаешь, знаешь, что предстоит, а падает, тем не менее, — как снег на голову.
Так и тут. Думал, дам телеграмму подлиннее, посодержательней, и дело с концом. Или вернусь к этому времени в Москву. Ан нет.
— Выпала нам такая возможность, — звонит в Майкоп, где зимуем с женой возле её очень пожилой мамы, атаман “Казачьего Круга” Николай Сахаров, — выпустить о нашем ансамбле книжечку, а чтобы вовремя вышла, сдать её в набор надо было даже не вчера — ещё позавчера…
— И что мне теперь прикажете? — интересуюсь.
— Да ведь у вас много о нас написано, вы просто выберите, и — всё! Только, и в самом деле — позавчера…
— Может, ты уже атаманишь у “Машины времени”? — пытаюсь его поддеть.
Но он там чуть не пугается:
— Упаси господи!..
Ну, вот и начнём выбирать, благословясь.
Однако, если с самого начала рассказывать, то как бы вроде пока и не из чего: так давно хочется — но об этом как раз пока не написал. Как в конце восьмидесятых в Москве услыхал их на “сборном” патриотическом концерте в каком-то рабочем клубе, и тут же бросился за кулисы: вы кто, ребята? Откуда будете? Ай, молодцы какие!
Все последнее время сам работал как бы в том же “казачьем” ключе: в “Нашем современнике” незадолго перед этим вышел роман “Вороной с походным вьюком”, в родной станице Отрадной на Кубани только что сняли кино по моей повести “Брат, найди брата”, да какое кино, какое!
Только потому тогда широко и не пошло, что уж больно горькая это была картина: об обманутом и потому спивающемся теперь “красном казачестве”. В январе 2007 года в Майкопе по DVD в компьютере посмотрел уже совершенно затертую копию и взялся разыскивать киевский телефон режиссера Сильвы Сергейчиковой. Дозвонился, наконец: ты-то, мол, Сильва Александровна, хоть понимаешь, что фильм твой — пророческий? Что на кладбище за хутором Ильич на бугре ты хоронила тогда не старуху Татьяну Никитичну — хоронила советскую власть?
Музыку к “Брату…” сочинил Евгений Дога, но “мудрствовать лукаво” ему не пришлось: казачьи песни явно очаровали его, одних распевов грустной “Ранним утром непогожим — дождь со снегом пополам…” хватило почти на весь фильм. Но сколько мы эти песни по станицам и хуторам собирали!
Примерно в это же время опять в “Нашем современнике” — славный тогда был, славный журнал, и вовсе не потому, что мою прозу печатал — вышла повесть “Заступница”, из которой наверняка стоит “выбрать” одно местечко, которое относилось тогда ещё не к ансамблю “Казачий круг” — ко всем нам, легковерам. Главная героиня Анастасия Панкратьевна и её тоже очень пожилая подружка Гаша Синерылова, которая “так Синерыловой и осталась, когда вся остальная родня на Синекрыловых фамилию поменяла”, так рассуждают о “гласности” и “возрождении” вообще: “дажно, девки, уже последних, кто ещё остался непокорный, хочут узнать да забрать потом, чтоб никто им больше не сопротивлялся, а они бы, что хотели, то и делали…” “Неужели ж за нас уже некому и заступиться: одни предатели?” — чуть не кричит наша героиня. А не меньше её повидавшая на своем веку подружка отвечает: “Да так и есть! Неужели ты чего другого ждешь?”
Тут невольно тянет сказать дежурную фразу: мол, жизнь только подтвердила слова станичных страдалиц.
Но речь уже о другом: жизнь подтвердила также и то, что не погиб казачий характер и даже не попритих, не спрятался. Как же мне остаться в сторонке, если ребята открыто вышли и — громко наши песни запели?!
И я стал ездить за ними из клуба в клуб, а потом и приходить на репетиции: казачья песня такие горизонты прошлого открывала и так притягивала, так возвышала душу!
Как-то после концерта в “клубе Горького” неподалеку от нашего дома на Бутырской “Круг” вслед за мной в полном составе ввалился в квартиру к нам, и тогдашний его руководитель Володя Скунцев сказал чуть ли не у порога: знаем, что теперь ты, батька, не пьешь, потому на горилку не намекаем, но только не убеждай нас, что в доме у казака сала может не быть!
В какой бедной бедности и в какой простоте они тогда начинали!
Только сало и нашлось в доме, жена гостила у мамы в Майкопе, но зато были чистые кассеты — как они у меня в кабинете распелись, какой записал я тогда концерт!
Дружба с “Казачьим кругом” во многом определила дальнейшую мою судьбу: если бы не их настойчивое желание видеть не кого-то другого атаманом землячества казаков в Москве — видеть меня, разве я дал бы согласие взять на себя эти полумифические обязанности?
Но вот ведь какое дело: пожалуй, я и тогда это интуитивно ощущал, а нынче, уже после долгих и трудных размышлений, уверился окончательно, что их-то ансамбль и раньше был, и нынче остается самой главной, и, может, единственной, реальностью из всего того, что с горечью именуем казачьим возрождением. Лишь они воплощают в себе то самое уникальное триединство хоть пшеничного, хоть какого другого зернышка: прошлое, настоящее, будущее — всё в одном.
Для них — в старинной народной песне.
Открытым сердцем восприняв живший в ней неистребимый казачий дух, эти подвижники свято хранят его теперь в годы смуты: в надежде на возможное будущее.
В надежде и, конечно же, — в вере.
Это можно уже и “выбрать” из моих текстов — для начала из очерка “Возвращение наших”, помещенного в 1993 году в специальном выпуске “Роман-газеты” под названием “Слава Тебе, Господи, что мы — казаки!”
Речь идет о том времени в 92-ом, когда мы задумали провести в Колонном зале первый смотр народного искусства России, и я по уши ушел в подготовку этого непростого мероприятия: “До концерта в Колонном оставалась ровно неделя, а дел впереди было — не переделать, препятствий вдруг возникло — не одолеть. То вдруг телевидение наотрез отказалось снимать праздник, то вдруг за автобус заломили такую цену!.. Чуть ли не в последний день уплыла вдруг гостиница Центрального дома Советской Армии”.
Но всё это пережили бы, ладно: у нас были трудности иного плана: “Решили, что праздник откроем общим выходом участников с казачьими иконами, но где они теперь, наши иконы?”
Тут я просто не имею права не упомянуть о знаке, который был нам из Диеева: к дому на Бутырской, это чуть ли не центр, подъехал на своем громадном МАЗе бывший дивеевский житель Слава Корчагин, который погостить домой ездил из Москвы на этом чудище, напомнившем мне о временах сибирской стройки… От давнего знакомца Алексея Земскова, вместе с которым в Сибири работали, прибыли вдруг четыре небольших по размеру иконки преподобного батюшки Серафима Саровского… А вслед за этим случилось и самое настоящее чудо:
“Когда встретились вечером на маленьком деловом совете, Николай Шантаренков, один из основателей “Казачьего круга”, любимого всеми мужского ансамбля, самый в нем старший по возрасту — патриарх, сказал вдруг чуть виновато:
— Я тут уже несколько дней веду переговоры… На софринской церковной фабрике заказывал икону Донской Божией матери — почти два года назад. Николай Москалионов написал, один из лучших иконописцев. Короче: икона ждет!
И какая, какая икона!
Когда её привезли в Донской монастырь, где на следующий день должны были в Михаило-Архангельской церкви освятить, вечером собрались перед ней все монастырские иереи… Старейший из них, отец Даниил, чье восьмидесятилетие только что торжественно отмечали в Богоявленском храме утром перед началом службы, сказал с радостным умилением: “Очень всем нашим понравилось, как писан образ… Одобрили и просили передать: может, казаки, когда станут на ноги, и для нас такую же икону закажут?””
Но, ох, как непросто было потом “у казаков”!
Не только добрые ангелы им помогали — вовсю старался и сатана, древний разъединитель, обученный теперь самым современным технологиям управления людским сознанием.
Потому-то и бесценно творчество “Казачьего круга”: старинная хоровая песня — народная общая молитва, против которой диавол также бессилен, как перед Крестом и Евангелием.
Вы мне простите, старые друзья мои, ещё одну страничку из “Возвращения наших”: она ведь не столько обо мне — больше о нас с вами, о нас обо всех.
“Случилось так, что после нашего, на славу удавшегося праздника в Колонном зале икону некуда было — имею в виду постоянное место, помещение землячества, где как раз шел ремонт, — определить, и мы привезли её в нашу квартиру, поставили на столе в бывшей детской… Сначала я считал дни, радовался каждому наступающему и с благодарностью провожал всякий прошедший, потом как-то вдруг к иконе привык — очень основательно, очень глубоко в душе, очень твердо… А после вдруг защемило: вот-вот настанет срок с ней расстаться — дом наверняка опустеет!
Как радостно, поверьте, стоять перед большой — размер её восемьдесят на шестьдесят сантиметров, великолепно написанной иконой и вбирать не только глазами — вбирать душой красоту одухотворенного лика, в мягких чертах которого знание о возможном совершенстве мира так воедино слито с печалью о том, как он пока далек, этот мир, от совершенства…
Понятное дело, что эта икона — гостья нашего дома, столь многое в нем уже преобразившая. И счастьем станет потом — коли буду жив — приходить туда, где найдет она постоянное пристанище… может, это, и в самом деле, должен быть храм, а не землячество?.. Или перед этим ликом и там, в землячестве, если не все, то многое как бы волшебным образом переменится… воцарится истинное, а не показное братство и тихое милосердие… перестанут не только грубые слова бездумно говорить и торопливо закусывать, но остерегутся грубости и в молчаливых помышлениях?”
Вот в чем дело: ведь лыко в строку, как говорится!
То, что не удалось сохранить не только землячеству, не только Союзу казаков России, но на первый взгляд — вроде бы и самому, тоже испытавшему раскол, “Казачьему кругу”, хочешь не хочешь все равно ими сохранено и, смею утверждать, хорошо зная обе стороны, приумножено, потому что и тут, и там — одно-единое: не только истинное — истовое служение казачьей песне, а, значит, и казачьему духу… А соперничество в этом — что ж, где и в какие времена его не было?
Часто с печальной улыбкой вспоминаю рассказы о том, как атаман станицы Надежной в наших краях в дни больших праздников или в воскресенье после обеда устраивался со стариками на вершине холма, где было правление, а с остальных — вся Надёжка разбросана по холмам — после выстрела вверх начинали одна за другой звучать песни: чей “куток” лучше “крычить”?.. Очень часто побеждал тот, что находился под самой горой на краю станицы, но и спрос был тут с песельников особый: гора звалась Обзывнуха, считалось, что она, высокая и плоская, помогает поющим: “обзывается”!
Раньше песням казачьим и горы помогали!
А как их нынче приходится собирать, как после долгой поры исторического беспамятства вытаскивать теперь из-под обломков черной горы “забывнухи”?
Тут можно, пожалуй, “выбрать”. Этот отрывок из рассказа “День святого Георгия”:
“Случилось это, пожалуй, в восемьдесят девятом году — уже в наши дни, как говорится… Уточнить можно бы, дозвонившись Володе Скунцеву и Марине: той весной по старинному обряду они обвенчались на Ставрополье у друзей своих, казаков-некрасовцев, и через несколько деньков после свадьбы нагрянули к нам в станицу.
Володя уже бывал и в Отрадной, и в старом моем родительском доме… Оставшийся без недавних заботников, дом пустовал, и когда парни из ансамбля “Казачий круг” — великолепного мужского хора — приехали на съёмки документального фильма о нашем Предгорьи, друзья мои в нем их и поселили.
В ту пору мы с женой, покинув Москву, принялись заново обживать наш дом, намереваясь, коли даст Бог, остаться в нем навсегда… Давалось это — после стольких-то лет столичной жизни — непросто, и появление Скунцевых было для нас не только подарком, потому что мы хорошо знали их и чистосердечно любили, но и дорогим сердцу знаком, потому что, где бы ни жили, всегда истово исповедовали кавказское: гость в дом — Бог в дом.
Даже по прошествии стольких лет очень хорошо помню, как трогательно эта молодая пара тогда выглядела, как смущалась тоненькая большеглазая Марина, как, оберегая её, ходил вокруг заботливым петушком Володя, особенно похожий в то время и русой бородкой, и вообще всем ликом, на императора Николая Александровича. Недаром ему так шла русская полевая форма, которую стали тогда не только распродавать задешево, но чуть не силой навязывать: бери! Вроде того что: не выбрасывать же?
Как легко мы расстаемся с собственными традициями и с собственной славой… может, кроме прочего, страдаем-то ещё и за это?
Не буду описывать, какой у Володи голос, не стану долго рассказывать, какой неоцененный пока духовный подвиг “Казачий круг”, им собранный, совершил… Когда начала распадаться держава, и столь многие, обессилевшую, жадно бросились её обирать и грабить, эта голь перекатная, певцы, которым цены нет, совсем другим озаботились: может народная культура пропасть — затопчут. Старинная песня может исчезнуть навсегда — заглушат.
На жалкие, на последние гроши на все четыре стороны, в глухомань, стали отправляться они “за песнями”.
Через несколько лет чуть не за руку я привел к ним на репетицию знаменитого “эмигрантского” певца, потомка донских казаков Бориса Рубашкина (настоящая фамилия его чуть подлиннее: Чернорубашкин)… Будучи достаточно близко знакомым с некоторыми из зарубежных казачьих отпрысков, смею утверждать, что этот богато одаренный талантом нынешний австрияк — один из самых деловых людей, самых жестких, и если бы не его душевный друг кубанец Александр Притуп — эх, нынче болгарин! — мне бы наверняка не удалось удержать Рубашкина до той минуты, когда ребята запели, наконец…
“Где они? — кипел Борис, оглядывая пустой зальчик, который “Казачий круг” на птичьих правах “арендовал” в одном из московских дворцов культуры, по иронии судьбы — в ДК завода имени Ильича. — На моих часах ровно семь. Это безобразие, господа! Серьёзные люди не могут так поступать!.. Какая работа, оставьте, причем тут метро?.. Кем, говорите, кем? Слесарем?! Ах, среди них есть архитектор и есть редактор… Два кандидата наук, да, но скажите, скажите мне: артисты среди них есть?.. Объясните мне, в конце концов, кто они и зачем вы сюда меня привели?!”
Вскоре мы с добрым моим землячком, нынешним болгарином, буквально вдвоем удерживали слишком горячего и “делового” Рубашкина… Стих он, наконец, когда ребята начали пробовать голоса, а когда они вместе спели первую, со слезами на глазах бросился к ним, закричал прерывающимся голосом:
— Господа, господа, где вы могли взять ноты этих казацких песен?! Их можно купить у вас?
Не всё пока на нашей Руси продаётся, слава Богу, — не всё… Долго объясняли заезжей знаменитости, что с нотами не работают, все собирали с живого голоса, но для него, так и быть, распишут ноты: в подарок”.
Вот и ещё отрывок оттуда же, из “Дня святого Георгия” — о том, как они находили песни в глубинке:
“…первым делом мы заехали в дом культуры станицы Бесстрашной, где собирался хор… и опять за мной должок, и — опять!
С краснодарской студией телевидения делали мы о нем передачу, я был в ней ведущим — “Земляки” наши дважды прошли потом по всесоюзному экрану… А книжку вот обещал, да не написал: что ж ты, Леонтьич?..
Хор, в самом деле, уникальный: умерли последние два казака, женщины остались одни… Как ни теснил, как не пригнетал их мало что понимавший в кубанской старине заведующий отделом культуры в Отрадной Нышан Керселян, стояли “как скала”… помните эту кавказскую?
На завалах мы стояли как скала!..
Пуля жалила, жужжала как пчела.
Они и её поют: “Из-за леса, леса копья да мечи… Едет сотня казаков-усачей!”
Уехали навсегда от нас усачи, уехали…
Оставили одних в нетопленном зале… хоть песни родные свои “покрычать”, и то!
Никогда у них не было какого-никакого хормейстера, вместо плавного взмаха рук — общий выразительный взгляд на ту, которая из-за простуды не совсем так вытянула; якобы незаметный для слушателей толчок в бок, а то и дерганье подружкиной юбки сзади: ну, куда ты, мол, — в лес, если остальные все — по дрова?
“Крычат” бесстрашненки всё больше мужские песни — походные, боевые, и в них всегда, без принятых когда-то деликатных изъятий — ну, так и не дошло сюда, так и не дошло! — не ждал пощады черкес, и чеченец, как и положено, клонил перед Россией непокорную свою бритую голову…
Среди воинских песен есть у них одна уникальная — “В ружьё!”. О Суворове. И поют они её так мощно и так выразительно, что невольно вдруг чувствуешь: да, так, — дух “дышит, где хочет”. В том числе и суворовский дух… и, может быть, как раз он — особенно?
В доме культуры Володя расчехлил свой видавший виды магнитофон, подсоединил к нему два в разных концах поставленных микрофона, и началось действо, в котором неизвестно что было занимательней: удивительные старинные песни и молодо звучавшие голоса женщин, которых походя называем бабушками, а то и старухами, или молчаливый наш перегляд: “Ну, как, Леонтич, нонче поём?” “Молодцы, девчата, ой молодцы!” “Да тебе-то всегда наши песни нравятся. И жинке твоей, она простая… А из Москвы этому, что с собой привели?” “Ещё как нравятся, девчата, — он дока, у-у!.. А все равно нравятся!” “А его жинке? Неужели у него, и правда, — артистка?!”
Когда Володя с сияющими глазами подошел потом к каждой, обнял и расцеловал, самая бойкая из них, Оля Дзёма, сказала: “Вот вы нас записали, вы знаете теперь, как мы крычим свои песни, а как вы поете, мы так и не знаем… Может, хуть одну спели бы?”
Володя зачем-то включил магнитофон и запел обычным своим, первым голосом задумчивую:
Не для меня придет весна-а-а…
Не для меня Дон разольё-ё-тся!
Как благодарно они слушали!
Неожиданно для самих себя зааплодировали, а он в это время перематывал ленту на кассете… Включил только что сделанную запись, сам себе взялся подпевать тембром погуще, уже вторым голосом, и песня зазвучала совсем по-новому…
Слушали, как зачарованные — не хлопали, а только изумленно переглядывались, пока он снова там перематывал запись.
Теперь он запричитал-заплакал тоненько бьющимся, звенящим подголосочком, соединявшим обе записи в совершенно новую, третью песню, до того сокровенную и жалостную, что “девчата” наши, все только лишь качавшие головами, теперь, не стесняясь, зашмыгали носами, захлюпали, а когда он закончил, снова Оля всплеснула сквозь плач руками:
— Боженьки мои! Да это ж настоящий хор, да какой, какой!
Володя глядел на них чуть загадочно: как мудрый император на простодушный свой народ в благостную минуту всеобщего счастья…”
Но вот какое дело: сколько раз в роли “простодушного народа” оказывался и сам Володя, и многие из “Казачьего круга”, а бывало и — все сразу…
Дальше будет отрывок из неоконченной работы под условным названием “Подвиг Заволокина”…
Стал копаться в архивах, чтобы “выбрать”, как вы мне советовали то, что касается “Казачьего круга”, и столькое, столькое нашел!.. Сделалось и радостно, и грустно: неужели так никогда и не удастся написать цельный большой рассказ о вас всех — ведь столько заготовок, столько уже то начатого, а то неоконченного. Но жизнь постоянно отвлекает на срочные дела, которые вдруг покажутся более важными, хотя что может быть важнее этого? Сбережения народного духа?
Повременим пока с “Подвигом” — позвольте напомнить вам о моей статье, написанной когда-то о вас для родных “Казачьих ведомостей”, эх!
“Бессмертие Дуси Шипиловой, или Человек, поющий песню” — так она называлась.
Приходится благодарить вас теперь, братцы, что напомнили мне и об ушедших моих земляках, и о теплой моей милой родине… Вы тоже знали нашего станичного композитора Иллариона Сапрыкина, друга певца Ильи Собко, под чьи сделанные из “ревы”, из “пищальника” дудки особенно хорошо звучали казачьи песни: недаром ими, подаренными Илларионом, так долго потом восхищались в хоре у Виктора Захарченко. В смутные девяностые, когда хор как бы заново отстаивал в “демократической” Москве право на всенародное признание, Виктор Гаврилович в концертном зале “Останкино” сам приподнял над головой, показывая публике, одну такую “дудочку-реву” и рассказал, откуда она и кто такие в нашей Отрадной делает. Как я был ему благодарен!
Тут сложная такая штука, до которой додумался только спустя двадцать лет: когда уже нет Иллариона Сапрыкина, а Виктор Гаврилович настолько изменился, что это уже — другой Захарченко…
Размышления обо всём этом подняли меня однажды посреди ночи, вышел потихоньку, чтобы Ларису не будить, в другую комнату, зажёг свет. На листочке коротко записал: “Подлинное величие — возвышение тобою другого или других, представляющих как бы весь твой народ, и Виктор был на пути…”
Тут вот какое дело: об этом тоже писал уже, потому что не написать, если знаешь, ну, просто нельзя.
Отец Лариона, дядя Ваня, вернулся с войны калекой, ездил на инвалидной коляске, но это, конечно, громко сказано — ездил. Отрадная наша — вся в буграх и пригорках, а между ними грязь непролазная. Потому-то мальчишка и сопровождал обычно отца: толкать в горку.
А дядя Ваня как раз купил старый баян, который остался у вдовы, жены его погибшего друга. И стал учиться у известного всей станице слепого гармониста, которого все звали исключительно по фамилии: Васючёк. До сих пор очень ярко помню его сидящим в ресторане у широкого окна под высоким фикусом с крупными глянцевыми листьями, помню серые от старости мехи и рыдающий голос: “Пад-ними-раскинул-си го-рад Берлин!.. И штурь-ман гатовит ращщёты! Но вот показалися в небе над им — чуж-жие ле-тят само-лёты!”
Васючка мы хорошо видели, когда, стоя на улице, через стекло проводили рекогносцировку ресторанного зала, а слышали потом, когда вытаскивали из-за стола пьющую после фронта, у кого без руки, у кого — без ноги, родню.
И вот дядя Ваня стал ездить к Васючку домой, а Ларион сопровождал его и мучился потом, стоя за спиной отца, за коляской, потому что в окна заглядывала и нетерпеливо звала раскрытой ладошкой его рыбацкая кампания: Ларион был страстный рыбак. А учёба шла очень медленно — Васючёк не торопился, видимо, пестовать будущего конкурента, и однажды Лорка сказал отцу: “Сегодня к Васючку не поедем, всё, — дальше я сам тебе буду показывать!” Дядя Ваня схватился было за ремень, но мальчишка взял баян и так лихо заиграл, что он вдруг отчего-то заплакал…
Потому-то и отправил он потом Лариона в Краснодар, в музыкальное училище, тратил на его учёбу чуть не всю инвалидскую свою пенсию, а через три года, на выпускной вечер, они вместе приехали в Краснодар на старом грузовике: сидели в кабине, а в кузове стояла дяди-ванина коляска. Её оставили внизу, Ларион усадил сухонького отца на плечо, поднял на третий этаж и усадил в первом, преподавательском ряду. Ларион играл, а отец опять плакал и вытирал платком не глаза, а лоркин “красный диплом”.
Работать он начал в районном Доме культуры, а после, когда почувствовал, что отсюда его потихоньку выживают новые насельники, уехал “на Чёрное море”. Начал там записывать старые казачьи песни и сочинять свои, его заметили отдыхавшие в пансионате на Побережье композиторы-москвичи, и обработки его стали то и дело появляться в московских журналах, за двумя, как правило, фамилиями, а то, бывало часто, и за одной — уже не его, не Сапрыкина: искусство требует жертв, дело давно известное.
К чести москвичей, они прямо-таки затолкали Иллариона в Союз композиторов, но съездил он в столицу только однажды и всё отдаривался потом пухлыми конвертами с нотами казачьих песен, которые посылал то “с берега”, а то опять из родной станицы.
Потому-то мне и дорого было упоминание о нём, самоотверженнейшем собирателе и сочинителе, что самому ему никогда не светило побывать в этом знаменитом зале в Останкино, увидать влюблённую в народное творчество публику, услышать дорогие душе аплодисменты… а, может быть, это вовсе не ему было надо, чтобы о нём тут вдруг вспомнили?
Пожалуй, это больше надо было гораздо лучше него знавшему, что в столице почём, Виктору Захарченко: не сомневаюсь, что душа его, когда вспомнил о сапрыкинских “ревах”, озарилась светом братской любви и к самому Лорке, и к родной Кубани, и к обманутому в который раз казачеству с его полными боли и достоинства песнями…
Но слава губит. Кого медленно, кого — гораздо быстрей.
Когда на свой шестидесятилетний юбилей в зале Чайковского в Москве Виктор Гаврилович представил чуть ли не исключительно свои, авторские песни, не только мне — многим сделалось ясно: не устоял. И огонь, и воду прошёл, прошёл, да, а вот самого главного испытания, “медными трубами”, не выдержал: оглушили.
И как хорошо, дорогие мои, как славно, что “Казачий круг” делит, как на казачьем дуване встарь, всё поровну: и победы, и поражения.
Ради казачьей песни.
Как-то однажды в Отрадной, когда мы втроём застольничали, Илларион спел нам — Илье Ивановичу Собке и мне — свою любимую, очень грустную:
Повесил я голову уныло…
Спросил я: где мои друзья?
Лишь конь мой верный доможилый —
Они покинули меня!
Это вот, “они покинули меня” у Лариона было — как вскрик. Подобно многим в последнее время был и одинок, и слишком раним.
А тогда я и похвалил песню, и повздыхал, а Ларион вдруг сказал:
— Ты понимаешь: особенная!.. Друзья покинули, да. Все покинули!.. Но песня-то с казаком осталась!.. Это, если хочешь, песня о песне. Покидает человека последняя: с душой вместе…
Вы меня, братцы, извините, что “подзадержался” на родине, где давно уже толком не бывал — давно!
Вот чаще всего теперь и бываю душой, когда слушаю в Москве ваши песни, собранные у линейных казаков… что делать?
Кубанский хор по сути их не поёт.
Еще недавно, когда не совсем понимал, что происходит, а Захарченко ещё не ходил в профессорах и весь в званиях, был попроще и дружелюбней, я вставал среди зала после очередной песни, уже под стихающие аплодисменты свойски кричал:
— Линейненького, Виктор Гаврилыч, чего-нибудь — линейненького!
Нет, ну, правда: разве не знаем, что все первоначальные тяготы переселения запорожцев на Кубань вынесли черноморцы. Но потом-то, по мере продвижения вглубь Кавказа, они легли на плечи линейцев: в открытом бою, в постоянном противостоянии, в вольном и невольном соперничестве в дни мира вырабатывался особый тип казака-кубанца, особый характер, особый дух, ни в чем не уступавший джигитскому… И, как следствие, — свои, особенные песни, в которых больше отчаянной удали, больше лихости — уже не только своей, но перенятой у прежнего насельника-горца. Разве казак напялил на себя черкеску, нацепил газыри, подпоясался наборным поясом — и тем дело кончилось?
Из Калифорнии, из Лос-Анжелеса, получаю письма от Петра Величко, сына подхорунжего из станицы Передовой, ушедшего когда-то из родных краев вслед за генералом Шкуро. И каждое, каждое письмо моего друга-американца заканчивается словами: “Грею боевым взглядом!”
А ведь кроме “боевого взгляда” был у линейцев ещё и “боевой вскрик”.
Это мы теперь, это наши земляки в предгорных станицах посреди нахрапа липовых “беженцев” поопускали головы, и взгляд у них попригас, и голос заметно потишал… И не слыхать уже казачьих песен, в которых и то и другое непременно ощущалось, непременно звучало раньше.
Потому-то, когда несколько лет назад, в очередной раз приехав в гости к “бесстрашенкам”, неожиданно встретил у них хормейстера Кубанского казачьего хора Подкопаева, и в самом деле, бросился его обнимать:
— Володя, милый, ну, спасибо тебе — наконец-то!
Но вышло так, что собирал он старинные песни линейцев уже не для Захарченко — для своей “Криницы”, которая, что там ни говори, потихоньку застаивается рядом с бурно живущим Кубанским хором. Как-то пришлось быть случайным свидетелем “творческой беседы” Виктора Гавриловича со своим младшим коллегой, стоявшим перед мэтром в позе нашкодившего приготовишки: какое там — “боевой взгляд”! Откуда — “боевой вскрик”?!
Может, ещё и потому-то после поисков самого себя и был Подкопаев вытеснен на почти откровенную эстраду?
А репертуар “хора Захарченко” по-прежнему чуть ли не сплошь состоит либо из песен казаков-черноморцев, либо — из чисто украинских: недаром же Виктор Гаврилович уже коллекционирует звания соседней “нэньки”. Более того! В Адыгее “краснодарский кунак” пользуется щедрым официальным признанием за счёт того же, поверьте, “украинского” вектора: “ласковому теля” всегда жилось лучше бодучего бычка — ничего не поделаешь!
Иной раз даже подумаешь: а зачем вам, собственно, черкески, ребята?.. Вполне хватило бы и жупанов с шароварами!
Непросто такие слова писать, мало приятного — общепризнанной славе противоречить, да только что остаётся-то?
И крута гора, а миновать нельзя.
Собрание ваших песен, братцы, — может, противу авторского права, простите! — постоянно переписываю и раздаю близким друзьям… И вот буквально на днях приезжают из Лабинска двое: концертмейстер Юрий Куприн и скульптор Николай Надточиев. Юрию Васильевичу работа на сцене, куда деваться, потихонечку сообщает черты профессионального “сахара медовича”, зато наш общий товарищ как был казачура казачурой: осанка, жест, взгляд!
Но то и дорого, что именно он вдруг взялся с жаром рассказывать:
— Стал “Казачий круг” слушать, и холодок вдруг по затылку — своё!.. Наша лабинская родня, когда тут начали раскулачивать да целыми станицами заносить на “черные доски”, скрылась в Абхазии в горах — долго не было! А когда вернулись уже в семидесятых, как раз эти-то песни и запели. Мы от них уже и отвыкли, а тут — как будто какое сопротивление, ярость, протест, открытый вызов… Сам сперва твоих казаков дослушал, потом через день-два тётю свою позвал, единственная осталась в живых из наших “абхазцев”. Поставил, а она: ой, а откуда ж они это “у своей Москве знають”?
Вот за это с такими трудами, с таким тщанием, с таким бескорыстием, с такой верностью казачьей песне добытое знание я и благодарен вам, братцы!
Может быть, тут самое время сказать за это же благодарное слово и “Братине” Юрия Чиркова, в далеком от Кавказа Питере поющей настоящие — боевые и грозные — “линейные” песни: спасибо, Юра, и тебе, и славным твоим коллегам-певцам!
…Вернемся, однако, к неоконченной моей работе под условным названием “Подвиг Заволокина”, вернемся к “простодушному народу”, в роли которого мы все, бывает, оказываемся…
Там, братцы, если не позабыли, идёт речь о том, что все эти въезжающие на чужом горбу в рай “звёзды” хоть относительно достойно бы украденным пользовались… А то ведь разухабистыми голосами и малоприличными движениями так опошлят и песню, и танец, что поневоле подумаешь: может, потому-то их без конца и показывают, потому-то и деньги большие платят, чтобы марали образы предков и умного да тонкого слушателя и зрителя от казаков отвращали?
Вы-то, может, не помните один из ваших концертов, за который мне пришлось особенно попереживать: в редакции старой, ещё не разделившейся тогда “Роман-газеты”, где было и попросторней нынешнего, и народу было побольше.
Пели вы здорово, были, что называется, в ударе, но вот уже за щедрым столом кто-то из редакторш попросил: а не мог бы каждый из ансамбля несколько слов сказать о себе, о том, почему поёт казачьи песни и что они для вас для всех нынче значат?
Как я болел за вас!
Не помню уж, кто за кем и даже кто о чем тогда говорил: были там ещё и “оба Фудька”, Володя и Юра, Дима Омельченко и Саша Переслегин, который только собирался в Новосибирск, и коллега “роман-газетовцев” Шантаренков, работавший тогда в журнале “Самодеятельность”, и “слесарь” Слава Казаков, и “архитектор” Дима Власов с Володей Екимовым, и оба наши “кандидаты наук” — Володя Иванов и Коля Козлов. Был и единственный к тому времени “профессиональный артист” Коля Трифилов из тетра Станиславского, и музыковед Валера Порвин, который общим делом занимался уже в российском “Фольклорном Центре”, и типографский рабочий Коля Сахаров и ещё — “Скуня”…
Многое — это сколько годков прошло! — позабыл, но до сих пор помню то радостное, счастливое чувство — одно и то же после коротенькой речи каждого: а ведь какой умница, Господи! И — какой характер. Все на особицу, и каждый — какая цельная личность! Все — мыслители. Философы без всякой книжной зауми — ну, как радостно!
Истово, как и вы, исповедующий не только негромкое, вообще, бывает, безвестное — недаром же зовется “анонимным” — народное начало, как я был тогда за каждого в отдельности, за каждого из вас поименно горд!
Вдалеке от вас “выбирая” теперь из своих текстов те, к стыду своему, немногие слова, которые успел о вас написать, с благодарной и чуть ироничной усмешкой думаю: это-то ладно! Хорошо, что они не предложили мне “выбрать” те свои интонации, которые, я это точно знаю, вплелись в мои строчки, те тона и полутона, голоса с подголосками, которые приподнимали, раскачивали душу и двигали, когда работа спорилась, рукою с пером… Ведь в прозе моей, в повестях и рассказах, столько, ребята, Вашего!
В ноябре прошлого года, когда только “распевались” перед репетицией в очередной вторник, стояли, и действительно, нешироким кружком — и Шантаренков, и Порвин, и Казаков, и Чепурнов Саша с Юрой Любченко, и уже преуспевший в своем деле, но только-только начавший в “Казачьем круге” совсем молодой художник Родион Кузнецов, — стоял среди вас и я… Ещё не пели: долго и растяжно сплетали голоса в унисон, в одно объединившее всех слитное звучание, из-за скрытой в нем мощи казавшееся чуть ли не грозным…
Подошли Миша Корзин, Костя Шмырёв. Тоже подстроились, и звуковой поток прибавил нарастающей силы.
Мне-то медведь ещё в самом нежном возрасте на ухо наступил — стоял молча, слушал открытым сердцем…
И оно наполнялось, чувствовал, и той безоглядной, почти безграничной свободой, которой нет ничего дороже, и — неволей, которая в непростом казачьем служении тоже всегда считалась величием…
Как потом всё это из себя “выбрать”?!
Это вам всем, дорогие мои, спасибо, что вы меня, верного вашего почитателя, своим, выходит, товарищем двадцать лет назад “выбрали”!
И — да живёт “Казачий Кругъ”!
И — да живёт и здравствует поддерживающая в нас несгибаемый дух наших предков старинная казачья песня!