Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2009
* * *
Шелестела трава, шелестела трава,
Шелестела трава, шелестела трава.
И над тою, иссохшей, травой-муравой
Свет Невиданный встал заревой, мировой.
И на черный залив, и на скальный разлом,
И напрасный народ, проживающий злом,
На хмельные дворы прозябающих сел
Этот Свет, этот Свет, снизошед, снизошел.
Не лавина, не ливень, не лава, не сель —
На ладони долин, небывалый досель —
Света Свет — не затменье, не кара, не сень —
На кривой Карадаг, Коктебель и Тепсень.
Шелестела трава, шелестела трава,
Замыкая в молитвы — немые слова,
У библейских оврагов двугорья Верблюд
Горней яви — земной удостоился люд.
Облак радуг верховных возник, боголик,
К ликованью безродных калек и калик,
К онеменью ментовских позорных волчар,
Окормлявших себя и своих янычар.
То Аллах в небесех, Иегова иль Спас?
В ковылях — ковылявший — застыл козопас,
Уголовная падаль, полова, отстой —
Устремилась ко Свету душонкой пустой.
…Что еще Тебе мнится, Всесведущий, в нас,
Коль, слепых, вразумляешь такой красотой?
ГОРОД
Ангел с черными крылами
Молча ходит по земле
Между тщетными телами,
Заплутавшими во зле.
Здесь, в селенье невеселом,
Веселясь, жильцы живут.
И по венам новоселов
Жажды жадные плывут.
Вянут в жилах старожилов
Тени выпитых утех.
А глаза ничтожны, лживы
И у этих, и у тех.
Лишь одна златая главка
В грешном граде — на века.
Как вселенская булавка
В мертвой плоти мотылька.
* * *
Я ворую тебя у него, ты воруешь меня у нее,
Как ворует, упав на погост, поминальную снедь воронье.
Мы с тобою — родные на треть или, может быть, даже на две.
И мечтаем вдвоем умереть, прислонясь — голова к голове.
Только вряд ли мы вместе умрем, ведь, скорее, подохнем поврозь,
Потому что пугливым ворьем в этом мире нам быть привелось.
Потому что глотаем взахлеб, как жулье озирая жилье,
Перепутав полову и хлеб, а чужое беря как свое.
Не простит Судия, не простит, ибо ведаем то, что творим.
Слышишь, плеть вестовая свистит, скоро вдарит по нам, по двоим.
Страшно жить под уздою у лжи, ход неверный ведя по песку…
Любишь, любишь, кохаешь? скажи! — Отлучи каменюку-тоску!
Крив ли умысел, зол, невысок, все равно — не молчи, отвечай!
А то клюну со страху в висок или в черный зрачок — невзначай.
ЭЛЕГИЯ АВГУСТА
К осени человек понимает, что лад его обречен.
Что дом его увядает, течет, как в песок вода.
Помнишь игру такую — “холодно-горячо”?
Вот они — машут, дышат белые холода.
Вместо дареной манны — марево, муть, туман.
Но различит сквозь это верный грядущий лед
Грустный и нервный мальчик, хваткою — графоман,
Сущностью — созерцатель, умыслом — рифмоплет.
А стихотворцу, мальчику, лет уже шестьдесят,
Хотя из метрики ясно, что тридцать пять.
Патлы его седеющие торчат и висят,
А он все старается, тщетный, что-то в судьбе менять.
А он все ныряет, рьяный, из лебеды в бурьян.
Это — сиротство сердца или иной изъян?
Он с женщиной ходит в церковь, и чья, кто скажет, вина,
Что она — мать чужого ребенка и не его жена?
К осени человек понимает, как быстротечен смех,
Как лаконично время, но жаловаться — кому?
К осени человек понимает, может быть, паче всех,
Что телегу тянуть с другими, а умирать — одному.
Настойка валерианы, а вслед — отварной бурак.
Замыслы ирреальны, и потому — не унять.
К осени проясняется, что пропись писал дурак:
В каждой строке — ошибка, а почерку — что пенять?..
Впрочем, на осень это как еще посмотреть!
Осень — венок волшебный, жертвенный урожай.
Осень — ведь тоже лето на четверть или на треть.
В осень верхом на ворохе жаркой листвы въезжай!
Где, утоляя жалких, свой золотой Покров,
Греками иль болгарами названный “омофор”,
Держит над миром Матерь выше любых даров,
Как бы ни пела плаха, как бы ни сек топор.
* * *
Не проспи свою смерть, не проспи, не проспи, не проспи, говорю.
И Григорий Палама нам то говорит.
Не проспи, как проспал-просыпаешь — живую зарю,
Что — к заутрене — в небе горит.
Как проспал-просвистал золотистые дни
(Золотые?), так смерть не проспи.
Там такие начертаны светы-огни!
Бди! Последние зубы сцепи!
Там такая, быть может, грядет благодать,
Что — ни в сказке, ни даже — пером!..
И всего-ничего заповедано: ждать.
И молиться. И бодрствовать, слышишь, не спать!
И луженую глотку со страху не драть:
“Эй, паромщик, когда же паром?”
Ты представь, что за всю-перевсю хренотень,
Оттого, что тверез, а не спишь,
Разорвется завеса: сквозь жизни разверстую тень
Смерти свет сокровенный узришь!
Значит, стоило, стоило, стоило, стоило ждать
И рождаться, и мучиться-жить!
Даст ведь, даст! Отчего же не дать?
…Хоть — в полглаза! Хоть каплю испить!
ПЕСЕНКА ПРО ОСЛИКА
Д. Сухареву, И. Хвостовой
Спасаемся или пасёмся?
Доколе? Куда? И на кой?
По сёлам несётся позёмка.
А ослик — кивает башкой.
Рысистый зверина ушастый —
Не мучил бы слабую плоть
И в дебрях не рыскал, не шастал.
Но если сподобит Господь…
Ослепший от снега ослище —
Как вечный задумчивый жид —
Он счастия, знамо, не ищет,
Но всё ж не от счастья бежит.
Ведь ночь — неотступна. И дикой,
Промозглой тревогой горит.
…Жена говорит: “Погоди-ка!”
Но муж — “Поспешим”, — говорит.
Скрываться… надеяться… деться…
“Иосиф, постой!.. Он устал!” —
И с крупа слезает. И хлебца
Подносит к щекотным устам:
Нелепый, несуетный ослик
Лепёшку пустую жуёт
И слышит космический оклик,
И тычется в бабий живот…
Бывает: откусишь печенья —
От ближних щедрот, не по злу —
И высшее предназначенье
Откроется в карме ослу.
И в радость — родство иль юродство,
И жисть — не сатрап, а сестра!
И хочется быть и бороться,
И ухи — на стрёме с утра.
Мы — босы, но светом одеты
И шепчем, коль вьюга сечёт:
“О, пазуха Господа, где ты?
Ты есть, и страданья — не в счёт!”
И дадены Отчие хлебы,
И, значит, Малец — защищён.
В соломе, во Славе, во хлеве!
Во хлеве, а где же ещё?!.
* * *
Катафалк не хочет — по дороге, где лежат гвоздики на снегу.
…Рассказал профессор Ольдерогге — то, что повторить я не смогу
про миры иные, золотые, — без придумок и без заковык.
Пшикайте, патроны холостые! Что — миры? Я к здешнему привык.
Катафалк, железная утроба, дверцей кожу пальцев холодит.
А внутри его, бледна, у гроба моя мама бедная сидит.
Этот гроб красивый, красно-чёрный, я с сестрицей Лилей выбирал.
В нём, упёрший в смерть висок точёный, батя мой лежит —
что адмирал.
Он торжествен, словно на параде, будто службу нужную несёт.
Был он слеп, но нынче, Бога ради, прозревая, видит всех и всё.
Я плечом толкаю железяку: не идёт, не катит — не хотит.
Голова вмещает новость всяку, да не всяку — сердце уместит.
Хорошо на Ячневском бугрище, где берёзы с елями гудут!
Ищем — что? Зачем по свету рыщем? Положи меня, сыночек, тут!
Через сорок лет и мне бы здесь лечь, где лежит фамилия моя.
Буду тих — как Тихон Алексеич с Александром Тихонычем — я.
А пока — гребу ногой по снегу, и слеза летит на белый путь.
Подтолкнёшь и ты мою телегу — только сын и сможет подтолкнуть.
ДОН ХУАН. КУРЕНИЕ ПЕЙОТА
Дон Хуан донны Анны не ищет.
Дон Хуан донну Анну не любит.
Сирый, в рубище во поле рыщет,
Травку пьяную ножичком рубит.
А чугунную хрень Командора
Он давно разделил на тринадцать.
Ни Коран, ни Ригведа, ни Тора
За Хуаном не смогут угнаться.
Он почти что покинул планету,
Обретая такую планиду,
Где уже покаяния нету,
Где не слышно “Во ад аще вниду…”
Одиноко? Уныло ли? Голо?
То не ханка струится в лопатки —
Дым пейота, войдя через горло,
В Южный Крест истекает сквозь пятки.
Все по кайфу: не пыльно и плавно.
От свободы дареной бурея,
Отъезжает идальго исправно!
И — ни гонора, ни гонореи.
Золотистое млеко дурмана!
Не ищите кромешней услады!
Под балдою, и — ладушки-лады!
Ну чего вам, какого Хуана?
Эй, сновидцы, гребем в ясновидцы!
Где не пляшут — ни Аньки, ни Инки!
Будем благи, небесные птицы,
Как ацтеки, как предки, как инки!
Ай, раздайся, вселенская сельва!
Расступись, рассиянное море!
Расточися, развейся, рассейся,
Мое трезвое горе немое!
И, от шалого пыла чумея,
Претворяется серая сьерра.
Зеленей Кетцалькоатля, змея,
Змий зеленый — глаза кабальеро.
СОН ВОЕВОДЫ
Я Сумы проспал, я очнулся в Сумах —
визжавших, что ржавая гайка.
Упавшее сердце стучало впотьмах:
“Нэгайно, нэгайно, нэгайно*”.
Что мает, имает меня на испуг,
играет в ночи как ногайка?
Так — залпом, внезапно, немедленно, вдруг:
“Нэгайно, нэгайно, нэгайно”.
Ахтырка, ах ты-то, чернея, как нефть, —
заржавела или заржала?
Как будто регочут, снося меня в неть, —
Ягайло, Скрыгайло, Жаржайло.
И скрежет, и режет, и гложет, и лязг,
и фары, и гвалт инфернальный.
Литвин, галичанин нахальный и лях
затеяли грай погребальный?
Три чорта — три ражих, три рыжих черта
пролаяли, будто над прахом.
Но я — не закончен! И вряд ли черта
отчерчена слухом и страхом.
Я русский бы выучил только за то б,
что в нём — благодатная сила,
за то, что Солоха, грызя Конотоп,
от русского — кукиш вкусила.
Не слышать, не видеть, не знать, не терпеть
нэгайной и наглой их воли.
Скажи, Богодухов, и Харьков ответь:
доколе, доколе, доколе?
* * *
Русский язык преткнётся, и наступит тотальный хутор.
И воцарится хам — в шароварах, с мобилой и ноутбуком.
Всучат ему гроссбух, священный, фатер его с гроссмуттер:
бошам иль бушам кланяйся, лишь не кацапам, сукам.
Русский язык пресечётся, а повыползет из трясин-болотин
отродье всяко, в злобе весёлой плясать, отребье.
Но нам ли искать подачек в глумливых рядах уродин!
Не привыкать-знать — сидеть на воде и хлебе.
Перешагни, пере- что хочешь, пере- лети эти дрянь и мерзость,
ложью и ненавистью харкающее мычанье!
…Мы замолчим, ибо, когда гнилое хайло отверзлось,
“достойно есть” только одно — молчанье.
Что толку твердить “не верю”, как водится в режиссуре!
…Мы уйдём — так кот, полосатый амба, почти без звука
от убийц двуногих уходит зарослями Уссури,
рыжую с чёрным шерсть сокрывая между стеблей бамбука.
Водка “Тигровая” так же горька, как старка.
Ан не впервой, братишки, нам зависать над бездной.
Мы уйдем, как с острова Русский — эскадра контр-адмирала Старка,
покидая Отчизну земную ради страны Небесной.