Притча
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2010
1. КОРИЦЦА
в наши времена в одной далёкой стране, где лес покрывает столько земли, что распаханные впрягшимися взамен лошадей бабами поля с высоты воздушного змея, запущенного ватагой детей, кажутся всего лишь выжженными лужайками, корневища бескрайних лесов оголены Святою Троицею стихий — с перевёрнутого гудрона сочащимся дождём и срывающим с коры куски слипшейся земли ветром. (огонь) остаётся в запасе, ибо традиции неукоснительно требуют лишь одного — соблюдать очерёдность и порядок, а существование системы подразумевает и существование маргинальных элементов, что и означает Святую|Троицу|а|в|скобках|рядышком|Четвёрку, ибо отсутствие вне сводит на нет всея законы, держащиеся на рамочности, как то мир через квадрат телевизора в красном углу ветхой избы с иконкой, распятой на антенне-рогах. бабы пашут, бабы сеют, бабы жнут, бабы единожды родят себе человеков, относительно которых и дряхлеют сами. младенцы вырастают в подмогу, подмога волками смотрит в лес, волки овечками высыпают из дремучих лесов на цветочные луга, овцы смотрят не вперёд, но под ноги, а на солнце глядят опять те же бабы, родить не способные боле. а когда могли, то детку в люльку, сами над люлькой, песню хорошую, о мирной жизни да счастьях, кои были в годы войны. нынче нет её, войны-то всякой, но дети растут-дорастают, не остановить, и туда же уходят, а здесь появляются дети других, не другие. я (построю мост вдоль реки и пойду высоко над водой. отпусти мне мои грехи, буду век тогда я молодой, как вода… даже крылья мне не нужны, вместе с ветром смогу летать. прочитай мои вещие сны, я тебе их хочу отдать… навсегда… ну а если устану я, под землёй захочу уснуть, ты без слёз вспоминай меня. жаль, что рядом с тобой не проснусь… никогда…) гляжу меж двух досок в заборе, как жжёт её красное солнце (остаётся в запасе). на сей раз чем засеешь, бабонька, спросишь, бывало, и понимаешь, что они — это не знающие вкуса кофе, запаха тропической корицы, да и не желающие этого знать, ибо знают, что узнавший да теряет покой. не говори ей “люблю”, ей пахать надобно за всех, она от детей на себя старуху-смерть отвлекает трудом своим, бери да женись и проваливай на завалинку. она, рачком согнувшись, всё поле обойдёт, каждой ниточке корней поклонится, да так и не заметит, как за холмами пришлые да местные обезумевшие всё повыдёргивали, переиначили, города построили (множество церквей, и кресты из земли вырастают). овцам травку асфальтом закатали, они поднялись, жрать-то хоцца, в шубы волчьи и укуталися, чтобы легче да законней глотки драть друг другу было (я закалываю овечек, лошадей, людей из моего окружения, иду на преступление во имя расширения личного пространства, я переступаю через братьев, скольжу по трупу матери: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три). пожар. горят избы, трескаются сухие, а ведь землёю солнца не забросаешь, как ни крутися, а вода от пламени и жара испаряется, а ветер — предатель, способствует языкам огненным перемещаться в пространстве. горит Свята Троица, огнём пожираема, а не крестами ли гнали отовсюду солнцу молящихся? когда есть система, и ты вне её, то чем меньше свободы, тем её больше. по воле пришлого всё, французы, поймите, того ради и Земля-наша-матерь ни конца, ни начала не имат, все мы пришли да ушли, кочуём, как бог-красно-солнышко, от золотистых бликов на листьях, скрывающих предрассветную мудрую глупь, ко приискам рубиновым, только во многажды боле длиннющее время. по воле (пришлого всё) солнца путь вспять повернуться обречён китайскими кварталами и чороными в америке да манхэттенами в токио. (в далёкие времена, дитя, в нашей стране по земле ходили люди, лежали в траве, обнявшись лежали, друг дружку ласкали ли — чего не знаю, того не знаю, но много людей рождалось) про запас наберёшь три большие корзины грибов да ягод, а то и четыре, хоть и осилишь не более одной, (излишки на дипломатию пойдютъ). як пытаться договариваться — только время тратить, а его в карман не упрячешь всё равно, везде растратится, само, без спросу, ибо нет у времени отца. (сначала жили тем, что с утра ждали наступления вечера, а ночью дожидались за разговорами праздными рассвета, при свете видели, что руками, пальцами наделены, такие гибкие, вообще, держаться можно, всякое, потереть чего) от скуки время наполняется всякою всячиной, на случаи разные города строятся, карьера строится. любовь тоже. инструкции пишутся. (руки чесаться начинают, а вслед за ними и тело, и внутрях чегой-то зашевелилося), учат. обучаются (массы), а маргинальные думат крепко, сжирают скукотищу, яко огонь по весне леса лижет, тако и в сущности времени изменения соответствующие происходят. критерии выстраиваются. рядами по ним строятся. любовь, говорю, строится. отношения рушатся. (и, тем не менее, дитятко моё, а ты спи, спи, я те такую штуку скажу: человеки как игрушка, в библиях прямо и написано, мол, бог человека создал, людским основам поспособствовал, а ты нынче опять игрушку свою забросил в угол) не нравится, что ли? (а с чем играешь, у того душа, чуйства какие появляются да так и остаются, а куда им? пылятся в углу, чувствуют разно, думат о всяком, а думать — ты запомни это — вредно, думат они всякое, а ты их уж и забыл давно, и вообще те новую игрушку достали. бог-то ихний точно так же людей создал, да наскучило ему. а они уж всё сами, в сущности, да всё равно позабывшему их молются, жертвы приносят разнообразно. нас гонют отовсюду, раньше сжигали, теперь вроде как помягче — идиотами считат, называют нас язычниками. сами-то, небось, стрелочники сучьи, ну да ладно… (не ладно, ставится крест на всея) мы же по солнышку живём, а не солнце нас создало, и не отворачивалось оно от нас, оно ходит по кругу, чётко и удобно, и нам от сего хорошо, а чего плохо? чего? я тя не в городе ли родила? в городе жить вынуждилися, деньги так же делаем, а куда без них?.. экзистенциалисты одно время деньгу с грязью ровняли, а сами… единый госпооодь нынче всё, на х… спи, спи, мой свет, спи… символами бога к сердцу не приколотишь, как к дереву. человек не дерево, дерево себе корней рубить неспособно. а ежели есть в тебе бог, то без разницы, как, куда, к кому и что). с тех пор как приросла шкура волчья к тушкам овец, так и забыли, что вообще тако лицемерие. (спроси, с чего люди повально курить стали? и бабы, и детята?.. чтоб руки деть куда было — карманы на одёжах придумали, нервы успокоить — еда вкусная приготовляется, поэстетствовать — так не дешёвыми же да паршивыми сигаретами рублёв за 10|20|30|40|а|в|скобках|рядышком|50. кто из них, с сигаретами в руках, ответит, что курит потому, что ниточка дыма им напоминает дымок, поднимавшийся некогда с костров жертвоприношений во имя их славы?), да никто, окромя меня, детка, спи, спи, милай… мозги под шкурами всё те же, бараньи, да к тому же спёкшиеся… есть такое — синдром манкуртов (продавал один мужичишка шапочки, сделанные из кожи верблюжьей, ходил со двора на двор, поклоны бил, улыбался. после войны это было. мужики наши контуженные все, по ночам дёргались, в амбарах своих оборонялись, от возвращавшейся в стойла скотины рьяно отстреливались, в прицеле ненавистную вражину видя, и вот этот мужичок чудной уговаривал их взять его шапочки верблюжьи, дабы забыть прошлое. благое дело. отдавал он эти шапки, да говорил, чтоб на солнцепёке их не носили, дабы худого не случилось. как те, должно быть, известно, закон не писан/закон что дышло/как новый закон — по стране бабий стон, стали все ходить в чудо-шапках, не снимая ни днём, ни ночью. и вот кожа сия верблюжья прирослась к волосам, ко лбам, затылкам и вискам и начала съёживаться. боль. боль. боль. (боль). чудо-шапка с тех пор, пустив в головах свои корни, нас лишила уже корней наших исконных. всё по воле (пришлого) (дерьма не быват одинакового, похожего, но запах всегда один и тот же, чего не сказать о коре, усыпавшей открывшиеся и безжизненные просторы лесов, вырубленных волками, забывшими, куда нужно смотреть).
2. К МОРРЕ
куда летят птицы — куда бы то ни было, а если одна, да к тому же парит, то над чем? не надо мной, не над морем, не над сетями, не над собственной тенью с ранёхонькой рани, она всё парит, не над волной, не над лодкой, не над кораблём, не над ветром парит, ни над чем в искончавшийся день, приблизив к весне, заодно же и к смерти, оставив не пойманной рыбу. чем же питаться, прости меня господи, видишь ли разницу в приёмах состариться и стариться ли?
белое море и в тарелке черно. человек сидит в лодке и наигрывает песню. когда родился только, помнится, первым из слов, произнесённых по собственной волюшке, в нерабочее время, вдали от конторы и близ пшеничного поля на деревне у деда, всегда с покрасневшим лицом и удушьем в груди по причине смертельных боёв организма со злаковыми, ранее вызвавшими злокачественну опухоль, не дающую дышать, отчего и пошёл весь его нигилизм, так как не мог согласиться он с тем, что хлеб — всему голова и ничем не насытишься, ежели без хлеба есть будешь, было слово “мама”. мама, и папа, сказал он первую фразу, желанием ставшую, а не мечтой, нет, не мечтой, давайте уедем.
скучное небо южных земель находится в моде; буде тако ж всегда. ничем не прикрытое, как порно. несущее радость, казалось хорошим выбором направления, однако ж оно предсказуемо, подобно жизненному пути человека эпохи величия прокрустова ложа. неспокойна вода на севере, а там, где спокойна — плавают судна без палуб, безопасны, бумажны. за бортом одного, с названием “мир”, плывут две маленьких шлюпки из повидавшей коры, безымянные, ибо не видны их названия вточь так же, как и гулящим по палубам не видать мира, а виден лишь горизонт, да скалистые брега, где и живёт человек, в чьих сетях зацепились лодочка “world” и лодочка “peace”, названия коих нацарапаны на внешней поверхности днищ терпеливым пассажиром с большого корабля. терпеливым, я говорю. с каждым отпуском в те места отправляющимся, где себя найти мог, а ныне корабль чрезмерно велик для поющих причалов. ой, терпелив пассажир-рукоделец, терпелив, и корабль проходит близ мест его мечт полным ходом, узлы делав столь крепки, сколь долго терпел, обучаясь дышать, где сие невозможно, ибо пока ещё я уеду, а до того ведь жить надо, да здесь как-нибудь, потерпеть саму малость.
снег, а над ним летят птички, а в перьях у них спрятаны спички, все как на подбор — все с огоньком, птички летят да над морюшком, с взмахом крыла теряя по пёрышку вместе со спичкой, упавшей в воду, ставшей промокшим добром, не со зла незапечатанными были спички из хвостовых частей, полетят над сушей птички — белых пятен не оставят, не оставят и теней, врезавшиеся в песок ждут прилива лодки, накатов волн высоких и коротких, дают и отбирают обед у рыбака, а птички свысока и не смотрят даже, а спички озабочены из-под крыла не выпасть над опустошённым пляжем, а над густыми облаками, где обитают глухари, оторвавшихся от клина птиц опухолью ставшая в груди сбивает падшая звезда, не видно, снег.
что невозможно, то бессмертно. над остальным же с каждым приливом начинает клубиться дым (пожар, пожар на не достигшем высоты маяке, нашедшего мир в тихой бухте, скрытой полотнами наскальных рисунков от бурь), а потом восвояси уходит что может уйти, когда с противоположного края стола, дотянувшись, передаёшь себе сольницу, — уходит вода и становится видно, как на тарелке серебрится рыбка. поужинав, они усаживаются на камнях, и собачка повторяет: что невозможно, то бессмертно. ага, морроу, — соглашается он с морроу. дал своей собаке такую кличку, что её слова не вызывают ни малейшего удивления. скоро зима, морроу. я знаю, потом весна, — морроу не знает, как выглядит снег, не знает, как нарисовать человека, если не удаётся изобразить его таким, какой он истинно есть, не знает, как выглядит сама, не знает, сочетается ли кличка с её мордашкой и поведением, не знает, почему сидящий рядом человек её кормит, если она всё равно никуда уходить не собирается, не знает, чего он по ночам не спит, а со стонами ходит туда-сюда, размахивая ножом, время от времени приставляя его к своей груди, словно прицеливаясь заколоть себя, а с рассветом, держа осанку, идёт к постели, ложится, со впалыми и потемневшими глазами и румяный, наконец, засыпает, только вот почему-то гонит прочь, когда пытаюсь забраться на него, сплю на полу, молочно-белым приятным пятном свернувшись в комок, и каждый раз не знает, что легла в том месте, куда спустит ноги проснувшийся хозяин. мне временами кажется, что ты вчера родилась, укоризненно говорит он морроу, с визгом вскочившей и отбежавшей в сторону. ну так и есть, поскуливая отвечает своему хозяину белая бессмертная собака, вылизывая отдавленную, запачканную углём лапу.
не будет у ладоней, лодочкою сложенных, воли выбора свободы. с не отрубленной рукой сможет лишь недалеко уйти и только чтобы сгнить и ежедневно просыпаться, чтобы завтракать порвавшей сеть наскальной птицею, убитой пассажиром-миротворцем, в своём унынии великом, что досталася каюта на корме, где шум и скрежет и дышать почти что нечем, но зато не сидит никто на шее и никто не вскидывает ног ему на плечи; медленно — но вряд ли верно — сходит он с ума, и регулярно на носочки поднимаяся со дна, выбегает и выбрасывает за борт пару шлюпок и, вновь закрывшись в конуре, на пятнадцать суток, глухой к мяуканью блядей, растянувшихся в шезлонгах, корабельный пассажир вырезает ладным образом складным бельгийским ножичком свои кривые лодочки и под нос мурлычет песенку о том, что ежели слова не оставляют в непонятках, то такая песенка — гадкая.
песнями да разговорами, за ненавистями да диалогами, убийством да беспамятством, за дежурством да напрасностями истекают две недели отпуска, не давшие разгадки наскальных птиц, парящих и парящих, парящих и парящих, парящих и парящих или только бьющих крыльями о раскалённые лучами солнца камни, добываемые птицами из нагрудных чёрных пятен строить гнёзда.
3. НА БУКВУ KAI
набережная безразлична к ультракоротким волнам, посылаемым почтой или камнями в окна. в личных письмах ни слов, ни мыслей, один лишь почерк с прилипшей чёрствой хлебной крошкой и ослабевшим табачным запахом. бросает к причалу гнилые швартовы. красивыми пальцами затянутый узел. переписанные набело узоры региональной радиостанции “music”. а истончение крепких корабельных тросов — все матросы это знают — происходит в стужу. тысячи их толстых, тысячи их тонких нитей тоже безразличны к волнам. очередь за пеной? кто крайний? в клетке по наитию на коленки падают, ведь клетка — не так плохо, коробка — хуже. нщина на пристани, слепая от рождения, в коробку из-под обуви кладёт подобранные полы своей юбки и вдоль всего берега развешивает на верёвки хохот в режиме PAL параллельно с отчаянием в режиме SECAM. по радио шипение, свист чайника и точки кипения, построившие схему пунктуационных знаков. длинные волны — придут ли в себя после долгого-долгого-долгого путешествия к разрушенным побережьям, к уцелевшим кирпичам государств. проглотившая язык и освещённая согласно архитектурному замыслу, морякам на радость, купается в чернильнице взмыленная набережная ультракоротких волн, размывающих буквы в пену из рта и сам рот — в ворота, потерявшие храм.
4. РЫБАЛКА
весёлая персона выбита челом, водомерке — ничего / назойливых чаек рыбак отгоняет веслом / телефон — изобретение древнее / объявления из серии “дом на слом” съедают историю / строится город / таблетки шипят, огрызаются, дразнят, малолетки пришли на первый свой праздник / баржа на буксире плывёт и плывёт / рыба — испуганная — всё равно как человек / себя не жалея, плывёт и ржавеет, видом своим оставляя в печали рты маринистов, устроивших милый пикничок на берегу / пользуйся платком, свинья / интеллигентные люди, в руках — кисти, цель — барбекю / поплавок в пяти метрах над уровнем моря / грузовики везут песок на заболоченные земли / решения сброшены в воду / в камышовых зарослях ищут героя, в камышовых зарослях возня — утка подверглась нападению сокола / редкость — поймать на удочку рака / современный герой молчит, современный герой не слезает с печи, современный герой не желает найтись, современный герой — колумб-мизантроп, персона-урод; что ещё, ну, пожалуй, бьёт печати своим колокольным лбом / супрем ам, меня переклинило / в поликлиниках когда-то персонал за опоздание штрафовался приговором рисовать плакаты о заболеваниях / охранник в лодке, прицепленной к сетке уходящего под воду забора, слепящим отражением на поверхности белоснежной страницы / охранник качает веслом колыбельную соколице, привлечённой исказившимся выражением его лица / незамедлительно позвонить, им важны ваши мнения / рыба ловит мысли / охранник — отрыжка золотого тельца / добыча угля — сумерки или затмение? / пункт “А” — тоже вымысел / строится берег, берег строят бетонный, подошвами тру на песке пункт “Б”; тонкие жилы корней сосновых / отец ловил сетью, сеть ловила ил / а пробоина, гляди-ка, заткнута куском остывающим…
5. КОЩЕЕВА СМЕРТЬ
голова в петле,
петля в яйце,
яйцо в п-зде,
п-зда в ларце,
где ларец — я не знаю.
глубока залась шахта с несладким, но вкусного цвета подтёмком. не кроты, не черви, не гномы — циклоп, мирно следивший за тем, чтобы никто не поник, в добыче угля переусердствовав, что случается чаще, чем часто. зарывайтесь, крошите, дабы эхо сдохло. голос крошится, наполняя миску, обедайте плотно. вот спустили приправу, приблизьтесь лицом к миске, руки к вискам. не переборщите с подливкой. не ждите, не сидите, ешьте, пока не остыло. постарайтесь не обжечься, врача никто к вам не пришлёт, ежели только ему не будет угодно где-нибудь за углом провалиться в открытый люк. кто завершил свою трапезу — не клевать носом, за работу, живо, раз-два, раз-два, раз-два, очень рад вас видеть у нас!
идёт толстая, сутула лицом и неведома грудью, в мужнины тулуп и пиджаки укутана. шаги её тяжестью полные. под собой землю крутит, где б пожить — угол ищет, а с ней, поодаль, — и маленький. захлёбываясь снегом, поочерёдно проваливаясь и влезая на сугробы будто на костлявую взмыленную клячу, поминутно падающую навзничь. холодно толстой, потому и строго наказала маленькому идти по кромке дороги — по глубоким сугробам, чтобы грелся тем самым. ручонки у него в варежках грязные, потные, тёплые, в ногах — лёд и влага. снег абы угли — жжёт. а толстая мёрзнет. по щеке обмороженной одна за одной слёзы текут, да на землю редкая упадёт — слезинки всё больше по поймам морщин и складкам одёжи мыкаются, таятся, без следа исчезают — большая толстая, чего уж там.
гляди-ка, холмы бегут, — толстая остановилась вдруг. — склонами-то трясут, прям как я — телесами своими. а поглядеть и правда было на что: гневя равнины, к морю скользили холмы и возвышенности. ежели б маленький, в тот миг клявший все стороны света, пригляделся к холмам, то его острым зрением увидать можно было бы на склонах беду. землетрясение превращало все пастбища в кладбище, ибо что стада животных — сами пастушки не могли устоять на ногах, а валились наземь. те же, кому удавалось подняться, разбредались, сжимая в руках кнуты, по трясшейся земле в поисках дерева повыше да с ветвями потолще, ибо не каждому люб скотобойничный бизнес, но у каждого — жена ебёна в рот, ребёнок врёт не по-детски, скот орый жаждет тяжёлой руки. и никому не желалось взглянуть на картину, быть очевидцами коей сбегались на берег холмы и курганы, и горы, и на которую, будто сговорившись, указывали вставшие члены повисших. и один непременно не затянул свою петлю как следует, упал, повалился и покатился со склона теперь уже волей судьбы прямиком к своей смерти, в морскую пучину, в марианскую впадину. нырнул “да и сгинул”, — сказали забойщики. “концы в воду”, — подумали жёны. “хочешь, минет тебе сделаю?” — спросили вдовы. “ваня, мы верим”, — бросили эхом холмы. “так, прекращаем свистопляску, не то сровняем с землёй брата вашего”, — прошипели равнины, и рёв полумёртвых быков зазвучал на тракторный лад.
“я, как легко, наверное, догадаться, не мужчина, а она — не женщина”, — размышлял маленький за день до того, как они с толстой покинули хибарку, чтобы, расходуя силы в бродяжничестве, сэкономить на съёме жилья. всякий раз, делая маленькому перед сном ленивый минет, чтобы заснул, а тот вдруг начинал подавать вперёд бёдрами, да ещё клал свои ручки на её голову, толстая начинала кричать, избивая мальчонку: “не по емсу вьян, кувшинка! не по емсу вьян, йегор, ябл,око моё хоть и либоге, да видит далёко”. “она, — продолжал маленький, — ведёт к тому, что я не должен тосковать, не должен оглядываться, не должен прелюбодействовать, не должен возвращаться, я не должен! она — несчастна. она убеждена, что должна пройти по всем дорогам, занебесить все крыши, сплюнуть в каждый подвал, коснуться каждого окна и постучаться во все двери, не для ночлега, но в качестве чёрной метки. она говорит, что участь её — стать пространством, предвосхитить обещанное царство золотое вечной жизни, раскрыв свои врата для путников всех рас, для искателей сокровищ древних сундуков, городов или ларцов, ответов на вопрос о том, кто завтракает яйцами, разводя на фермах куриц. мечтает, как в ней всё станет шевелиться, а она будет кушать фрукты или добровольно бросаться под отряд прямиком в неё летящих камней. она станет пространством и, подобно шлюхе, рожающей рабов своему сутенёру, в голову каждого родит истину, столь же неповторимую, как и лицо каждого. я думаю, это будет неоправданно, так как зло, по моему мнению, должно быть бесцельным, а у неё мне ясно видится стремление: уничтожить себя, ставшую пространством, ставшую бессмертной, что, смею полагать, маловероятно, ведь её уже не будет, а я… ну а я ещё маленький, мне рано с печи слезать. желание есть, но пока не горю”.
маленький спрашивает толстую: “кем я стану, толстая?” — и слышит в ответ, что он станет дерьмом. “а куда мы всё время идём?” — “а хули, раз есть у нас ноги”. — “давай от них избавимся?” —
“почему бы нам не избавиться от них, стерев с лица земли?” — “нет, не нужно, благо когда-то был заключён договор, что они платят нам за предоставленную им в аренду площадь”. — “чем?” — “влагой”. — “но почему же они перемещаются с места на место?” — “всегда перемещались”. — “но договор, вероятно, привязывал их к месту?” — “конечно”. — “тогда почему нарушают?” — “позволяем”. — “почему?” — “боимся стать оставленными в покое”. —
“наконец всё успокоилось. как твой бизнес?” — “потихоньку с божьей помощью, спасибо. не сегодня-завтра соберу повозки с товаром на экспорт”. — “дай бог, дай бог”. —
“ну а что жена ванькина, дала тебе?” —
“дать бы тебе п-зды…” —
“бог даст”.
(1) “бог поможет”, — так ответила ване щука, когда он посмел подумать, что может отныне рассчитывать на её помощь. и он зажарил её и съел. ваня стал высокомерным и заносчивым, отдохнул немного и продолжил путь. (2) “мне-то что за дело”, — услышал ваня от повстречавшейся ему через некоторое время медведицы, чему весьма был удивлён и что счёл за оскорбление, и убил животное. выхватила шкура у вани сострадание и, оседлав ветер, умчалась прочь. ваня ухмыльнулся и пошёл дальше. (3) долго ли шёл, а повстречал человека с ветром в голове. посторонился ваня, а потом запустил камнем и попал человеку в затылок. упал человек. ваня почувствовал, что стало ему в спину ветром дуть. (4) встретившаяся далее зайчиха неожиданно предложила свою помощь, взгляда своего не отводила, смотрела ване в глаза. он убил её, не колеблясь, и, поцеловав в носик, отбросил в сторону. (5) и двух шагов не сделав, оставил ваня след — “не найден”. раз-два. расстроен. расправлен. раскроен. распорот. собран по новой, но всё равно не ходит. повторите пытку. здесь каждого на курсах повышения квалификации переобучат в специалиста без амбиций, смотреть на всё просто, бояться безделья и заниматься делом из чистой боязни не делать, оставшись умирать наедине с самим собой и делить всех встреченных на чётных и нечётных, не больше. (6) сытно прошла сквозь ваню, унеся с собой щучьи останки, запрятанные в рукавах рубахи, что была самосшита из листочков дерева, на котором не увисел ваня-храбрец.
ты не нравишься мне ты не нравишься мне ты не нравишься мне ты не нравишься мне и быки говорят что холмы появились в местах где люди катали камни возникали русла рек исключительно в направлениях к
на рассвете на рассвете появились появились дети эти дети эти де
не знали не знали не знали и не пропали как ваня-храбрец сын суков
у маленького ножки промокли, и значит ли, что идёт он по снегу, если нарисован снег? нет. по траве — нет. по земле — нет. по воде — нет. маленький идёт босиком. движется в противоречии с толстой, замотавшей свои ноги в тряпки, обмотавшей поясницу шалью, повязавшей голову платком. она идёт по снегу? нет. толстая идёт по воздуху. толстая плывёт по воздуху, спиралью проходя через впадину большого космоса.
6. ГЕРР
что это у тебя спереди, в груди,
выклевали чёрную дыру гуси-лебеди
аз тма. герр, приложив недюжинные усилия, приоткрыл врата и, удерживая, чтобы не захлопнулись, протиснулся в щель. бух! и испустил дух. со дня кунилингвистам — читай: эвакуации — хамство, уединённое существование хамстера, ощущение раздавленности под колёсами “хаммера”, приветливость некурящего бюргера, липкие клочки бумаги, постоянный парикмахер, непостоянные отношения, непредсказуемое влечение, обучение ребёнка на два фронта, чтение вслух стихотворения “жили у бабуси два весёлых гуся”, застрявший в дыхалке винни-пух — бедняга глух с обеих сторон — мой револьвер заряжен шестью холостыми, но я слышал, что можно выстрелить в ухо. герртрудно прописать себе верное лечение с первого раза, и потому вспомогательные таблетки всегда под рукой, а обратиться к врачу — западло: с бутылкой амаретто на первый приём, с литром вина того же года, что и я, — на последний, и в итоге “в вашем правом лёгком раковая опухоль”. казалось бы, спасибо, доктор. однако через годы уже другой доктор, предпочитающий водку-клюквянку, скажет: “раковая опухоль в лёгких с левой стороны”. держа в руке кружку пива, герр вошёл в свою спальню, запер дверь, вывихнул ногу, споткнувшись о скомканный край ковра на полу, в четыре глотка осушил свою кружку (большая часть пролилась на постель, но, может, и на подружку, я мог её не заметить в силу слабости зрения), а ближе к утру не сумел догадаться, что для того, чтобы выйти — дверь нужно открыть, потянув ручку вниз. ближе к вечеру герр был по-прежнему ближе к утру. преодоление времени в неизменном пространстве даётся с трудом. хреново, когда выпивки больше нет и пришло осознание, что ты отныне бессмертен, а в области вывиха ноет нога, обрекая только предполагать, какая сегодня погода. а какая — завтра? надо бы завести кошку, чтобы всегда знать, закрывать окно от косого дождя или не закрывать… но “надо бы” так и останется одной из мерцающих надобностей, обнявших собою дрожащего герра с возвышенной, светлой, преисполненной благородства целью окружить его только теплом. герру ни разу не удалось сковать себя льдом. это могла бы подтвердить его подружка, прикованная к батарее. но прежде придётся терпеливо выслушать её откровение о том, как ей хорошо, о том, что в ней бог, и ни в коем случае не встревать в её монолог с мыслью, что единственное, живущее в нас, — смерть. единственное в нас — месть, если не бывшему другу, то своему прошлому, или своему будущему, или настоящему, кто во что горазд. но к вящему огорчению — никто и ни во что, и я тоже не исключение, я тоже пас. мой герр эвакуировался, нашёл себе женщину, уютный угол, купил оптом уголь, чтобы чертить на стенах и даже на потолке морщины для них двоих и никуда не выходить, наивно полагая, что может быть что-то более страшное, чем выход в себя. что-то более страшное, чем кунилингвизм, которого с каннибализмом роднит далеко не начальная буква. а чтобы словесность не испарялась, а чтобы словесность уподобилась пыли, дабы рисовать на ней пальцем телевизор, летящую птицу и птицу, сидящую на проводах, всячески удерживать свою словесность при себе, копаться в ней, рыть туннели, переходить, спотыкаясь, из пещеры в пещеру, что с герром однажды и приключилось: из герра в сеньоры, среди которых мой герр — что с подружкой, что без, одинаково — зверь.
каждый следующий текст по странному правилу оказывается как раз тем текстом, который задумывался и разжигался всё то время, пока писался предыдущий. всё равно как в одном родильном доме медсестра взяла со стола пузырёк с каплями для глаз и пошла с ним к только-только появившейся на свет малышке. а вместо капель в пузырьке был канцелярский клей. подобное не происходит там, где есть кунилингвизм. где происходит подобное — всё более чем цивилизовано, и язычество заклеймено, несмотря даже на то, что крест облобызан, а каннибализм как будто бы в прошлом, хотя любой, кто знаком с беккетом или достоевским, ответит, что ел сам и был съеден творениями рук человеческих. а кто не знаком, тот несъедобен, и мало что более удобно, чем быть несъедобным для каннибалов с изысканным вкусом. геррова свобода в том, что у него нет будущего. на огромном склоне, заваленном десятками лет, не из чего выбрать, ничего такого, на чём было бы можно нарисовать кровать и уж тем более придать ей очертания германии. и чем сильнее герр нервничал, тем больше беккето-достоевских объедков он начинал видеть за витринами и на прилавках магазинов — вот аз, вот буки, вот детские товары, среди них почти роскошно иллюстрированная азбука, вот ведь мы страшные, все без исключения расселись по ступам, оседлали мётла и пустили, круги, по, во, де,,, лебеди — длинные вязальные спицы-лебеди — каждое слово, отмеченное буквой Ц на конце — в 16:56:04 по кириллическому времени герр был найден мёртвым и не вполне целым.
зрение, конечно, выжжено, и если кто восстановит его — то быть тому герром. устранившему поломку в герре — выть диким зверем.
7. ФОЛК
— сижу, значит
— кто значит
— я, говорю, сижу, значит
— ты сидишь, а кто значит
— тваюма, я значу, я
— о’кей, сиди, значь
— сижу, значит, значу
— да-да, наконец-то, чего же ты значишь
— да, значу, а не семечки лузгаю
— себя, значит, значишь
— себя значу, сижу, значит, и
— постой, а как
— чё
— как значишь
— как
— как
— х.з.
— семечки ж лузгаешь ртом
— ну да, сплёвываю
— а значишь
— как
— как и чем
— я ж не о том рассказать хотел
— по-моему, ты начал про кого-то, кто что-то значил
время разбрасывать камни прошло незамеченным, а бросаться хотелось. в обезьянники, в витрины магазинов, в стеклянные перегородки залов обслуживания банкофских клиентов, в невозмутимость и непробиваемость голоса в телефонной трубке. хотелось. в зверинец — и бросаться камнями в глазеющие семьи милиционеров, продавцов, банкофских работников, рыча громче их смеха (в отличие от печали смех не очищает сердце). да и камней-то нет. я мог бы наклониться и собрать брошенные в меня камни, но до сих пор не нашлось общества, которое пожелало бы отвлечься от своих дел и забить меня камнями. поэтому я без камней. у меня их даже в почках нет. в зиму их, говорят, кипятком обливать надобно, дабы не было после поеденных тлёю листочкоф, предуведомляющих, что ягоды, если даже и будут, то на радость лишь тем, кто труднодоступен как объект преступления, при этом больно кусаясь.
жухлая кора, кою постригают в мученицы, гладкий ствол, гладкий, намасленный, с танковой нарезью вдоль, с солнечной наледью поперёк, и посреди сада, размеры которого способны принять всю родню, но быть flashkoy малой объёмности.
или же наоборот.
торобоа не жили, вовсе нет, совсем нет.
или жена каждого представителя славного племени торобоа постригалась в жёны насильно, секатором или ножовкой, с индивидуальным подходом — убирались ветки несущие или волчата, крайне редко — под корень, когда памяти становится тесно. я значу свой сад в центре зала станции метро в центре города, я значу себя мягкой игрушкой, небрежно брошенной на самое дно деревянного кресла-качалки, я значу качалку сего потёртого кресла, определяющую траекторию взлёта, парения и падения чайки, я значу её безумие, снимаю размеры, шью платья, я значу — она платит, я значу всё, что она плачет. она хлопает дверью, теряется, возвращается в рваном — я шью новые платья старыми способами, сквозь сомкнутые губы просачивая слюну, знача новые эскизы пернатым, живущим баронетом, герцогиней, маркизом в дворцах, в квартирах, в бараках, в дворцах, утопающих в воде, поднимающейся снизу. над деревьями нет потолка, потолок дерева — в его колнях, облатённых в богатую лизу. богатой лизе всегда интересно облачиться в старое платье, пропитанное запахом колыбельных, отвернувшихся к стенке, сшитое новым, не опробованным способом. звук прошлогодней листвы, покрывающий свежесть весенних газонов. означенный мною старик традиционно пренебрегает правилами безопасности. из-под его жужжащего триммера взлетают осколки стекла, мелкие камни, разнообразная стружка, сосновые шишки.
флюгер вертится, не в силах указать направление, откуда явится наиболее замкнутый фюрер. ветер срывает скрип с дверных петель террасы и клеит к распоркам кресла-качалки, сушит их и разваливает, передавая скрип в звук мудростей, воспоминаний, небрежной тоски, уходящий в кроны четвертьвековых яблонь, создавших собой этот сад.
торобоа закрылись. давно уж. камень в них некому бросить, дабы прервать их затянувшийся переучёт. или же на каждого представителя имеется племя, ещё не начавшее своё существование?
либеральный тиран, сын, мой отец. от каменной литературы счастлив. как волны моря, придающие причудливые формы утёсам, счастлив. отбегая окинуть взором новое слово, счастлив. и счастлив набежать обратно, выявить блеск с неба явленным песком.
и весь тот нежный и мягкий, раскалённый добела пляж вместе с часами, ключами, монетками, кредитками, салфетками, резинками, платками, ногтями высыпался из карманов, полотенец, сумок, пакетов, корзинок. Мой Сын Фильм Снимает. с командой послушников, исполнителей ролей. с картиной, работа над которой закончена, отец, растёт мой сын фюрером. меняет, дробит, одевает, выбрасывает. и тебе, я лелею надежду, из камня воздвигнет память. впрочем, в груз превратив её, немедля и сбросит.
рай — сарай.
ад — сад.
сарай — ад.
сад — рай.
— жили-были
— с внучатами, со стариками
— мой отец, мой сын, я
— значил своего отца
— и сына значил
— отец писал
— сын снимал
— ты разваливался
— отец превращал пишущую машинку в свой почерк
— да, сложно прочесть
— переживал
— а не жил
— быль
— ну, а сын
— видел сны
— спал
— пробуждался
— переворачивался с боку на бок
— блуждал
— переживал, что блуждал
— не жили
— не было жён
— не было —
— были
перечитал он, таким образом, сказки, в лесопосадку сходил, сосневых иглок полны карманы набрал да за холку, зрение своё не тревожа, волка схватил и на цепь посадил: сиди, значит, и гляди в лес, мало ли какая нечисть из него выйти захочет. фолк плобезал! фолк! сматлите! фооолк!!!
Выходим, Ной.
Вот твоя гора.
Выходи мной.
Входи, сын Хам.
Иди по трапу,
ковчег не храм.
Гора не пещера,
а труд — что добро,
шенное в пруд.
не говоли так, деда, не говоли так! это не клыса, я не велю, сто клыса. не вли, деда. какой же то волк, в метро-то, лучше подай мне свой камень. бросим в неё, пока не скрылась…