Повесть. Окончание
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2009
Повесть*
5
Я хорошо помню наш дом с большими комнатами, по которым я катался на трехколесном велосипеде, и застекленной верандой — коттедж, и самое большое чудо, которое я не ценил, пока оно было рядом, — реку. В этом месте она была не очень широкой, а потому быстрой. Помню ледоходы, купания, рыбалки, ночные костры…
В Крайске мы жили вначале в старом деревянном доме на крутом берегу реки, но к самой воде нельзя было подойти, потому что под самым берегом, на отмелях и полуостровах, чуть пониже железнодорожного моста, в первые месяцы войны расположился эвакуированный из России завод. За прошедшее время все тут выровняли, намыли гравия из реки, насыпали, понастроили корпусов из бетона и стекла. Недалеко был новый железнодорожный вокзал, выкрашенный в желтое с белым, а чуть не доходя до него, стояла четырехэтажная каменная школа, в которую я и пошел первый раз в первый класс.
Через два года мы получили большую просторную квартиру в кирпичном доме на проспекте Мира, бывшем Сталина, ту самую, в которой теперь живет мама. Однако школу менять не стали, и оказалось, что никто из одноклассников не жил в одном доме со мной и даже поблизости, кроме Ирки Соколовской, дочери железнодорожного начальника; но была она красивой, взрослой и — чужой; ехидный физик из «бывших» называл ее насмешливо, но точно: «Пани Соколовска!» В основном же учились со мной те, кто спускались с раскинувшейся на склоне сопки Александровской слободы (их в классе называли «дети гор») или поднимались из расположенного ближе к реке поселка машиностроителей («брянские»). Среди «детей гор» было много татар, они держались вместе, их побаивались, но у меня сложились хорошие отношения и с Рамилем (он стал юристом), и с Кемалем, хорошим спортсменом, он потом несколько лет играл в футбольной команде железнодорожников, и с другими ребятами, но все же чувствовалась с их стороны какая-то настороженность: с чего это я с ними так запросто, почему не выпендриваюсь при таком-то папаше? А из «брянских» выделялась троица, два мальчика и девочка: Игорь Хмелев (Хмель), красивый, крепкий пацан, рыженький, слабоголосый Толик, глядевший в рот Хмелю, и спокойная, сосредоточенная, доброжелательная, никогда не выходившая из себя, всегда аккуратно одетая Надя. Хотя было и в ней что-то человеческое: она была явно неравнодушна к Хмелю, это чувство ее было ровным, рациональным, контролируемым. Хмель уже с пятого класса недорого, но модно одевался, чувствовалась направляющая рука женщины. Со временем я узнал, что его туалетами занималась Люся, старшая сестра. По Хмелю сохли многие девчонки, в том числе и красавица Ира Соколовская, но его это не очень занимало, он позволял любить себя, но сам реализовывался в спорте как болельщик всех местных команд: футбольной, двух хоккейных и по регби. Он увлек весь класс турпоходами, ездили на одно и то же место — на станцию Аганская, где у нас была «своя» поляна, на которой играли в футбол. Надя в футболе не уступала многим ребятам, а одно время была чемпионкой школы по бегу.
В общем, школа как школа, тогда еще родители не свозили детей со всего города в какую-нибудь школу с уклоном, как сейчас. Если и был в ней уклон, то благодаря директору и его жене. Оба они были «иностранцами» и, помимо обязательных уроков, руководили языковыми кружками и выпусками стенгазет, устраивали конкурсы переводчиков, ставили спектакли на английском и французском, даже был «Интерклуб», но он просуществовал недолго, потому что город был закрытый, иностранные туристы сюда не приезжали, да и не поощрялось это. Еще свежи были в памяти и борьба с космополитами, и запрет на браки с иностранцами, и восстание в Будапеште, московский фестиваль молодежи, после которого волна полиомиелита и проституции пронеслась по стране, кубинский кризис, китайские события, «шестидневная война» на Ближнем Востоке и, как жирная клякса, вступление наших войск в Прагу.
Я участвовал во всех «иностранных» мероприятиях вполне осознанно, как и следил за всеми международными событиями, не особенно обращая внимание на «внутреннее положение» в своей школе. А началось все с двух толстых и тяжелых книг в сером переплете, которые стояли в папином книжном шкафу рядом с трехтомником Маркса-Энгельса и собранием сочинений Сталина, — «История дипломатии», том второй и третий. Первого тома почему-то не было, я начал со второго и не смог оторваться. Меня особенно заинтересовал период с 1872 по 1890 год, там было заложено все, что произошло потом, в ХХ веке: и русско-японская война, и Первая мировая, и наши революции, и падение кайзера. И еще я понял, что как только умер Горчаков — тот самый, что с Пушкиным учился в Царскосельском лицее, — независимая внешняя политика России кончилась, ее стали определять извне.
Летом мы втроем поехали на юг, а на обратном пути мы с мамой остались в Москве. Остановились у тети Раи, которая наконец добилась своего: она была замужем за военным моряком, капитаном первого ранга, и жила в доме на Смоленской набережной, который называли «адмиральским». Однажды мы шли с мамой мимо неприметного здания, и я прочитал на табличке: «Московский государственный институт международных отношений (МГИМО)». И у меня все совпало: и «История дипломатии», и мой интерес к международным событиям и языку, и рассказы дяди Лени. После полета Гагарина все мальчишки мечтали стать космонавтами, а я решил стать дипломатом.
Я совершенно не занимался по математике и другим дисциплинам, все время отдавая языкам и чтению всего, что было в доступных мне библиотеках, по истории. Причем я твердо себе наметил цель: стать послом в Италии. Почему Италия? Опять же рассказы дяди Лени о Лигурии, неореализм, фильмы Феллини с Софи Лорен и Марчелло Мастрояни, книги Квазимодо, Кальвино, Пиранделло, Пазолини, Пратолини, Моравиа. Я наивно полагал, что послу в Италии надо обязательно знать итальянский язык. К десятому классу я свободно читал на английском и итальянском, но бегло говорить мог только на самые простые темы — не было практики. К этому времени я уже знал, что для поступления в МГИМО нужны соответствующие рекомендация и стаж. Родители знали о моей мечте и увлечениях, но считали, что это пройдет, и тянули каждый в свою сторону: папа — в лесотехнический, мама (она сначала работала в железнодорожной поликлинике, а потом стала заведовать отделением в краевой больнице скорой помощи, которую в городе называли «тысячекоечной») — в медицинский.
Мне не было и семнадцати, когда я получил аттестат, не было ни рекомендаций, ни стажа. Но мой отец отличался тем, что всегда знал, что делать, поэтому он в тридцать два стал завотделом в совнархозе, а в сорок два — директором лесопромышленного объединения, «лесным генералом». Повертев мой аттестат в руках — довольно приличный, средний балл четыре и шесть десятых, — он задумчиво сказал:
— Мы тут с мамой посоветовались…
Мама опустила глаза, но оставила без реакции лицемерие отца.
— Неволить тебя не станем, а то ты нам не простишь потом. Но так просто в твой МГИМО не поступить. Ты знаешь, как его называют?
— МГИМО — иди мимо.
— Ну, вот! Если я буду слишком суетиться, это может и мне, и тебе навредить. Так что надо сделать все, как надо. Заработай стаж и характеристику. Вот тут я тебе помогу, и никто нас с тобой не упрекнет. Поработай два года, наберись опыта, а там решай.
В общем, я поступил на работу в объединение «Экспортлес», располагавшееся, как и папино управление, в здании бывшего совнархоза, в отдел зарубежных договоров на должность техника. Но отец сказал, что за два года можно вырасти до старшего инженера.
— Если ты эти два года проведешь с толком, то всех обгонишь, кто пришел в институт без всякого стажа.
На работе мне дали отдельный стол, но не просидел я за ним и трех дней, как меня вызвал сам директор. В его кабинете сидел мой отец. Оказалось, мне выписали командировку на Северореченский лесокомбинат, откуда отгружают экспортные пиломатериалы.
— Здесь одни бумаги, а там самая живая работа!
Дома отец пояснил, что меня на месяц прикомандируют к замдиректора лесокомбината по транспорту.
— Будешь у него помощником, как он у меня в свое время.
Я знал, конечно, что папин племянник Геннадий, сын тети Даши и мой троюродный брат, за шесть лет после института прошел путь от диспетчера до замдиректора.
— Зарубежные контакты и контракты там все на виду, вся документация — на английском, все капитаны и агенты говорят на английском, так что и сам практику получишь, и Геннадию поможешь.
Началось самое счастливое время в моей жизни. Четыре дня я плыл на пассажирском теплоходе в отдельной каюте, питался в ресторане, гулял по палубе, знакомился с девчонками-стройотрядовками, танцевал с ними на верхней палубе и играл в карты «на раздевание», гулял до утра. Ничего более серьезного не было, но я не расстраивался, у меня все было впереди. В Северореченске меня встретил Геннадий, и сам капитан пригласил его к себе и «сдал» меня на руки, как и обещал моему папе, хотя за все время рейса мы с капитаном ни разу не встретились.
Последний раз я видел Геннадия года три назад в нашем доме в Крайске. За это время он отрастил бороду, женился и получил трехкомнатную квартиру в первой пятиэтажке Северореченска. Жена Геннадия уехала в отпуск к тете Даше с годовалым сыном. В первый вечер мы сидели с Геннадием на кухне с видом на протоку, где стояли корабли с портальными плавкранами «Ганц» и баржами с лесом по бортам, пили коньяк и закусывали соленой осетриной, желтые куски которой Геннадий отрезал от огромной туши прямо на подоконнике.
— Сейчас здесь не то! А я застал еще, после первого курса, когда не было «Ганцов», а перегружали с помощью лебедок и стрел. Лебедчика звали винчман, учетчик — тальман, по-нашему — рубщик, то есть не тот, кто рубит, а тот, кто считает. И работала система лебедок и стрел просто и оригинально. Вот смотри: на мачте две стрелы, и вот их разводят, чтобы одна была над трюмом, а другая за борт выходила, и найтуют. А гак — на двух тросах. И вот он опускается на баржу или на причал, при этом трос, который через трюмную стрелу пущен, свободно травится. Пакет застропили, трос, который через забортную стрелу идет, набивается, и, как только пакет поднят выше уровня палубы, начинает набиваться трос трюмной стрелы, а забортной — травиться, и пакет плавно, ровно и абсолютно горизонтально перемещается из-за борта и повисает на одном тросе прямо над люком, — Геннадий оживился, показывая руками положение стрел, движения тросов и перемещение пакета. — Что ты! Мастера! А лучшие винчманы — это негры!.. А тут как раз приехали девчонки по хрущевскому призыву, в джинсах, с короткими прическами, иностранцы прямо из штанов выскакивают, зовут их к себе, шоколадки бросают, кофточки, книжки с картинками…
— Комиксы, — уточнил я.
— Но — граница на замке! Пограничник тем и другим пальчиком погрозит…
— Prohibited area!
— Что?
— «Запретная зона»!
— А, ну да. Я, конечно, на английский подналег, документы читаю, термины знаю, но начнут они меж собой — я ничего не понимаю, один визг: йя да йе.
— No practice!
— Ну да, практики никакой. У нас же в школе одни ссыльные немки преподавали. Ну, а когда начальником погрузки стал, прикрепили ко мне переводчицу. Через год мы с Мариной поженились…
— Выпьем — за советскую семью образцовую! — предложил я.
Геннадий выпил, никак не прореагировав на мой тост.
— Ну, а сейчас мы все перевозки стараемся освоить своим флотом, сами валюту гребем лопатой, «иностранцев» приходит мало, Марину мою сократили, но ей в школе место нашлось нисколько не хуже…
Геннадий помолчал, задумавшись, и вдруг снова оживился:
— Эти москвички, что по призыву, на нас даже не смотрели, на иностранцев стойку делали, но я все же к одной нашел подход.
— Какой?
— А ты подумай. Чего им больше всего хотелось?
— Замуж, наверно.
— Не совсем так, братишка. Больше всего им хотелось впечатлений, чтобы было что вспомнить и рассказать в Москве! «Хочешь, — говорю, — провести незабываемую ночь?» Она так свысока: «С тобой, что ли?» «В моей компании». Она уже с интересом: «И что будет в нашей программе?..» А мне еще в Крайске сказали: «Вези на Север спирт, там летом сухой закон, спирт — самая дорогая валюта». Ну, и я за эту «валюту» целое представление устроил. Уговорил москвичку встретиться после смены, вышли за крайние дома, а тут уже вертолет веревочную лестницу сбрасывает. Я говорю подруге: «Прошу, мадам!» У нее вот такие глаза, но полезла, я за ней, а она в юбочке, несколько дней стояла жара и никаких комаров. И вот летим вдоль берега, трясемся в этой консервной банке, потом я показываю на одну красивую полянку, кричу: «Нравится?» Головой машет: «Нравится!» Снизились, спустились по лестнице, я еще раз ее ножки и то, что выше, осмотрел, а на берегу палатка стоит, костер горит, в котле что-то булькает. «Добро пожаловать!» — говорю. В общем, та еще ночь была, глаз не сомкнули…
— А что потом?
— «А что потом, а что потом? — она спросила шепотом». Это она стихи читала, все культурную из себя изображала.
— А на самом деле?
— На самом деле я потом на теплоходе, когда возвращался в институт, керосиновые ванны принимал, ребята из команды подсказали… — Геннадий помолчал и вдруг спохватился: — Я это к чему рассказываю? С воспитательной целью! Чтобы ты не подхватил тут чего!
— Постараюсь! Только в случае чего я не в керосин полезу, а отдамся в руки советской медицины!
Геннадий опять надолго задумался, потом медленно покачал головой, словно только сейчас осмыслил сказанное мной:
— Правильно… — и неожиданно добавил: — Она очень хорошая женщина.
— Кто? Медицина?
Он посмотрел на меня чужими глазами, словно не узнавая:
— Плохо мне, братишка.
— Вроде немного выпили, — сказал я.
— Оттого и плохо. А мне надо много — чтобы все забыть… Ладно, ты давай спать ложись.
— Так светло еще!
— А ты на часы посмотри!
Я и забыл, что летняя ночь на Севере — понятие относительное.
Работа оказалась действительно «живой». На юрком адмиральском катерке мы встречали корабли, знакомились с документами, обсуждали вопросы погрузки. На иностранных кораблях пахло хорошим кофе, хорошим табаком, хорошим дезодорантом. Обычно нас принимал сам капитан, и я перебывал во множестве капитанских кают, чем-то похожих одна на другую. Нас угощали коньяком, джином, виски, ромом под закуску маслинами, лимонами, ананасами, цукатами, марципанами. Кроме помощи Геннадию, я еще успевал переброситься фразой-другой с кем-нибудь из экипажа. По-английски особенно хорошо и понятно говорили шведы, их я понимал лучше самих англичан. Иностранцы на берег сходили редко, но все еще функционировал интерклуб, там был настоящий бар, и настоящий бармен — студент из Москвы — готовил коктейли.
Как-то я заметил, что молодой тальман-англичанин «клеит» нашу рубщицу, симпатичную девушку в комбинезончике и ковбойке. Она весело смеялась над его ломаным русским, вздергивая подбородок. От ее высокой груди просто нельзя было отвести глаз. Я подошел к интерпарочке и обратился к тальману на его родном:
— Привет, но мы из России позволяем вывозить только ангарскую сосну, русских красавиц таможня не пропустит.
— О, — откликнулся тальман, — вы должны поделиться с миром такой красотой! Оля украсила бы любой европейский город!
— Ну что, Оля, — сказал я девушке по-русски, — наш зарубежный товарищ предлагает экспортировать тебя. А вдруг это судьба?
— Мне и здесь хорошо, тем более что выхожу замуж!
Она посмотрела на меня, и у меня дрожь прошла по всему телу, а язык стал работать без всякой связи с мозгами:
— Мы должны достойно проводить тебя в твой, надеюсь, не последний путь!
Тальман, которому я объяснил ситуацию, заметно расстроился, хотя ему-то какая разница, замужем Оля или нет?
Кончилось тем, что договорились вечером встретиться в интерклубе. Оля пришла в светлом плаще, под ним были тесная шерстяная рубашка и короткая юбочка, еще более подчеркивающие ее зрелые формы, так не вязавшиеся с милым детским личиком и школьной челочкой. Тальман в интерклубе не появился, Оле там сразу не понравилось, и мы пошли гулять по совершенно безлюдным улицам. Оля закончила три курса водного института и поехала зарабатывать на свадьбу.
— Мои папа и мама тоже поженились в институте, потом поехали строить ГЭС на Иртыше, в Восточном Казахстане. А там начальником был, знаешь кто? Сам Маленков, когда его после участия в «антипартийной» группе сослали. Мы жили в поселке ГЭС, я кончила школу, папа говорит: поезжай, выучишься, вернешься, будешь работать с нами. Я приехала, выхожу на вокзальную площадь, и тут ребята и девушки прощаются, тоже откуда-то приехали. Я у них спрашиваю, как добраться до водного института. А они: «Вон староста тебя проводит!» Оказалось, второкурсники вернулись с практики, городские пошли по домам, а староста понес сдавать путевки в деканат. Взял он мой чемодан, идем. Он спрашивает: на какой факультет? Я говорю, что хочу стать гидротехником, как родители. А он такую брезгливую рожу скорчил и говорит, что конкурс там большой, предметы трудные, чертить и рассчитывать придется очень много, а ничего интересного. И декан у них страшный, как Фантомас. Вот у них на эксплофаке то ли дело: поехали на практику на большом пароходе, белые ночи за Полярным кругом, столько впечатлений! Ну, и уговорил меня. А нынче замуж выйти уговорил. Он старше меня, армию отслужил, серьезный, маме очень понравился…
— А тебе? — спросил я.
— И мне! — с вызовом ответила Оля.
Была белая ночь, была красивая девушка, от которой меня просто трясло и которую я не должен отпускать никуда и никогда. Мы подошли к черной деревянной двухэтажке, это было общежитие порта.
— Здесь я живу.
— Я не отпущу тебя, — сказал я, обнимая ее, — я просто не могу…
— Я тоже, — прошептала она. — Со мной никогда еще такого не было.
Мы поднялись по внешней лестнице на второй этаж. Комната была большой, на шесть кроватей, но пустой.
— Нас здесь вообще-то четверо, — объяснила Оля. — Работаем в две смены, но одна девочка чем-то отравилась и попала в больницу.
Мы присели на кровать, застланную застиранным покрывалом.
— Ты очень красивая, — сказал я, — по-настоящему красивая, по-женски. Мне не нравится, когда у девушек нигде ничего нет, а у тебя так много!
Она засмеялась, чуть выставив вперед подбородок. Я обнял и поцеловал ее. Она ответила очень осторожно, отстранилась и откинулась на подушку.
— Зачем, — спросил я, — зачем ты такая?
— Я знала, что встречу тебя, — сказала она просто.
Я расстегнул пуговицу на ее рубашке. Оля приподнялась и помогла мне снять ее, потом сама освободилась от лифчика.
— Тебе так хочется? — спросила она с ударением на слове «так».
— Да.
— Тебе нравится?
— Очень!
— Ты кого-нибудь видел, как меня?
— Нет, никого!
— И я — никому, а тебе — можно, мне с тобой нисколько не стыдно.
— И мне!
— Я с тобой как в сказке, ты — мой принц…
— А ты — моя королева, — прошептал я, поочередно целуя ее налитые груди.
— У королевы в сказке старый и нелюбимый король…
— Значит, ты его не любишь?
— Королева любит своего принца…
— Правда?
— …который не может стать королем.
— Почему?
— Потому что он любит свою королеву… А она хочет, чтобы он навсегда остался для нее принцем…
— Ты хочешь этого?
— Она хочет, чтоб он никогда ее не забывал. Ты меня не забудешь?
— Никогда!
— Тогда смотри! Смотри и помни!
Я долго глядел и гладил теплые полушария. Ее глаза блестели, как два больших озера. Наконец я наклонился и прошептал ей в самое ухо:
— А если я хочу… не только смотреть?
— Я тоже, — услышал я ее шепот. — Но если мы сделаем это, у нас будет, как у всех… А я хочу… как в сказке.
— А у тебя уже было… с кем-нибудь?
— Ты что? Нет, конечно. А у тебя?
— Тоже нет.
— Я знала это, ты очень чистый. И я боюсь, что…
Она замолчала, я слышал ее ровное дыхание.
— Говори, не бойся, — сказал я по-прежнему шепотом, — мы же с тобой одни на всем свете.
— Но так бывает только во сне. И я боюсь, что нам уже не будет лучше, чем сейчас…
— Ты боишься, что кончится сказка?
— Да!
Она произнесла это после такой томительной паузы, с таким горячим придыханием, что я надолго замер.
— Ты сказала «да»?
— Я тебе сразу сказала «да», но если ты меня… уважаешь…
Гудок теплохода прозвучал так неожиданно, что мы оба вздрогнули. Оля мягко оттолкнула меня и прикрыла груди руками.
— Ты когда уедешь? — спросила она.
— У нас еще есть время.
Она помотала головой:
— Нет, Саша. Я выйду замуж, а ты… Ты вырастешь, найдешь свою принцессу и…
Я прервал ее слова поцелуем, и на этот раз она ответила жадно, со стоном, а потом отвернулась к стене и попросила уйти.
Я спустился вниз, на пристань, шатаясь, как пьяный. Пассажирский теплоход уже выходил из протоки. Встречавшие и прибывшие разошлись, шкипер закрыл калитку и ушел к себе. На палубе дебаркадера осталась молодая женщина в легком брючном костюме, с короткой прической, чем-то похожая на тех, приехавших по «хрущевскому» призыву, про кого рассказывал Геннадий.
— Что, не приехала?
Я не сразу понял, что это меня спрашивают, даже оглянулся.
— Это я вам, вам!
Я подошел к женщине, приветливо и с интересом глядевшей на меня.
— Нет, — сказал я, — у меня другое: вышла замуж!
— Бедненький… — она сделала движение, словно хотела погладить меня по голове. — Вам надо успокоиться, это я как врач говорю. Пойдемте ко мне.
И она пошла впереди меня в носовые помещения дебаркадера. Здесь действительно оказался медпункт, и я действительно успокоился, как только может успокоиться мальчишка, которого сделала мужчиной такая необыкновенная женщина. Мне было хорошо, а еще и радостно от наконец-то свершившегося, но стыдно перед Олей, ведь я осквернил наши чистые чувства, между нами уже не может быть того доверия, которое установилось с первых слов.
— Не мучайся, — услышал я, словно все это выговорил вслух, — тебе ведь надо было это?
У нее был удивительный выговор, слишком чистый и правильный для русского человека.
— Откуда ты?
Она погладила мне затылок и тихо вздохнула:
— Я родилась далеко-далеко отсюда… Папу в сорок восьмом осудили и отправили в лагерь. А нас троих — бабушку, маму и меня — привезли на поезде в Крайск, а оттуда по реке сюда, в Северореченск. Пароход назывался «Иосиф Сталин». Мне было всего четыре года, помню только, что на пароходе было холодно и темно. Приехали, у кого в семьях были мужчины, стали собирать доски и строить землянки, а нас поместили в барак. Кроме нас, в комнате жили еще две сестры, тоже литовцы. Бабушка пошла работать в столовую уборщицей, а мама устроилась на бревнотаску. Когда было тепло, брала меня с собой, и я смотрела, как она работает. А как настали холода, меня стали оставлять дома на весь день… Если б не бабушка, которая с работы что-нибудь да приносила, не знаю, как выжили бы. В магазинах были только хлеб, маргарин, рыба и сушеная картошка. Часто умирали, на похороны собирались все литовцы, шли по улице с иконами, пели. У кого-нибудь дома собирались и молились, у нас тоже бабушка устроила алтарь и все пришли к нам молиться… И на Рождество, помню, собрались в самой большой комнате, танцевали, пели свои песни…
— А самый большой праздник был — когда лесобиржа горела! — не выдержал я. — До сих пор помню, как меня огрел кнутом литовец за то, что я просто побежал за его санями.
— А чего ты хотел? За что нас лишили родины? Мы с русскими жили дружно! И в лапту летом играли, и в школе все были равны, только немцев все не любили. И не потому, что они немцы, а просто они были какие-то… некрасивые.
— А ты, конечно, была самая красивая в школе, — сказал я, коснувшись губами ее щеки.
— Я была не только самая красивая, я была самая активная и политичная! Знаешь, как я рыдала, когда Сталин умер! Учительница плакала, все плакали, а я громче всех! И в пионерах была звеньевой, а когда вступила в комсомол, меня комсоргом выбрали, я пришла домой и похвасталась, а отец — он к нам из лагеря приехал — выпорол меня ремнем.
— По этой маленькой детской попе? — сказал я, поглаживая ее бедро.
— Ну, попа и тогда у меня была не детская, — усмехнулась она. — Развилась я рано. На меня все заглядывались, в том числе и твой Гена.
Я приподнялся на локте и внимательно взглянул ей в глаза:
— Выходит, наша встреча не случайна?
— А ты думал, что я вот так встречаю и привожу к себе?.. Эх, ты! Зачем ты меня так? — ее глаза наполнились слезами, и она отвернулась от меня.
— Не плачь, — сказал я, поворачивая ее лицо к себе. — Или тебе товарища Сталина все еще жалко?
— Ты — нехороший, зачем ты обижаешь меня?
— Прости, больше не буду.
— А Сталина мне не жалко. Я бы его, как итальянцы своего Муссолини, вниз головой повесила!
— Муссолини очень многое сделал для Италии. Метро, хорошие дороги — все при нем…
— Ты еще скажи, что если б не Сталин, не было бы Днепрогэса, Магнитки и Беломорканала!
— Пожалуй, не было бы.
— Только мне этого ничего не надо! Я хочу вернуться на мою родину, в мою милую зеленую Литву! Я побывала там — будто в сказку попала!
— А почему не осталась?
— Дома нашего нет, родители хотят здесь денег накопить и пенсию заработать. Только у меня своя семья. Если муж — он у меня капитан на судне — наплавает ценз и получит диплом штурмана дальнего плавания, мы переедем в Клайпеду. Он будет плавать, а я его ждать… Если к тому времени мы не разведемся.
— Ты его не любишь?
— Если б я его любила, разве была бы с тобой?
— А зачем живешь?
— У нас дочь…
— А почему у вас с Геной не получилось? Я знаю, он тебя до сих пор… помнит.
— Это я во всем виновата. Когда Гена уехал после навигации (он уже на пятый курс перешел и договорился на комбинате, что они на него вызов сделают), я испугалась. А вдруг он, думаю, на городской женится, с высшим образованием, а я тогда в медучилище училась, нас в городе за людей не считали, туда и шли-то одни ненцы, остальные все на материк уезжали учиться. И тут ко мне штурман на танцах подошел, потанцевали, он меня проводил, о себе рассказал. А вечер был холодный, к себе его я пригласить не могла, он и говорит: «Зайдем ко мне, а то ты совсем замерзла. У меня в общежитии никого нет, все в отпуск уехали». Я и пошла…
— Ты поднималась по ступенькам наружной лестницы?
— А, так это я у Олечки кавалера отбила?
— У Оли есть жених.
— Она хорошая девочка. Жалко мне ее.
— Почему?
— Не знаю. Жалко и все… Ну, а вскоре мы поженились, нам дали комнату, страшно холодную. А потом комбинат построил этот кирпичный дом, и мы переехали. Так что мы с тобой соседи…
— А что Гена?
— Я ему все написала. Он приехал в июле, умолял на коленях, а я уже была беременной. Он говорит: «Это будет наш с тобой ребенок, я уже люблю его, как тебя!» А я плачу и говорю: «Нет!», плачу и говорю: «Нет!».
— Милая!
— И когда увидела тебя, мне показалось, что это он — мой, тогдашний, холостой и без бороды!
— Неужели я так похож?
— Нет, конечно. Но вы — родные, я это почувствовала. Гена мне показался самым настоящим русским: красивым, добрым, самостоятельным, сильным, немножко грубоватым, но внутри очень нежным, я в нем всех русских полюбила.
— А он к тебе не приходил?
— Нет. Он знает, что я не пущу его. Он — другой, он не тот Гена…
Мы еще несколько раз встречались с Олей по вечерам, ходили в кино, гуляли по городу и прощались у ее двухэтажки, каждый раз навсегда. Потом я шел на пристань, если на эту ночь выпадало дежурство моей «спасительницы», а через день-два снова подходил к общежитию, и Оля снова спускалась ко мне по лестнице.
Я уезжал ночью, и они обе провожали меня, только одна была рядом, а другая стояла вдалеке и делала вид, что не замечает меня.
В Крайске я получил кучу денег: кроме зарплаты, мне начислили командировочные, северные. Но не успел я насладиться богатой городской жизнью, как папа объявил:
— Тут есть вот какой вариант… Поступи-ка ты на вечерний факультет, два курса закончишь, а там — смотри. Знания лишними никогда не бывают.
— Хорошо, — сказал я, — только вуз я выберу сам.
— Пожалуйста. Тем более, два первых курса везде одинаковы…
Хмель и Толик уговорили меня поступить к ним в политех. Сами они прошли на дневное без проблем, потому что папаша Хмеля устроил им обоим направление от завода, что обеспечивало гарантированное поступление, повышенную стипендию, распределение на тот же завод.
— Приду в КБ, — говорил Хмель, — и Вася-не-чешись.
— А я в ОТК подамся. Как моя мама. Работа не пыльная, в галстуке буду ходить. Не то что мастер.
— Так что поступай. Мы тебе будем конспекты передавать.
И действительно, особенно не утруждаясь, я сдал все экзамены на пятерки. Так я оказался студентом вечернего факультета по специальности «Технология машиностроения».
На первом же занятии с крайним удивлением я увидел свою одноклассницу Надю:
— А ты как тут оказалась?
— На дневное не хватило одного балла. А на вечернее взяли.
— Работаешь?
— В техникуме, лаборанткой.
— Короче, — сказал я, — беру на себя историю партии, иностранный…
— А я — все остальное!
В последнее воскресенье октября заядлый болельщик Хмель предложил поехать в Сибирск, чья хоккейная команда играла в высшей лиге, — посмотреть на ЦСКА. Выехали вечером, долго сидели в купе за столиком, смущая и развлекая соседку, тоже студентку, угощали густым «Таежным» пивом, сумеречным утром вышли на привокзальную площадь, стали бродить по заснеженному городу, удивлялись широким улицам и площадям. В большом и богатом хлебном магазине с удовольствием выпили кофе со свежими булочками и отправились в полупустой кинотеатр, потом спустились по неровным ступеням и прошли мимо зеленого здания с высоким крыльцом.
— «Институт водного транспорта», — прочитал Хмель.
Я остановился:
— Подождите меня здесь.
У расписания толпились студенты, видимо, был перерыв. Аудитория, в которой значились занятия четвертого курса эксплофака, оказалась полупустой.
— Народ, — спросил я, — Оля Прокопенко не у вас учится?
Мне ответили несколько голосов:
— Она уже не Прокопенко!
— Оля сегодня замуж выходит!
— Беги в Дворец бракосочетания!
— Еще успеешь увести из-под венца!
Я выскочил на крыльцо.
— Парни, за мной!..
Дворцом оказался белый особняк напротив Дома офицеров. Нас заставили раздеться, при этом грудастая девушка-гардеробщица не сводила глаз с Хмеля. Мы пригладили волосы, прошли в холл, встали в сторонке, оглядывая собравшихся, а те в свою очередь — нас.
— Ты хоть скажи, кто женится-то? — ткнул меня в бок Хмель.
— Потом!
Позвали на церемонию, мы вместе со всеми пошли наверх, но это оказались не Оля с ее женихом; было смешно и неловко, мы вернулись на первый этаж. Зато вторая пара оказалась наша. Когда Оля под звуки марша Мендельсона вошла в зал, мне захотелось расплакаться. Она была безумно хороша в белом и длинном, со счастливой улыбкой на обращенном к жениху лице. Он был едва ли не ниже ее ростом, в черном мешковатом костюме. И вдруг Оля взглянула перед собой и споткнулась. Все ахнули, а я выскочил в холл. Парни обескуражено вышли за мной.
— Ну, Шурик, ты устроил нам показательное выступление! Каким будет следующий номер?
Мы оделись. Толик взглянул на часы:
— Целых пять часов до игры! Чего делать будем?
— Пойдем на вокзал, — предложил Хмель. — Купим «Советский спорт», почитаем, покемарим, потом поедем потихоньку на стадион.
— Мы пойдем в ресторан! — сказал я и тут же обратился к молодой гардеробщице, навалившейся своей мощной грудью на «прилавок» гардеробной: — Где тут у вас поблизости ресторан или кафе?
— А вон через дорогу «Север».
— «Север»?
В Крайске было всего два «настоящих» ресторана — «Север» и «Сибирь». «Север» был известен тем, что посетителями его были в основном северяне, оставлявшие за вечер месячную зарплату старшего инженера.
— А попроще ничего нет?
— А там проще некуда.
Местный «Север» оказался в подвале. Спускаться пришлось в тесном туннеле.
— Да, это не тот «Север»! — сказал Хмель, хотя вряд ли бывал в мраморном зале крайского «Севера».
Но зальчик оказался очень уютным, официантка — симпатичной и приветливой, а цены приятно удивили, хотя у меня с собой денег было достаточно. Мы заказали хороший обед с закусками и болгарского вина.
— Вот это я понимаю! — потирал руки Хмель. — Как белые люди! Давайте как-нибудь съездим в Томск. Там, говорят, красиво, особенно зимой. Так же утром приедем, прошвырнемся, посидим в ресторане и — нах хаузен.
— А летом давайте по Прибалтике покатаемся, — сказал Толик, — днем по городам гуляем: Рига, Вильнюс, Таллинн, Питер, а ночью в поезде, и никаких гостиниц не надо!
Я молчал. Тоже мне радость: Томск, Рига, Ленинград… У меня будут Париж, Рим, Лондон, Барселона, пятизвездочные отели, бары, шикарные женщины. И хорошо, что Оля вышла замуж, ведь будущему дипломату она не может составить достойную партию.
Мы ополовинили бутылку, когда в пустовавшем до того зале возникло оживление. Толик уставился на прибывших, щурясь и поправляя очки:
— Шурик, а не твоя ли это невеста?
Я повернулся. Действительно, Оля с законным мужем и несколько девочек (всего человек шесть-семь) пришли праздновать свадьбу в ресторан «Север» и заняли два сдвинутых для них стола. Была Оля не в белом свадебном наряде и туфельках, а в сером платье с пояском и длинных осенних сапожках, какие свободно продавались в Северореченске. Рассаживались, заказывали, вскоре хлопнула пробка шампанского. Оля с мужем подошли к нашему столу, у Оли в руках были два бокала, один из них она протянула мне. Я поднялся. Меня снова пронзила дрожь.
— Мальчики, присоединяйтесь к нам, — пригласила она. — У нас очень скромно, настоящая свадьба будет седьмого ноября. А сегодня посидим здесь, потом в общежитии танцы устроим…
— Пойдемте, — кивнул муж.
Он уже начал лысеть, улыбка у него была доброй, губы — толстыми и яркими. Я взглянул на ребят и помотал головой.
— Будь счастлива, — сказал я вдруг осевшим голосом.
Мы чокнулись, выпили, потом Оля поцеловала меня в щеку и прошептала: «Какие мы дураки, ведь все могло быть иначе!» И ушла…
Все могло быть иначе, думал я под рев трибун, все могло быть иначе, думал я под стук колес, все могло быть иначе — звучало в ушах, когда я перебирал у себя на рабочем столе разные бумажки. Все могло быть иначе, но тогда не будет МГИМО, Италии, бурной, полной событий, интересной жизни, блестящей среды, ослепительных женщин, великолепных городов.
Почему-то песня вспомнилась, кто-то же ее пел там, в той жизни: «Оля любила цветы, Оля их в поле искала». А я ей не подарил ни одного цветочка, даже в день ее свадьбы…
6
Наступила моя первая рабочая зима. В нашей конторе работа шла своим чередом, прерываемая праздниками. На праздниках собиралось много красивых девчонок и молодых женщин, я перетанцевал и познакомился со всеми, а 8-го Марта поехал провожать одну из них домой. Звали ее Верой, она была похожа на актрису Светлану Светличную и знала об этом. Она жила в Северном микрорайоне, где у нее была «гостинка». Мы шли к ее дому от остановки, смеялись, я что-то рассказывал ей, размахивая руками; в общем, мы привлекли внимание, ко мне привязались местные ребята, и я получил за свое вторжение на их территорию и слишком вольное поведение кастетом по затылку. Вера привела меня к себе, обработала рану, замыла ворот рубашки и повесила ее сушить. Потом я слышал, как она крикнула в коридоре:
— Сосед! Дай чистую рубаху!
Они вошли оба в комнату, где я сидел в майке на низком креслице с длинным сиденьем. Сосед, крепкий, как сейчас бы сказали, накаченный, с приятным округлым лицом, поздоровался со мной за руку, представился: «Валера», потом внимательно осмотрел мою рану и спросил у Веры:
— Ты их знаешь?
— Да каждый день вижу! Шпана!
— Покажешь, — задумчиво сказал Валера, направляясь к двери. — Я с ними разберусь.
Я запахнул на себе слишком широкую фланелевую рубаху Вериного соседа и снова опустился в кресло. Мне почему-то сразу понравилось в этой комнате, где не было ничего лишнего и в то же время было все для жизни: журнальный столик, диван, книжная полка, встроенный шкаф, небольшое трюмо с туалетным столиком, кресло-кровать, на котором я сидел.
— Хорошо у тебя здесь, — сказал я.
— Нравится?
— Ага!
— Мне и самой нравится, я здесь что хочу, то и делаю!
Я почему-то сразу же подумал про соседа:
— И часто?
Вера застыла над столиком, на котором она освобождала место, складывая в одну стопку журналы с выкройками. Обесцвеченные волосы рассыпались, стали видны их темные основания.
— Ну, ты остряк! — наконец обрела она дар речи. — Ты, наверно, про Валеру подумал?
— А что? Гарный хлопец!
— Да, он хороший мужик, но мы с ним просто друзья. Я же его жену Свету хорошо знала, вместе работали.
— Развелись?
— Кабы! — Вера вздохнула и стала расстилать скатерть, похожую на большую салфетку. — Попала под машину. Ты же знаешь, какие у нас туманы зимой из-за этой ГЭС. А так у них все хорошо начиналось, он боксом занимался, институт физкультуры закончил. А сейчас… — махнула рукой, поправила скатерть-салфетку.
— Пьет?
— Лучше бы пил. Хуже…— неожиданно рассмеялась: — Кстати, ты ничего не заныкал с праздничного стола?
Я развел руками.
— Мужик называется! А я вот позаботилась!
Она достала из своей сумки жестом фокусника бутылку вина, и я понял, что Вера из тех, которые нигде не пропадут. Она сходила на общую кухню, принесла банку сайры, сунула мне в руку консервный нож:
— Ты любишь сайру? Я — обожаю!
— Я тоже, — сказал я. — После такого роскошного стола я перед тобой в неоплатном долгу.
— А почему в неоплатном? — увидев выражение моего лица, замахала на меня рукой: — Дурак, я не об этом!
— Я тебя приглашаю в ресторан!
— Ага, — сказала она, — чтобы тебе еще раз по башке звезданули? Нет уж, лучше давай здесь устроим, но чтобы у нас все было: хорошее вино, холодные закуски, горячее… Ты что хочешь на горячее? Я могу сделать курицу в фольге, хочешь?
— Ага, — сказал я, разливая вино по рюмкам.
— А еще обязательно фрукты и торт!
— И посидим по-семейному… За нашу встречу!
— За встречу!
Вера выпила и снова заговорила:
— Мне эта семейная жизнь — во где! Только кончила техникум, жизни не видела, взяла, дура, и вышла замуж! Он здешний, его отец на обувной фабрике «Спартак» всю жизнь вкалывал, и он пошел туда же, мастером. Жили втроем с его мамой. Она такая чистюля, такая аккуратистка! Все у нее беленькое, накрахмаленное, с ума сойти. Боря был хороший, добрый, разносторонне развитая гармоничная личность, меня и к спорту приобщал, и к туризму, заставлял зарядку делать и закаляться, на концерты водил… Но так уж на маму повернутый — с ума сойти! Днем она мне мозги конопатит: утю-тю-тю-тю-тю, а ночью он: бу-бу-бу, бу-бу-бу! В общем, развела она нас… А меня как раз в местком избрали за жилплощадь отвечать, нам пришло несколько квартир и гостинок. Ну, на квартиру я не стала претендовать, а за гостинку подсуетилась.
— У тебя хорошая комната, — снова сказал я.
Вера внимательно посмотрела на меня со своего дивана.
— Ты что? — спросил я.
— Ничего, так. Наливай!..
Когда бутылка оказалась пустой, Вера тут же улеглась на диване с ногами:
— Ой, какая я пьяная!
Я не был уверен, что это следует рассматривать как приглашение к действию, но на всякий случай пересел на диван и поцеловал Веру.
— Ой, не надо, — сказала она.
Не надо так не надо, подумал я.
— Найди себе какую-нибудь дурочку, а с тобой мы будем просто друзьями, ладно?
— Ладно, — согласился я.
И мы действительно «дружили» всю весну. Я перестал ездить на занятия, и мы после работы шли в кино или в приличное кафе, где опасность получить кастетом по затылку была минимальной, а то и сразу ехали к ней в Северный микрорайон, где мне действительно было хорошо. Сосед Валера приветливо здоровался со мной, Вера сказала, что с моими обидчиками он крепко «разобрался».
Как-то мы снова заговорили о ее комнате, и Вера сказала:
— А знаешь, она может стать твоей!
— Как так?
— Да запросто! Тебе даже ничего делать не надо. Только напиши заявление на жилплощадь, у нас же объединенный местком.
— И все?
— И все!
И тут я понял: Вера «дружит» со мной только потому, что я сын Корнилова. И операцию с квартирами провернет, пользуясь моим именем, точнее, фамилией папы. Стало противно, но еще противнее, когда я подумал про себя: завел «дружбу» с тридцатилетней «разведенкой».
— Счет один-один, — произнес я вслух заключительную фразу своих дум.
— Что-что? — сказала Вера, но тут же все поняла: — А, вон как! Меня, значит, в расчетах подозреваешь, а сам белый и пушистый?
— Я же сказал: один-один.
Но она не слушала:
— Да если б вы, мужики… Да если б вы были настоящими мужиками! Вам что? А у меня один аборт, другой!.. С Борисом я бы все вытерпела, и маму его накрахмаленную, и обливание холодной водой, и три часа на морозе «шайбу-шайбу!» кричала бы. Детей бы нарожала! А детей-то нету: доабортировалась! И что мне теперь, своей квартиры не иметь, по-людски не жить?
Она заплакала, я стал ее успокаивать, и в эти мгновения мы стали друг другу неожиданно близки, и то, что произошло затем, было и естественным в этой ситуации, и необыкновенным, потрясшим обоих. Под окном шелестели свежей листвой тополя, а вдали горело закатное небо.
Вера лежала с просветленным лицом, и мне думалось, что и слова ее будут необыкновенными, а она сказала после долгого молчания:
— Только напиши в заявлении, что ты живешь на квартире. Все знают, что ты живешь дома, но это для комиссии; если что, объясним, мол, поссорился с родителями, ушел на квартиру.
Я написал заявление, но больше Веру не провожал и стал посещать все занятия в институте. С бескорыстной помощью своей одноклассницы Нади мне удалось выправить положение и закончить первый курс без троек. В июле я получил ордер на комнату-«гостинку» и решил совместить два моих праздника, пригласив лишь «брянскую» троицу: Хмеля, Толика и Надю. Вера с головой ушла в свои счастливые заботы обладательницы отдельной квартиры и меня на новоселье тоже не позвала…
Год, когда я учился на втором курсе, был самым прекрасным в моей жизни. На работе не напрягали, можно было и контрольную переписать, и школьную программу повторить для будущего экзамена в МГИМО; рабочий день пролетал незаметно и не утомительно, зато в моем распоряжении — если не было занятий или не хотелось ехать в институт — был целый вечер в большом городе, можно было пойти в кафе, в кино, в театр, в гости, на хоккей, на концерт приезжих артистов, на каток. Компанию мне составляли то Хмель с Толей, то Надя — одна или в их компании, иногда Вера. Правда, в гости к себе она меня так и не пригласила, однажды, по старой памяти, приехали в Северный микрорайон, они обнялись с Валерой, потом посидели втроем, теперь уже в моей «гостинке», выпили и разошлись. Я даже не пошел ее провожать.
И все же на ясном небосклоне возникла небольшая тучка в лице Эсфири Яковлевны Горяевой. Ее предмет не давался мне никак. «Четверку» я получил только с третьего захода. «Каким же вы будете инженером-технологом, если технологии металлов не знаете?» — выговаривала мне Эсфира. Вблизи ее лицо было вовсе не белоснежным, сквозь крем и пудру проглядывали крупные и частые веснушки. Я смотрел на веснушки и думал вовсе не о доменном процессе, а о всяких глупостях. Например, о том, кто ее муж, ну, и все такое… Эсфира покраснела и отвела глаза.
Отец «успокоил» меня, сказав, что еще в техникуме технология металлов была для него самым тяжелым предметом.
— Ну, а на работе как дела? — поинтересовался он.
И я выложил свои обиды:
— Да только начнешь что-нибудь делать, и тут оказывается, что этим другой отдел занимается, все ходим по одному кругу, в конце концов у нас одни цифры, у них — другие. Непонятно, чему и кому верить.
— Ну, а ты бы как хотел?
— А вот как!
Я взял карандаш, листок бумаги и стал набрасывать схему взаимодействия: кто кому подчиняется, кто за что отвечает, кто с кем связан, кто с кем согласовывает…
— Ты это оформи, как следует, — показал на схему отец. — Пояснительную записку, схемы, формы документов.
— А зачем?
— Пригодится. Работай.
Пришлось покопаться в литературе. Прямого ответа на свои вопросы я не нашел нигде. Как-то проходя по коридору вуза, увидел табличку «Зав. кафедрой организации производства профессор Горяев М.Д.» и остановился. Ага, вот ответ и на самый главный вопрос по технологии металлов и на мои библиографические поиски.
Мужем Эсфиры оказался сорокалетний мужик с прямыми, распадающимися на два вороньих крыла, волосами:
— Слушаю вас.
Я, как мог, объяснил свою задачу.
— На самом деле, — сказал профессор, — задача одновременно очень проста и очень сложна. Проста, потому что в основе взаимодействия должны лежать простые правила и связи, а сложна, потому что мы не знаем этих правил, а если и знаем, то не умеем, не можем или не хотим по ним работать. То есть здесь организация плюс психология. Что касается организации, то вот, — Горяев повел в сторону книжного шкафа, — начните с классики. Например, с американского двухтомника по организации производства. What about English?
— Just a little.
— Nice![1] Только учтите, эта книга на вес золота! Ее ни в одной библиотеке нет. У вас есть с собой зачетка или студенческий?
Занося в свою записную книжку мои данные из студенческого билета, проговорил:
— Корнилов… Генеральская фамилия!
Я промолчал, отца действительно в газетах называли «лесным генералом».
«Труд» оказался объемным, на восемнадцати машинописных страницах — сам отстукал в отделе одним пальцем на старой портативной «Москве». Я вернул Горяеву книги и попросил посмотреть свой труд. Тот согласился и вернул мне его через неделю с приложением двух листов замечаний и предложением напечатать в сокращенном виде в трудах кафедры, а также выступить на студенческой конференции. Когда я рассказал об этом отцу, тот обрадовался:
— Вот видишь! А на конференцию пригласи.
Я сообщил ему время и место без задней мысли, но каково было мое изумление, когда в аудиторию вошли мой отец, мой начальник и еще один, незнакомый мне, но тоже очень представительный. Горяев поднялся с председательского стула с растерянным видом:
— Извините, здесь студенческая конференция. Вам, наверное, в ректорат?
— Нет, мы как раз на конференцию, — сказал папа. — Хотим послушать выступления будущих инженеров.
Горяев пригласил их садиться и дал знак секретарше. Она тут же подбежала к ним с листочком, где отмечались все присутствующие. Горяев получил листок и спал с лица, но быстро справился с волнением и, поднявшись, провозгласил:
— На нашей конференции присутствуют: директор лесопромышленного объединения Корнилов, э-э-э…
— Григорий Андреевич, — сказал я.
— ….директор объединения «Экспортлес» Калугин… Дмитрий Петрович («Павлович», — поправил мой начальник) и инструктор крайкома Мельников… («Геннадий Михайлович», — подсказал тот). Слово предоставляется студенту второго курса Корнилову Александру…
— Григорьевичу, — добавил мой отец под общий смех.
Пользуясь моментом, я пересказал почти весь реферат «Организация планирования экспортных перевозок». Студенты — исключительно дневники — сидели, раскрыв рты. Вопросы задавали почетные гости, а потом еще и выступили — очень критически, но благожелательно. А мой начальник предложил направить в официальном порядке мой реферат на его имя.
— Что же вы? — выговаривал мне потом Горяев. — Ничего мне не сказали.
— Михаил Дмитриевич, я от вас ничего не скрывал.
Он с улыбкой почесал в затылке:
— Да не с тем Корниловым я вас ассоциировал… Ну, ладно, главное, что мы привлекли к студенческой науке самое серьезное внимание! А у вас это — хороший задел на будущее.
Об этом же сказал отец:
— Сильно не надейся, что что-то изменится, но я рад, что ты сумел решить поставленную задачу, не отступился, получил опыт выступления, мы тебя и вопросами подергали, и покритиковали, но — начало хорошее!
Видимо, он решил, что с МГИМО у меня все покончено. Но я тем временем начал собирать документы, и помощи отца, слава богу, не потребовалось. Но, возможно, моя фамилия оформлявшим документы говорила больше, чем Горяеву.
В Москву мы поехали с мамой и опять остановились у родственников. С последней нашей встречи тетя Рая похудела, подурнела и выглядела гораздо старше своих пятидесяти лет, а ее муж, Александр Васильевич, наоборот, весь как бы развернулся, расправился, стал выше и больше. И на маме он остановил долгий взгляд, за который хотелось дать в его столичную морду. Зря не дал… На третий день случился скандал. Якобы тетя Рая «застукала» своего мужа с мамой. То, что Александр Васильевич мог что-то такое предпринять, было ясно из его взгляда, но чтобы мама — моя мама! — дала повод для таких обвинений? Но постаревшей тете Рае надо было отвести душу, отыграться на младшей сестре, которая рядом с ней выглядела просто девушкой:
— Все из себя честную строила, в тетрадку свои принципы переписывала: «Не дари поцелуй без любви!» Передо мной выкаблучивалась, высшее образование, в Сибирь поехала, декабристка хренова! А на самом деле тебе на всех наплевать было! Я в войну вас всех спасла, а вы меня из дома выгнали, как собаку! И вот теперь ты хочешь лишить меня последнего: на мужа моего претендуешь и на квартиру? Сначала сына своего пристроишь на две недельки, потом на время учебы попросишь приютить, а там и сама прилабунишься!
— Да не нужна мне твоя квартира! А что пришли мы к вам, так ведь родственники, обижать не хотелось, — попробовала оправдаться мама.
— Обижать не хотелось? Да ты только то и делала, что обижала! Честностью своей мне в лицо тыкала! В вероломстве меня обвиняла, что я обманом у тебя Сашу, мужа моего, увела, на себе женила! — набросилась на мужа: — А ты что молчишь? Увела я тебя? Скажи, увела?
— Да нет, Раечка, сам я, что уж ты так? — бормотал тот, пряча глаза.
— Вот! Никого я у тебя не уводила! И к мужу моему — не сметь! И про честность свою забудь! Где она, твоя честность, была, когда ты Григорию своему очки втирала?
— Какие очки? — прошептала мама, переводя взгляд с тети Раи на меня.
— А вот какие! Когда ты с Григорием познакомилась?
— Как приехала в Великореченск, в пятьдесят втором, осенью.
— А сын твой когда родился?
— В пятьдесят третьем… 8 августа.
— Так и выходит, — встрял Александр Васильевич, — посчитай!
— Так, да не так! У меня все письма твои сохранились, я же все сопоставила. Ты в письмах-то не соврала, а метрики на Сашку другой датой записала!
— Это в сельсовете ошиблись, — проговорила мама чуть слышно, с опущенной головой.
— Ничего не ошиблись! Просто ты хотела скрыть от людей, что нагуляла Сашку, что Григорий — не его отец! А вот кто — это я тоже узнаю. И не дай бог, не дай бог, если ты в моем доме, если ты с моим…
Я не сразу вник в смысл сказанного, меня больше поразила перемена в маме. Казалось, еще мгновение, и она упадет. Александр Васильевич тоже забеспокоился и принялся увещевать жену:
— Рая, Рая! Да что ты на человека наговариваешь!
— Это я наговариваю? Я? Да это на меня всю жизнь наговаривают, я от этого здоровья лишилась, вон какая стала. А за что? За то, что жить по-человечески хотела?
И тут я подошел к маме:
— Давай, мама, соберемся и уйдем.
— Давай, — прошептала мама. — Только куда?
— Поедем домой, — неожиданно сказал я.
— А институт?
Меньше всего мне сейчас хотелось думать об институте международных отношений. Мне казалось, что если мы не уйдем сейчас, сию же минуту, все рухнет, развалится, и вся моя недолгая еще жизнь промелькнула передо мной как одно радостное, светлое, счастливое мгновение. И я вдруг понял, почему отец всегда был со мной, а мама чуть в стороне и сзади.
Мы ушли, хотя вначале Александр Васильевич, а потом и тетя Рая просили «не делать глупостей». Мы приехали на такси в «папину» гостиницу, устроились в «полулюксе», где было две комнаты, я уложил маму в ее постель и уговорил принять димедрол, который попросил у дежурной. Сам я не спал почти до рассвета и решил окончательно и бесповоротно, что я поеду с мамой домой, я не могу сейчас оставить ее одну. И словно какая-то тяжесть спала с моих плеч. Я вдруг подумал, что ради эфемерной мечты о блестящем будущем лишил себя многих простых радостей.
И еще решил: что бы я ни услышал, я всегда буду считать своим отцом только Григория Андреевича. Родство — оно не по крови, а по душе. Кого любишь — тот и родной. Я уверен был, что Григорий Андреевич — будь он реально не мой папа — никогда даже не задумывался о родстве, он просто полюбил меня, когда я еще был в утробе. И еще я знаю, что он никогда бы не пожалел, что у него с мамой нет «своих» детей: он так любил меня, что на другого уже ничего не осталось бы. А мама… Мама не смогла полюбить меня безмерно и безотчетно, как любят одинокие матери. Чем большей была любовь Корнилова ко мне, тем тяжелее было маме любить меня.
Утром мама не смогла подняться. Мы с дежурной вызвали врача. Пришла пожилая женщина в белом халате и с чемоданчиком. Я вышел в свою комнату, они с мамой долго разговаривали, ведь мама сама была врач. Потом я поговорил с врачом:
— Не волнуйтесь, — сказала она, — ничего страшного. Вашей маме нужен полный покой.
— А можем мы с ней ехать домой?
— Не раньше, чем послезавтра.
— А самолетом можно?
— Лучше, конечно, поездом.
Мы поговорили с мамой и решили лететь самолетом. Весь следующий день я занимался билетами. Пришлось даже звонить папе, чтобы он помог через свое министерство.
— Что случилось? — спросил он. Такого голоса у папы я никогда не слышал.
— Папа, у нас все в порядке, не волнуйся, — и добавил: — Мы с мамой тебя очень любим.
— Я вас — тоже. Поцелуй маму.
В гостинице меня ждал Александр Васильевич.
…После Сталинградской мясорубки почти все корабли Волжской флотилии передали на Днепр и Азовское море, а бронекатер, которым командовал Саша, остался на Волге и стал дивизионным флагманом. Их дивизиону поставили задачу охраны судоходства и коммуникаций в районе Саратова. Во время одной из последних и безуспешных бомбардировок железнодорожного моста прямо перед катером взорвалась авиабомба. Комдив и Саша в это время находились на открытом верхнем мостике; взрывной волной Сашу с большой высоты бросило на корму, а комдива зашвырнуло далеко в воду. Саша с переломанными рукой, ногой и ребрами смог организовать спасение катера и командира, кстати, практически не пострадавшего, а сам надолго загремел на больничную койку.
И самым ярким впечатлением от месяцев, проведенных в госпитале, стали встречи с Наташей, моей мамой. Ему было чуть за двадцать, ей — без малого шестнадцать. Она приходила в госпиталь после занятий в школе и по выходным. Саша ждал ее с самого утра, весь в гипсе и с ногой на растяжке. Когда она появлялась на пороге в своем белом халатике, палату словно бы озаряли солнечные лучи, лучи счастья, радости и надежды. В палате было много тяжелораненых — слепых, безруких, безногих; Наташа подолгу сидела у каждого, читала полученные письма и под диктовку писала ответы, кормила с ложечки, рассказывала что-нибудь интересное из прочитанного, читала стихи, чаще всего Симонова: «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», «Касаясь трех великих океанов…», «Жди меня, и я вернусь…». В палате сморкались, вздыхали, плакали, но это были хорошие слезы, очищающие и помогающие жить.
Саша не сводил с нее глаз, и вот она подходила и садилась рядом с его кроватью. И для него начинались самые счастливые мгновения в жизни. Они просто разговаривали, Наташа рассказывала о городе, о школе, а он — о себе, что собирался стать моряком дальнего плавания, а пришлось воевать на катерах, и моря он по-настоящему еще не видел. Наташа задерживалась у него дольше, чем у других, и он видел, что она рада сидеть и разговаривать с ним бесконечно, но в то же время мучилась, что не уделяет столько же внимания остальным.
В начале лета он уже стал с помощью Наташи выходить в парк, где можно было разговаривать открыто, не таясь. Он сначала признался ей в любви стихами, не своими, а теми немногими, что помнил со школы. После он нашел свои слова и услышал в ответ, что она его тоже любит, но ей еще надо учиться, а ему — закончить войну и дойти живым до Берлина. «А потом я приеду, и мы поженимся!» — сказал он и впервые поцеловал ее не как девочку-школьницу, а как свою невесту. В тот день они вышли на ее улицу, и она показала ему свой дом. «Жди меня, — с чувством произнес он, — и я вернусь! Только очень жди!»
А потом ее почему-то не было несколько дней, и он пришел в этот дом, увидел Раю и узнал, что Наташин класс угнали в колхоз на прополку, но эта новость почему-то больше обрадовала его, чем огорчила… Они стали встречаться с Раей, благо наступила пора, когда каждый кустик ночевать пустит. Наташа приехала и поняла, что с ее Сашей что-то случилось, он прятал глаза и виновато улыбался. Лишь когда на его проводы явилась Рая, в красном плаще и красивых туфельках, Наташа поняла все.
Саша писал ей письма, в которых каялся и просил прощения, обещал вернуться только к ней, а в ответ получил лишь одно, в котором его оскорбительно и даже грубо просили больше не беспокоить ее.
К моменту его выхода из госпиталя спасенный им комдив командовал бригадой в составе Днепровской флотилии. Там же оказался и Саша, вновь получив в командование свой бронекатер, доставленный по железной дороге. Катерники отличились в Белоруссии на реке Припять, а потом — в боях за Берлин. Через два года комбриг получил адмирала, должность в Главном штабе и взял с собой в Москву Сашу. Он стал еще ближе к Наташе, но больше ей не писал, однако хотелось хотя бы издали посмотреть на нее.
И такая возможность представилась. На «Красной Слободе» разработали проект боевого катера и построили головное судно. На его приемку поехал адмирал и взял с собой Сашу.
Он пришел в знакомый дом, бабушка узнала его, расплакалась. Рассказала, что старшая дочь уехала в Москву за счастьем, младшая учится в медицинском, а живет в общежитии, так ей, говорит, удобнее. Он оставил свой московский адрес и попрощался.
На другой день он стоял у входа в институт и ждал Наташу. Он понимал, что надо пойти в деканат и узнать, где она занимается, но, прошедший от Сталинграда до Берлина, он чего-то боялся, просто стоял и ждал, не надеясь ни на что, ведь он просто-напросто мог не узнать ее. Но он узнал ее, потому что она мало изменилась, осталась такой же светлой, солнечной, какой была в шестнадцать лет. Она не была такой красивой, как Рая, но здоровьем, статью, лучистым взглядом она особенно выделялась рядом с невысокой девушкой со снисходительным выражением на кукольно красивом личике. И только высокий ладный парень, на которого оглядывались все девушки, а он, размахивая длинными руками, что-то декламировал и смотрел только на Наташу, был ей достойной парой. «Артист, — неприязненно подумал Саша, — куда мне до него?..» Он вспомнил бьющие наповал слова единственного письма Наташи и с поникшей головой ушел.
А служба продолжалась успешно, он ждал первой большой звезды на погоны и собирался поступать в академию. И тут на его пути снова возникла Рая. Ей написала мать и, видать, с каким-то прицелом сообщила адрес, и Саша обрадовался ей, ведь она-то в чем виновата, что у них не вышло с Наташей… А ему давно пора было жениться, сам адмирал как-то спросил: «Когда ты наконец женишься? Я бы тебе хорошую комнату сразу дал, а как дети появятся — и квартиру получишь».
Комнату они с Раей получили в самом центре, недалеко от того места, где при Сталине предполагалось построить Дворец Советов.
Наташи на свадьбе не было, встретились они, когда она окончила институт и приехала в Москву, чтобы отправиться в Сибирь. Рая не отпускала ее ни на шаг, таскала по всей Москве, а Саша узнавал заранее их маршруты и следил за сестрами издалека. В эти минуты он ненавидел себя и свою красавицу-жену. Если б только он мог остаться с Наташей наедине и поговорить!
Они все же встретились с Наташей, он выяснил, что она не получала его писем и не писала этого чудовищного ответа. «Простила ли ты меня?» — спросил он. «А ты — простил себя?» — услышал он в ответ и понял, что жил только надеждой, а теперь и ее нет.
Он окончил академию, Рая наконец родила, они вызвали и прописали к себе мать, адмирал добился для них квартиры в доме на Смоленской набережной, где жил сам… Но ребенок вскоре умер, а врачи объяснили, что у Раи какой-то там резус, больше не стоит рисковать ни собой, ни детьми; с того времени она стала стремительно стареть, у нее испортился характер.
Перед выходом Александра на пенсию его всесильный шеф предложил ему адмиральскую должность, но для этого надо было отправиться на Дальний Восток, Рая отказалась ехать и его не отпустила. Вот так и живут: ей уже пятьдесят, а ему еще только пятьдесят.
И когда приехала Наташа с сыном, который вполне мог быть их сыном, с ним что-то произошло, он понял, что все эти годы жил уже не надеждой, а мыслями и воспоминаниями о ней, знанием того, что она была, есть и будет, и он сказал об этом Наташе. И она вдруг тоже это поняла и сказала, что она всегда помнит того своего Сашу, он всегда с ней, и своего сына она не случайно назвала этим именем.
И когда они сидели и плакали радостными слезами, наконец-то преодолев то, что стояло между ними столько лет, вошла Рая…
После приезда мы целую неделю жили с мамой на даче. Отец приезжал поздно, а ранним утром, когда я еще спал у себя наверху, за ним приходила «Волга». Дача у нас была в сосновом бору, без всякого хозяйства и огородов, даже заборов не было. Я наслаждался ничегонеделанием, много спал и читал. После позднего завтрака — мама готовила папе яичницу и кофе, но сама завтракала со мной — мы обычно ходили с ней за грибами, потом сортировали их, чистили, резали на сушку, замачивали для засолки, жарили в сметане с картошкой.
А потом папа взял отпуск, я проводил их на юг, и в моем распоряжении оказались две квартиры, считая мою «гостинку», и дача. Такое счастье следовало отметить, и я позвонил Наде. Я боялся, что она куда-нибудь уехала, ведь в институтах и техникумах сейчас отпуска и каникулы, но она оказалась на своем рабочем месте: дорабатывала последнюю неделю.
Мы встретились в городе и практически не расставались с ней до самого приезда моих родителей, перемещаясь с городской квартиры на дачу и обратно; в Северном микрорайоне Наде почему-то разонравилось бывать. Мы жили как муж и жена, после того как в первый же вечер я легко согласился на поставленное Надей условие: не задавать вопросов. И когда прилетели родители, я уже по дороге из аэропорта сообщил им о женитьбе на Наде.
Отец озабоченно покачал головой:
— Тебе поначалу надо определиться. То, что ты работаешь и учишься, это хорошо, ты уже, можно сказать, самостоятельный человек. Но с вечернего могут забрать в армию.
— Надо переводиться на очное! Даже на первый курс! — воскликнула мама.
— От армии бегать не надо, — возразил отец. — Но и терять время, если ты настроишься на науку, на серьезную работу, жалко. Так что — как решишь, так и будет… А невесту свою что ж не взял в аэропорт?
Родители мои Надю практически не знали, но она быстро понравилась им и они нашли общий язык, особенно с папой. Я даже склонен был считать, что отцу она понравилась больше, чем мне. Да и он был в самой поре — видный, представительный, состоявшийся, заметный. Он даже пригрозил мне на свадьбе: «Смотри, обидишь Надю — со мной дело иметь будешь!» Он сказал это с улыбкой, но я-то знал, что папа слов на ветер не бросает.
Со свадьбой пришлось поторопиться в свете назревающего события. Жить мы собирались в моей гостинке — во всяком случае, я так планировал, несмотря на возражения Нади. Но тут и мои, и ее родители запели в унисон, что в этом нет смысла, надо решить вопрос с полноценной квартирой, всем будет спокойнее и удобнее, если мы будем жить у тех или у других родителей, а тем временем моя гостинка превратится в полноценную квартиру.
Я перевелся на второй курс очного отделения, и мы закончили с Надей в одном году, она даже не брала академический отпуск по случаю рождения дочери, я делал за нее все контрольные и готовил ее к экзаменам… Нет нужды говорить, что я сразу поступил в аспирантуру к профессору Горяеву. Надя же стала преподавать в своем техникуме и в конце концов дошла до должности завуча.
Но я забежал на много лет вперед, а тогда, в 1976-м, мы были молодыми специалистами, родителями трехлетней дочери и обладателями двухкомнатной кооперативной квартиры, которую наши родители, здраво рассудив, что не стоит моему отцу «мараться», купили вскладчину.
7
Вся Надина жизнь прошла вблизи эвакуированного из России машиностроительного завода, который разместился сначала на берегу под открытом небом, потом появились навесы, фундаменты, бараки, поселок Нахаловка. Но уже в начале пятидесятых здесь выстроили двух-, трех- и четырехэтажные дома, самый большой в городе Дворец культуры, поликлинику, техникум. Техникум был построен по типу военного училища: поставлены по периметру, за железной оградой, несколько зданий — учебный и лабораторный корпуса, общежитие, дом преподавателей, мастерские с гаражом. Надя жила в преподавательском доме, где у папы, как у директора техникума, была самая большая и самая лучшая квартира. Все было рядом: папина работа, мамина поликлиника, Надин детсад, школа.
В школу они ходили втроем. Троица эта была знакома еще с детсада, потом вместе пошли в первый класс. Игорь Хмелев жил с родителями и старшей сестрой в большой квартире четырехэтажного дома, одного из лучших в заводском поселке, выделенной его отцу как фронтовику-орденоносцу, ветерану, специалисту, начинавшему свой трудовой путь на этом заводе еще в России. А родители Толика были из тех, кто прибился к заводу уже здесь, практически ничего не получив взамен. Во всяком случае, даже места в бараке не досталось молодой семье, пришлось им строить свой дом из того, что попалось под руку. Зато при доме был огородик, летом семья жила как на даче. Дом стоял рядом с железной дорогой, прямо под насыпью. Надя выходила за металлические ворота, ее уже ждал Хмель, они шли в сторону вокзала, и к ним присоединялся Толик возле своего дома.
После школы, где-то к вечеру, Толик и Хмель подходили к воротам техникума. Хмель объявлял о своем прибытии коронной фразой: «Вэз эз э войс ов Амэрикэ фром Хокинава!»[2] Если было сухо и тепло, они шли на спортплощадку, где шли баталии между студентами техникума, многие из которых всего на два-три года были старше их. Играли в волейбол, в баскетбол — в одно кольцо, в футбол — в одни ворота. Их уже знали, Хмеля звали играть в футбол, и он ловко, с улыбочкой, обводил двоих-троих и забивал гол. Толик чаще всего сидел в роли болельщика, а Надя обычно играла в настольный теннис. Чтобы играть и в сумерках, студенты протянули провод и включали лампочку. Хмель и у теннисного стола был лучшим.
В семье Хмелевых все определяла старшая дочь Люся: что покупать и как одеваться Гарику, в какие кружки ходить. Хмель еще перед самым началом занятий в пятом классе заявил: «Люся сказала, что надо поступать в техникум. Пусть на год дольше, зато — специальное образование, диплом техника-технолога, а это на любом заводе требуется». Надя как само собой разумеющееся считала, что ее будущее — папин техникум. «И я с вами!» — сказал Толик. Но уже в сентябре Хмель дезавуировал свое прежнее заявление: «Люся сказала, что нам снова вернули десятилетку, а в техникум принимают только после восьмого класса. Так что мы теряем не один, а два года!» «Это тоже Люся посчитала?» — спросила Надя, намекая на то, что все задания по математике он списывал у Нади. «Тебе хорошо, тебе не служить. А нас с Толиком сразу после техникума заберут в армию». Надин старший брат поступил в военное училище, она гордилась им, и страх Хмеля перед армией неприятно поразил ее. «Я буду ждать!» — насмешливо сказала она. Но потом это неприятное чувство прошло, и к ней снова вернулась ее большая, ровная, чистая и верная любовь.
Надя не была театралкой, не особенно любила она и телевизор. Он появился у них в доме довольно поздно, когда схлынула мода на общественный просмотр телепрограмм в красных уголках. Надя любила слушать передачи «Театр у микрофона» в исполнении местных артистов. Особенно ей нравилась «Корзина с еловыми шишками» по Паустовскому, где на фоне красивой и грустной музыки Грига звучал серебряный голосок Дагни Педерсон: «Слушай, жизнь! Я люблю тебя!»
Конечно, Надя не раз бывала с родителями в театрах города, а их было целых три: кукольный, драматический и музкомедии, но чаще всего на утренниках. А с восьмого класса их стала регулярно водить в театр классная руководительница, и Наде стыдно было признаться, что больше всего ей нравится в музкомедии, после спектакля «Летучая мышь» у нее долго от смеха болел живот. И когда классная руководительница сказала, что при театре музкомедии организован кружок для школьников, Надя ради любопытства пришла на первое занятие. Таких любопытных оказалось совсем немного, это были в основном девочки-старшеклассницы с высокой грудью и подведенными глазами, которых ждало разочарование. Руководителем кружка оказался не кто-нибудь из мужчин-премьеров, а никому из зрителей не известная режиссерша, позволившая звать ее просто Беллой, худая, с жесткими чертами лица, коротко стриженая. Занятие практически провалилось, на все попытки Беллы установить контакт девчонки откровенно посмеивались и закатывали глаза.
— А вы замужем? — спросила одна из них, когда Белла попросила задавать вопросы.
— Нет, — ответила Белла, — не замужем. Еще будут вопросы? Нет? Тогда спасибо, до следующей встречи.
Все разошлись, а Надя не спешила уходить. Белла собирала бумажки со стола и не поднимала глаз, словно не замечала Надю.
— А это вы читали в «Корзине с еловыми шишками»?
Белла подняла голову и улыбнулась, жесткие складки легли по сторонам тонкогубого рта:
— Я. Тебе понравилось?
— Очень!
Белла подошла и села перед Надей на стол. От нее шел волнующий запах взрослой женщины: духов, настоящего кофе, дорогих сигарет.
— Не куришь?
Надя помотала головой. Белла внимательно оглядела ее, словно раздевая, задержалась взглядом на груди, дернула бровью и уголком рта:
— Я в твои годы вовсю смолила, — она достала пачку сигарет и зажигалку, красиво закурила. — Эти озабоченные девочки больше не придут, так что плакали мои денежки.
— А я приду.
— Я буду ждать, — сказала Белла и снова посмотрела на Надю, словно запоминая ее до следующей встречи.
Кроме Нади, на занятия стали ходить две-три девочки, мечтающие о сцене. Белла рассказывала о театре как явлении и о последних московских постановках, продиктовала список литературы, пробовала учить двигаться, говорить, сидеть, стоять. У девчонок не получалось ничего, они напрягались, краснели, хихикали, а Наде все давалось так легко, что Белла воскликнула: «Да тебя не надо ничему учить!» — после чего на следующем занятии их оказалось только двое, Надя и Белла.
— Приплыли, — сказала Белла и привычно закурила.
Долго сидели молча. Наконец Белла заговорила, словно решившись:
— Я тебя сразу отметила. Ты на одного человека похожа… На мою знакомую, она артистка, мы с ней в Сукинке учились…
— Где?
— В театральном училище имени Щукина. Она в Москве зацепилась, а я домой вернулась, что-то играю, что-то ставлю, кружки веду… Так вот, она человек редкого спокойствия, кругом будет все рушиться, а она сядет перед зеркалом, поправит прическу, покрасит губы, а потом уже спросит: «Ну, что там случилось?»
— А разве можно артистке быть такой спокойной?
— Артист, Надюша, это инструмент. А кто играет на этом инструменте?
— Наверное, режиссер.
— Правильно, режиссер. Но между режиссером и инструментом должен стоять еще кто-то — сам артист как исполнитель, как специалист. Если человек, называющийся артистом, не сможет сначала раздвоиться — на инструмент и на исполнителя, а во время спектакля снова слиться — он не может называться артистом, — она сильно затянулась и продолжала: — У талантливого артиста все это происходит скрыто, спонтанно, но — сути дела не меняет.
Она поднялась.
— Ну, что будем делать?
— Заниматься!
— Заниматься? — Белла задумалась. — Даже если эти девочки будут ходить, тебе в общей группе нечего делать. Надо нам с тобой по отдельной программе заняться. Пойдем ко мне и все обсудим.
Так Надя оказалась у Беллы в ее комнатке, тоже пропахшей табаком и кофе. Белла сразу задала ей сложное сценическое упражнение, и тут восхищение Надиными успехами заметно поубавилось, но Белла упрямо твердила:
— Ничего! Как нас учит партия, количество всегда переходит в качество!
А потом Белла зажгла свечу и выключила свет, открыла бутылку сухого вина, и они выпили по полному бокалу. Белла скрылась за шифоньером и вышла с подведенными глазами, с платком на оголенных плечах. Она читала исключительно женскую поэзию — Сафо, Ахматову, Цветаеву, Ахмадулину, Тушнову, и при минимуме аксессуаров представала и томной красавицей, и коварным обольстителем. От вина, от стихов, от запахов горящей свечи, кофе, табака, крепких духов у Нади закружилась голова, лицо Беллы то удалялось, то приближалось, чудесно преображаясь; она услышала ее голос у самого уха: «Он тихо тронул мои колени почти не дрогнувшей рукой», и ощутила горячие влажные губы на своих губах, а длинные тонкие пальцы сначала гладили ее колени, потом поднялись выше, к неожиданно стесненной остановившимся дыханием груди. «Не надо», — простонала Надя. «Надо, — прошептала Белла и стала освобождать ее грудь от одежды, — сейчас тебе будет хорошо. Твоему телу надо подышать, а ты его спрятала, заперла, вот мы сейчас уберем все лишнее, зачем нам лишнее…» Надя, глубоко и свободно вздохнув, почувствовала, что возвращается куда-то в счастливое и забытое, в то, что она похоронила, заставила забыть; она вспомнила, как мама купала ее, как целовала ее пальчики, и заплакала. Она думала, что это ушло навсегда, что ей ничего уже не нужно, но оказалось, что ей бесконечно приятно это возращение в детство и в нежность, и она никогда не испытывала такого наслаждения, как под жадным взглядом Беллы; и когда Белла стала пить влагу ее глаз, она повела головой и сама нашла ее губы.
Она несколько дней носила в себе ощущение обретенного счастья, ей доставляло радость знать, что Белле нравится глядеть на ее тело и трогать его, и она вдруг ощутила его по-новому; она осмотрела себя в большом зеркале и призналась себе, что на первый взгляд ничего особенного в ее фигуре нет, в классе у многих девчонок и ноги длиннее, и грудь выше, а Ирка Соколовская просто богиня, но раз ее тело волнует Беллу, значит, в нем что-то есть. Она ждала новой встречи с нетерпением, но вместо упражнений Белла вдруг заговорила о «Гамлете», сняв с полки толстую книгу:
— Тебе какой перевод больше нравится, Лозинского или Пастернака?
Надя пожала плечами:
— А какой лучше?
— Лучше — Лозинского. И мы знаем-то Шекспира по Лозинскому да по Щепкиной-Куперник. Они сделали великое и страшное дело, превратив Шекспира в нашего современника. И все наши режиссеры-новаторы только и знают, что осовременивают Гамлета. Я не удивлюсь, если в программке когда-нибудь напишут: Гамлет, кандидат философских наук, старший научный сотрудник. Но Пастернак возвращает нас к Шекспиру, которого мы не знаем. Да и Гамлета мы не знаем: кто он на самом деле, сколько ему лет, как он выглядит? И не зря его женщины играли…
— Да-да, — сказала Надя, — я знаю!
— У меня есть задумка: поставить нового «Гамлета», но для этого нужны новые зрители. Их немного, но они есть. Это свободные люди, которые не хотят жевать мочало затхлой морали, люди, которые мучаются тем же вопросом…
— Быть или не быть! — подсказала Надя.
— Быть, как все, или не быть, как все, — вот в чем вопрос! И Гамлет — он ощущает, что он — не как все! Помнишь гениальную сцену, когда он просит Гильденстерна и Розенкранца сыграть на флейте? «Смотрите же, с какою грязью вы меня смешали. Вы собираетесь играть на мне. Вы приписываете себе знание моих клапанов. Вы уверены, что выжмете из меня голос моей тайны!» В этой тайне — трагедия Гамлета! Если вернуться к подлинному Шекспиру, то все встанет на свои места. Гамлет оскорблен, но разве в этом его настоящая трагедия? Трагедия в том, что он любит свою мать, как любят женщину, он желает ее как женщину, у него комплекс Эдипа, он смертельно хочет и смертельно боится инцеста! Но это еще не все! Он догадывается, что королева и Офелия — любовницы, что Гертруде большее удовольствие доставляет женская любовь, и он готов стать женщиной, чтобы доставить Гертруде удовольствие лесбийской любви и в то же время не стать ее любовником-мужчиной, избежав инцеста!
Чтобы не привлекать внимания соседей, Белле приходилось кричать шепотом, но это делало ее страстную речь еще более завораживающей для Нади.
— Конечно, некоторые сцены придется дописать и переписать, это будет спектакль по Шекспиру, зато вполне закономерно, что Гамлета будет играть женщина! Тогда сцены Гамлета с королевой станут центральными и чистыми, полными высокой любви и действительно трагическими, а не комическими, если бы Гамлета играл мужчина.
Неожиданно и очень грациозно Белла опустилась на пол перед сидящей на кровати Надей и сжала ее руки в своих ладонях:
— Ты можешь сыграть такого Гамлета! Ты поняла, что отношения между женщинами могут быть наполнены высокой поэзией, звучать чистой мелодией, только в них реализуется священный идеал настоящей любви!
На фоне этих легких движений и красивых слов Надя вдруг почувствовала себя громоздкой, неуклюжей, бесчувственной и безъязыкой; и когда Белла откинулась назад и, простирая руки, вскричала: «О, Гамлет, сын мой! Сердце рвется пополам!» — Надя неловко шлепнулась в ее объятия и стала осыпать поцелуями лицо, плечи, грудь Беллы…
Потом в их встречах наступил перерыв, потому что началась подготовка к Новому году, Белла была дико занята, а Надя увлеклась чтением по ее списку, но часто откладывала книгу и, устремив взгляд куда-то вдаль, вспоминала губы, руки, глаза, слова и движения Беллы. Надя вовсе не думала, что там, в комнате Беллы, она совершала что-то противоестественное, и ей не было стыдно, потому что никто и никогда об этом не узнает.
Они вновь встретились в ее комнате уже весной, но при свете дня все было не то и не так, и вино было не то, и запах комнаты показался густым, приторным, и к Наде вдруг пришло понимание, что то, что они делали с Беллой, то, что казалось ей возвращением в счастливую детскую пору телесной любви, на самом деле постыдно и осуждаемо, и она больше никогда не будет делать этого.
Зато они стали усиленно готовиться к экзаменам в театральное училище. Узнав, что Надя с родителями собирается на каникулах в Москву, Белла воскликнула:
— Так это великолепно! Покажешься Светке, она посмотрит, может, еще кого пригласит, и они решат, толкать тебя через год в Сукинку или оставить непорочной. Я напишу ей и отправлю с тобой письмо, а ты приезжай к ней в театр часам к десяти, перед репетицией.
Прощание состоялось при свечах. Задернули плотной шторой окно, выпили вина, и Наде снова захотелось поцелуев Беллы…
Надины родственники жили под Москвой, в собственном доме, и отвели гостям весь второй этаж. Надя несколько раз ездила в Москву то с обоими родителями, то с мамой, то с папой. Как-то с папой договорились, что он даст ей полдня погулять одной.
У входа в театр ее чуть не сшибла с ног выскочившая из дверей известная актриса, бледная, с бесцветными губами, с не очень чистой кожей, и, подняв на нее глаза, потянулась с поцелуем:
— О, привет! Сто лет тебя не видела! А выглядишь превосходно: загорела, помолодела! На съемках, что ли, была?
Надя кивнула, догадавшись, что ее путают с подругой Беллы Светой.
— Где? На юге?
Надя снова кивнула.
— Ладно, не пропадай, звони, чао!
На вахте Наде сказали, что артистки Светланы Савенко в театре нет и в ближайшее время не будет.
— Она на съемках!
— Где? — спросила Надя. — На юге?
— На юге. А вы ее сестра? — спросила вахтерша, пожилая женщина с добрыми глазами. — Похожи очень. Я сначала подумала: это наша Светочка явилась…
Надя вышла на бульвар, вертя в руках конверт. И вдруг заметила, что он не заклеен. А она помнила, что Белла передала его запечатанным! Надю это еще немножко покоробило тогда. Ну что ж, подумала Надя, раз Белла его запечатала, значит, хотела что-то скрыть от нее, от Нади. Что? Она отрыла конверт и стала читать письмо:
«Родной мой Светунчик, лапочка, радость моя! Когда мы уже с тобой встретимся, ягодка моя, вишенка, падла кривоногая!
Юрочка твой больше не звонит, а то все телефон обрывал: как там Светлана Николаевна? У меня никаких особых новостей, правда, прибилась ко мне одна школьница, страшно похожа на тебя, я прямо отпала: этот твой бессмысленно-бесстыжий взгляд, эти вывернутые губы, эта попа, на которую можно поставить стакан воды, эти далеко не девичьи груди, затянутые в форменное платье! Я, как творческий человек, не могла терпеть этот диссонанс, я сорвала с нее это рубище и увидела — тебя! Это было твое смуглое тело с нежными кружками сосков, это бархатистое лоно, лишь родинки у вас в разных местах, и у нее это выглядит еще более интимно, чем у тебя. У меня тут же все потекло, только ты не ревнуй, пожалуйста, во-первых, я с ней была как будто с тобой, во-вторых, я ей была как мать, даже в тазике ее купала, а в третьих — мы всего лишь целовались, и это можно рассматривать как урок и передачу опыта.
Эта дуреха в шестнадцать лет ничего не знает и не желает знать. Она не читала ни Пастернака, ни Олеши, ни Цветаевой, ни Булгакова, я уж не говорю о Франсуазе Саган, Натали Саррот, Андре Жиде и Сартре, читает лишь черносотенную херню в «Нашем современнике» и «Молодой гвардии», всяких астафьевых и распутиных. Правда, это еще не самая плохая литература. Самое страшное — это сентиментальный реализм, ярким представителем которого был Паустовский с его вечными дождями на темных пристанях и корзинами с еловыми шишками. Даже Шолохов подвизался в этом жанре, чего стоит его «Судьба человека», а уж Серж Бондарчук сделал из этого рассказа вообще конфетку — в буквальном и не лучшем смысле этого слова.
А девочка эта ходит, сидит, смотрит, как сорокалетняя женщина, живущая при никудышном муже и сраных детях. Я сдуру пообещала подготовить ее в театральное училище. А сейчас думаю: какое училище? Что ей Гекуба?.. Но ведь есть же в ней что-то! Я же запала на нее! Но то, что в ней есть, зарыто так глубоко, что нужен по меньшей мере ядерный взрыв, чтобы это вышло наружу.
Она талантлива — но ее талант не инструментален. В ней нет опыта поколений, в ней нет памяти рода — того, что, например, есть в евреях. Евреи потому и лучшие музыканты, врачи и т.д., что их талант — инструментален.
А эта девочка — олицетворение нашей провинции, она — мисс Провинция с ее тупостью, и с ее чистотой и светом. За это ли мы боролись, старик Яков? Словно не было здесь, в Крайске, нас с тобой, наших проделок, о которых говорил весь город, как будто мы не привезли с Московского фестиваля все, что подхватили там, а главное — мы привезли свободу! И вот снова болото, как при Сталине, и не все ли равно, существуют ли театр, искусство, литература на свете или это давно все вымерло?
Хочу в Москву, но кому я там нужна, кроме тебя, милый дедушка, Константин Макарыч? Да и есть ли в Москве то, чего нам хочется: сладкая, пьяная, пряная, вонючая, грязная, порочная, но такая желанная свобода?
Так вот, Светик мой любимый, как-нибудь дай моей протеже понять, что не надо ей соваться с ее кувшинным рылом в наш калашный ряд (во как!). Пусть она прочитает что-нибудь, споет (бр-р!) и отправь ее туда, откуда она появилась — поняла, куда?
Целую тебя, мой сладкий, мой испорченный ребенок! Помни, что нам скоро по тридцать лет, давай отметим эти даты вместе и в один день по полной программе! У-у-у! Это я вою в предвкушении нашей встречи! Твой Бельчонок».
Надя приехала в Крайск, до занятий был еще месяц. Мама вышла на работу, у папы вступительные экзамены, а Надя стала, как обычно, ходить в парк, который был совсем рядом, — центральный, главный в городе. Но у Нади был там свой уголок, где она проводила время с первых майских жарких дней до середины августа. Чтобы попасть в уголок, надо было пройти не через главные ворота, а через служебный вход, где Надю знали с самого детства. Уголок был ограничен забором парка с речной стороны и линией детской железной дороги. Сюда не пускали посетителей, но траву регулярно скашивали. И у Нади была прекрасная полянка, огороженная деревьями и кустарником со всех сторон, где она отдыхала, читала, готовилась к экзаменам, загорала. Когда встречались первого сентября, в классе ахали: «На югах была?» Загорала она без лифчика, топлес, как это сейчас называется, и девчонки, даже Ирка Соколовская, глядели на нее в душе после спортивных занятий, раскрыв рот. Кто-то ездил на пляж, но Надя была чужда водной стихии, ей хватало воды из поливального крана, которой она время от времени окропляла себя.
Однажды она даже задремала под нежарким уже солнцем, и ей приснился стыдный сон, она проснулась потная, с бьющимся сердцем, доплелась до дома, чувствуя себя совершенно разбитой, и позвонила Хмелю:
— Привет! — заорал тот. — Ты где пропадаешь?
— Сказать?
— Скажи!
— Центральный парк хорошо знаешь?
— Ну, знаю.
— От центральной аллеи иди вправо, к станции детской железной дороги.
— Ну?
— Перейдешь полотно и смотри в оба глаза. Да плавки не забудь!
— Прям счас, что ли?
— Завтра!..
Он явился в парк через час после ее прихода, потный и растерянный.
— Раздевайся и ложись, — скомандовала Надя, подвинувшись на одеяле.
Хмель присел, снял рубашку и кеды. Надя сморщила нос.
— Че такое? — спросил Хмель.
— Вон там, в кустах, кран с водой, — сказала она, протягивая ему полотенце…
— Ну вот, другое дело, — сказала Надя, когда он вышел из кустов с тем же растерянным видом. — Какой ты стал красивый!
— Издеваешься?
— Нет. Ты правда красивый. Тебе разве Люся не говорила об этом? — с самым невинным видом спросила Надя.
Хмель сделал вздох и чуть не задохнулся. Надя засмеялась и прижалась к нему:
— Поцелуй меня.
Хмель даже отпрянул.
— Ты что, не умеешь целоваться? Люся не научила?
Господи, он же совсем ребенок, подумала Надя. Она взяла его голову в руки материнским движением и приблизила свои губы к его губам…
Когда он ушел — она сама попросила его уйти, чтобы он не мешал ей привести себя в порядок, она почувствовала себя совершенно счастливой. Она освободилась от наваждения, от Беллы; она снова стала, как все, а раз ей и Хмелю этого хотелось, то они поступили честно и справедливо, и никому от этого не стало хуже.
И у нее вдруг прошла десятилетняя зависимость от Хмеля. Ей стало легко жить, и когда тот стал ее атаковать предложениями продолжить, она удивилась и отказалась.
— Ну, хочешь, — с трудом выговорил Хмель, — я потом женюсь на тебе.
— А Люся позволит? — автоматом спросила Надя.
— Да что ты мне: Люся да Люся! Поступим в институт и поженимся!
Надя покачала головой:
— Извини, Гарик, но ты в мужья не годишься.
— А кто годится? — с обидой спросил Хмель.
— Кто? — Надя подумала. — Ну, из тебе знакомых, например, Саша Корнилов.
— Ага, — сказал Хмель, — сын начальника!
— Глупый ты.
— Что ж ты… с глупым?
— Мы же с тобой не контрольную по математике делали.
Хмель долго молчал, потом высказался с мрачной обидой:
— Можешь не ерничать, я у тебя уже не списываю. А что вот так… Ты еще пожалеешь.
— Наверняка, — легко согласилась Надя.
Последний учебный год, выпускной класс! Девчонки словно свихнулись, уже с первого сентября обсуждая, кто в чем придет на выпускной и кто с кем будет танцевать. Надя не была в стороне от этой суеты, но и не вовлекалась в нее всей душой, она говорила, улыбалась, смеялась, но сама в это время смотрела на девчонок и определяла, у кого это было, а у кого не было. Большинство их с таинственным видом рассказывало о летних приключениях самое откровенное, но Надя с уверенностью могла сказать только об Ирке Соколовской, что та, как и она, уже стала женщиной. В классе Ирка была самой красивой; учительницы ненавидели и боялись ее, редкие учителя при виде ее облизывали пересохшие губы, мальчики-одноклассники не заигрывали с нею, как с остальными девчонками, а поглядывали украдкой, как кролик на удава. До шестого класса у Нади были с Иркой неплохие отношения, а потом Надя увидела Иркин взгляд, обращенный на ее брата-курсанта… А теперь они снова подружились, Ирка стала часто бывать в Надином доме. Как-то они разоткровенничались за бутылкой болгарского вина, и Ирка рассказала, что у нее было это летом на даче с одним студентом.
— Ты его любишь? — спросила Надя.
— Ты что? Ты бы его видела! Маленький, рыжий, вот с таким носом! И от мамы ни на шаг!
— Зачем же ты?..
— А мне его жалко стало. Женится на своей Саре и будет верен до гроба своей Орлеанской деве!
— А ты кто? — засмеялась Надя, вспомнив известный «музыкальный» анекдот-загадку.
— Я — веселая вдова!
Надя подняла бокал:
— За веселых вдов!
Настала ее очередь поведать свою love story, и она задумалась над тем, как бы передать ее посмешнее, позабавнее, но Ирка опередила ее:
— А ты с Хмелем, я знаю, он всем раззвонил. Я бы его кастрировала за это!
Надя пожала плечами: что поделать, слаб человек. Она поняла теперь, что за независимостью Хмеля стоял просто-напросто страх вечного ребенка.
— А ты знаешь, — сказала Ирка, не глядя на Надю, — что он ко мне клинья бьет?
— Ты вроде как моего благословления просишь? — сухо поинтересовалась Надя. — Успокойся, он меня не интересует.
— А кто тебя интересует? Сашка Корнилов?
— Во всяком случае, — сказала Надя, — в нем что-то есть.
— Торопись, его отца скоро переведут в Москву, а Сашка поступит в МГИМО.
О желании Саши (то есть о моем) поступать в институт международных отношений Надя услышала впервые, и ей стало грустно. Ей показалось, что после его отъезда в Москву она лишится чего-то жизненно важного для нее, и зима-весна семидесятого стали для нее временем прощания. Она сдавала выпускные и приемные экзамены через силу, и даже обрадовалась, что не прошла на дневное. Она сразу же устроилась на работу в техникум, и ей понравилась ее простая и понятная работа, понравилось ее одиночество, потому что были каникулы и можно было дать волю своей грусти. Вот и хорошо, думала она, у кого-то впереди Москва, Париж, Лондон, Рим, а ее жизнь — это ее техникум, ну, и что ж, ну, и пусть. А одна она не останется. С предателем Хмелем все кончено, но остался Толик, который при Хмеле не смел и взглянуть на нее, а тут, увидев, что она отвергла Хмеля, звонит часто, зовет прогуляться. И они несколько раз встретились и погуляли, благо, в конце лета Хмель уехал в автомобильное путешествие с Люсей и ее мужем, которого слушался еще больше, чем сестру.
А потом мы встретились, но я был погружен в свое; правда, весной у Нади появилась какая-то надежда, на новоселье она шла с ощущением, что что-то произойдет, и действительно произошло, но совсем не то. Когда Надя увидела Валеру, ей показалось, что она знает его много-много лет. Потом она поняла, что он очень похож на ее старшего брата-офицера, который был для нее символом настоящего мужчины.
Все, что было с ней раньше, потеряло всякое значение. Она узнала, когда меня точно не будет в Северном микрорайоне, и приехала к Валере. Их встреча походила на взрыв, а потом был трудный и долгий разговор. Надя не появлялась в Северном несколько месяцев. Она уже знала, что наркоманию вылечить практически невозможно, тем более у нас, Валера так и будет балансировать на грани между тюрьмой и больницей, пока…
Она приехала к нему и сказала, что готова уехать с ним куда угодно, чтобы сменить обстановку и начать новую жизнь, без ампул и шприцов. Он сказал, что сам пришел к такому же решению, но вскоре сорвался и при последней их встрече сказал только одно: «Не вздумай рожать от меня».
8
В год нашего с Надей окончания института отмечалось пятидесятилетие отца: с большим размахом, как и подобает руководителю краевого масштаба. Видно было, что он рад вниманию, наградам, поздравлениям, богатым застольям, а на маму жалко было смотреть. После той злополучной поездки в Москву она часто болела, а потом пришла страшная весть о смерти Раи. Она не решилась лететь на похороны одна, с ней отправился папа.
Они вернулись через неделю, и я понял, что между ними что-то произошло; во всяком случае, мама как-то проговорилась, что папа, чтобы не тревожить ее, спит в своем кабинете.
У нас с Надей до этого не дошло, да и не было у меня своего кабинета, но мы до минимума свели личностные контакты, вернее, приняли условия совместного существования, не требующие душевных усилий. Мы не были чужими друг другу, у нас было много общего, и не только место проживания и дочь. Мы молча согласились не требовать друг от друга больше того, чем можем дать сами, и не предъявляли к своему брачному союзу больших требований, главное, чтобы нам вместе было лучше, чем порознь. Оказалось, что такой взгляд, рациональный и разумный, избавил нас от целого ряда проблем, к тому же, у нас никто не отнимал надежды на другие отношения в семье, на большую любовь, в конце концов. Только мы жили настоящим, а не будущим. И быт наш был организован рационально и разумно, а ребенок не доставлял особых хлопот, несмотря на крайнюю занятость родителей, дедушек и бабушек. Конечно, нам помогали, в том числе материально, те и другие, но мы лишнего не брали, у нас с Надей даже в студенческие годы выходило по сотне на каждого.
Давались мне учеба в институте и в аспирантуре довольно легко, возможно, потому что после московского «облома» я ко всему стал относиться равнодушно. Совета по защите диссертаций в нашем вузе не было, Горяев выбрал Свердловск, где учился сам, а в совете был его однокашник, согласившийся быть моим оппонентом. Однако он был кандидатом наук, на роль первого оппонента надо было искать доктора. Я предложил профессора из Российска, чья монография была, можно сказать, моей настольной книгой.
Я прилетел в Российск после ноябрьских праздников и сам, без отношений и звонков, сумел устроиться в центральной гостинице, над самым Откосом. Правда, номер был трехместным, с умывальником в углу, но большим, с высокими потолками, с телефоном. Я тут же созвонился с профессором и договорился о встрече. Из окна открывался вид на реку, по которой, ломая тонкие льдины, еще ходили буксирные и грузовые суда.
Наутро, после плотного завтрака в буфете, я вышел из гостиницы и пошел по набережной, словно читая книгу воспоминаний. Вот медицинский институт, в котором училась мама, вот больница, здесь она, вероятно, проходила практику. На другой стороне реки, за мостом, высились краны речного порта, а за портом в пойме виднелись дома Заливино, отсюда, наверно, и пошло название. Дальше угадывались очертания «Красной Слободы»: заводские корпуса, трубы…
Мы поработали с профессором в его кабинетике часа четыре. Ровно в два он с улыбкой поднялся на ноги:
— Как говорится, война войной, а обед по расписанию. Поработали мы сегодня с вами хорошо, давайте встретимся завтра. Вы где живете, Александр Григорьевич?
— В «России».
— В самой «России»? Тогда нам по пути.
И мы прошли в обратном направлении мой утренний путь. У входа в гостиницу я предложил пообедать вместе, и профессор согласился без всяких церемоний, возможно, это было заведено между аспирантами и оппонентами, и он ждал такого приглашения.
— С удовольствием, Александр Григорьевич, только мне надо супругу предупредить.
Мы прошли в мой номер, оказавшийся свободным и сияющим чистотой после уборки, разделись, профессор позвонил домой, и мы спустились в ресторан.
— Рекомендую, — сказал он, даже не взглянув в меню, — соляночку и кулебяку.
Зал был практически пустым, у нас тут же приняли заказ.
— Как вам, Александр Григорьевич, наш город? Успели что-нибудь посмотреть?
Я еще не мог привыкнуть к речи местных жителей, и сейчас мне казалось, что сидит передо мной не солидный ученый в костюме и галстуке, а купчик в поддевке и смазных сапогах, с напомаженными и расчесанными на прямой пробор волосами. И только я собрался ответить, что хорошо знаю Российск по рассказам мамы, как в ресторане вдруг возникла пара, привлекшая внимание всех, правда, немногочисленных посетителей: высокий седовласый красавец с платочком на шее и маленькая женщина с ухоженным лицом и прической со следами усердной работы над скудными природными данными. Мой профессор поднялся на ноги и пошел к ним навстречу с распростертыми объятиями. Они церемонно расцеловались и двинулись к нашему столу. Я ждал их стоя.
— Познакомьтесь: аспирант из Свердловска Александр…
— Просто Александр!
— Ольга Аркадьевна, — представилась Ляля (это, конечно же, была она), — и протянула руку.
Я никому еще не целовал рук, но здесь вышло так, что мой профессор даже крякнул.
— Сергей Петрович, — с улыбкой пробасил мужчина.
Расселись, тут же появилась официантка с картой в руке.
— Пожалуйста, шампанского! — сказал я.
Выпили за приятную встречу, разговорились. Я не стал разубеждать, что я не из Свердловска, тем более что я сделал там остановку на полдня, чтобы сдать документы в совет. Я знал от мамы, что Сергей Петрович — главный режиссер драмтеатра, а Ляля — главный терапевт области. И еще мама дала мне их домашний телефон, не особенно, правда, настаивая на визите. В основном же разговор шел между земляками вначале о городских делах: премьера в драмтеатре — спектакль по пьесе «Северный вариант», кадровые перемещения в местном кремле; но по мере потребления шампанского все дальше выходил за границы города и даже области. Главными новостями последних дней были замена Косыгина на «молодого» Тихонова и избрание Горбачева членом Политбюро.
И вообще последний год был роковым для страны. Все началось с ввода наших войск в Афганистан, а потом пошло-поехало: запрет на поставки зерна в СССР, бойкот американцами и другими западниками московской Олимпиады. Зато все это как-то объединило нас, вон как мы побеждали и болели на Олимпиаде, как всем миром провожали Высоцкого, как дружно потешались над шамкающим Брежневым…
Через час Ляля подозвала официантку.
— Ольга Геннадьевна, — сказал я, — позвольте мне рассчитаться за шампанское?
Ляля кокетливо — вот уж посмеемся с мамой! — поправила прическу и вопросительно взглянула на мужа. Тот достал из кармана пиджака две белых картонных карточки.
— Завтра у нас премьера, пожалуйста, приходите, — и вручил нам с профессором по пригласительному билету.
Мы простились с профессором, и я поехал в Заливино. Трамвай довез меня до железнодорожного вокзала, окруженного желтыми двухэтажками с облупившейся штукатуркой. Я долго выбирался из их нагромождения, меся ногами осеннюю грязь, пока не попал на чистую улицу, на которой выделялось двухэтажное здание из белого и красного кирпича — мамина школа. Ее дом я нашел сразу, и он оказался намного меньше, чем я представлял себе. Зато бабушка совсем не изменилась после приезда в Крайск лет пять-шесть назад. Мы обнялись и расцеловались.
— Хоть ты навестил меня, а то совсем забыли старую.
— Бабушка, никакая вы не старая! Вы очень хорошо выглядите!
— А чего ты кричишь-то? Я не глухая. И очков не ношу, и зубы почти все свои.
Мы недавно поздравляли ее с семидесятипятилетием, и я тут же распаковал подарки. Бабушка засуетилась, стала накрывать на стол.
— Что же ты не позвонил, что приедешь?
— А у вас и телефон есть?
— А как же! Лёне, когда жил здесь, сразу и провели.
— Как он поживает?
— А я сейчас ему позвоню, он и приедет. У него машина, «Волга», сам водит.
Дядя Леня приехал через полчаса, сутуловатый, с редкими волосами и желтым лицом, он показался мне старым и больным рядом со своей старшей сестрой, седовласой, румяной, крепкой.
Вечером он отвез меня к себе в Красную Слободу. Он занимал с новой семьей — женой и ее взрослой дочерью — коттедж из трех комнат, с просторной кухней, верандой и садом. Он как-то походя познакомил меня с женой — пожилой, седовласой, осанистой женщиной, и мы устроились с ним в столовой, устланной и завешанной коврами, с бутылкой коньяка. Здесь я и ночевал на раздвинутом диване.
У дяди Лени все образовалось в его новой, после лагерей и ссылки, жизни к пятидесяти годам. Он возглавил группу по проектированию новых движителей, к юбилею наградили орденом, дали коттедж на самом берегу Волги, и он привез в него Дашу. Той коттедж очень понравился, а больше всего — сад. Он и стал источником первых раздоров. Даше хотелось, чтобы там все было, как у людей: грядки, теплица, навоз, перегной. Дядя Леня сначала с улыбкой, потом с усмешкой объяснял ей, что те, которые живут в коттеджах, грядками не занимаются, в лучшем случае цветами. Даша села и опустила руки:
— Что же мне делать? Тогда уж на работу меня устроил бы, что ли…
Работать техничкой или вахтером жене главного конструктора проекта не пристало, учиться «чистой» работе в сорок лет — поздно. И Даша занималась домом, пытаясь сделать его уютным, как она это понимала. Накупила ковров и мебели, повесила люстры, даже выстаивала очереди в книжном магазине, чтобы подписаться на очередное собрание сочинений. Дядя Леня сначала смотрел на Дашины усилия со снисходительной улыбкой, потом это стало его раздражать, особенно после посещения его дома коллегами. Он смотрел на ковры и люстры, на накрытый стол, на Дашу, в конце концов, их глазами и беззвучно стонал. Даша практически не умела готовить, но заказать обед в ресторане — значило обидеть ее, ходить в ресторан — наотрез отказывалась. Хуже всего было то, что они жили в узком мирке, где не скроешься и не спрячешься. Конец его — да и ее, пожалуй, — мучениям положил высокий московский гость. Дядя Леня встретил его и привез сразу к себе в коттедж, они позавтракали и пошли на работу. Вечером Даша собрала стол и вдруг услышала вопрос московского гостя, заданный при ней:
— А хозяйка-то задерживается?
Дядя Леня с улыбкой объяснил, что Даша, которую гость принял за домработницу, и есть хозяйка. Гость вскочил и рассыпался в извинениях, но когда его увезли на вокзал к поезду, Даша высказала все:
— Ты ведь женой меня и не называешь!
Они так и не были зарегистрированы, да и в глубине души дядя Леня сознавал, что не жена ему Даша, а так, попутчица, помощница, избавительница, а теперь вот — домработница.
Даша уехала в Великореченск, где у нее остались сын, комната и огород, а он вскорости попал в больницу с приступом стенокардии. Лежал он в центральной больнице, над самым Откосом, в чистой и уютной палате, каждый день гулял по набережной, а лечащим врачом у него была милая Оленька. Она задерживалась у него в палате дольше, чем требовали ее обязанности лечащего врача, они по-дружески общались. Оказывается, она училась в мединституте с его племянницей Наташей, а он рассказывал Оле про их встречи в Великореченске и Крайске, что она нашла его, а ее муж помог ему устроиться на работу по специальности и внедрить его изобретение. Оля слушала его рассказы со страдальчески заломленными бровями, и — он видел это — хотела о чем-то спросить, но не решалась. Он стал ждать этих встреч с волнением и неожиданной в его годы надеждой.
Однажды он решился:
— Оля, а вы замужем?
— Да.
— Он тоже врач?
Она засмеялась:
— Нет, он у меня артист.
— Самый настоящий?
— Самый-самый! Вот вы выйдете из больницы, и мы с вами пойдем в театр.
— Вы со мной как с ребенком… или как с безнадежным больным.
— Я вас обидела?
— А вы придете ко мне в гости? — ответил он вопросом на вопрос.
Они встретились взглядами, и он не отвел своего. Да, Оленька, это именно то, о чем ты подумала. Пожилой мужчина зовет молодую женщину в свой одинокий дом, чтобы остаться с ней наедине.
— Я приду, — сказала она после долгого молчания.
Она пришла раньше, чем он ожидал. За несколько дней до его выписки она вдруг оказалась дежурным врачом, хотя до этого ей дежурить по ночам не приходилось. Она принесла бутылку красного вина, а у него в тумбочке были фрукты, и они устроили ночной пир. Она сама поцеловала его. Он осторожно, еще не веря в свое счастье, обнял ее. Она уперлась в его грудь руками и спросила:
— А ты сделаешь все, о чем я попрошу?
— Оленька, я сделаю все, что ты скажешь!
— Поклянись!
— Клянусь!
Она вскочила с кровати, быстро оделась, взяла со стола пустую бутылку:
— Уберешь тут все, а потом позвони на пост, — и бесшумно выскользнула из палаты.
Он едва выждал пятнадцать минут и нажал кнопку. Оля появилась, как обычно приходят на срочный вызов: дробно стуча каблучками, с фонендоскопом на груди, с порога вопрошая громко и недовольно:
— Ну? Что случилось?
— Сердце, доктор!
Но Оля посмотрела на него взглядом, после которого к нему пришло ощущение, что он не свободный пациент в свободной больнице, а «мастырщик», которого враз могут выкинуть из тепла и уюта в грязную и страшную зону.
— Пишите, Леонид Иванович, — Оля положила перед ним лист чистой бумаги, авторучку и присела на табурет.
— Кто вы, Оля?
— Я — Ольга Аркадьевна Бородина, по отцу — Глебова.
Дочь Аркаши Глебова, одного из той троицы конструкторов, которых он подозревал в использовании материалов из своей папки!.. Встретились они с ним, правда, без объятий, но спокойно поговорили, повспоминали. Глебов порадовался реабилитации дядя Лени, дядя Леня поздравил с премией, а тот развел руками: «Так вышло, могло быть и наоборот». Значит, это он… А доченька его вон аж на что пошла, чтобы связать его, Леонида Аржанникова, клятвой. И не слухи ее беспокоят. Знает она, что лежат где-то бумажки, и от него зависит, поднимут ли их.
— Диктуйте.
— «Я, такой-то, отказываюсь от каких-либо претензий в адрес Глебова Аркадия Михайловича в отношении использования результатов совместных исследований в период 1935-1938 годов. Распространяемые недобросовестными людьми слухи о том, что Глебов А.М. якобы был причастен к моему аресту, также не имеют никакого основания, так как я знаком со всеми материалами по моему делу». Роспись. Дату не ставьте.
Дядя Леня протянул бумагу Оле и взглянул на нее. Как его могло что-то прельстить в этой кукле с жиденькими кудряшками? Как он не понял всей ее игры, шитой белыми нитками? Если ее муж так же бездарен — вот уж семейка так семейка!.. Он потребовал, чтобы она тут же дала команду о выписке. На другой день он уже был на работе.
В отпуск он съездил в Великореченск и предложил Даше оформить, наконец, их отношения. Он прожил там почти месяц, гулял по городу своим прежним маршрутом, помогал Даше копаться в огороде, подолгу сидел с ней за вечерним чаем, но спать уходил на сеновал, который они с Геной когда-то приспособили для жилья, и уехал один, оставив Дашу решать, а потом получил письмо, где она писала, что решила отказаться от него, теперь он от нее свободен. Он нашел опрятную и добросовестную вдову, которая прекрасно готовила, и она стала вести его хозяйство, а потом и переехала к нему вместе с дочерью от погибшего в лагере мужа…
Я шел на спектакль с головной болью, но вовсе не от коньяка, выпитого с дядей Леней. Как, в какой момент сообщить Ляле и ее мужу, что я — сын Наташи Ивановой?
Между тем, премьера вызвала ажиотаж, лишние билеты спрашивали на дальних подступах к театру, поразившему меня своей вычурностью. И в фойе было празднично, ярко, шумно, как на новогоднем карнавале, только одеты все были красиво и строго, не то что у нас в Крайске, где и в валенках на спектакли приходили. Над всеми возвышалась седая голова главного режиссера, он принимал поздравления, здоровался за руку, целовался и обнимался с одними, чтобы тут же устремлять себя к другой группе прибывших на премьеру. Мне он протянул руку на ходу и наказал, чтобы я не уходил после спектакля, за мной придут.
Мое место оказалось в седьмом ряду, перед широким проходом. Судя по всему, рядом со мной сидели почетные гости — знать города. Насколько я был поражен красотой театра и праздничной атмосферой, настолько же — безобразно фальшивым спектаклем. Действие разворачивалось на северной стройке, где возникал конфликт: или ждать, пока все завезут, установят, примут, подпишут, или мобилизовать все резервы и — с риском для жизни — дать такую нужную всей стране продукцию сейчас. Побеждали энтузиасты, герой погибал, но на его место вставали другие, а героиня понимала, наконец, какого человека она не оценила.
Однако спектакль приняли хорошо, долго хлопали, особенно тепло принимали «ожившего» героя и молодую героиню. В фойе зрители разделились на две неравные части. Знать с моего ряда стройной колонной двинулась в сторону служебного входа, а остальные торопились занять очередь в гардероб. Я пошел было в том же направлении, но ко мне подошла женщина, в темном костюме, с крашеными волосами, и скрипучим голосом предложила следовать за ней. Мы прошли через служебный вход в длинный коридор, поднялись по лестнице на второй этаж и мимо уборных, в которых раздевались и разгримировывались артисты, попали к открытым дверям кабинета директора, откуда доносились голоса.
Я вошел и остановился у самой двери. Собравшиеся, человек двадцать с лишним, стояли с бокалами в руках по обеим сторонам длинного стола, заставленного бутылками и тарелками с закуской. Мне тоже подали бокал с вином. Крупный человек с красным значком депутата Верховного совета держал речь о роли искусства в воспитании трудящихся, о том, что этим спектаклем в наши дни передается эстафета от тех поколений, которые совершили революцию, построили Магнитку и Днепрогэс, дошли до Берлина. «Именинник» стоял во главе стола, скромно потупив голову. Ляля, несмотря на невысокий рост, гляделась очень значительно.
После депутата выступал кто-то от культуры, сыпал терминами, говорил о новаторстве не ради новаторства. Снова выпили. И тут произошла заминка, повторяться, наверное, никому не хотелось, и я сделал шаг вперед. Свой поступок я объяснял лишь прагматичностью: если я пришел сюда и мне есть что сказать, что же я буду молчать?
— Начну с того, что в спектакле есть глубина, которой порой не хватает не только нашему театру, но и нашему кино, возьмите даже такие заслуженно захваленные фильмы, как «Осенний марафон», «Гараж», «Москва слезам не верит»…
Собравшиеся зашумели, а Сергей Петрович и Ляля многозначительно переглянулись.
— Спектакль называется «Северный вариант», и это, конечно, не только название проекта работ. Здесь сталкиваются две идеологии, два образа жизни, а то, что действие происходит на ограниченной территории, не должно вводить в заблуждение. Это мы — все мы в нашей огромной стране — должны сделать выбор между голой рациональностью и чистым порывом души, между личной ответственностью и тупой исполнительностью, между стяжательством и взаимопомощью, между верностью и предательством, между смелостью и подлой трусостью, в конце концов, между идеалами наших отцов и заразой мещанской сытости. И режиссерские находки — и звук трубы, и комиссары в пыльных шлемах, склоняющиеся над телом умирающего героя, — это знаки надежды, это свет маяка во мраке…
Сергей Петрович достал платочек, а Ляля смотрела на меня, как старшеклассница на студента-практиканта; депутат при слове «мрак» замер с бокалом в руке.
— Тем печальнее, что этот мощный идеологический, духовный, нравственный, культурный заряд разорвался вхолостую, на пустой территории! Это подобно тому, как если бы наша замечательная медицина, — я отвесил поклон в сторону Ляли, — прописывала здоровый образ жизни безнадежно больным…
— Да что он говорит?
— Это провокация!
— Выходит, что социализм безнадежно болен?
— Кто вы? — прогремел бас депутата. — Назовите себя!
На Лялю и ее мужа жалко было смотреть. Я растерянно жался к дверям. Такой реакции я не ожидал, ведь я просто делился своими впечатлениями о спектакле. И тут из-за портьеры раздался знакомый скрипучий голос:
— Прорвался все-таки, охламон несчастный! А ну-ка, выметайся!..
Чьи-то руки вытащили меня в коридор и захлопнули дверь кабинета, правда, я услышал: «Да это просто с улицы! Выпил, наверно!»; но вместо приведшей меня к этому кабинету служительницы увидел молодую девушку в джинсовом костюме. Не она ли играла героиню? Но девушка не дала мне ни мгновения на расспросы и потащила к лестнице, а потом по коридорам и закоулкам.
— Бежим, дурак! Твое спасение в моих руках!
В театре было тихо и пусто.
— Стой здесь! — скомандовала девушка, вталкивая меня в какую-то нишу.
Вскоре она появилась, неся в охапку мое пальто.
— Ты без шапки?
— Без.
— Форс морозу не боится? Мы сейчас выйдем с тобой, и беги без оглядки. Ты где живешь?
— В «России».
— Какие люди!
Я быстро пошел в сторону гостиницы. У ресторана и гостиницы были отдельные входы. Я разделся в гардеробе ресторана, прошел через пьющий, жующий, отплясывающий, подпевающий громкой музыке зал и вскоре оказался на своем этаже, минуя вахту.
И только в постели я чуть не расхохотался: господи, да кому я нужен, тоже мне академик Сахаров! Так перепугался, что у девушки имя не спросил и спасибо не сказал. Я схватил программку: М. Карпова. Марина, значит. Мариями только сейчас стали называть.
На другой день я завершал с профессором все дела, и наша встреча была недолгой. Он поинтересовался, как мне премьера, сам он, к сожалению, не мог пойти, жена приболела. Я ответил уклончиво, мы расстались немножко не так, как мне хотелось бы.
Я прибежал в номер, нашел через 09 телефон театра и тут же позвонил. На нее быстро переключили внутренний телефон.
— Здравствуй, Марина, — сказал я.
— А, это ты. Уши не отморозил?
— Нет, и они очень рады слышать твой голос.
— Ты хорошо сделал, что позвонил. Я сама собиралась разыскивать человека, о котором говорит весь город. Ты где?
— В гостинице.
— Жди у входа.
Через полчаса мы сидели в ресторане. Она оказалась вовсе не пигалицей, какой показалась вчера, у нее были размеры, близкие к голливудским стандартам.
— Шампанского? — спросил я.
— И много! Тебе хорошо, ты убежал с банкета. Кстати, ты сделал хорошую рекламу спектаклю. Папе звонят, поздравляют… — увидев выражение моего лица, спросила: — Ты что, не знал, что Бородин мой отец?
— Ты же Карпова.
— Это по мужу.
— Ты замужем?
Она показала глазами на мое обручальное кольцо:
— Ты тоже примерный семьянин.
Она навалилась на стол, ее лицо было совсем рядом. Я видел девчонок и покрасивее, но что-то было в Лялиной дочери такое, что меня затрясло.
Принесли шампанское. Я предложил тост за приятное знакомство.
— За знакомство, Саша с «Уралмаша», — сказала Марина. — Ты действительно — с Урала. О том, что у нас все прогнило снизу доверху и никакого социализма мы не построили, знают все, но все делают вид, как в сказке про голого короля. А ты взял и сказал, что король голый.
— Я просто нарушил правила игры, — мрачно сказал я.
— Да, — сказала Марина, — это больше чем преступление.
На нас стали оглядываться с других столов.
— Сегодня мне придется тебя спасать, — пошутил я.
— А у тебя получится? — спросила она без тени улыбки.
Подошел официант:
— Что-нибудь еще?
Слишком корректный тон означал одно: нам нужно уходить.
— Еще шампанского! — сказала Марина.
— И счет, пожалуйста.
Официант поколебался мгновение и отошел.
— Да что ты забеспокоился? У меня друг на Воробьевке сидит! В смысле — служит. Я и вчера тебя бы отмазала, если что.
— Друг — это любовник?
— Почему чуть что — сразу любовник? Поклонник! У настоящей актрисы должны быть настоящие полковники, фу, поклонники. А у меня он и правда полковник, милый такой, цветы, на машине, куда попрошу. У нас у каждой в театре есть друг. Это даже неприлично, если друга нет, хуже, чем если нет мужа.
Суровый официант принес шампанское и счет, я рассчитался и поднялся на ноги.
— Мы разве уходим? — спросила Марина и показала на бутылку. — А это?
— А это — с собой!..
Она плюхнулась на мою постель и тут же заснула. Я снял с нее сапоги-чулки, укрыл ноги покрывалом, а сам сел и стал смотреть на нее. Вот ведь, думал я, красивая, талантливая, а есть в ней надлом, почему-то пожалеть ее хочется, предостеречь от чего-то, предупредить…
Ей хватило немногим более двадцати минут, чтобы в тяжелом сне снять напряжение последних дней. О пробуждении сказали дрогнувшие веки и губы.
— Ну вот, теперь я свежа, как дыханье левкоя, — проговорила она. — Хочешь комиссарского тела?
Я молчал. Она раскрыла глаза.
— Нет, ты действительно с Урала! Мне что, изнасиловать тебя?
Я подошел к двери и закрыл ее на ключ…
Потом мы полулежали-полусидели и пили шампанское из граненых стаканов.
— Повтори, — сказала она, — что ты почувствовал, когда увидел меня сегодня?
— Меня просто затрясло!
— То есть ты захотел меня?
— Да! Со мной так еще не было…
Потом она заставила меня одеваться, глядя в окно, а сама привела себя в порядок. Оделась, причесалась, поправила постель, присела к столу. Я достал из портфеля бутылку местного шампанского, припасенного для дома.
— Ты знаешь, — говорила Марина, — есть в тебе что-то родное мне. У меня есть в Сибири брат, мне кажется, он похож на тебя. Его тоже зовут Сашей. Когда я… была с тобой, я думала, что ты — это он, и у нас, как в Мопассане, помнишь?
Я кивнул головой. Что ей известно об отношениях ее отца с моей матерью?..
Я приехал в Крайск, и Надя сразу поняла, что со мной что-то произошло. Мы поужинали, выпили вина, а когда стали ложиться спать, я обнаружил свою подушку и одеяло в столовой на диване. На другой день за завтраком Надя сказала, что переедет с дочерью к своей матери, она устала возить ребенка каждый день через весь город.
— Хорошо, — сказал я, — тем более что у меня сейчас наступит самая горячая пора, работать придется день и ночь.
— Ты побереги себя, ночами ты в Российске поработал, переутомился, — сказала она, вставая из-за стола. — И не надейся на развод. У меня будет ребенок.
— Ребенок будет у нас, — сказал я после долгой паузы.
Защиту мне назначили на февраль. Я выехал в Свердловск за десять дней до защиты, устроился в гостинице «Урал» всего лишь за коробку хороших конфет, а на выходные полетел в Российск. Марина встретила меня в аэропорту и тут же показала ключ.
— От квартиры, где деньги лежат? — спросил я.
— Где есть широкий диван и нормальная ванна.
Мы пробыли с ней два дня: в воскресенье она была не занята, а в понедельник у артистов выходной. Квартира оказалась однокомнатной, очень удобной и чистенькой. Но чего-то нам с Мариной в ней не хватало, может быть, чувства новизны и опасности. И начинало утомлять однообразие наших отношений, копилось раздражение, которое в конце концов кончилось ссорой и, фактически, разрывом.
— Как поживает твой поклонник-полковник?
Марина затушила сигарету и встала против меня. Я опустил глаза.
— Зачем ты убил мою мечту о запретной любви? Зачем ты материализовался, ты, которого я видела в своих мечтах красивым, высоким, стройным, сильным, щедрым, безумным в любви, а ты оказался таким упитанным, кучерявеньким…
Я чуть было не провел рукой по своим волнистым волосам.
— …таким умненьким, рациональным, разумненьким, в ком щедрость и безумие даже не ночевали! Это было такое преступление, твое появление в моей жизни. Ведь у меня теперь ничего не осталось!
— Ну, как же! А полковник?
— А что полковник? Полковник хорош для тела. А у меня ведь еще есть душа!
Я поднялся на ноги. Действительно, ростом я не вышел, но все же…
— Тут, как я понимаю, опускается занавес. Какговорится, finite la comedia. E stata una serata belissima! Le e piaciuto lo spettacolo? Era interressante, mi capisce?[3]
Она посмотрела на меня и улыбнулась:
— Мой милый, ты прекрасен!
Ее последний поцелуй был долгим, насколько хватило дыхания.
9
Летом у нас с Надей родился сын, Надина мама еще с весны забрала нашу дочь к себе, и мы погрузились в родительские хлопоты. А потом, когда сын подрос, я проводил с ним больше времени, чем Надя, даже когда навалились лекции, семинары, практические, экзамены, кураторство, воспитательная работа, профориентация, стенгазета, субботники и воскресники, да еще Горяев привлек к науке. Дочь росла самостоятельно, в школе мы за ней не следили и не контролировали, к тому же, она никогда серьезно не болела, а сын то и дело «отдыхал» в больницах.
Школой сына я стал заниматься еще с подготовительного класса. Тогда все родители стремились записать своих чад к Сорокиной: у нее авторская методика, дети развиваются не по дням, а по часам. Я пришел к ней, а это оказалась Ирка Соколовская! Наша встреча оказалась неожиданно радостной, мы стали взрослыми, уверенными в себе, и нам было легко и просто общаться. Я подождал, пока она закончит все дела, в гастрономе сделали закупки и поехали к Ирке на такси. По пути она сообщила, что разошлась уже со вторым мужем, но сын и двухкомнатная квартира достались ей.
Мы оказались в квартире одни, нам было хорошо, и я подумал, что всю жизнь хотел этого и в глубине души знал, что это когда-нибудь произойдет. Я не сказал Ирке об этом, только спросил, поцеловав ее в уголки прекрасно очерченного рта: «Что ж ты сокола на сороку променяла?» Она усмехнулась: «У нас только Наденька своего не упустила». А на прощание сказала: «Только давай без продолжений. Тем более что я уезжать собираюсь». И слава Богу, подумал я, а вслух спросил: «В “девятку”?», имея в виду закрытый город со сверхсекретным, но известным каждому крайчанину производством, в который почему-то стремились одинокие женщины. «Возможно», — ушла от прямого ответа Ирка. В прихожей она вдруг показалась мне старой и страшной; во всяком случае, Надя выглядела гораздо лучше. Назавтра я записал сына к пожилому и надежному педагогу, заслуженной учительнице, как оказалось, женщине вздорной, обидчивой, капризной, немало попившей кровушки у нас с сыном.
Наступили 90-е, жена как завуч стала получать больше меня, но было что-то хорошее и в моей жизни. Теперь можно было ходить в институт только на занятия и еще больше уделять внимания сыну. У дочери в старших классах неожиданно раскрылся дар художника, она поступила в архитектурно-строительный институт. Мы похоронили Надиного отца, и наша дочь окончательно переехала к бабушке. На архитекторов вдруг возник бешеный спрос, она сделала стремительную карьеру, отдалившись от нас с Надей полностью и навсегда. Сын пошел по стопам обеих бабушек — поступил в медицинский. Учился он истово, как того и требовало медицинское образование. Особенно тяжело давались латынь и анатомия. Глядя на его непрерывные занятия, мне становилось стыдно за свое высшее образование. И вот, когда схлынули с меня разные лишние обязанности, я вспомнил о науке. Горяев прямо ожил, когда я пришел к нему с планом и аннотацией докторской.
Защитился я в самом конце ХХ века, в возрасте 46 лет. И меня тут же назначили завкафедрой, а Горяев — стопроцентный русак — эмигрировал в Израиль. Конечно, многие говорили, что я подсидел своего шефа, но Горяева снимал не я, к тому же, он обиделся за свою Эсфирь, которую ровно в 55 лет с большой радостью (уж слишком долго она портила картину успеваемости) отправили на пенсию. Сам он относился ко мне тепло, сдал дела без всякой обиды и даже предложил обмен: он сдает государству нашу двухкомнатную квартиру, а мы становимся владельцами его трехкомнатной…
Через несколько лет Горяев приехал в Крайск в гости. У нас уже кафе на каждом углу, я своим аспирантам и аспиранткам встречи устраивал иной раз не на кафедре, а за кружкой пива. Встретились с ним в кафе, обнялись, расцеловались, и я вдруг увидел, что он стал настоящим иностранцем, с каким-то заграничным лоском, что ли. Он предложил переработать и издать учебник в соавторстве — у нас в России и за рубежом; зарубежное издание он берет на себя. И вот учебник сделан, на обложке наши фото, он продается по всему миру в Интернете, его включают в списки литературы, чего еще надо? С материальной стороны тоже все наладилось, появилась возможность заработать в коммерческих группах и на факультете послевузовского образования, выписывают хорошие премии.
Но жизнь есть жизнь. Давно уже нет бабы Клавы и дяди Лёни. Он так больше и не побывал в Италии. Пробовал было узнавать, как да что, а ему сказали: «Сначала надо в Болгарию съездить, потом в Венгрию или Чехословакию, потом в Югославию, ну, а там, возможно, и в Италию пустят». Он только рукой махнул.
В девяносто первом, в шестьдесят пять, моего отца отправили на пенсию. Отрасль пошла под откос, смотреть на это у него не было никаких сил. Северореченский комбинат закрыли, кто мог уезжал на материк, оставшиеся выживали, как могли: рыбачили, охотничали, пили. Геннадий остался дорабатывать до северной пенсии, устроился в порту старшим диспетчером и жил, как все. Жена после скандалов уехала на материк, и они остались вдвоем с сыном; однажды тот нашел его мертвого с карабином в руках…
Семидесятилетний юбилей отца был больше похож на поминки, да тут еще Ельцин устроил шоу со своим выборами. Правда, отец воспрянул духом, когда рейтинг Зюганова пошел вверх, но после второго тура, предательства, наглости, приспособленчества, цинизма, у него уже не стало сил жить. Похоронили его на новом кладбище, на аллее самых почетных горожан. Мать осталась одна, и видно было, что она словно бы освободилась от гнета. Она не бывала у нас и не приглашала к себе, лишь иногда звонила. Разговаривать с ней было тяжело. Она сначала ходила к экстрасенсам, потом стала истовой прихожанкой Успенского собора, а последние годы всеми ее помыслами властно завладела йога.
Сын закончил ординатуру, и его взял в аспирантуру сам Вернер, но после смерти академика что-то не заладилось у сына на кафедре. Его обвинили, что он с больными жесток, и, можно сказать, выжили. Я не думаю, что сын действительно жестокий человек, он не жестокий, он просто современный. Он понимает, что лечить и как лечить, он, как компьютер, просчитывает варианты и принимает решение без всяких там «О, как мы хорошо выглядим! А давайте-ка мы с вами, батенька, вот это попробуем…» Тьфу! Ведь для врача пациент — объект, и всякий там гуманизм — всего лишь смазка в машине профессионализма. Я не учил сына быть жестоким, но что-то он от меня перенял, так что его неудачи — это мои неудачи. Сын ушел в «тысячекоечную», где еще помнили маму, и тут подвернулся счастливый случай: стажировка в Италии.
После Италии у него все переменилось, он наконец определился в самом модном направлении — нейрохирургии, его имя — доктор Корнилов — стало известно в городе. И, наконец, женился, да на ком — конечно же, на недоучившейся медсестре! Сколько кругом милых, образованных, нет, западают на таких вот тупых, развязных, грязных, неумелых. Да-да, это неполный портрет нашей снохи-невестки.
Поселились у нас. Нас двое, их двое. Жить можно, но хуже всех пришлось мне. Я не хожу, как другие, на работу каждый день и не отсиживаю с 9 до 6. У меня на работе даже компьютера нет, хожу лишь на занятия да на заседания кафедры; всеми текущими делами ведает ученый секретарь кафедры, ей это нравится, она это умеет лучше меня. Жена встает в шесть утра, готовит на весь день и уходит «отдыхать» на работе. Мне иногда кажется, что она к техникуму больше привязана, чем к семье. И то сказать. Для Нади техникум — дом родной. После Нади встает сын, съедает бутерброды и тоже уходит. После этого поднимаюсь я, завтракаю в нашей комнате, которая служит нам с Надей спальней, библиотекой, кабинетом, смотрю «Евроньюс» и каждый раз жалею, что нет англоязычного или итальянского канала — для тренировки, хотя зачем и кому нужно мое знание языков? Потом выхожу с чашками на кухню. Там — сноха Анжела — сонная, толстая, пахнущая постелью, выпуклый живот торчит из-под короткой майки. Заварит кофе, сядет, расставит свои толстые ноги и глазами лупает: луп, луп… И никуда никогда не выходит… И целый день холодильник то и дело хлопает дверью. Правда, сыну кое-что остается. Он приходит, они ужинают в столовой перед телевизором, потом сваливают тарелки в раковину. Жена приходит после семи, когда все съедено, но она знает это наперед и приносит что-нибудь с собой. И тут эти шакалы:
— Что-нибудь вкусненькое принесла?..
Ну, и объедят ее по новой.
Мы с Надей предлагали молодым переехать к моей маме, пока она еще не отписала квартиру какой-нибудь секте, а они ни в какую: нет, мы хотим с вами жить! Оно и понятно, там за ними никто так ходить не будет, как Надя, а, наоборот, придется еще за бабушкой ухаживать со временем.
С Анжелой мы поневоле целый день проводили наедине. И как это у нас произошло? Говорят, что от любви до ненависти один шаг. Так вот, я сделал два шага: от любви до ненависти и — обратно. Господи, как я ненавидел это жирное короткое тело, эти пустые глаза, этот безобразный вываливающийся живот с кратером пупа между майкой и шортами! И как я потом хотел это тело, с какой нежностью гладил потную грудь, тискал пышные ягодицы. Я снова сошел с ума, как тогда, с Мариной. Но теперь не было даже намека на какую-нибудь душевную близость. Только — животная, скотская, порочная, но еще более притягательная, желанная, страшная, губительная. Нас объединило, соединило, сделало кровно родными наше общее предательство самых близких людей. Анжела прибегала ко мне, сбрасывая на ходу ночную рубашку, как только за сыном захлопывалась дверь. Мы не говорили с ней, никак не называли друг друга. Мы только мычали, стонали, а она еще и повизгивала. Жена, зная, как я не переношу Анжелу, и подумать не могла чего-нибудь дурного о наших отношениях. Надо отдать должное Анжеле: ничего не изменилось в ее поведении на виду у всех.
Конечно, когда-нибудь это должно было закончиться. Но я не думал ни о чем, кроме того, что утром, как только жена с сыном уйдут на работу, она ворвется в мою комнату и бросится с разбегу на меня. Каждый раз приходила сумасшедшая мысль, что вот то, что не сложилось у меня с самой большой любовью, с моей Оленькой, в грязном и порочном виде происходит у нас с Анжелой. Ну и пусть, думал я, ну и пусть, пусть!..
Однажды Анжела раскрыла свои пухлые губы:
— Дай мне денег.
— Сколько?
— А сколько надо на аборт?
— На какой аборт?
— Обыкновенный.
— А почему не рожать? — брякнул я.
А сам думаю: вот так раз, внук может оказаться сыном! И вдруг кто-нибудь захочет проверить? Сейчас это делается просто. Так что пусть решает сама.
— У меня в доме денег нет. Придется с книжки снимать, так что давай до завтра. А ты еще подумай.
И чуть не добавил: «С мужем посоветуйся».
Она усмехнулась. И тут я понял, что она — взрослая, умудренная жизнью, а я — старый болван, до седых волос оставшийся пацаном, и она крутит двумя мужиками, как хочет.
За сутки я много чего передумал. И то склонялся к аборту, то к тому, чтобы оставить ребенка. Даже такой вариант рассматривал: Анжела делает экспертизу, и если ребенок — мой, я женюсь на ней. Подумал — и сам удивился своей глупости.
Наутро она не пришла ко мне.
— Ну, — сказал я, дождавшись, когда она все же вышла на кухню, — что надумала?
Она ответила с усмешкой:
— А чего тут думать? Я уже вчера все сделала.
— Сделала? А деньги?
— Заняла. Так что гони.
— Сколько?
Она снова усмехнулась, а я ужаснулся: господи, о чем я говорю?
— Но почему ты это сделала?
— А что мне оставалось делать? Ведь Алеша…
— Что Алеша? — спросил я, уже догадываясь, каким страшным будет ответ: ведь нас предупреждали о побочном действии тех лекарств, что спасли сына. — Он что, не…?
— Вот именно: не…! Иначе, стала бы я с тобой, говнюком и вонючкой…
И столько презрения было в ее голосе, тоне, выражении лица! Я что-то схватил в руки и замахнулся на нее. Она замерла, дернулась, потом охнула, побледнела и стала оседать. Из моих рук выпал топорик для отбивания мяса, я подхватил Анжелу и с трудом перенес ее тяжелое тело в их с Алешей комнату, положил на неприбранную кровать. Вскоре на постели появилось и стало расти большое темное пятно…
Она скончалась в «тысячекоечной» от потери крови. Говорили о некачественно сделанном аборте, что ее нельзя было выпускать в тот же день. Сын и жена молчали и были на этот раз связаны не только своим молчанием. Они были вместе и здесь, а я — где-то в другом мире, рядом с Анжелой.
Труп Анжелы забрали на экспертизу, но сын по своим каналам попросил ускорить дело, то есть не копать глубоко. У гроба я сказал, что не всегда наши отношения были гладкими, не все мне нравилось в Анжеле, не всегда я был справедлив по отношению к ней, и пусть она простит меня — там, куда так рано забрала ее жестокая и несправедливая рука смерти. Я смотрел на лицо Анжелы, и оно казалось мне прекрасным…
Жизнь после этого стала бы совсем невозможной, если бы не командировки. У меня на кафедре заболел доцент и я, свободный от занятий, отправился по северному кругу. И увидел вдруг нашу сибирскую красоту заснеженных просторов, голубой тайги, солнечных морозных дней и подумал: сколько же я потерял, где я был, на что потратил эти годы, растратил себя, убил? И вспомнил, что я убил не только себя, но и Анжелу, и нашего с ней ребенка. Я трижды преступник!
Но разве я один преступник? Разве не преступны все те, кто убили мою мечту, мои восторги, мои радости и надежды? Разве не преступен мир, превративший светлую и солнечную Наташу Иванову в забитое, потерявшее себя и не любящее никого существо? И кто ответит за погубленную душу Анжелы? Мы рождаемся и своим рождением делаем первый шаг — из хаоса ненависти в мир теплой материнской любви. Посмотрите, как прекрасны, добры, открыты маленькие дети, и как быстро они делают второй шаг, становясь хитрыми, лживыми, циничными, а иной раз злыми и беспощадными. И не всем удается потом сделать третий шаг — к любви и добру, самый трудный и самый необходимый в жизни, где каждый человек — преступник, потому что тот, кто любит, нарушает законы общества, а тот, кто не любит — нарушает закон жизни. И есть только один человек, которого я ни в чем не могу упрекнуть, — это моя Надя, которая несла крест жены, матери и свекрови, а теперь стоит над руинами семьи. Лишь ее мне жалко в этой жизни. Я уже почти люблю ее, нет, я реально люблю ее и хочу в этой любви прожить с ней все те дни, что нам еще остались, только не знаю, что делать — то ли рассказать ей все, то ли сказать: «Прости меня за все!»