Повесть
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 7, 2009
1
Моя мама родилась в России, как называют в Сибири всё, что к западу от Урала, в большом волжском городе, который так и назовем: Российск. Пожалуй, не меньше, чем сам город, известна была его окраина Заливино, где стоял мамин дом — двухэтажный, каменный низ, деревянный верх. Окраина жила рекой, где и рыба, и работа: раньше — бурлаком, водоливом, грузчиком на пристани, некоторые потом выбивались в лоцманы, приказчики, как мой заливинский предок, и даже в купцы и судовладельцы. Великий тракт, проходивший рядом, тоже давал возможность подкормиться, чаще всего не на законных основаниях. А в конце девятнадцатого века рядом с Заливино прошла великая железнодорожная магистраль, давшая работу и кров многим заливинцам. Там все переплелось: разбойные дела, стремительное богатение, революционные выступления, беспризорность с хулиганьем, чистенькие улицы, зловонный берег с отбросами и отходами с овощных причалов, высокий собор, каменная школа.
Школа была рядом, только перейти мимо водокачки на другую улицу, и — вот она, напротив парка. Сразу за парком шел тракт, потом кладбище с березовой рощей и огромный пустырь, за которым начиналась другая слобода, тоже известная, но, в отличие от маминой, только с самой лучшей стороны: своим революционным прошлым (потому она теперь и называлась Красной) и бурно-индустриальным настоящим. Там перед войной построили завод и поселок, который называли соцгород, где во всех домах были горячая и холодная вода, центральное отопление, ванны.
Бабушкин младший брат Леонид работал на строительстве, потом окончил рабфак и политехнический институт, устроился в конструкторский отдел, женился, отметился на сдаче “объекта” и получил однокомнатную квартиру, став гордостью семьи. Но в тридцать девятом дядю Леню арестовали, и в доме поселилось горе. Мать дяди Лени, баба Настя, чуть не каждый день ходила на Воробьевку, где помещалось ГПУ, но ничего толком так и не узнала. Она надолго слегла и потом смогла передвигаться только с палочкой и часами сидела под черной тарелкой репродуктора, ожидая сообщение о сыне “оттуда”. Только в конце сорокового года она узнала, что дядя Леня получил десять лет и отбывает срок в УхтЛАГе.
Мама окончила шестой класс, когда началась война. Отца — моего деда Николая Петровича — призвали в армию, и в доме остались четыре женщины, из них двое детей — восемнадцатилетняя Рая и двенадцатилетняя Наташа. Мама радовалась, что ее отец уходит на фронт, она знала, что война будет недолгой, и отец вернется героем, с орденами на кителе.
Фронт подошел совсем близко, но самым главным врагом стал голод. Конечно, это был не блокадный Ленинград, все выжили, однако приходилось не только отрабатывать паек, но и подрабатывать, обменивать, продавать — в общем, крутиться и приспосабливаться.
Быстрее всех приспособилась Рая. Девушка она была видная, да и возраст требовал. В общем, стала она водить “женихов”, как стыдливо называла их баба Клава (мамина мать). В основном это были тыловые офицеры и разные снабженцы, которые чувствовали себя в Российске королями. Прабабушка, баба Настя, называла это блядством, зато в доме всегда были и крупа, и мука, а иногда и масло.
До войны работал только мамин отец и обеспечивал мало-мальски сносное существование своей не самой маленькой семьи. Но без отца бабе Клаве пришлось пойти на работу в тот же порт. Работали там по 16 часов, так что мама целый день была представлена самой себе, да еще приходилось помогать бабе Насте, поскольку Рая по дому ничем не занималась. Мама и уголь таскала на себе, и печь топила, и угорали они с бабушкой не раз. А к зиме в порту не стало работы, и бабу Клаву уволили, но тут мамину школу заняли под госпиталь, и баба Клава устроилась там няней. Для младших классов освободили здание библиотеки, а с седьмого по десятый стали ходить в Красную слободу.
Новая школа оказалась большая, трехэтажная, неуютная и переполненная, из-за чего пришлось маме учиться в третью смену и возвращаться домой темными осенними вечерами по пустырю мимо кладбища. Правда, идти большой компанией было не страшно и даже весело, но однажды мама задержалась в школе, вышла в пустой вестибюль, все поняла и заплакала. Тут женщина подходит в богатом пальто и духами пахнет: “Что такое? Что случилось?” Мама объяснила. Дама подошла к вахте, сняла трубку: “Аркадий? Ты оденься, пожалуйста, возьми свой подарок. Зачем-зачем… Надо! И подходи к школе. Да не беспокойся, со мной все в порядке!”
Вскоре в дверях школы показался мужчина в черной морской шинели, но без погон, в шапке с кожаным верхом. Дама прошла с ними до конца улицы и наказала маме назавтра прийти в школу к двенадцати часам в кабинет директора. А этот солидный дяденька проводил маму до самого дома, и это поразило ее в самое сердце, к тому же он был веселый, шутил и даже стихотворение придумал: “Мы идем, мы ого-го! Не боимся никого!”
Дама оказалась директрисой, она привела маму в класс и спросила: “Кто из вас, дети, сможет потесниться?” И тут поднялась большеглазая девочка в бантиках, похожая на первоклассницу: “Я!” “Молодец, Глебова!” — похвалила директриса. Мама присела рядом с девочкой, которую звали Лялей, и оказалась та, не больше и не меньше, дочкой директрисы.
Они сразу подружилась, но школа все равно маме не нравилась, и она каждый день забегала в свою, чтобы навестить маму и подкормиться. Бабе Клаве полагалась тарелка жиденького супа, она ее всегда с мамой делила. Но мама эти полтарелки с лихвой отрабатывала. И книжки раненым читала, и письма писала, и за лежачими ухаживала, а уж в конце войны ей давали взрослый паек, как работающей в штате. Так все и решилось само собой: закончила десятый класс и поступила в медицинский институт.
Дедушка с войны пришел живой, но контуженный и душевно изломанный. Баба Настя тут же ему про Раю рассказала. Дед выгнал ее из дома, а сам стал пить по-черному. Напившись, дед гонял бабу Клаву по дому: “Дочь не уберегла!” Как-то выгнал ее и заявил, что пустит обратно только с Раей. Мать привела Раю, и теперь дед гонял по дому обеих, пока Рая не уехала в Москву за счастьем. Но еще до ее отъезда мама поняла, что она лишняя в этом “раю”, и сначала ушла жить к подружке, а потом взяла распределение в Сибирь. Так в 1952 году мама оказалась в небольшом старинном городке на берегу великой реки.
Так мы и назовем этот город — Великореченск.
Добиралась мама до него десять дней. Отправляться надо было из Москвы. На столичном вокзале ее встретила сестра Рая. Она выглядела настоящей дамой: белые перчатки, белые носочки, шляпка, и под руку она держала морского офицера в белой парадной форме. Ночевала мама на узком диванчике в их большой комнате с высокими потолками и огромным окном, из которого видно было высотное здание на Смоленской площади.
После прогулок с Раей по Москве и поездок в московском метро все в поезде показалось ей серым: одежда и лица пассажиров, их разговоры, виды за окном, станции, вокзалы, города… Попутчики менялись каждый день, и это вносило в ее вагонное бытие какое-то разнообразие, потому что она без конца вспоминала свой город, дом, друзей.
В Российске осталась у нее подруга Ляля, та самая, что приютила маму. Жила Ляля теперь в трехкомнатной квартире на набережной в самом центре Российска, и для жителя окраины это считалось чем-то запредельным, казалось, живут там какие-то особенные люди. И мама действительно считала Лялю и ее родителей — ту самую даму в дорогом пальто и солидного дяденьку, который провожал ее с пистолетом в кармане, — особенными людьми. Но Ляля в классе была простой, веселой, открытой в общении. Ей ничего не было жалко, она никому не завидовала, ничего не боялась и знала все. Но вскоре школы разделили на мужские и женские, Лялину маму назначили заведующей ГорОНО и дали квартиру “наверху”. Встретились мама и Ляля на вступительных экзаменах в мединститут и уже не расставались все шесть лет.
К окончанию вуза у Ляли появился “жених” — актер местного театра. Надо сказать, Лялина семья была очень театральной, благодаря Лялиной маме, которая определяла все не только в своем ГорОНО, но и в семье: Лялин папа после войны прославился как конструктор, получил Сталинскую премию (одну из последних, потом их стали называть Государственными), но в семье он был на вторых ролях, над чем постоянно посмеивался, называя жену наркомом. В доме бывали и местные актеры-режиссеры, и московские знаменитости, а Ляля, можно сказать, выросла за кулисами самого красивого в городе здания.
Мама, как ни старалась, не смогла полюбить театр. Ее мучения начинались в гардеробе, когда она сдавала пожилой женщине в форменном халате свое школьное пальто, продолжались в фойе, среди нарядных женщин и солидных мужчин; ей не нравилось, как неестественно ведут себя на сцене актеры, как они напряженно кричат сорванными голосами. Однажды, в тот момент, когда герой затянулся сигаретой и пыхнул дымом в лицо героине, погас свет, все ахнули, зашумели, застучали сиденьями, но вскоре свет появился, и актеры повторили сцену в той же точно последовательности: актер затянулся сигаретой и выпустил точно такое же кольцо дыма… У мамы осталось чувство, что театр — это для других, для таких, как Ляля, живущих “наверху”. Зато мама любила кино и смотрела все подряд; особенно ей нравились трофейные фильмы.
Лялин жених — его звали Сергей — на сцене изображал ловких молодых людей из пьес Островского, рвущихся к богатству любой ценой; и маму долго не оставляло чувство, что он на самом деле такой, хотя вне сцены был Сергей открыт и прост: “Ну, как я вам, Наташа? Вам не хотелось меня ударить тем, что попадется под руку?”
Ляля и Сергей почему-то вовлекали ее в свои дела, редко оставляли одну; Сергей, тот прямо целые сцены из спектаклей ей разыгрывал под насмешливым взглядом Ляли, и мама не понимала, зачем это им надо, потом подумала, что они делают это из жалости и сострадания к ней. Но однажды она поймала на себе взгляд Сергея… Через два месяца на распределении она выбрала Сибирь.
Когда мама сказала дома, что уезжает в Великореченск, все трое — бабушка, отец и мать — в страхе переглянулись. “Туда людей ссылают, а ты — сама, добровольно?” — со слезами в голосе выкрикнула мамина мама, баба Клава. Мама стала успокаивать, что сейчас Сибирь уже не та, там кипит жизнь, туда едет много молодежи… “Дураки туда едут! А там, как была ссылка, так и осталась!” Тут баба Настя аж затряслась и высохшей рукой показала на угол, где все так же висел черный репродуктор, а мамина мать выдвинула ящик комода, вынула конверт и бросила его на круглый стол: “Вот, читай!..”
Вспомнив все это, мама вздыхала: “Скорей бы добраться до этого чертова Великореченска…” Но добраться оказалось не так просто. Пароход из краевого центра (назовем его Крайск) уходил только на следующий день, за билетами надо было записываться в согнутую пополам школьную тетрадку, зато сам речной вокзал был новым, большим, необыкновенно красивым, с высоким шпилем, правда, у мамы было чувство, что она все это где-то видела.
— Вокзал этот в воскресенье открыли, — сообщила соседка по мягкому удобному креслу, молодая женщина в белом платочке на голове. — Как раз праздник был — военно-морского флота. А вокзал-то какой красивый, говорят, такой только в Москве есть.
И тут мама вспомнила, что о предстоящем празднике военных моряков говорил Саша, Раин муж, а сама Рая привозила ее в порт пяти морей Химки, к серому зданию с серебряной иглой над крышей.
— А вы далеко, если не секрет?
— В Великореченск, — сказала мама. — Меня в районную больницу распределили.
— Так и я в Великореченск! Так что ко мне встанете, я третья записалась.
Женщина ждала пароход вторые сутки, но выглядела свежей, бодрой, приветливой, и, глядя на нее, мама позабыла долгую дорогу, общалась с соседкой, рассказала ей про себя, а та про себя: только замуж вышла да сына родила — война началась, муж погиб под Москвой.
— Сама-то я на юге родилась, нашем, местном. Наше село знаменитое, туда революционеров ссылали. Я с шести лет наравне со всеми и в поле, и по дому. Семь лет без продыха. А в тридцать первом нас как кулаков погрузили на лихтер и — на Север. Но и там люди живут, и мы стали жить. Корову завели, с молоком, вроде, как на родной земле, а лето там хоть и короткое, но жаркое, и травы — коси — не хочу. И комбикорм можно купить, не то что здесь. А Вася, муж покойный, не из сосланных, его семья по оргнабору приехала, лесопильный комбинат строить. Он и сам с пятнадцати лет работал. А когда в армию уходил на срочную службу, сказал: “Жди меня, Дашка, отслужу, устроюсь на материке, вызову тебя”. Служил на границе с Монголией, друг у него там завелся, родом из Великореченска, уговорил ехать вместе, обещал помочь устроиться… Дали нам большую комнату, стайку с погребом и сеновалом, огородик. Машинку швейную купили, чего еще надо? Я за Васей как за стеной была, хозяйством занималась, себя и его обшивала, пеленки-распашонки готовила, а он в сплавной конторе хорошо зарабатывал, хоть и выматывался, конечно; а как осталась одна — хоть караул кричи. Ни образования, ни специальности, в городе работы никакой, а у меня малое дите на руках. Я сначала нянечкой в детсадик пошла, куда Геночку устроила, а как сыночек в школу пошел, я — техничкой в школу. Дали ему от школы путевку в пионерлагерь на два сезона. Сезон-то я вытерпела, а как второй начался, купила билет на пароход да и поехала… А больница у нас хорошая, все врачи — специалисты, особенно доктор Воскресенский, не зря в Москве таких людей лечил, — женщина наклонилась к маме: — Из сосланных он, в Москве большой пост занимал, а теперь — враг народа, говорят. А врач замечательный. И жену все ждет, что приедет и будет с ним жить, дом ей построил…
Поговорили еще.
— У нас нонче солнечное затмение было. Ну, богомольцы сразу: “Покайтесь, грешники! Конец света идет!” А кто помоложе, те стекла коптят. Мне сына тоже подает стеклышко и говорит: “Пойдем, мама, смотреть затмение”. Вышли мы на дорогу, а там ветер такой нехороший, и свет меркнет, меркнет… Потом — раз! — и прямо темнота. Посмотрела я на черное солнце, и страшно мне стало: а вдруг так всегда и будет?.. Голову опускаю, и вижу: Вася мой идет, в дождевике своем. Я прямо ахнула. А это водовоз наш идет пешим с работы, я ему Васин плащ отдала, он мне потом всю зиму воду бесплатно возил. Я как зареву, а он так странно посмотрел на меня и говорит: “Успокойтесь, Даша, это еще не конец света”.
Помолчали. Потом соседка предложила:
— А чё сидеть? Ты погуляй, посмотри город, я твой чемодан покараулю.
Дневная жара спала, на набережной под высокими тополями гуляли нарядные горожане, а из парка культуры и отдыха слышались аккордеон и песня. Мама нашла на самой главной улице, проспекте Сталина, гастроном, который ей напомнил московские, он был большой, просторный, с огромными окнами, с мраморными прилавками, с красиво выложенными консервами на полках: крабы, горбуша, икра. Мама купила мягкий батон и колбасы…
Поели, поговорили, устроились на ночлег. А ночью мама проснулась и вышла из вокзала. На светлом от городских огней небе еле видны были звезды, так что мама с трудом определилась по Большой Медведице и убедилась, что Великая река действительно течет с юга на север. Выше по течению ее пересекала оживленная улица — понтонный мост. Набережная кончилась, начался обычный берег с редкими деревьями. Мама спустилась по ступенькам, разделась под одним из них и вошла в воду, показавшуюся ей неожиданно теплой и тяжелой, как ртуть. И так ей было приятно после недели дороги вновь почувствовать себя чистой и свежей! Она даже негромко запела: “Нет ничего нам дороже и краше нашей великой реки!”
Пройдет всего двенадцать лет, великую реку перегородят громадной плотиной, и вода ниже ее станет холодной и мертвой…
Через сутки, рано утром, они прибыли в Великореченск. Сошли с Дашей по трапу на каменистый берег, мама поставила на землю свой чемодан, огляделась. Народ расходится, пристань пустеет. Выше дебаркадера — баржа-тентовка стоит. Грузчики в запачканных мукой капюшонах начинают носить мешки и складывать в штабель на берегу.
— С хлебом нонче будем! — кивнула Даша в сторону баржи.
— Как здесь в магазинах?
— Да как? Не война, слава богу, хлеб, соль да спички есть. По организациям тушенку-сгущенку распределяют. Хуже всего нам, кто в школе. Хозяйство спасает: коровы, свиньи, куры.
— И вы, Даша, корову держите?
— Куда нам на двоих целая корова? Это когда семеро-восьмеро, тогда без коровы туго. А я на литр молока, слава богу, заработаю. А вот огород нас выручает, и соленья, и варенья, и картошка — все с него.
С горы спускалась лошадь, запряженная в телегу с бочкой. Возчик, поравнявшись с женщинами, молча поклонился. Мама даже остолбенела: прямо сеньор, итальянский граф в длинном плаще, только не хватает шпаги и шляпы с пером. Даша сверкнула глазами и потупилась, и мама поняла, что это и есть тот самый, кому она отдала плащ покойного мужа.
— Дак вот, — продолжала Даша, — и тяжело, и время много уходит, а куда без огорода?
Мама оглянулась. “Сеньор” разворачивал и пятил лошадь назад, пока в воде не скрылись колеса…
Город оказался тихим, зеленым, чистым, одноэтажным, только на главной улице стояло несколько каменных двухэтажек. Здесь они с Дашей и расстались, та показала ей, как до больницы дойти, и свой адрес назвала: если ничего в больнице не предложат, переночевать место всегда найдется.
Пришла мама в больницу, а та большая, трехэтажная, и ручка на двери старинная, медная, с вензелем. Внутри, правда, не так красиво, в коридоре вдоль безрадостно окрашенных стен лежат больные на узких железных койках. Показали маме кабинет главврача, наказали ждать. И тут идет он сам — упругим, уверенным шагом, высокий, в пенсне, с рыжей бородкой, в белоснежном халате и накрахмаленной шапочке. Мама вскочила со своего чемодана:
— Здравствуйте! Я приехала!
Главврач — а кто это еще мог быть? — остановился и посмотрел на нее с высоты своего роста:
— Здравствуйте.
— Вот! — сказала мама и протянула ему свою заветную бумажку.
Тот развернул направление, кивнул:
— Очень приятно, Наталья Николаевна! А меня зовут Виктор Борисович, фамилия Воскресенский.
— Тот самый? — воскликнула мама. — Из Москвы?
Доктор Воскресенский посмотрел на маму внимательным, долгим, печальным взглядом: “А вас-то за что сюда?” Но вслух сказал:
— Из Москвы. Но оказался я здесь, как бы вам сказать, не по своей воле. А вы сюда приехали добровольно. Хочу пожелать, чтобы вы не пожалели об этом.
Он поклонился и ушел, высокий, стройный, элегантный. “Так вот какие они — враги народа!” — подумала мама с неожиданно горькой иронией. И тут она увидела главврача — молодого, красивого, черноволосого (он был без шапочки), вальяжно шествующего к кабинету с бумажкой в руках.
— Здравствуйте! — бросилась к нему мама.
Мужчина остановился и раскинул руки:
— Откуда вы, прекрасное дитя?
— Из Российска, институт закончила, вот направление!
— Ах, вот что! Вынужден вас разочаровать: я уже более года как не главврач, — мужчина снова развел руками: — Сгорел на работе! Как сказал Остап Ибрагимович, накладные расходы съели все доходы.
— Остап Ибрагимович — это главврач?
— Вы прелесть! — воскликнул бывший главврач. — Позвольте узнать ваше имя?
— Наташа… Наталья Николаевна Иванова. А вы?
— Вернер Илья Давыдович, — представился мужчина и взглянул на наручные часы. — Если с утра главврача нет, это значит, что появится нескоро. Пока она все кабинеты в райкоме не обойдет…
— Она?
— Ее зовут Настасья Филипповна. Как в “Идиоте”.
— В каком идиоте?
— Вы что, Достоевского не читали?
У Лялиных родителей Достоевского в библиотеке не было…
Маму сразу же загрузили работой. Первое время она ночевала у Даши в поселке сплавщиков, а потом приехал из пионерского лагеря Гена, и Даша устроила ее к Дусе, сестре Васиного сослуживца, которая жила с семьей в собственном доме недалеко от центра. У мамы теперь была своя комнатка с отдельным входом через общие сени, и чего ей еще было желать? Правда, потолок в комнатке был низким, пол — кривым, окошко — у самой земли, зато печь не надо было топить, комнатка обогревалась от общей печи. Деньги мама получала небольшие, как и все врачи, но ей на первых порах ничего не надо было, обедала она в больнице, а за молоко на завтрак и за ужин доплачивала Дусе, и та была страшно довольна: ее муж работал на земснаряде, дома появлялся редко и не всегда с деньгами.
А доктор Воскресенский действительно оказался “специалистом”, к нему старались попасть и взрослые, и дети. Мама сама слышала, как десятилетний мальчик говорил в окошко регистратуры (и больница, и поликлиника были в одном здании): “Только мне обязательно к Воскресенскому!” “Не к Воскресенскому, а к Виктору Борисовичу!” — поправляла регистраторша. “Нет, к Воскресенскому!” — упрямо твердил мальчик.
В сравнении с добрейшим, интеллигентным Воскресенским, с его верностью кредо “не навреди”, Вернер, принявший в отношении с больными грубовато-снисходительный тон, не старающийся скрывать от них горькую правду, казался циничным, но это многих пациентов почему-то привлекало к нему. А в ординаторской высказывался Вернер по поводу и без повода так, что в Российске давно бы “загремел”. И часто от него коньяком попахивало, а родственники и рады стараться, несут ему и несут… Однажды мама его с молоденькой санитаркой застала, а тот вовсе не смутился, больше смутилась мама.
Главврач, худощавая женщина с неожиданно мощными бедрами, действительно по полдня пропадала в райкоме и райисполкоме, часто уезжала в “край”, как говорили здесь. У нее была безупречная пионерско-комсомольско-партийная биография, и маме показалось однажды, что перед ней — Ляля, шедшая той же ровной дорогой и повзрослевшая на двадцать лет. А может быть, сама она?.. Но общественными делами мама занималась мало, если уж совсем нельзя было отказаться, и ей, видимо, никогда не быть главврачом. Ведь он должен быть партийным, правильным, примерным, а она — беспартийная, с запятнанной из-за дяди Лени анкетой. Еще хорошо, что у них разные фамилии, а то бы давно спросили: “А ссыльный такой-то не ваш родственник?” Мама вспомнила, как, дав прочитать письмо дяди Лени из Великореченска, ее мать строго-настрого наказала забыть о письме и чтобы не вздумала искать дядю Леню: “Ему ты ничем не поможешь, а себе можешь биографию испортить. И не только биографию!” Но в Великореченске мама усомнилась в справедливости утверждений матери. Здесь “враги народа” занимали высокие должности, им доверяли здоровье и жизнь людей.
В общем, мама обживалась, знакомилась с городом. Прежде всего она нашла почту — красивый двухэтажный дом на берегу. И ей там очень понравилось, особенно хорошо здесь было в начавшееся ненастье: тепло, светло, немноголюдно, вкусно пахнет сургучом… В городе была высокая деревянная набережная, разделенная на две части спуском к пристани, его называли взвозом, как в России. За столетие ряжи обсохли, и внизу образовался пляж с мелким камнем и песком. Здесь в первые дни августа еще купались ребятишки, хозяйки полоскали белье, а мужики пили разливное пиво у желтой бочки на колесах. Почта была самым крайним домом на нижнем конце набережной, дальше начинались владения сплавной конторы с плотами, бонами, катерами. Посреди между почтой и взвозом стоял новенький дом с выкрашенным зеленой краской балкончиком. Наверное, подумала мама, в этом доме живет счастливый и богатый человек.
В городе оказались замечательный краеведческий музей и уютный кинотеатр, где маму уже узнавали, здоровались, улыбались. Она смотрела фильмы, что давным-давно прошли в Российске, потом обязательно выходила на набережную, на ее верхнюю часть, где были роща и полуразрушенная церковь с темными проемами. Здесь хорошо было стоять и смотреть на текущие внизу воды и слушать шум березовой листвы над головой.
Однажды она услышала чьи-то шаги и знакомый голос:
— Я стоял и думал: какая со временем полная, умная и смелая жизнь озарит эти берега!
Она оглянулась и увидела Воскресенского.
— Вы тоже любите Чехова?
Доктор помолчал, потом глухо произнес:
— Он меня спасает. Первое, что я попросил: пришлите мне очерки Чехова про Сибирь и Сахалин.
Мама решила переменить тему:
— Вы были в кино? Я вас не заметила.
Он покачал головой:
— У меня от всех этих “Мичуриных” и “Пржевальских” голова начинает болеть, я предпочитаю в это время гулять. Правда, я не отхожу так далеко от дома. А сегодня даже взвоз пересек, словно знал, что встречу вас.
И он неловко засмеялся, а мама спросила, уже зная ответ:
— А вы где живете?
— Я живу в доме с мезонином. Хотите посмотреть?
— Хочу.
Они пошли по набережной в сторону почты. И остановились как раз возле того самого красивого дома с зеленым балкончиком.
— Это ваш дом?
— Да. Это, быть может, самое важное, что я сделал в жизни.
— Вы его сами построили?
— Нет, конечно, я нанял строителей.
— И вам позволили?
— А почему нет? Конечно, у меня есть ограничения, а у кого их нет? Вот и вам три года нельзя менять место работы, вы тоже, извините, поражены в правах. Когда я приехал, на этом месте стояла избушка на курьих ножках. Мне так понравилось это место, этот вид. Помните, у Чехова? “Я не люблю, когда ссыльный интеллигент стоит у окна и молча глядит на крышу соседнего дома”. Я напросился на постой к хозяйке, одинокой старушке. Правда, взяла она меня не сразу. Деньги ей были не нужны, сын — офицер, полковник, присылал ей достаточно; а когда про статью мою узнала и что я врач, заявила: “У меня сын за Сталина кровь проливал, а вы получили задание его убить?” Я говорю, что сын ваш кровь проливал за родину, а задание у меня на всю жизнь одно: лечить людей, кем бы они ни были, вождями или сплавщиками.
Мама понимала: это он ей объясняет, что он не враг народа, не врач-убийца. И еще она удивилась, что он говорит не таясь. А ведь дома, в Российске, они никогда вслух об этом не говорили. Чуть что, баба Настя рукой показывала на черный репродуктор. Она почему-то уверена была, что как мы слышим голоса оттуда, так и там слышат нас. Все в доме со страхом смотрели на черный круг, откуда шли черные вести: про расстрел врагов народа, потом про войну и отступление к Москве. Глас беды, однажды подумала мама, и, возможно, не только глас, но и глаз, и ухо. А потом оттуда неумолкающим барабанным боем звучали одни и те же слова: “Москва, Кремль, председателю Совета министров товарищу Сталину…” В Лялином же доме высказывались газетными фразами: Лялина мама — с привычной искренностью, Ляля — как на уроке, а ее папа говорил о политике как о погоде: “Опять с космополитами боремся”.
— Прожили мы зиму чудесно: чаи распивали, разговаривали, по воскресеньям по радио “Театр у микрофона” слушали, концерты из Москвы… — Воскресенский помолчал, уйдя в воспоминания. — А весной старушка умерла. Прекрасная смерть: заснула и не проснулась. Приехал полковник, переживает, что не смог уговорить маму переехать к нему. Я говорю: не переживайте, она умерла в родных стенах, на своей земле… Похоронили мы старушку, и я сказал полковнику: “Продайте мне дом. Если, конечно, не собираетесь родовое гнездо восстанавливать”. Он вздохнул: “Надо бы, да не получится. Так что владей”. А дом построили трое ссыльных. Их никто на работу не брал, на постой тоже, тут они и жили, и строили, как для себя. И для меня это не просто дом…
— Мне кажется, я вас понимаю, — сказала мама.
Помолчали.
— Извините, поздно, внутрь не приглашаю, давайте, я вас провожу.
— Ой, нет, не надо, я быстро добегу, тут недалеко.
Она убежала и сама подумала, что рано или поздно, но побывает в этом доме…
Потом наступила осень, темнота и слякоть, город уже перестал казаться уютным, к тому же, комната оказалась холодной, хозяйка назанимала денег и не собиралась отдавать, в магазинах не было ни крупы, ни макарон, не говоря уже о колбасе, масле, хороших конфетах. Приходилось довольствоваться картошкой в разных видах, в то время как ей больше всего хотелось макарон, заправленных маслом, и чая с конфетами. На маму стала наваливаться по вечерам тоска, вспоминалась золотая осень в своем городе, когда из садов, в которых висели большие, как луна, яблоки, пахло дымом, а на аллеи парка ложились огромные листья кленов. Ни в кино, ни гулять в такую погоду не хотелось. Мама устраивалась на кровати, закутавшись в теплый платок, пыталась писать письма или читать, но свет единственной лампочки был такой тусклый, что начинали болеть глаза. Да и читать-то особенно нечего было, первые дни мама читала книжку без начала и конца, найденную на окне в больничном туалете, и только мелкие буквы на 17-й странице сообщали фамилию автора: Купер. В книжном магазине продавались исключительно партийная и техническая литература да книги местных авторов, все эти “Разломы”, “Перевалы”, “Перепутья”, “Трудные пути” и “Крутые вершины”. Правда, в последний раз ее ждала удача: она купила роман “Страда”, удостоенный Сталинской премии. Об этой книге она слышала еще в Российске, от Ляли. Ее мама была знакома с автором, когда та еще в мединституте ассистентом работала. Мама начала читать книгу с большим интересом, переживая за героиню, которая полюбила квартиранта, а тут без вести пропавший муж вернулся. Правда, маме ни своенравный и крутой Василий, ни правильный и скучный Степан не понравились. Был там один симпатичный мальчик, но автор его зачем-то на тот свет отправила со спорным диагнозом. А потом началось такое, что без сельскохозяйственного образования не разберешься: севообороты, квадратно-гнездовой метод, торфо-перегнойные горшочки, агрегатно-узловой ремонт… Мама про все это слушала по радио, читала в газетах, но ее, как врача, это мало интересовало, а вот автор, наверное, учебники читала, лекции слушала, по колхозам и МТС ездила — только зачем всем этим заниматься врачу? И пример Чехова тут ни при чем, тот не оставлял своей практики и не изучал, к примеру, металлургию.
Захотелось перечитать Чехова. Но классики в магазине не было, классиков тут же разбирали. И все же мама спросила продавщицу про Чехова. Та отрицательно покачала головой. Мама прошлась глазами по полкам и хотела уходить, но тут продавщица сделала ей знак подождать. В какой-то момент они остались одни в магазине, и тут женщина достала из-под прилавка толстый том в коричневом переплете:
— Вот, осталась одна…
— Спасибо!
— А я вас не сразу узнала. Вы в халате совсем другая.
— А? Да-да, сколько с меня?
Маме было приятно, что ее узнают, но было во всем этом что-то… Она и по Российску знала, что, несмотря на небольшую зарплату, врачи не бедствовали, кому-то прямо в кабинет приносили, кому-то вот так же из-под прилавка доставали то, чего не было на витрине.
Чтобы решить вопрос с освещением, мама зашла в “Культтовары”, располагавшиеся в деревянном доме с высоким крыльцом, и купила настольную лампу. Ей там очень понравилось. Она подумала, что, как только достаточно заработает, купит и радиолу с пластинками, и фотоаппарат, и китайский термос, и коньки (за “Культтоварами” был стадион, на котором, как сказал Вернер, зимой заливают лед, а к Новому году в центре ставят высокую елку), и велосипед (по Великореченску разъезжало немало женщин на велосипедах). А пока ей надо приготовиться к зиме: купить теплое пальто, валенки, кофту или свитер, и вообще приодеться, она чуть со стыда не умерла в книжном магазине. Правильно, в белом халате все нарядные, а в студенческом пальтишке да старых ботах кто же узнает врача районной больницы?
Но с настольной лампой случилась незадача: ее некуда было включать. С лампой в руках мама вошла в хозяйскую дверь и растерянно встала у порога. Тут же черный пушистый кот подошел и лег у маминых ног. Дуся выглянула из-за кухонной занавески с мокрой тарелкой в руках, круглолицая, с жиденьким пучком светлых волос.
— Вот, — сказала мама, — купила лампу, а не включить.
— А я знаю, — важно сказал вышедший из “залы” Дусин сын-первоклассник. — Надо в патрон “жулик” вставить.
Следом выскочила его старшая сестра с придуманной тут же дразнилкой:
— А вот и нельзя! А вот и нельзя!
— Сам ты жулик, — сказала Дуся. — Сходи лучше к дяде Вите, пусть завтра придет… — а для мамы пояснила: — У меня брат на все руки мастер, сделает вам проводку.
— Ой, спасибо! Я заплачу.
Дуся усмехнулась:
— Платить не надо, а вот от угощения он не откажется.
— Бутылку водки ему купите, — пояснил первоклассник и стал обуваться.
— И я с тобой, и я с тобой! — запрыгала сестра.
И на другой вечер в маминой комнате протянулась по давно не беленным потолку и стене скрученная из двух серых шнуров проводка на роликах, а рядом с кроватью чернела новенькая розетка.
Сели втроем в “зале” обмыть проводку. Дусин брат пришел прямо со службы и сидел за столом в голубой трикотажной майке и галифе из плотной ткани, а его гимнастерка с голубыми старшинскими погонами была заботливо размещена на спинке кровати.
— Прямо даже удивительно, что вы сами сюда приехали, из-под самой Москвы, — сказал он маме, изображая не то удивление, не то сочувствие на грубом рябом лице. — К нам так не приезжают, к нам привозят: троцкистов, бандеровцев, кто в плену был, вредителей всяких…
Дусин брат — тот самый сослуживец, что не только “сосватал” будущему Дашиному мужу Великореченск, но и определил его короткую и горькую судьбу — сам на фронт не попал, служившим в местной комендатуре полагалась бронь. В первый послевоенный год он, простой деревенский мужик, чувствовал чуть ли не вину перед теми, кто вернулся и не вернулся, но потом многие из вернувшихся попали в лагеря и в ссылку, а он оказался самым верным и самым чистым перед органами.
— К нам все приходят отмечаться, все через меня проходят, — говорил он, быстро захмелев после двух собственноручно налитых всклень стаканов водки, — и врачи, и музыканты, и секретари обкомов: Петров, Гроссман, Воскресенский… У вас там в больнице прямо контингент какой-то. Из вольняшек — три старых “большевика”, вы да Вернер. Но — тот тоже на примете. И сигналы на него поступают регулярно. За свой космополитизм, — старшина ГБ с трудом выговорил “космополитический” термин, — он из главарей — тьфу! — из главврачей вылетел, но это только начало.
Он со значением взглянул на маму, давая понять, что большего штатским знать не полагается. С голыми толстыми плечами, с жирным загривком, поросшим белым волосом, он был похож на борова, и пахло от его большого тела — как от кабана.
Маму чуть не стошнило. Но, слава Богу, больше им за общим столом сидеть не пришлось.
2
Дяде Лене снилась Италия. Не каменный Рим, с его Форумом, “Колоссео”, Ватиканом, фонтанами, белыми ступенями шикарных лестниц, с тенистыми двориками, с запахом кофе на улицах, с прохладой храмов; не серый деловой Милан с тяжелыми зданиями соборов, не солнечный Неаполь, не мягкая Флоренция, не его милая Генуя — ему снилась вся Италия, с ее оливковыми рощами, сказочными городами на холмах, лазурными морями; и дух захватывало от скорости и высоты, потому что он парил над нею в чудесном воздухолете, воплощении его давней мечты, а рядом с ним была самая красивая женщина на свете, еще одно воплощение его мечты, и она прильнула к нему доверчиво и страстно, он повернулся и увидел в ее глазах необыкновенное счастье, и назвал ее по имени; однако этого мгновения, на которое он отвлекся от штурвала, хватило для того, чтобы воздухолет потерял управление и стал стремительно падать, женщина вскрикнула, и этот крик стал похож на кошачье мяуканье…
Дядя Леня проснулся и открыл глаза. Лаура громко и нагло требовала еды, внимания, ласки. Он без труда понимал ее речь:
“Кто просил подбирать меня дождливым холодным вечером? Думал ли ты, пряча меня под брезентовым плащом и грея своим высохшим телом бывшего лагерника, что мне потребуется теплая постель, вкусная и разнообразная пища, условия для туалета в прямом и переносном смысле?”
“Ладно, не ругайся, сейчас накормлю”.
“И кого это ты звал во сне? Почему не Лауру, свою итальянскую любовь, которую клялся любить до гроба?”
“Потому что Лаура — стукачка, она сдала меня с потрохами”.
На кухне уже горел свет. Петровна черпала воду, гремела крышкой умывальника. Сегодня у дяди Лени, как у всех граждан советской страны, выходной. Обычно в это время он уже выезжал из ворот конбазы. На прошлой неделе утра были прохладные, мелкий лесок за конбазой прятался в туманчике. А в конце предыдущей недели выпал снег, стало морозно, стыло и скользко, деревья стояли пожелтевшие, но с листвой; потом западным ветром принесло дожди, деревья облетели, к колесам липла черная густая грязь и желтые листья, и тяжело было старой Динаме тащить телегу вверх по взвозу.
Город жил по четкому распорядку. Рано утром приходил пароход, и редкие пассажиры расходились по домам и конторам. Потом шли дети в школу, хлябая голяшками разношенных сапог, у магазинов собирались хозяйки в теплых платках, тянулись служащие в многочисленные конторы; а в обед главная улица снова заполнялась ими. С рейда подходили к берегу бокастые шлюпки, и речники в форменных фуражках и черных кителях с погонами, в основном не старше лейтенанта, поднимались в свою контору за зарплатой. Приходил катер из Новопашино, и на берег, среди прочих, одетых добротно и даже нарядно — в Новопашинском леспромхозе было лучшее снабжение в районе — сходили не занятые днем бесконвойники в ватниках (“фофанках”) и плоских шапках (“пидорках”), по-блатному выворачивая ноги в кирзовых сапогах (“коцах”) со спущенными голяшками. Они узнавали дядю Леню, весело здоровались, грязно острили по поводу Динамы. Днем на улицах одни дети, проезжая на велосипеде мимо киоска, обязательно кричат: “Союзпечать — говно качать!”, а “бесколесные” просят дядю Леню прокатить, а то и сами заскакивают на задок телеги, и он беззлобно, но строго грозит им кнутом. Дядя Леня заезжает во дворы по заведенному маршруту и сливает воду в большие железные баки. В пять часов он сдает Динаму на конбазу, животное — не человек, его надо беречь. До самого начала октября у ворот конюшни толкутся мальчишки, чтобы отогнать лошадей в ночное. А дядя Леня идет домой и по пути заходит в магазин номер одиннадцать, считающийся самым богатым в городе, потому что работает от ОРСа лесников. У дяди Лени нет обеденного перерыва, он, не слезая с телеги, съедает два пирога и запивает сладким крепким чаем из бутылки, вот и весь его обед. Он знает, что таким легким обедом довольствуются рабочие и служащие на Западе (он побывал в Германии, Англии, Италии), зато вечером они отводят душу; вот и дядя Леня приходит домой, переодевается и с удовольствием занимается приготовлением обеда. Обычно он готовит борщ или рассольник (стеклянными полулитровыми банками заставлена целая полка в магазине), заправляя тушенкой в такой пропорции, чтобы одной банки хватило на неделю. Петровна ругает его, говорит, что лень, что ли, слазить в подпол да достать картошки, свеклы, морковки, капусты, да и лучше кость сварить, чем из банки, да и чего привередничать, питался бы лучше с ними, много она с него не возьмет. Но дяде Лене суп из стеклянных банок с тушенкой нравится больше, он не выносит запаха мяса в супе, и опять же надо чем-то убивать время. А от картошки и морковки он не отказывается, только он их не в борще использует, а в пирогах. Дядя Леня печет (не жарит, а именно печет на противне в русской печи) пироги два, а то и три раза в неделю, чтобы хватило и на обед-ужин с борщом, и на “ленч”: с картошкой, морковкой, капустой, а летом — с луком и яйцами. На все это да на оплату квартиры старикам Тимофеевым уходили те скромные подаяния, что он собирал с жителей за привезенную воду. Переводов и посылок он ниоткуда не получал, жена сразу же подала на развод и вскоре вышла замуж, матери и сестре он написал, что ничего ему не надо, у него все есть. Да, собственно, так оно и было. Здесь, в Великореченске, он хотел только одного: лишь бы не было хуже.
Такое у него уже было в конце его тюремного срока, когда он работал в специальном конструкторском бюро вместе с такими же инженерами и конструкторами, многие из которых учились в Москве, Ленинграде, а то и в Петрограде-Петербурге, знали языки, бывали за границей. Он не раз ловил себя на том, что в СКБ ему легче дышать, чем там, на Красной Слободе, где их, свободных вроде бы граждан, собирали по гудку и строго проверяли в проходной, по звонку, ровно за десять минут до начала рабочего дня, запускали в рабочее помещение, запрещали разговаривать на посторонние темы, даже в коридоре, давали понять, что курение и всякие там разговоры в курилке не приветствуется, а приветствуются ничем не ограниченный рабочий день и беспрекословное подчинение.
Российск не зря считался родиной русской авиации, и дядя Леня с детства мечтал о небе. Но так получилось, что пришлось помогать семье и работать в порту и на станции, а потом биржа труда направила его на строительство новых домов в Красной Слободе, и он попал в колею, из которой так и не смог выбраться: рабфак, институт, КБ. Страшно было то, что у завода не было четкого направления, не было крупных заказчиков ни среди военных, ни среди гражданских ведомств, те ориентировались на Ленинград, Николаев, а потом на дальневосточный Комсомольск, не сложилась конструкторская школа, не было взаимопонимания между теоретиками и практиками, между конструкторами и заводчанами.
За четыре года работы в КБ дядя Леня сумел показать себя, он довел до сдачи опытный образец бронекатера, но понимал, что все надо начинать с нуля: система организации проектирования и производства, подготовка кадров, программа работ на перспективу, отбор прототипов, методы проектирования. Он написал обстоятельное письмо в наркомат и, видимо, попал в точку, его вызвали, побеседовали и отправили в длительную зарубежную командировку, дав понять, что по возвращении его ждет высокое назначение.
Вначале планировались покупка и приемка судов только в Германии и Англии, поскольку он свободно владел немецким и, в объеме институтского курса, английским; а потом пришлось срочно отозвать советского специалиста из Италии (через годы дядя Леня встретился с ним в “шарашке”), а дядя Леня хорошо показал себя в Германии, принес солидную экономию на поставках, и его направили в Геную, где многие специалисты знали немецкий или английский, а для “культурных” мероприятий по выходным к нему прикрепили — за счет его командировочных — девушку по имени Лаура, сносно знающую немецкий и немножко русский.
За год с лишним он увидел много, но ничего особенного не обнаружил. Он понял, что там работают так, как надо работать, вот и все, никаких секретов нет. У нас над каждым заказом бьются конструкторы и проектировщики, инженеры, создавая новый проект, а в Германии всем занималось Главное управление кораблестроения, задача конструкторов на заводах в Гамбурге и Киле — сделать все строго по техническому проекту, не отступив ни на миллиметр. “А вдруг там ошиблись?” — спросил дядя Леня. “Если мы обнаружим ошибку — мы сообщим в ГУК и будем ждать, пока они исправят документацию”, — ответил начальник заводского КБ. “А самим исправить?” На дядю Леню посмотрели очень плохо. Зато как все организовано в цехах и на участках! К началу смены на каждом рабочем месте приготовлены чертежи, спецификации, на стеллажах и специальных стойках разложено все, что понадобится для работы. “А как у вас организовано соревнование?” — спросил дядя Леня. Его не поняли. Он объяснил, что в Советском Союзе рабочие соревнуются, кто больше сделает продукции за смену. “Мы таких людей наказываем, это еще хуже, чем сделать меньше”. Да и на кораблях особенных новинок им не было обнаружено. И никакой заботы об экипажах. Спят в гамаках, стены голые, без изоляции, сырые. Зато есть пивная цистерна и пивопровод. А на итальянском корабле ему показали винную цистерну и винопровод. Потом он, смеясь, рассказывал об этом Лауре: “А мы на своих новых кораблях поставим самогонные аппараты!” Она наморщила свой высокий плоский лобик, ему пришлось объяснить устройство аппарата, нарисовать на вырванном из своего блокнотика листочке схему. Потом на допросе ему эту схему предъявили как вещественное доказательство продажи секретов и измены родине.
Но взяли его не сразу по приезду. Он еще успел набросать проект катера, который мог бы стать основой для целой серии малых кораблей — сторожевых, торпедных, спасательных, истребителей подводных лодок, охотников, пожарных. Он ревниво отслеживал информацию о туполевском проекте торпедного катера и вынужден был признать, что он безупречен, только там было все слишком: слишком легкий, слишком маленький, слишком скоростной, слишком уникальный. А жизнь — мирная, а тем более военная — требовала простоты, универсальности, надежности, дешевизны. Это должен быть настоящий корабль, а не водный самолет с соответствующими размерениями. А вот скоростью можно несколько поступиться, сорока узлов достаточно для хорошо вооруженного судна. И надо обеспечить эту скорость при минимуме мощности. Вот ведь самолет, разгоняясь, не ползет брюхом по летному полю, а катится на колесах. А на воде у самолета — лыжи! Вот и торпедный катер надо поставить на лыжи.
Несколько месяцев, от приезда из-за границы до ареста, хватило на то, чтобы создать в эскизе проект торпедного катера с новыми принципами движения — гидроракету. Папка с расчетами и чертежами осталась у него в рабочем столе. Но через несколько лет, в “шарашке”, ему удалось восстановить и продолжить начатое еще за границей. Правда, с задачами СКБ его проект никак не был связан, и требовалось немало ухищрений, чтобы о его “подпольной” работе никто не догадался.
Дядя Леня понимал, что раз его посадили, значит, было за что. Не надо было рисовать ту схему Лауре, не надо было тащить ее в постель, не надо было делиться своими впечатлениями о загранице в КБ, не надо было смеяться, не надо было думать, не надо было дышать… А вот зачем, затратив время и средства на его обучение, становление в специальности, зарубежную командировку, надо было отрывать его от самых важных дел по повышению обороноспособности страны в самый канун войны и держать в лагере? Правда, всю войну он работал на войну (пусть не по своему профилю), а его завод — он узнал об этом — перепрофилировали на выпуск танков и снарядов. А он убежден был, что серия современных малых кораблей, скоростных, мобильных, легких, построенных до войны “Красной Слободой”, приблизила бы победу не на один день.
Ему удалось отправить письмо с описанием гидроракеты в свой наркомат еще во время войны, но он не получил ответа. После отбытия наказания ему даровали вечную ссылку в Сибирь, и он отправил еще одно письмо из Новопашинского леспромхоза, куда был определен поначалу. И вот скоро будет год его спокойной трудовой жизни в Великореченске, у замечательных стариков, в своем уголке, где он может продолжать разработку проекта.
На лесосплаве он еще больше убедился, насколько нужен новый движитель на “гражданке”, особенно в лесной промышленности, где у катеров, работающих на малой воде в окружении плывущих бревен, то и дело ломаются лопасти винтов и рули, гнутся валы. А новому движителю не будут страшны ни бревна, ни мели. И руля не надо, струя воды сама управляет катером. А насколько повысится маневренность! Разворот на месте, с нулевой циркуляцией! И дядя Леня чертил и рассчитывал, благо, у него были и справочник Папмеля, и учебник Лаптева, каким-то чудом оказавшиеся в технической библиотеке техучастка, куда сумел устроиться один из его немногих знакомых, “вечнопоселенец” из поволжских немцев. И еще у него была книга самого академика Крылова “Воспоминания и очерки”! Дядя Леня купался в языке, в остроумии, точном описании технических задач. Эту книгу написал по-настоящему свободный человек. Он перечитывал ее раз за разом, не пропуская ни строчки, особенно те страницы, где Крылов описывал свою зарубежную командировку, за семнадцать лет до дяди Лени, только не на приемке судов, а на покупке и отправке паровозов для Советской России.
Перед сном он обычно шел побеседовать с хозяевами, сыграть в лото или в домино, по субботам мылись в бане, а потом выпивали на троих четушку водки и самовар чаю. Вот и вчера они с Петровной довели (практически донесли) старика до бани, потом они остались с ним одни, и он помог ему раздеться, потер спину и даже немножко попарил, потом одел его и сдал на руки Петровне, а сам парился долго и с удовольствием, выходил, приоткрыв дверь и используя ее как ширму, в огород, дышал, наслаждался тишиной, темнотой, покоем и снова парился…
Он оделся и вышел в кухоньку:
— Доброе утро, Марфа Петровна! — слегка отодвинул штору на двери в залу, где старик лежал на кровати в вязаной шапке на голове. — Доброе утро, Алексей Павлович.
— Благодарствуйте, Леонид Иванович! Пожалте к столу!
— Ох, Марфа Петровна, сколько раз я вас просил, чтобы вы не беспокоились.
— А че мне еще делать, как не беспокоиться? Слава богу, руки-ноги на месте, да и все остальное при мне.
Он сходил на двор, потом умылся, причесался и сел к столу.
— А что же Алексей Павлович?
— А он не заработал.
— Я те дам, курва! — донеслось с кровати.
— Че ты мне дашь? Это я тебе дала бы, кабы ты бы встал на дыбы! — и подмигнула дяде Лене.
Он вспомнил, как это начиналось у них. То, что это рано или поздно произойдет, он понял сразу, увидев “старуху” с живыми глубокими глазами, румянцем на тугих щеках, осанистую, крутобедрую, послушав ее беззлобную и привычную перепалку с супругом, действительно глубоким стариком. И дядя Леня, который даже боялся считать, сколько времени он не знал женщин по-настоящему, хотел этого, как хотят поскорее смыть грязь. Это чуть было не случилось в первый банный день. Тогда старик еще сам дошел по заснеженному настилу до бани, она проводила его, снабдив чистым бельем, и вернулась в дом. Дядя Леня еще не успел переодеться после работы, стоял в кальсонах и рубахе, когда Петровна ворвалась к нему за штору и стала теснить к узкой койке с горячим шепотом: “Уважь старуху, Христа ради, век тебя не забуду!” И только они кое-как уместились на его солдатской койке, как в сенях что-то упало и раздался вопль: “Ку-у-рва! Не дозовешься тебя! Потри мне спину!” Спину пошел тереть дядя Леня… После этого ему оставалось надеяться только на чудо. Он долго не спал, ожидая, когда они там у себя затихнут, но так и не дождался ее прихода… “Совсем старый не спит, — жаловалась Петровна по утрам, готовя ему завтрак, — а у него и так до смертинки две пердинки”. “Я еще тебя, курва, переживу!”
И все же это случилось. По весне, когда город, доселе чистый и белый, залило грязью, старика пронял такой понос, что пришлось дяде Лене везти его в больницу на своей водовозке. Петровна тоже охала и хваталась за живот, в больнице пожаловалась врачу, и тот посоветовал ей заваривать сушеную черемуху. “Черемуху? — обрадовалась она. — Так мы в детстве только черемухой и спасались!” Вечером она встретила его здоровой, с сияющими глазами, и после чая с его пирожками, после разговоров и взглядов, оставалось только одно, но он бежал в свой угол. Его не оставляла мысль: а не сама ли она устроила своему великовозрастному супругу тяжелую болезнь? “До смертинки две пердинки” — это не шутка, это диагноз, в лагере дизентерия косила дистрофиков только так. И ни к чему не придерешься. Он лежал и думал об этом; он не стал бы осуждать ее, если б это действительно было так, но не мог чего-то переступить в себе. Однако он не прогнал ее, когда она откинула штору и встала перед ним в одной рубахе, с распущенными волосами…
По воскресеньям дядя Леня гулял по городу. Он заходил в музей, экспозицию которого знал уже не хуже экскурсовода, тоже, кстати, из сосланных, но по воскресеньям там читал лекции профессор истории Дубровин, дважды арестовывавшийся и однажды приговоренный к расстрелу, а сейчас работавший истопником в военкомате.
В этот раз Дубровин говорил о роли транспортных коммуникаций в освоении Сибири: великих и малых рек, волоков, Московского тракта, Транссиба, и вот завершается величественный проект — самая северная в мире железная дорога соединит берега великой реки с Москвой! Дядя Леня усмехнулся: в незнании материала профессора нельзя упрекнуть: он три года провел в ссылке на знаменитой сталинской стройке № 503.
Потом он заходил на почту, а летом, когда стояла внизу пивная бочка, спускался вниз и присоединялся к жаждущим. Дядя Леня любил пиво, знал его вкус и мог уверенно сказать, что великореченское “жигулевское” лучше того, что варили в Российске, и не уступало лучшим сортам немецкого светлого пива. В Италии дяде Лене чего поначалу не хватало, так это пива. В дикую жару он заходил в кафе, но там пили горячий кофе. Он жалел, что не любит кофе, шоколад, торты, бисквиты; он мечтал о запотевшей бутылке “жигулевского” и хвосте тараньки… Его спасла Лаура, приведя в кабачок, где подавали итальянское пиво, и оно оказалось превосходным.
Потом он шел по берегу к месту, которое называлось “гидропорт”, присаживался на бревно и смотрел на реку, на рейд, где дымили пароходы и отстаивались широкозадые деревянные баржи, медленно тянулись плоты из Новопашино. Он поражался тому, что практически нельзя найти двух одинаковых пароходов или теплоходов. А в Германии все строго типизировано и увязано с размерами шлюзов. И размерения судна написаны прямо на борту, у дяди Лени в блокноте был переписан весь флот Эльбы, побывавший в Гамбурге. Наверняка некоторые из них были среди того каравана трофейных судов, доставленных на сибирские реки и получивших названия братских республик: “Таджикистан”, “Молдавия”, “Литва”… Вот уж “радость” была у ссыльных литовцев, живущих обособленно, как на хуторе, в своих двенадцати одинаковых домиках пониже Новопашино, когда по реке проходил теплоход с названием их советской социалистической родины.
Точно по расписанию прибывал гидросамолет. Дядя Леня смотрел, как он садится в радуге мелких брызг. Два молодых летчика приветствовали его “Здорово, отец!” и начинали выгружать на берег газеты, посылки, письма. Иногда с ними прилетал какой-нибудь важный начальник. А в этот день, в один из последних прилетов — уже снег лежал на западном берегу, — на гидросамолете прибыл высокий молодой мужчина в бежевом пальто с накладными карманами, в туфлях и в шляпе, с чемоданчиком-балеткой в руке.
— Ну что, отец? Как жизнь?
— Нон малэ.
— Не понял!
— Разе вел. Одним словом, хреново.
— У вас здесь все такие полиглоты?
— Хватает. А как там у вас, в Крайске?
— Вообще-то я не из Крайска.
— Никак из белокаменной?
— Почти. Из Российска.
Дядя Леня помолчал. За столько лет земляка встретил, а ничего не всколыхнулось в душе. Может, потому что показался этот фраер вроде бы как с другой планеты. Или из другого времени? Там, возле Москвы, время идет совсем по-другому. Почему ему и хорошо в Сибири, здесь время остановилось.
— Артист, что ли?
— Как вы угадали? — изумился парень.
Дядя Леня усмехнулся. Если б он не умел с одного взгляда “раскалывать” людей, ему бы не удалось пройти зону.
— На таких самолетах прилетают либо начальники, либо артисты. Начальники проходят мимо, не глядя, значит, ты артист Российского театра драмы.
— Вы и это знаете?
Дядя Леня представил, что бы сделали в зоне с этим розовощеким красавчиком, даже сплюнул от отвращения и решил приколоться, хотя лагерную феню не особенно любил:
— Ты, кореш, совсем не следишь за базаром! Что, в Российске до хрена театров?
— Вообще-то три… А вы кто, если не секрет?
— Бич я: бывший интеллигентный человек. Ну, и как там, в Российске? Как “Красная Слобода”?
— О, там сейчас весело: Сталинскую премию обмывают!
У дяди Лени защемило в груди:
— За катер, что ли?
Сестра еще год назад написала: ходят слухи, что за разработку проекта быстроходного катера конструкторов его КБ представили на премию.
— А вы откуда знаете? В газетах об этом не было.
— Я, кореш, все секу! — дядя Леня поднялся и тяжело пошел в гору.
Артист догнал его:
— Послушайте, а вы не Наташи Ивановой дядя?
— Вы ошиблись, молодой человек, — ответил дядя Леня на человеческом языке.
— А вы не знаете, как ее найти? Она здесь врачом в районной больнице.
— В больнице и спросите. Она тут недалеко, на Кирова.
Артист хотел еще что-то сказать, но остановился, постоял и пошел по берегу в сторону взвоза.
Дядя Леня тоже оказался у взвоза, только он подошел к нему поверху, снова пройдя мимо почты и дома доктора Воскресенского. Там, недалеко от пристани, сразу за двухэтажным кирпичным зданием прокуратуры, стояла дощатая чайная с высоким, как здесь принято, крыльцом. По воскресеньям дядя Леня тут обедал, то есть фактически ужинал. Обычно он заказывал сто пятьдесят граммов водки, но на этот раз попросил принести триста: слишком многое свалилось на него сегодня, без хорошей встряски не обойтись.
Он давно понял, что ничем свой приоритет доказать не сможет. Да и был ли приоритет? У самой идеи судов с лыжами (в литературе их называют подводными крыльями) борода подлиннее, чем у него. Да и воплощена идея была почти десять лет назад немцами для перевозки танков по Средиземному морю. И все же, останься он на свободе — все было бы по-другому. И среди лауреатов, конечно, был бы он. Одна папка его чего стоит! И он почти уверен, что папка его пошла в дело. Не хотелось в это верить, но донес на него кто-то свой, то есть один из лауреатов, зря он Лауру подозревал. Надо будет раздобыть их список, наверняка там есть кто-то из его бывшей бригады: Глебов, Фурман, Попов. Был еще Мелехин, но он погиб на фронте. Аркадий Глебов был самым опытным из них и самым старым. Он долго работал чертежником, но крайне удачно женился на дочери секретаря укома, вступил в партию, окончил техникум судомехаником, стал руководителем группы. Дядя Леня проработал с ним три года и руководства с его стороны никакого не видел, не мог он никого ни защитить, ни поощрить, был безобидным бездельником и не мешал работать другим. Мягкий, обтекаемый (с хорошими обводами лица, тела и души), вряд ли он готов был совершить поступок. Зато жена у него, говорят, баба решительная, деловая, хваткая, была директором школы, а сейчас, поди, из ОблОНО всеми школами командует, так что ради самоутверждения в семье можно и сподличать. Айзик Фурман, маленький, большеносый, большегубый, большезубый, страшно обаятельный и остроумный, в нем усомниться — как в себе, не знал дядя Леня никогда зла от евреев, самым родным домом для него, после родительского, был дом тети Ханы Фурман. У евреев был один предатель — Иуда, он на себя все грехи своего народа принял. Слава Петров приехал по направлению после Ленинградского института, фасонистый, с амбициями, но и многие вещи знал куда лучше дядя Лени. Еще бы! Он слушал лекции Шиманского, Папковича, Власова, видел и слышал самого академика Крылова! Дядя Леня понимал, что ему надо учиться у Петрова, перенимать ленинградскую школу проектирования, но вместо этого вступал в ненужные споры, ставил в вину Петрову, что тот не знает живой практики, а без знания ее нельзя стать настоящим конструктором. Не могло ли так быть, что затаил Слава обиду, что не его, столичного, можно сказать, выпускника, командировали за границу, а недоучку Аржанникова, одна фамилия чего стоит, а приедет, его и начальником бюро поставят. Ну, а дядя Леня приехал, еще ладно, что хвост распустил, так еще и язык развязал…
Ну что ж, надо теперь на движитель подналечь. Зря его из леспромхоза сдернули. Там можно было получить поддержку на создание проекта катера с реактивным движителем, главный механик леспромхоза — молодой парень, только что из института, правда, успел повоевать — смог бы, пожалуй, помочь. Что ж, надо идти в сплавную контору. Шансов мало, почти ноль, но — другого варианта нет, раз Москва молчит.
Дядя Леня шел по вечернему городку и обдумывал вторую новость. Наташу он помнил десятилетней пионеркой с лучистыми глазами. Сейчас ей за двадцать, молодец девчонка, институт закончила, Сибири не испугалась. Не та ли это девушка, что с Дашей с пристани шла? А что за три месяца его не нашла, так это понятно: не хочет раскрывать связь с врагом народа. Там, в России, они по-другому живут, от многих он слышал, что в Сибири воздух чище.
Улицы были пустынны. В домах зажглись огни. Школьники собирали тетради и учебники для завтрашних уроков, матери гладили форму и пришивали воротники, отцы семейств просматривали газеты или слушали радио, старики, кряхтя и охая, рассказывали про свои болячки. Всюду жизнь, думал дядя Леня и вспоминал известную картину с таким же названием: дореволюционный зэк смотрит из окна камеры на волю. Вот и он до сих пор зэк. Навечно зэк. Потому что нет у него ни семьи, ни настоящего мужского дела… И вдруг захотелось прийти сейчас в один дом, подняться на высокое крыльцо, постучаться в деревянную дверь…
Он приметил эту женщину в один из первых дней работы. Месяца полтора тогда он уже обитал в Великореченске, с большим трудом устроился на квартиру, обошел все организации города: сплавную контору, механический завод, техучасток, мясокомбинат, пивзавод, больницу, автобазу, пединститут, ресторан, магазины, где его не брали даже грузчиком, дворником или истопником. В комендатуре не сам комендант (который на все его просьбы о трудоустройстве лишь лениво поднимал свои рыбьи глаза: “Может, мне тебе еще пайку разжевать и в рот положить?”), а дежурный вертухай, детина с кабаньим загривком, подсказал по-тихой, что ссыльный Алпатов переведен в дорожный участок для использования по своей специальности инженера-строителя, так что место “водителя кобылы” вакантно. В первый же день работы он встретил Дашу. Стояли рождественские морозы, в коммунхозе никакой амуниции ему не дали, и он был в затасканном бушлате, да еще облился у проруби, которую здесь называли майной, и весь заледенел, снаружи и изнутри. Он сливал у ее барака воду в бак, а Даша вышла за водой и всплеснула руками: “Да вы же весь в сосульках! Да разве можно так!” Она затащила его к себе в комнату, оказавшуюся большой, теплой и такой уютной, по случаю каникул дома был ее сын, большелобый и молчаливый. Дяде Лене налили горячего чая с вареньем, Даша нашла ему старый, но довольно толстый и теплый ватник и тяжелый плащ, за это он не брал с нее денег до самой весны, и позже не стал бы брать, да она настояла. И вот он все хочет зайти к ней в гости, но она больше не зовет, а он не осмеливается: а вдруг она слышала о его “беде и выручке”.
У дяди Лени была одна особенность, отличавшая его от всех мужчин с самого рождения. Мать, купая его, всегда смеялась: “Ну, девки, берегитесь!”, а отец, известный в округе ходок — он тогда еще жил с матерью — горделиво провозглашал: “Весь в меня!” Зять Николай лет через двенадцать, моясь с ним в бане, произнес: “Это, брат, твоя беда и выручка. Худая баба заездит, а с хорошей — как сыр в масле будешь кататься”. Эта особенность сильно повлияла на жизнь Лени Аржанникова. Мальчишки его уважали, девчонки перешептывались, а под взглядами некоторых женщин он чувствовал себя, будто шел по улице голый. Хитрее всех оказалась Берта Ивановна, учительница немецкого, когда-то давно жившая у них на квартире, а потом вышедшая замуж за пожилого еврея, широко развернувшегося в годы нэпа. Она предложила давать Лене уроки немецкого у себя на дому — бесплатно, в ответ на то гостеприимство, которое ей было оказано в доме Аржанниковых: “Ему очень карошо будет знат немецкий”. Отец в то время был уже с другой женщиной, мать согласилась: может, тоже учителем станет, не придется в порту горбатиться. Так Леня оказался в богатой квартире, где с ним действительно много и плодотворно занимались немецким языком, а после чая с штруделями приглашали в уютную спальню. Берта Ивановна объяснила ему сразу: “Я делаю тебе помощь, и ты мне делаешь помощь, — и предупредила: — Но это не должен знат никто. Это мой условий”. Он кивал и зарывался головой в ее пышную теплую грудь. А в школе боялся поднять на нее глаза. Так продолжалось всю зиму, они общались в ее доме только по-немецки, и те слова, что на всю жизнь врезались ему в память, тоже были сказаны по-немецки: “Каждый человек — преступник, у каждого человека есть своя преступная тайна. Преступления сближают. У нас с тобой тоже есть общая тайна, и ты никогда не забудешь меня”. А на Пасху Леня влюбился в одноклассницу. Она была милой и приветливой со всеми, но ему никогда не забыть выражение ее глаз в ответ на его предложение пойти погулять: в них были испуг, недоумение, возмущение, чуть ли не брезгливость. Он понял, что все девчонки знают и про его “достоинство”, и про “уроки” с мамой Бертой.
Он ушел из школы и несколько лет работал, где придется, пока не попал на завод. Женился он на последнем курсе института на копировщице из мастерской, где подрабатывал по вечерам чертежником. Она осталась с ним раз-другой после работы, а потом стала приглашать к себе, оставила ночевать, да так и женила. Была она живой, смешливой, вспыльчивой, но отходчивой, и дяде Лене жилось с ней легко, только огорчало ее стойкое нежелание заводить детей. Она быстро отказалась от него, когда его забрали, и он не был на нее в обиде, это было в ее характере, а себя не переломишь, и тем самым она освободила его от каких-либо обязательств по отношению к ней, и в неволе он оказался в чем-то свободнее, чем на воле. И своих родных он постарался освободить от забот о нем, писал им редко и одно и то же: жив, здоров, ничего не надо…
Старики не ложились и не “закладывали” дверь. Даже Алексей Павлович заметно обрадовался его приходу. На столе в кухоньке появился самовар, пошли разговоры о том, о сем.
— Ох, — говорила “старуха”, — чего только в жизни не быват. У нас в деревне семья одна жила, да не в деревне, считай, а на мельнице, на отшибе. И че там творилось — поди узнай!
— Ты все узнаш! — махнул рукой старик.
— А как не узнаш?.. В обчем, жил там мельник с женой, два сына подросли, обои поженились чуть не враз да чуть ли не на сестрах родных, живут вшестерых, да еще работник, парнишка молодой, безобидный, да бог ума не дал…
— Зато чего другого — так с лихвой! — добавил старик, видимо, слышавший не раз эту историю.
— Это вам с лихвой, а нам никогда лишнего не быват! — оборвала Петровна супруга. — Так вот, взяли сынов на войну, как ее…
— Империалистическую, — подсказал дядя Леня.
— Ага, ее самую. И наказывают сыны тятеньке свому: “Гли, мол, тятя, чтоб женушки наши не шалили”. И на дурня глазами кажут. Сам-то и говорит: служите, мол, царю-батюшке и ни об чем не беспокойтесь…
— Ты так рассказываш, будто сама там была, — упрекнул старик.
— А може, и была, тебе почем знать?.. Проводили сынов, стал мельник за снохами следить, чтоб с дурнем не связались. Да как хорошо следит-то: одну ночь с одной, другу — с другой, одну ночь — с одной, другу — с другой! А тем дурам нравится, как он за ними “следит”, мушшина он крепкий был, куда сынам до него!
— Ты прямо как сама с тем кобелем ежилась, — заерзал старик.
— А може, и сама!
— Ну, а жена-то как? — спросил с улыбкой дядя Леня.
— А че жана? Молчит жана, вроде так и надо, раз прошено следить. Встает раньше всех, все хозяйство на ей, не до пряников да не до праздников. То дойка, то готовка, то стирка. Хорошо хоть работник есть, дурень дурнем, а и навоз выгребет, и воды принесет. Ну вот, сноха как-то до ветру в огород выскочила да возьми и загляни в окошко бани, где старуха стират. Потом бежит и другу зовет: “Зырь, че наша стара-то вытворят!” Прибежали, смотрят тишком. А там че? Стара-то наклонилась над корытом, стират: туда-сюда, туда-сюда; а дурень поднял ей подол и тоже: туда-сюда, туда-сюда…
— Тьфу! — сплюнул старик. — Как язык-то у тебя поворачиватся?
— А че такого? Али не знаш, откуда дети берутся? Али сам…
— Замолчь!
— А что дальше, Марфа Петровна? — поинтересовался дядя Леня.
— А дальше — у кого длинше!
— Вот курва!
— Ты ба хоть друго како слово придумал, а то курва да курва! Вот Леонид-то Иваныч подумат, что я курва, а не честна жана, так ведь на сеновал поташшит, а я женщина слабая, не отобьюся! — и, повернувшись к дяде Лене, продолжала прежним тоном: — Ну, а дальше детки народились, трои.
— Как трое? — удивился дядя Леня.
— Три парня. У девок — от самого, да у самой — от дурня.
— И что?
— А што? Живут, деток нянчут, только никому их не кажут, а тут и не до них. Царя нет, власти нет, кого хошь, того и ежь. Но долго ли коротко, а возвращаются сыны…
— Вот уж они тятьке-то дадут п… — злорадно произнес старик.
— Ему уже две дали, да одна законная, так что пожил мужик, че и говорить, после этого и смерть не страшна… Пришли сыны, женушки сразу в ноги: не погубите, не могли мы тяте вашему перечить. Отходили их мужья вожжами, те неделю ни встать, ни лечь, а с отцом сыны три дня в бане парились. Да как парятся: положат отца на полок и давай его хлестать, пока кровь не появится. Потом снимут с полка, холодной водой приведут в чувство, браги нальют, сами напьются. Охолонутся и снова ташшут тятьку на полок… Через три дня надели чистые рубахи и вышли из бани. А тятька их через полгода кончился. Поднял мешок ржи, да пупок и развязался.
— Ну, а с матерью как же?
— А че матерь? У ея делянки хозяин есть, он же не признаца, что не его плуг ту землю пахал. Ей бог судья, она и молилась день и ночь. А дурень сбежал, потом нашли его мертвым, с “хозяйством” во рту.
— Тьфу, поганица!
— Прямо Мельников-Печерский какой-то, — сказал дядя Леня, знавший автора “В лесах” и “На горах” только понаслышке.
Петровна кивнула:
— Ага, их фамилия Мельниковы была, раз сам-то был мельник.
— А дети?
— Дети выросли, да все и полегли под Москвой.
Вздохнули, помолчали. Дядя Леня поднялся:
— Спасибо за чай.
— И вы, Леонид Иванович, благодарствуйте, — церемонно и с явным намеком сказала хозяйка.
И он пошел к себе, к своим привычным думам, таким горьким и в то же время таким спасительным…
Он ни разу за тринадцать роковых лет не вспомнил о Наташе, все затмила ее старшая сестра, красавица Рая. Он ушел из дому, когда ей было всего три года, но он успел понянчиться с ней, помогал то сестре, то матери купать малышку, сладил ей и люльку, и качалку, а зимой они с визгом и криком скатывались на санях к самой Волге; и если он к кому и стремился в родном доме, так только к Раиске. А когда появился новый ребенок, Наташа, и внимание всей семьи переключилось на нее, он, прибыв домой, занимался только Раиской, а та ждала его и бросалась на шею с воплем: “Лека приехал!” Лека — это было первое слово, которое она произнесла.
До одиннадцати-двенадцати лет она была милым ребенком, похожим на принцессу из сказки, и он мечтал, что когда-нибудь у него будет дочь, похожая на маленькую Раиску. Ему не раз приходилось мыть ей голову и распутывать, расчесывать, укладывать длинные роскошные волосы, а она любила потом забираться в его постель и даже иногда засыпала у него под мышкой. “Ты ей прямо как отец!” — говорила сестра, хотя родного отца, Николая, нельзя было ни в чем упрекнуть, он всю семью обеспечивал, просто Леня был ближе по возрасту, веселее и никогда не ругал ребенка. Но через год-два Раю словно подменили, она стала вздорной, плаксивой, капризной, раздражительной, не давала никому спуску, оставляя последнее слово — чаще всего злое, оскорбительное — за собой. И внешне она изменилась в худшую сторону, и хоть понятно было, что с возрастом все наладится, дядя Леня со вздохом простился со своей принцессой из сказки и стал реже бывать дома.
Перед отъездом за границу они поговорили с сестрой. “У меня прямо руки опускаются, не знаю, что делать. Учиться не хочет, на работу не возьмут. Нас не слушает, отец ей слово, она ему — десять. Ты бы с ней, что ли, поговорил, на тебя одна надежда”. Он не стал читать нотаций, только по делу: если надоела школа, то он может устроить ее учиться на токаря или на фрезеровщицу, а лучше все-таки закончить семилетку и поступить в политехникум при заводе, жить она первое время может у них с Галей, тем более, что его не будет. Он говорил правильные слова, но сам понимал, как все это скучно и невкусно, словно жуешь вату, и почему-то не мог поднять на нее глаза, а когда поднял, то встретился с взглядом взрослой женщины, говорившим слишком многое и слишком откровенно. А ведь он ей до десяти лет попу мыл перед сном! “Ну, в общем, — сказал он с натянутой улыбкой, — возьмись за ум, пожалей нас”. “Ты надолго уедешь?” — спросила она. “Минимум на год”. Она задумалась: “Когда ты вернешься, мне будет уже шестнадцать, и мы с тобой сбежим”. “Как сбежим? Зачем?” — спросил он. “Чтобы пожениться, — объяснила она. — Ты мой самый-самый любимый, мне никто, кроме тебя, не нужен!”
Заграничные впечатления, а потом связь с Лаурой выбили из памяти и этот разговор, и саму Раю. И тогда она впервые приснилась ему в сладком и стыдном сне. Подъезжая к Российску, он неожиданно вспомнил ее с небывалой теплотой и нежностью, захотелось, чтобы она встретила его на вокзале и — больше чтоб никого не было.
Так все и вышло на те несколько мгновений, которые остались с ним на всю жизнь. Он едва вышел из вагона, а к нему уже летело по перрону в развевающемся красном плаще само чудо, сама женская красота, воплотившаяся в простой шестнадцатилетней девчонке из города Российска: “Лека! Лека приехал!” Рая училась в политехникуме и часто оставалась ночевать у них с Галей, устраивая себе ложе на кухне из короткого деревянного диванчика и двух стульев. Галю она терпела, снисходя до нее, и та почему-то позволяла ей это, хотя все должно было быть наоборот. И все же присутствие Раи представляло немало неудобств. “Подожди, — шептала Галя и отталкивала его руки. — Райка не спит, свет еще горит”. “Да брось ты! — отмахивался он. — Она просто свет забыла выключить”. Однажды они так увлеклись, что забыли про все, но дядя Леня все же явственно услышал скрип двери. Когда Галя заснула, как убитая, он встал и прошел на кухню. Рая сидела у окна в его рубахе и горько всхлипывала. Он присел рядом. “Убийца! — шептала она. — Ты убил нашу любовь!” Он попробовал дотронуться до нее, но она отдернула плечо: “Уйди! От тебя пахнет, как от кобеля!” Он встал и прошел в ванную. Он вытирался, когда Рая возникла на пороге. Рубашка упала к ее ногам, совершенно голая Рая качнулась к нему, закатывая глаза, и он успел подхватить ее тело, такое знакомое и такое новое. Она застонала, и ему пришлось прижать свои губы к ее сухим губам. Она мычала, шарила по его телу горячими руками, терлась лобком, и он терпел из последних сил, беспокоясь лишь о том, чтобы не разбудить Галю и не дойти с Раей до самого последнего… Взрыв, потрясший его организм, заставил содрогнуться ее тоже. Она очнулась, откинула голову и прошептала растерзанными губами: “Теперь у нас это было!” Они вступили в ванну, и он снова вспомнил, как мыл ее перед сном. Потом они сидели на кухне и шептались. “Ты прекрасна, — говорил он, — лучше тебя нет никого. Но мы не можем быть вместе. То, на что ты толкаешь меня, это преступление!” “Разве любовь, — спросила она, — может быть преступлением? А делать это с Галей, которую ты не любишь и которая не любит тебя, — не преступление?” “Все мы преступники”, — вспомнил он маму Берту.
Всю осень и начало зимы он работал над проектом катера, иногда вдруг застывая с линейкой в руках; в этот миг перед ним возникала Рая, он слышал ее слова: “Разве любовь может быть преступлением?” — и уже начинал понимать, что судьба отметила его, подарив такое счастье. Он мог в одно мгновение найти Раю, позвонив в политехникум, но почему-то не делал этого.
Рая пришла сама поздним декабрьским вечером, в коротком зимнем пальтишке, лыжных штанах, нелепом капоре на голове. Он раздевал ее и ругал: “Мы уж в розыск хотели подавать”. “Ты один?” — спросила она. “Галю в смену поставили, я пойду ее встречать в одиннадцать”. “Какое счастье!” Они прошли на кухню. Она села, а он занялся примусом, чтобы вскипятить чайник. “Ты меня снова обманул, — сообщила она. — Почему ты не сделал со мной, как с Галей? Почему с ней можно, а со мной нельзя? — она помолчала и подняла на него увлажнившиеся глаза, ставшие неожиданно глубокими: — Как ты не понимаешь, что мне нужен только ты и никто другой?” Он молчал. “А знаешь, почему я не приходила?” “Я догадываюсь”. “Неужели? Тогда ты гнусный предатель и враг народа!” “Значит, я ошибался, прости”. “Так и быть, прощаю. А я не приходила, потому что решила забыть тебя… И я нашла человека, который готов ради меня на все”. “Рад за тебя”. “Кстати, ты его хорошо знаешь, но даже не догадываешься, кто он!” В этом-то все и дело, подумал он, девочке надо, чтобы этот “человек” был близко знаком с ним, с Николаем. “Мы поженимся, и у нас будет много детей, он будет приходить с работы и приносить много денег и будет разбрасывать деньги, а я буду ходить и топтать их, топтать, топтать…” “Успокойся”. “Ты думаешь, я все придумала? — спросила она шепотом. — Нет, я вправду решила забыть тебя с ним. Он такой солидный, в шинели, в кожаной шапке. Но — ничего не получилось, я не смогла. И — убежала”. “Кто он?” “Не важно. Теперь не важно. Ведь я здесь, я с тобой. Только я больше не буду спать на кухне и слушать ее стоны. Дядя Леня, я люблю тебя”. Этот переход — после детского Леки и отроческого неназывания к взрослому “дядя Леня” — сказал ему о многом. “Мы с тобой завтра пойдем туда, — он махнул головой в сторону родной слободы, — и все скажем”. Она вскочила на ноги: “Правда?” “Правда, — и, предупреждая ее слова, произнес: — А сегодня я провожу тебя”. “Ты меня выгоняешь?” “Мы должны расстаться до завтра”. “Но у нас есть время до одиннадцати! Вдруг завтра никогда не наступит?” “Наступит!..”
А назавтра его забрали…
Хозяева долго не спали, голос Петровны был неожиданно мягок и даже ласков, Алексей Павлович все бубнил и бубнил, а потом вдруг послышались всхлипывания, и дядя Леня подумал, что вот как все складывается, он был почти уверен, что старик знает об их отношениях с Петровной, но у него не было угрызений совести: у природы свои законы, и в семьдесят никакой Мичурин не поможет, а по какому закону миллионы мужчин и женщин лишены самого естественного из всех прав? А еще скольких лишила того права война…
Он уже проваливался в глубокую дрему и тут почувствовал что-то живое рядом и прошептал: “Лаура”. Он хотел погладить кошку, но рука его наткнулась на горячее женское тело, а Лаура заговорила голосом Петровны:
— Слышь, че скажу? Уговорила я старого, погрела его косточки, он и отпустил меня, сам отпустил! Заплакал и говорит: “Прости, Феня, что не могу я тебе радость доставить, но я не враг тебе, иди к нему, только и про меня не забывай, не бросай и похорони по-христиански”.
Он был с нею в полусне, медленно, осторожно, долго, и это было как раз то, что нужно пожилой женщине, получившей неслыханное благословение; и она залила его лицо слезами — радостными, печальными, благодарными, прощальными.
Так закончился еще один день из жизни маминого дяди — Леонида Ивановича Аржанникова.
3
Между тем, жизнь в Великореченске не стояла на месте, то и дело совершались разные по масштабам и значимости события. Пришла баржа с фруктами — говорили, что шла на Север, да вернули с полпути из-за ранних холодов; и теперь посетители несли больным и врачам яблоки и арбузы. Приехали артисты-лилипуты; конферансье-лилипут объявил: “Сибирский вальс”, исполняет автор, и на сцену вышел маленький черноволосый человек, похожий на японца и, как японцы, без возраста, и запел, аккомпанируя себе на детском аккордеончике: “Вечер спустился над городом нашим…”
В Москве открылся ХIХ съезд ВКП(б). Неожиданно для всех с докладом выступил не Сталин, а Маленков — племянник Ленина!
Тут как раз начались занятия политучебы, и старшая медсестра, она же парторг больницы, в стерильно белом, накрахмаленном и тщательно отутюженном халате, и вся сама словно вымоченная в хлорке, высушенная и отглаженная, поручила маме сделать сообщение о съезде:
— Вы же знаете наш контингент? Больше половины — из сосланных. Завотделениями, врачи, две медсестры. У всех 58-я статья. Как тут проводить политико-воспитательную работу? У нас всего трое коммунистов, мы с Настасьей Филипповной да зам. главврача по хозяйству. Правда, с комсомольцами положение лучше. И санитары, и в сестринском составе — большинство комсомольцы. А среди врачей вы единственная комсомолка. Я уж о вас и в райкоме партии, и в райкоме комсомола говорила. Будем вас рекомендовать комсоргом, проявите себя, так мы с Настасьей Филипповной и рекомендацию в партию дадим.
Маме ничего не оставалось, как согласиться. Она взяла из сухих рук старшей медсестры “Крайскую правду” с докладом Маленкова и дома под настольной лампой прочитала его очень внимательно. Доклад ей понравился, только возникло чувство, что там не сказано о чем-то очень важном, в то же время почти полдоклада отведено сталинской теории о повышении колхозной собственности до уровня общенародной, о замене товарного обращения продуктообменом и т.д. и т.п.
Она пересказала доклад, практически не прибегая к его тексту и к своим записям, пытаясь и до слушателей донести, и самой глубже вникнуть в суть самого важного документа последних лет. Главврач и старшая сестра, сидевшие рядышком за столом президиума, переглядывались и удовлетворенно склоняли головы.
Когда начались вопросы, первым подал голос Вернер:
— Разрешите, Наталья Николаевна?
Мама понимала, что Вернер спросит о том же, о чем бы и сама спросила у Маленкова.
— Наталья Николаевна, прежде всего разрешите поблагодарить вас за чудесное сообщение. Я испытал истинное наслаждение. Если бы мне предложили выбор, кого слушать, Маленкова или вас — я выбрал бы вас!
Женщины в президиуме переглянулись и нахмурились, но Вернер опередил их:
— Доклад Георгия Максимилиановича так глубок, что мы постоянно будем обращаться к нему, чтобы найти ответы на все волнующие нас вопросы. Ведь так, Настасья Филипповна и Нина Тихоновна?
В президиуме переглянулись и в унисон ответили:
— Так!
— Теперь вопрос: что в докладе сказано об усилении борьбы с внутренними врагами? Какие задачи поставлены перед партией, перед внутренними органами, перед всем советским народом по окончательной и бесповоротной победе над внутренним врагом?
Вернер сел. Наступила полная тишина.
— В докладе об этом ничего не сказано, — негромко сказала мама.
Вернер встал и отчеканил:
— В таком случае действия, ограничивающие права и ущемляющие человеческое достоинство советских граждан, должны считаться незаконными и антипартийными!
Дамы в президиуме снова испуганно переглянулись, и старшая медсестра поднялась:
— Для этого есть устав партии…
— И уголовный кодекс! — подсказала главврач.
Вернер развел руками:
— Я все сказал!
Маму поблагодарили за интересное сообщение, подвели итоги и строго предупредили всех присутствующих, что нельзя терять бдительность:
— Ряды врачей, как и их руки, должны быть чистыми! Мы не потерпим в своих рядах критиканов и моральных разложенцев!
“Критикан и моральный разложенец” Вернер сидел, низко опустив голову…
Воскресенскому исполнилось сорок пять. Вечером в ординаторской, после поздравительной речи главврача, мама вручила ему подарок — письменный прибор, который сама же и купила в “Культтоварах” на собранные врачами деньги. Воскресенский поцеловал маме руку и сказал, что на день рождения не приглашают, но он будет рад видеть всех у себя дома в субботу. Мама понимала, что тем самым он дает возможность каждому сделать выбор, и в первую очередь это касалось присутствующих здесь “вольных”, не имевших судимости: “старых большевиков”, Вернера и мамы. И еще ей показалось, что это закамуфлированное приглашение было обращено лично к ней.
— Вы идете? — спросила она Вернера, догнав его в коридоре.
— Всенепременно! А вы?
— А вы думаете, это будет удобно?
— Неудобно тупым скальпелем операцию делать! Считайте, что это я вас пригласил пойти со мной в гости в “дом с мезонином”.
К тому времени мама уже знала, что Воскресенский строил дом для жены, московской пианистки, в доме даже стоял рояль, но та приехала, побыла неделю-другую и вернулась в Москву. Мама вспомнила, что не раз слушала по радио объявление: “…исполняет заслуженная артистка РСФСР Екатерина Воскресенская!”
Как известно, у женщины, собирающейся на день рождения, две проблемы: в чем идти и с чем идти. Мама разложила на кровати свои наряды и задумалась. В Российске они с Лялей обшивали себя сами и считались на своем курсе модницами. Но для первого выхода “в свет” дипломированного врача все эти кофточки, блузочки, юбочки не годились. И тут она вспомнила, что ее попутчицу Дашу жизнь заставила заняться шитьем. Мама тут же бросилась в магазин промтоваров, выбрала отрез, в газетном киоске накупила журналов с выкройками и модами, и они за три оставшихся вечера в четыре руки соорудили чудесное платье. А в подарок приготовила тот самый коричневый том Чехова, где были самые ее любимые повести и рассказы. Раннего Чехова, всех этих “Хамелеонов” и “Налимов”, мама не любила.
Воскресенский вслух выразил свое восхищение, когда мама, причесанная, переобувшаяся в туфельки, вошла в большую комнату, где действительно стоял рояль, правда, не большой, концертный, а значительно поменьше, и был накрыт стол. Получив книгу, Воскресенский тут же открыл оглавление: “О, все мое самое любимое!” А мама вдруг увидела, что в “гражданском” Воскресенский еще больше походит на Чехова.
Из больничных, кроме них с Вернером, пришли два врача с женами и пожилая медсестра Ада Марковна, занимавшаяся столом. Воскресенский представил Наташе остальных гостей, мужчин солидного возраста, назвав по имени-отчеству, но потом, когда они сели за стол и Вернер, естественно, оказался рядом, тот сообщил ей почти в полный голос, что Петр Васильевич — ленинградец, профессор в местном пединституте, Роберт Гельмутович — из Ростова, начальник техотдела на мехзаводе, Михаил Соломонович — москвич, был замдиректора проектного института, сейчас завхоз в педучилище.
— Они все?.. — спросила мама.
— Кроме нас с вами — все! Цвет общества.
Маму попросили произнести тост, и она сказала, что сорок пять лет это еще не старость, и у Виктора Борисовича впереди еще много счастливых дней.
— И ночей! — выкрикнул изрядно захмелевший Вернер.
Мама не смутилась:
— И ночей — тоже! — чем произвела полный фурор.
Устроили перерыв. Ада Марковна села за рояль. Присутствующие красиво и слаженно пели незнакомые маме романсы. Вернер тоже не участвовал в хоре.
— Увы! — сказал он, разведя руками, и полез в карман за папиросами.
Мама вышла с ним на кухню.
— Вас не учили на фортепьянах? — спросил Вернер, устраиваясь с папиросой у открытой форточки.
Мама отрицательно покачала головой.
— А меня — учили! Пока я из нашего роскошного “Шуберта”, единственной ценной вещи в доме, не вытащил все клавиши.
Мама засмеялась:
— Помогло?
— Побили, конечно. Но больше музыкой не мучили. Да и некогда было мной заниматься. Отец — по командировкам, мама — на дежурстве. Так что я был предоставлен самому себе. Связался с блатными, стал носить медную, под золото, фиксу и за голяшкой самодельный ножик. Ну и, как там у Чехова…
— Ружье должно выстрелить!
— Когда меня обозвали “жидом”, я, не раздумывая, пырнул ножом обидчика. А это был взрослый пацан с соседней улицы. Он успел отшатнуться, я только порвал ему ватник. Он отобрал нож и хорошо мне врезал за испорченную телогрейку. Разошлись чуть ли не друзьями, а прямо с урока меня забрали в милицию, поставили на учет, пригрозили колонией. Меня спасли несчастная любовь и книги. Я влюбился в дочку большого начальника. Она, естественно, отвергла притязания сына простого врача.
— Ой, а у меня мама тоже в больнице работает!
— Чудесно! Отверженный, я пошел в читальный зал областной библиотеки и перечитал всего Мопассана, затем Флобера, Бальзака, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева, немного Льва Толстого и Достоевского…
— А также Ильфа и Петрова.
— А-а, помните нашу первую встречу?.. А потом началась война. Стало уже не до баловства: холод, голод, учеба, работа на заводе. В последних классах подтянулся по всем предметам, с серебряной медалью поступил в мединститут, по маминым стопам…
— Я тоже — по маминым!
— У нас с вами много общего… Так вот, на последнем курсе я выполнил большую научную работу, занял первое место на Всесоюзном конкурсе, побывал в Москве, получил рекомендацию в аспирантуру, но — из-за пятого пункта — министерство наотрез отказалось направлять меня на кафедру. Так я оказался здесь. Работал простым врачом, потом завотделением назначили, даже главврачом побывал…
— Из главврачей тоже по пятому пункту?
— Не только. Тогда с лекарствами была просто беда, операции не с чем проводить. А я нашел выход: поручил старшей сестре собирать деньги с родственников — кто сколько может, все фиксировать за двумя подписями “сдал, получил”, потом сдавать деньги завхозу, а он уже ехал в край и отоваривался. Кто-то стукнул, приехала комиссия, снова грозили колонией, только уже взрослой, но я отделался выговором и отстранением от должности главврача…
— А старшая сестра — Нина Тихоновна?
— Она, голубушка. И завхоз тот же самый. А Настасья Филипповна терапией заведовала, у нее вся районная “верхушка” лечилась, грех не воспользоваться ситуацией… Да и ладно, хлопот меньше. И держать не будут, когда я надумаю уехать.
— А вы собрались уезжать?
— Имею право. Пошел четвертый год моей беспорочной, увы, службы.
— Жалко, — сказала мама.
Она только сейчас поняла, что Вернер — совсем-совсем молодой и никакой он не циник, а простой, веселый, открытый и очень беззащитный. И вот когда она это поняла, и ей с ним стало легко, как со своим ровесником, он уезжает!
Вернер выбросил окурок в открытую форточку, проследил за его полетом и повернулся к маме. Что-то в его лице изменилось.
— И больше вам нечего сказать? — спросил он.
Мама пожала плечами.
— Первого августа я шел к главврачу с заявлением…
— И что?
— И встретил вас!..
— Пойдемте в залу, — сказала мама после недолгого молчания.
Вскоре стали расходиться. Мама хотела предложить Воскресенскому помочь убрать стол, но Ада Марковна уже надела голубой передник. Они вышли последними — Вернер, мама и Воскресенский. На реке, еще недавно сиявшей огнями, шумевшей паром и шлепаньем колес, было темно и тихо. Вернер вдруг остановился и продекламировал:
Бьют куранты. Ночь темна.
И впадает вся страна
В политический маразм,
Так похожий на оргазм!
Чего Вернер добивается, подумала мама. И так на заметке у “органов”, а сочиняет антисоветские стихи, за столом рассказывал анекдоты, за которые пятьдесят восьмая обеспечена. Правда, здесь никто не шикал и не делал больших глаз, возможно, потому что в доме Воскресенского не было черного репродуктора, а стоял богатый радиоприемник. Она взглянула на Воскресенского. Тот кивнул головой, словно прочитав ее мысли.
— Вы “Волгу-Волгу” смотрели? — негромко спросил он.
— И не раз!
— Там в титрах должна стоять фамилия автора сценария, прекрасного драматурга. Но ее вымарали, а автора сослали в Великореченск…
— За что?
— За анекдот. Причем не очень остроумный. Так что наш уважаемый Илья Давыдович с полным основанием может считать себя сосланным сюда.
— И примкнувшим к цвету общества?
Воскресенский пожал плечами:
— Пожалуй, так. У Чехова немало нелицеприятных слов о ссыльных интеллигентах: робкие, ошеломленные, забитые, даже испорченные и безнравственные… А здесь, в Великореченске, собрались весьма достойные люди. Я не о себе, не сочтите это за нескромность.
— Нет-нет, Виктор Борисович, вы очень, очень достойный человек! — горячо возразила мама. — Я вас очень… очень уважаю! И если бы… если бы…
— Милая вы моя! Вы даже не знаете, что вы сейчас сделали!
Она повернулась к нему и спросила:
— Что?
— Вы мне подарили жизнь.
— Но ведь ваша жизнь принадлежит… другой?
Он хотел что-то сказать, но вдруг опустил голову и снял очки.
Вернер жил прямо в больнице. Они подошли к служебному входу и подождали отставшего Илью Давыдовича.
— А я не хочу домой! — заявил Вернер. — Я буду гулять до утра! Наташа, давайте гулять до утра!
Мама ухватилась за рукав драпового пальто Воскресенского:
— Нет-нет, Илья Давыдович, уже поздно. Идите, пожалуйста, домой.
— Ну что ж. Было бы предложено.
— Да-да, спасибо вам!
— А н-на здоровье! Мне для вас н-ничего не жалко! Все забирайте! — сделав широкий и щедрый жест рукой, он стал подниматься по ступенькам.
Маму вдруг пронзила необыкновенная жалость к этому одинокому и несчастному человеку. Она вбежала на крыльцо и встала перед Вернером вровень, лицом к лицу.
— Илья! Ты очень хороший, ты необыкновенный! Ты лучший из всех! Но ты пропадешь здесь! Уезжай, прошу тебя!
Он обнял ее и медленно и некрепко прижал к себе.
— Я уеду. Только ты знай…
— Я все знаю, Илюша. И я буду помнить, я все буду помнить!..
Мама сбежала с крыльца и зашагала прочь. Она плакала и размазывала слезы по щекам, но на душе у нее было что-то необыкновенное, и радость, и грусть, и надежда, и любовь ко всем. И когда Воскресенский догнал ее неторопливым шагом, она обернулась и сказала ему…
Впрочем, что она сказала, я не знаю и, видимо, не узнаю никогда…
Мама шла с почты и на ходу читала Лялино письмо. Та писала, что ее отцу, конструктору Глебову, дали Сталинскую премию, и ее мама летает как на крыльях, а у нее, у Ляли, как то все идет не так.
“С аспирантурой пока ничего не ясно, в институте идет борьба с семейственностью, чтобы не работали в одном заведении родственники, оставляют мужей, а жен вычищают. Ты же знаешь, сколько мы с мамой времени потратили на Полянскую, чтобы она согласилась взять меня к себе в аспирантуру, а ее уволили. Говорят, что это только начало, после Нового года будут выгонять евреев, так что останется в мединституте один дядя Вася-вахтер.
Сережа не мычит и не телится, мама уже не раз говорила, чтобы я не делала на него ставку, но я не отступлюсь от него, никуда он от меня не денется. Хуже того, у него начались метания. Мне, кричит, надоело играть всяких Глумовых! Он разослал письма в разные театры, и пришел ответ из вашего Крайска. Так что жди в гости, ха-ха. А может, это он к тебе стремится душой и телом, утомленным нашей российской действительностью?”
Ну вот, подумала мама, опуская руку с письмом, вот и выяснилось, почему Ляля никогда не оставляла ее одну: она просто ревновала ее к Сереже и хотела, чтобы подруга была всегда на глазах. А мама не посягала на Сережу. Когда она поняла, что Лялин жених — красивый, талантливый, умный — покорил ее сердце, она ничем не выдала своих чувств, она и представить не могла, что сможет предать свою благодетельницу. Потому и взяла такое “далекое” распределение. А что Сергей к ней не совсем равнодушен, она догадывалась, и это было еще тяжелее. И она рада, что стала забывать Сережу, вон здесь какие красивые мужчины — Воскресенский, Вернер, они оба влюблены в нее, она это чувствует, и она тоже далеко не равнодушна, она идет в больницу с радостной надеждой, и если бы, ах, если бы…
Что-то сбило ее с мысли, что-то до боли знакомое появилось в поле ее зрения, а уже в следующее мгновение она оказалась оторванной от земли и кружимой почти в горизонтальном положении:
— Наташка! Чудо мое! Как хорошо, что я тебя встретил!
И ей тоже было радостно: только что она думала о нем, и вот он появился в Великореченске собственной персоной — в туфлях, в шляпе, в демисезонном пальто. А здесь кое-кто уже и шубу надел, не говоря о сапогах.
— А меня в Крайский театр приглашают! — рассказывал он, вышагивая не рядом, а перед ней, и размахивая “балеткой”. — Очередным режиссером. Но это только пока! Русский театр должен стать русским! Только представь, что он был бы основан не Федором Волковым, а каким-нибудь Абрамом Шапиро.
Он тащил ее за собой, кружил и вдруг прижал к себе и поцеловал; и она не вырывалась из его рук, благо, они были в укромном месте, за разрушенной церковью, под ее любимыми березами. Ей было хорошо оттого, что Сережа рядом с ней и не нужно сдерживать себя и скрываться от Ляли.
— Куда мы пойдем? — спросил он, не отпуская ее. — Нам нужно о многом поговорить!
Она вспомнила о своей комнате с низким потолком. Нет, только не туда. Захотелось праздника.
— Тут есть ресторан? Ты хочешь в ресторан?
Она отрицательно покачала головой. Она хотела быть только с ним.
— Пойдем, — сказала она. — Только купим шампанского и яблок. К нам привезли много яблок.
С бумажными кульками в руках они подошли к дому с балконом. Мама совсем не думала в эти минуты о приличиях, она верила, что Воскресенский все поймет правильно, он не отвернется от нее, она ему потом все объяснит. И он принял их так, словно ждал с минуты на минуту:
— Прошу! Очень мило, что вы зашли ко мне. Раздевайтесь и располагайтесь. А мне как раз нужно отнести Якову Иосифовичу книгу и поспорить; сдается мне, что он ничего в ней не понял.
Мама познакомила мужчин, но Сергея больше заинтересовал дом, чем хозяин. Он с удивлением рассматривал деревянные стены, покрытые лаком, рояль, книжные полки, настоящую медвежью шкуру у настоящего камина. Воскресенский оделся уже по-зимнему: пальто с каракулевым воротником, боты, шапка пирожком — и церемонно откланялся:
— Наташенька, чайник на плите, посуду найдете. Адье!
Мама вышла за ним в сени.
— Виктор Борисович…
— Наташа, вы любите его?
— Любила. А сейчас… не знаю.
Он обернулся с грустной улыбкой:
— Как сказал бы Антон Павлович…
— А что бы он сказал?
— Да что-нибудь этакое… многозначительное. А я скажу просто: я счастлив только тогда, когда вижу вас.
— Виктор Борисович!..
— Идите, Наташенька, — сказал Воскресенский, — здесь дует.
Они устроились на кухне, в зале было бы слишком торжественно да и довольно прохладно, а здесь по-домашнему уютно и тепло от остывающей плиты. Сергей вскрыл консервные банки, которые они принесли с собой, мама разложила содержимое по тарелкам, приготовила бутерброды с черной икрой. Шампанское оказалось холодным, острым, сладким. Они поцеловались, и Сергей умоляюще посмотрел на нее:
— А теперь, можно, я буду есть? Вторые сутки натощак!
— Можно, — сказала мама и стала смотреть, как он ест.
Но он не только ел, он еще и говорил:
— Я приму это приглашение, если ты поедешь со мной. Не бойся, я договорюсь, тебе сделают перевод, если ты выйдешь за меня.
— А Ляля?
— Я не люблю Лялю. Никогда не любил. Я слишком легкомысленно относился ко всему, виноват. Но когда я понял, что в Российске меня ждет эта прямая и ровная дорога… Ты молодец, взяла и уехала. Я после твоего отъезда многое передумал. Я понял, что ты нужна мне, что я… я люблю тебя.
Он встал и воздел руки. Мама подумала, что он сейчас прочитает что-нибудь о любви, и поморщилась.
— Театр в кризисе! Нам нужен новый театр! Нужны новая драматургия и новая режиссура! Сколько можно! “Туда, туда, в Москву!”, эти пыльные тяжелые занавесы, эти парики, сюртуки, трости, подагра, ах, дядюшка, когда же вы наконец умрете, ах, тетушка, когда же вы завещаете мне свои Лужки с мертвыми душами!.. Надоело! Надо показать — завод, цех, электростанцию, колхозное поле. Нужны новые герои, нужны живые люди с сегодняшними проблемами, но эти проблемы надо показать на фоне большого социалистического производства. И хватит нам кубанских казаков, пусть придет новый герой — молодой, образованный, ироничный, современный! Я вижу его, он ходит среди нас, он такой же, как мы, и он скажет за нас то, о чем мы только подумали, но не успели сформулировать!.. А знаешь, ты ведь тоже можешь стать героиней новой пьесы: ты приехала открывать новый мир, преодолевать трудности, и вот ты самостоятельно делаешь первую операцию!..
— Я не хирург, Сережа.
— Театр должен стать другим! Сама организация театра должна стать другой! Вот взять целый выпуск театрального училища, увезти подальше от Москвы и создать театр — новый театр! Причем создать буквально, построить его из дерева и кирпича; а те, кто любит театр, помогут нам, иначе зачем театр, если он никому не нужен?..
Воскресенский пришел поздно вечером. При электрическом освещении его лицо показалось маме старым и несчастным. Сергей проводил маму и вернулся ночевать к Воскресенскому. Утром он сел в автобус, идущий до местного аэропорта, и закричал в открытую дверь:
— Скоро мы будем вместе!
Но она знала, что Ляля его не отпустит, не отдаст. Так и вышло…
Вернер уехал в начале декабря, устроив “отходную” в своей пустой и просторной комнате. Все быстро разошлись, а мама задержалась, ей не хотелось обижать Вернера, который смотрел на нее глазами смертельно раненного любовью. Мама почувствовала к нему такую материнскую нежность, что готова была просить его остаться; но ей не нужен муж-ребенок, ей нужен настоящий мужчина, за которым она бы себя чувствовала, как за каменной стеной.
А сегодня ей была необходима поддержка — как никогда. Накануне к ней неожиданно заявился Дусин брат. Он опять пришел после службы, снял у Дуси шинель и шапку, а к маме зашел в гимнастерке, галифе, коротких сапогах, плотно облегавших заметно кривые ноги.
— Ну, как поживает наша проводка? — поинтересовался он после почтительного приветствия.
— Спасибо, работает. Присаживайтесь, пожалуйста, — показала она на единственный стул. — Чаю хотите?
— Чай не водка, много не выпьешь! — рассмеялся старшина, присаживаясь в ногах кровати. — Да вы тоже присядьте. Разговор есть до вас.
Мама села на кровать, сложив руки на краешке стола. Ничего хорошего этот визит ей не сулил, это она знала твердо.
— Я тут ненароком в анкетку вашу заглянул. Хорошая анкетка! И родители у вас достойные, отец — фронтовик, мать — труженица тыла. И фамилия хорошая, русская — Иванова. С такой фамилией где угодно затеряться можно, ха-ха-ха. А вот фамилия матери больно заметная: Аржанникова, звать Клавдия Ивановна. К нам в том годе Аржанников Леонид Иванович прибыл, место работы — завод “Красная Слобода”. И жил в том же городе, что и вы.
Мама молчала.
— Конечно, ничего такого тут нет. Но это как взглянуть. Вы же вот не пришли, не спросили: а где мой дядя Аржанников Леонид Иванович, как его найти?
— Действительно, — спросила мама и не узнала свой голос, — где он?
— А здесь он! — ответил старшина, радостно улыбаясь. — Вы бы раньше спросили — я бы и свел вас. А вы даже не спросили.
— Он работает? В последнем письме он писал, что не может устроиться ни с жильем, ни с работой.
— Устроился! По специальности!
— По специальности? — с недоверием спросила мама.
— Ну да! Он на заводе по какой части был специалистом?
Мама пожала плечами. Завод был номерной, интересоваться его продукцией было небезопасно, хотя все всё знали.
— А работал он там по гидро-какой-то части, — воскликнул гость. — А гидро — это что?
— Вода…
— Так вот, он здесь водовозом и работает! — расхохотался Дусин брат.
Мама вспомнила поразившего ее своим поклоном бородатого мужчину в плаще-дождевике.
— Что ж вы его не искали? Нехорошо, родные люди все же. Тут специально приезжают за четыре тыщи километров, а вам всего-то надо было сказать мне, так, мол, и так, Виктор Егорыч, помогите. Я бы и помог, я всем помогаю!
— Что вам надо, — прошептала мама, — Виктор Егорович?
— Что надо? — заговорил тот, двигаясь к ней по кровати. — А мне ничего не надо. Это вам надо, вы же не зря от дяди скрываетесь. Вы сейчас на хорошем счету, в больнице вас хвалят, в партию будут рекомендовать. А вы такой факт скрыли от партии! Ведь вы — врач, как же вы чужих-то людей можете лечить, если к родному дяде такое бессердечие проявили?
Мама долго молчала, глядя прямо перед собой; гость ждал.
— Что вы мне посоветуете? — наконец спросила она.
— Другой разговор, Наташенька! — оживился гость.
Мама дернулась, как от удара.
— Не обижайтесь, Наталья Николаевна, что я вас так назвал, вы еще такая молодая! А вопрос ваш решить можно, если с умом подойти. Вы приехали первого августа, так? Ну, дня три на устройство, а где-то четвертого-пятого вы пришли в комендатуру поинтересоваться своим дядей, и я сказал вам его адрес: улица Лазо, 12, у стариков Тимофеевых.
— Но это должно быть где-то зафиксировано?
— Это уже мои дела, а вы можете теперь спать спокойно, перед партией вы чисты, а за дядю вы не ответчик!
— Спасибо, Виктор Егорович!
— Ну, что вы!
Он смотрел на нее чистыми глазами, но мама понимала, что она теперь в долгу, как в шелку, придется проститься с мечтой о новом пальто.
— Что вы, Наталья Николаевна! За это разве благодарят? Хотя… Кто ж от благодарности откажется, если она от чистого сердца? — старшина еще ближе придвинулся к ней по кровати. — Я вот прямо вам скажу: нравитесь вы мне очень, и сердце мое за вас беспокоится. Тем более что живете вы у моей родной сестры и вроде как мне близким человеком стали. А близкого человека защищать надо. Вот обидят вас — а у нас обидеть человека очень даже легко, — кто защитит? Никто не защитит! А вот я бы вашу благодарность всегда помнил и, что случись с вами, горой бы встал за вас! Вот просто горой бы встал!
Господи, какое пальто? Ведь он предлагает ей такое!.. Да и предлагает ли?
— Я подумаю, — прошептала мама.
— А подумайте, — согласился гость, поднимаясь. — Только знайте: с органами не шутят!..
А Вернер был совершенно очарователен, они пили шампанское, играли в игры, требующие напряжения всех мозговых извилин, и Вернер поразил ее тем, что быстро сочинил стихотворение, посвященное ей, и первые слова которого она назвала сама; ей было хорошо, она была совершенно счастлива, она отрешилась от всех забот и обязательств…
Когда папа, мама и я переехали жить в Крайск, в нашем доме появился красивый черноволосый человек, живой, веселый, забавный, остроумный, со своей женой, по отношению к нему больше похожей на строгую и любящую мать. Он уже был доктором-профессором и уверенно шел к высоким академическим званиям, не менее весомым, чем будущая папина “генеральская” должность, и все же одна вершина так и осталась им непокоренной. А может, он ее все-таки покорил?..
Воскресенского на проводах не было. Он весь был поглощен свалившимся на него счастьем — приездом жены, как он верил, теперь уже навсегда. Но она уехала сразу после Новогодних праздников, и в следующий раз они увиделись только через два года, когда ему разрешили выехать в Москву. С мамой они больше не встречались. Хотя кто это знает?..
4
Мой папа родился за три года до мамы в благодатном краю Южной Сибири, где пшеница наливается тугими колосьями, а помидоры вырастают размером с голову ребенка — нормального, конечно. Немало семей подалось на вольные земли, за богатым хлебом из скупой на урожаи России, но первая мировая и революция разрушили крепко налаженную, трудовую, мирную, по-крестьянски сытую жизнь. Погуляли здесь отряды белых и красных, потом пришли комбеды, продотряды, нэп, коллективизация. В царское время ссылали сюда революционеров, и они жили здесь в достатке, ездили друг к другу в гости, собирались на конференции, а в тридцатом под дулами винтовок погрузили несколько семей, в том числе и папиного дяди, на баржу и отправили на Север, где в свое время и некоторые нынешние вожди ссылку отбывали.
А перед войной жизнь в селе наладилась. И работали хорошо, и ели досыта, и детям было где учиться. Может, благодаря тем ссыльным, решили тут сделать все образцовым, организовали музей, создали совхоз и консервный завод, открыли сельскохозяйственный техникум. Техника появилась, толковые агрономы предлагали работать по передовой сельскохозяйственной науке, были и самая разнообразная работа для взрослых, и правильное, естественное, в единстве с природой, без отрыва от малой родины, трудовое взросление детей. И Гриша — папу звали Григорием Андреевичем — еще до окончания семилетки твердо знал, что пойдет в техникум.
Поступили они с двоюродным братом Петей, который смог вырваться с Севера, потому что ему прислали из техникума вызов с печатью. Вот только учились они в разных группах. Петю вся школа в его северном городе звала Мичуриным за его бесконечные и чаще всего бесплодные эксперименты с овощами и фруктами в кружке юннатов. А Гришу влекло к тракторам, комбайнам, автомобилям.
В первый месяц войны из совхоза забрали почти всех мужиков. Студентам техникума пришлось и на сенокосе работать, и урожай убирать тремя комбайнами и четырьмя тракторами. А зимой они ремонтировали эти самые комбайны, тракторы, сеялки, жнейки. По согласованию с верхами перестроили весь учебный процесс, занимались по вечерам, а некоторые уроки проводили прямо в совхозе, где и красный уголок был, и наглядные пособия в полную величину. Утром директор и руководители курсов — пришлось ввести такую нештатную должность — собирались в кабинете директора совхоза и получали задания.
В жизни студентов техникума стало намного больше работы и ответственности, меньше смеха и беззаботности. Страда сорок первого выдалась тяжелой, а зима долгой, и возникло чувство, что все они осиротели, тем более что скорбные вести прилетели чуть ли не в каждый дом. Но с первыми победами на фронте пришло словно бы освобождение от чего-то давящего, возродились занятия в кружках, спортивные соревнования и даже танцы. Гриша не был особенно ловок в танцах, зато прилично играл в футбол и волейбол. А первым танцором был Леха. Был он старше всех года на три, закончил после семилетки еще и училище механизации, получил специальность тракториста-машиниста широкого профиля. На фронт Леху не взяли, у него одна рука была заметно короче другой, но этот дефект не мешал ему ни в танцах, ни в ухаживании за девушками.
Когда пришла весть о первых победах, Гриша с Петей испугались, что война скоро кончится, и решили бежать на фронт. Гриша предложил добраться до железнодорожной станции и забраться в товарняк. Леха (он участвовал в обсуждении их планов, хотя бежать не собирался) возразил, что директор, когда хватится, подумает так же, и их тут же снимут с поезда. Есть другой вариант: сплавляться на плоту.
Они готовились к отплытию в укромном месте, когда услышали топот копыт, и на косогоре показался всадник — сам директор техникума. Им ничего не было, и они ничего не сказали Лехе, хотя были уверены, что это он заложил их. А через два года вместе с дипломами о среднем специальном образовании они получили из рук директора повестки:
— Я попросил, чтобы дали вам закончить.
Подошел Леха:
— Поздравляю!
Братья промолчали.
— Вы что же думаете, что это я вас заложил?
— Скажешь, не ты?
— Скажу: не я.
— А кто?
— Какая разница, ребята? Давайте погуляем на прощание!
Петина двоюродная сестра по матери Люба провожала их дальше всех и горевала больше всех, и Гриша долго чувствовал на своих губах ее поцелуй, похожий на укус.
Разные специальности развели Гришу с Петей. Как оказалось, навечно. Петя попал в пехоту и погиб в Польше. Григорий, как специалист с дипломом механика, служил на Амуре, в военной флотилии, брал Сахялян и Харбин. В сорок шестом его демобилизовали, и был долгий путь сначала по голым степям, где паслись лошади, потом началась тайга, которая его успела очаровать еще по пути на войну, и он в тесном кубрике вспоминал не свои степи, а именно тайгу, и сейчас, глядя из окна на проплывающие леса, словно пил их смоляной запах.
В свое село ему возвращаться не хотелось. Не было отца, не было Пети, младшая сестра вышла замуж и привела в дом мужика, так что он будет вроде как лишний. Он приехал в Крайск и на проспекте Сталина увидел большое красивое здание с четко выложенной надписью на фронтоне: “Лесотехнический институт”. После первого курса, обтрепанный, похудевший — зимой дело доходило до голодных обмороков, папа поехал домой и пришел к управляющему отделением совхоза — своему однокашнику Лехе: “Дай комбайн”. И всю страду не слезал на землю, зато заработал и на костюм, и на тужурку-“москвичку”. Перед отъездом он попросил мать накрыть стол. Были и слезы, и воспоминания, и слова надежды на лучшую жизнь.
Сидела за скромным столом и семнадцатилетняя Люба. Он пошел ее проводить. Низко висела удивительно большая, красивая и страшная луна. И вдруг только сейчас ему в голову пришло, что ему-то Люба вовсе не сестра. Это так взволновало его, что они оказались на сеновале, и она рассказала, что это она предупредила о побеге братьев свою мать, а ей проговорился Петя.
— Зачем ты это сделала?
— Я же любила тебя!
Гриша уехал, пообещав Любе приехать, как только будет возможность, но так и не смог выбраться всю зиму, а потом он получил письмо из дома, где сообщалось, что управляющий сватается к Любе и, по-видимому, свадьба не за горами.
Григорий получил распределение техноруком в Новопашинский леспромхоз, а через год стал его директором — молодой, энергичный, грамотный, партийный, именно такой человек был нужен там, где начиналась новая жизнь.
За два года зэки поставили на берегу реки поселок из полусотни одинаковых деревянных домиков на двух хозяев, с огородами, с тротуарами из деревянных плах, магазином, клубом, школой, почтой, больницей. Работать и жить в поселке со временем должны были вольные, и перед Григорием встала задача: где этих людей взять? Больше чем половину домов заселили сельчане Пашино, приехало несколько семей из России по оргнабору, но все еще существовал лагерь за колючей проволокой, и каждый день конвой приводил колонны заключенных на сплотку плотов. Чтоб заменить их, нужны не просто кадры, а молодые и квалифицированные. И Григорий вспомнил свою работу-учебу во время войны. Надо перевести сюда из Великореченска лесотехническое училище и создать здесь леспромхоз-техникум.
Саму идею поддержали и в райкоме, и в объединении, куда входил леспромхоз, но скорректировали: пусть леспромхоз станет базовым предприятием, прежде всего для того же ЛТУ. В леспромхоз стали приезжать на практику из родного для папы лесотехнического института и даже из местного пединститута. Некоторые из “педиков” потом просились на работу в Новопашинскую школу, а один стал ее директором. Но все это будет потом, после смерти Сталина, амнистий и реабилитаций.
А поздней осенью пятьдесят второго Григорий познакомился с мамой. В Великореченске жила его двоюродная сестра Даша, родная сестра Пети. Бывая по делам в сплавной конторе, он, если позволяло время, забегал к ней, чтобы посидеть в ее компании с его вином и ее вареньем, оставить прихваченное в Новопашино, где снабжение было просто царским по сравнению с райцентром, поинтересоваться школьными делами племянника.
Даша всегда привечала его — может быть, не совсем бескорыстно, но в этот вечер ей было не до него. Они вдвоем с симпатичной девушкой, оказавшейся, как и он, молодым специалистом, врачом местной больницы, кроили и шили платье для важного мероприятия.
— Шьете, а потом пороть будете? — пошутил Григорий.
Но от него отмахнулись, как от мухи, и ему пришлось довольствоваться обществом двенадцатилетнего Гены, выглядевшего пятнадцатилетним парнем.
— Вот как летние каникулы начнутся, приезжай в Новопашино. Отдохнешь лучше, чем в пионерском лагере, на велосипед заработаешь.
— А на мотоцикл?
Папа расхохотался:
— Можно и на мотоцикл, на “козла”!
В следующую свою поездку — уже по зимнику, на “газике” с утепленной кабиной — Григорий, наскоро обойдя кабинеты сплавконторы, пришел в больницу и записался на прием к маме. Мама его не узнала, а Григорий не стал напоминать и пожаловался на боли в желудке. Мама посоветовала пройти обследование: “Вот как Новый год встретите, так и ложитесь к нам”. В ответ Григорий сделал предложение, даже два: пойти с ним вечером в ресторан и поехать на работу в Новопашино, где она будет самым главным врачом, с высокой северной зарплатой, теплой и удобной квартирой. И тут мама узнала его, вернее, вспомнила, что Даша не раз рассказывала ей про своего двоюродного брата, большого начальника, и согласилась на первое предложение, а о втором обещала подумать. А в ресторане, где было уютно, кормили вкусно и недорого, он сделал третье предложение: встретить вместе Новый год. Мама ничего не ответила. Наверное, она на что-то надеялась. На что? Когда уехал Вернер, а к Воскресенскому неожиданно приехала жена, мама пришла к главврачу и попросила дать ей дежурства на все новогодние праздники. Но явился Григорий и увез ее в Новопашино, а потом договорился и в больнице, и в “крае”, чтобы ее перераспределили в Новопашино.
Там я и появился на свет, после того как было начато и закрыто “дело кремлевских врачей”, умер Сталин, Ворошилов подписал указ об амнистии, арестован Лаврентий Павлович Берия…
В апреле заключенные взбунтовались и потребовали амнистии для всех, ведь по Ворошиловскому указу на свободу выходили только со сроками до пяти лет. Правда, и до этого зэки, если и не бастовали открыто, то саботаж и прямое вредительство устраивали частенько: то такелаж утопят, то секцию отпустят… Но такого еще не было. А время самое горячее, вот-вот придут пароходы за плотами, а те еще не готовы. Папа и раньше понимал, что на зэках далеко не уедешь, это не ямы копать, здесь нужны квалификация, сноровка, интерес к делу. Но все же попробовал их вразумить:
— Я обращаюсь к вам не как к заключенным. Вы такие же работники, как и остальные сто миллионов советских людей, и у всех свои проблемы, у вас их больше, у вас они тяжелее, но работа есть работа, если мы ее не сделаем, то погубим не только народное богатство, мы погубим свой труд и труд своих товарищей!
Ему выкрикнули в ответ:
— Тамбовский волк тебе товарищ!
— Бобер, не мети пургу!
— Ты получаешь свои двенадцать кусков, а нам за тюху западло мантулить!
Папа опешил:
— Какие двенадцать тысяч? Зарплата у меня самая обыкновенная, а ведь я отвечаю головой за миллионные средства! И если что — я отвечу по закону, и вполне могу оказаться среди вас!
Тут среди зэков произошло какое-то движение, но, видать, верховодили там те, кому уже терять было нечего. Их голоса и решили исход папиной акции:
— А пошел ты…
Вот тогда папа и приступил к тому, о чем давно думал. Он собрал здоровых парней-старшеклассников, которые приходили в школу со всей округи или жили здесь на квартирах, запросил помощи в Великореченске, и оттуда прислали ребят из лесотехнического училища и пединститута, он собрал в округе стариков, знакомых со сплавом и сплоткой, поставил их бригадирами-наставниками, хотя такой должности в штатном расписании не было. Так что у зэков ничего из их забастовки не вышло.
Но самое страшное для папы и его семьи (и меня, в том числе, в утробе мамы) началось, когда стали выпускать амнистированных. Транспорт для их отправки на “материк” был единственным — пассажирские пароходы, а они еще не вернулись из первого рейса в низовье. Амнистированные жгли на берегу костры, шныряли по поселку, требовали у жителей деньги на выпивку и пропитание, воровали, а однажды ворвались в нашу усадьбу. Папа был дома, он успел закрыть дверь на засов и встал в проеме между окном и дверью с ружьем:
— Кто полезет — буду стрелять! У меня в стволах не дробь — жаканы!
Потом говорили, что папу то ли заказали, как сейчас говорят, то ли проиграли в карты. Папа позвонил начальнику лагеря, но тот отказался направить в поселок конвой: “Разбирайтесь сами!” Папа добился, чтобы из Великореченска прислали еще одного милиционера, и организовал дежурство мужиков с охотничьими ружьями — прообраз будущих народных дружин.
И так было до тех пор, пока не пришли пароходы — чуть ли не в тот день, когда объявили об аресте врага народа, английского шпиона Берии. Правда, уехали не все. Несколько освобожденных пришли к папе и, склонив головы, просили дать им работу здесь. И папа взял их на работу и никогда не пожалел об этом.
А лагерь вскоре перевели на другую сторону реки, где строился лесокомбинат. И папа всецело отдался реализации своей идеи — соединить производство и обучение, то, что спасло их всех в войну. Получилось у него не все, что он задумал, но когда образовался совнархоз, который напрямую, без Москвы, стал заниматься всеми вопросами, в том числе и подготовкой кадров для лесной промышленности, папу, которому едва перевалило за тридцать, перевели туда в управление лесной и деревообрабатывающей промышленности на должность завотделом кадров и учебных заведений.
Но это будет после, а тем незабываемым летом — летом моего рождения — папа сделал главное для Новопашино: в него поверили, сюда стали стремиться на работу и на жительство.
Были планы вернуться в леспромхоз и у дяди Лени.
Ему снилось, что он заблудился. Он должен выйти на площадь, где договорился встретиться с Лаурой, время уже подходило к назначенному сроку, а он все кружил по незнакомым улицам, мимо незнакомых домов, в толпе веселых и озабоченных, старых и молодых, нарядных и оборванных, мужчин и женщин. Наконец он обратился к пожилой женщине в темном костюме с белыми кружевными отворотами и шляпке с вуалью. “Сеньора! Как пройти на площадь Матеотти?” “Как вы сказали? Площадь Матеотти? Но здесь нет такой”. “Давайте я вам напишу!” И он стал рисовать на странице блокнота маршрут, как он его понимал, с названиями знакомых улиц: Сан-Лоренцо, Сан-Лука, Порта Сопрана… “Подождите, я надену свои очки! — сказала женщина. — А если вы думаете, что это Генуя, то вы ошибаетесь. Это не Генуя!” Она подняла вуаль, и он увидел лицо следователя. В руке он держал листок из блокнота: “Вы говорите, у нас нет доказательств? А это разве не доказательство?”
Он проснулся и стал собираться на работу. В сегодняшнем сне следователь был сдержан и почти вменяем. Обычно уже на второй минуте он срывался на крик, а еще через десять минут начиналось самое страшное, ставшее обычным.
Дядя Леня закончил работу пораньше, чтобы забежать в сплавную контору. Он успел переодеться и появился там в теплой итальянской куртке и спортивной шапочке с козырьком. В Великореченске сразу можно было отметить ссыльных по их порой не очень новой, но все же добротной городской одежде, многие носили шляпы, а зимой — шапки пирожком: идет по улице как какой-нибудь Кржижановский, а это всего лишь бывший директор НИИ. А уж Воскресенский — тот просто словно выпал со страниц “Нивы”. Дядя Леня отличался и от них. Как уж там вышло, но не все его вещи ушли в войну на барахолку. Прибыв к месту ссылки, он все же попросил прислать ему что-нибудь из одежды, и ему прислали куртку, плащ, костюм, свитер, шапочку, несколько рубах и галстуков. Все это было куплено когда-то в Германии, Англии и Италии. Деньги он получал, по советским понятиям, немереные и сильно сомневался, что сможет довезти и потратить их дома. Поэтому закупал и отправлял в Российск подарки всем своим женщинам — Гале, матери, сестре, племянницам Рае и Наташе, кое-что приобретал на себя и на Николая. Он страшно обрадовался на перроне и тому, что чудо его, Раиска, летела к нему во всем присланном им: в плаще, каких в Российске ни у кого больше не было, красивой кофточке, нарядных туфельках, шелковых чулках, дорогом белье с кружевами, которое, впрочем, он на ней никогда не увидел. Посылки стоили дорого, но его волновало лишь, чтобы они дошли, и купленное было впору.
Традиционным бюрократическим путем, через техотдел: “Вот я тут принес…”, “Оставьте, мы посмотрим” — дядя Леня не мог идти. Ему нужно попасть к главному инженеру. В общей приемной было пусто. Дядя Леня сел на стул, огляделся. Стол с телефоном и пишущей машинкой, столик с подшивкой “Правды”, неизменный фикус. Секретарша все не появлялась, и только дядя Леня, выждав еще несколько мгновений, поднялся и решил заглянуть в кабинет главного, как из кабинета вышел его знакомый по Новопашинскому леспромхозу, технорук Корнилов.
— Здравствуйте, Григорий Андреевич!
Тот не сразу узнал его в шикарной итальянской куртке.
— Аржанников? Леонид Иванович, если не ошибаюсь? По какому случаю таким красавцем, уж не на свадьбу ли пришли приглашать?
— На свадьбу приглашу обязательно, — с неожиданной теплотой снова вспомнив о Даше, сказал дядя Леня. — А вот случай такой, что без вас не обойтись.
Дядя Леня понял, что ему несказанно повезло. Если кто и поможет ему, то только Корнилов. А уж если нет — то и никто не поможет. Дядя Леня его сразу отметил, он невольно каждого начальника проверял на излом: а как бы тот повел себя в зоне? Корнилов, уверен был дядя Леня, сориентировался бы в любой обстановке, а там побеждает не самый сильный, не самый умный, не самый хитрый или наглый, а кто все эти качества в нужный момент проявит в нужной мере. Вот и здесь, только взглянув на полевую сумку в руках у дяди Лени, он взглянул на часы:
— Разговор, видимо, будет долгим, а у меня катер в шесть. Идем!
Корнилов зашел в техотдел, весело попрощался с женщинами и вышел в кожаном пальто и с хозяйственной сумкой, в которой что-то громыхнуло.
— У меня тут сестра живет, надо ей гостинцы передать, там и поговорить сможем. Ну, а начнем сразу сейчас. Где вы, чем занимаетесь?
— Воду вожу.
Корнилов дернул головой, но ничего не сказал.
— А у вас как дела, Григорий Андреевич? На повышение еще не пошли?
Корнилов остановился и посмотрел на дядю Леню с немного смущенной, но все же по-мальчишески радостной улыбкой:
— А вы разве не знаете? Я — директор леспромхоза.
— Это отлично! — воскликнул дядя Леня. — Поздравляю! И как удачно, что я вас встретил! Если вы мне не поможете — никто не поможет.
— Ну, так не надо говорить. У нас незаменимых нет… Так что у вас, Леонид Иванович?
Дядя Леня начал рассказывать о своей работе над проектом боевого катера, и Корнилов сразу оживился:
— Так я же на таком служил!
— Да что вы! А какой проект? Мощность? Водоизмещение? Скорость?
Корнилов стал припоминать, и тут дядя Леня обнаружил, что они пришли к бараку, в котором жила Даша, куда он каждый день привозил воду и сливал в бочки, уставленные кружком во дворе.
— Вот мы и пришли! — сказал Корнилов, поднимаясь на Дашино крыльцо.
Он открыл без стука незапертую дверь и пропустил дядю Леню вперед. В знакомой комнате, в которой ничего не изменилось, и было так же чисто, Дашин сын поднялся из-за стола, подошел и, широко размахнувшись, поздоровался за руку с Корниловым, а дяде Лене досталось не очень приветливое “Здравствуйте!”.
— Здорово, Гена! Мамка на работе?
— Ну! Пошла полы мыть.
— А ты что ж не пошел помогать?
Гена насупился, а потом снова разулыбался:
— А вы бы тогда в дом не попали!
— Ишь ты, сообразил! Вот летом приедешь ко мне в леспромхоз, я твою сообразительность хор-рошо проверю!
— А что я буду делать, дядя Гриша?
— Помощником моим будешь.
— Ни х… себе! — вырвалось у Гены, и он тут же зажал рот ладонью.
— Растешь! — сказал Корнилов. — Научился грамоте!
— Да я… это просто…
— Не просто, а следи за языком! Нам вон с Леонидом Ивановичем тоже приходится иной раз завернуть, так мы-то люди взрослые, и нам простительно. Ладно, картошка вареная или жареная есть?
— Жареная.
— Тащи! Мы тут с Леонидом Ивановичем за кухонным столом расположимся, не будем тебе мешать уроки делать.
— А я все сделал.
— Тогда лезь в подпол, достань там огурчиков, груздочков, селедочки туруханской… — и обратился к дяде Лене: — Мне эта тушенка-сгущенка — во где! Да и нельзя мне всухомятку, меня ж по болезни с флота списали.
— Жениться вам надо, — сказал дядя Леня, вешая куртку.
— Да и вам пора, — засмеялся Корнилов и вдруг, приблизившись, проговорил негромко: — Вот сестра моя, Даша: хозяйка, золотое сердце — куда мужики смотрят? Правда, мужиков-то настоящих мало осталось…
У вешалки было полутемно, можно было не прятать неожиданно увлажнившихся глаз.
— Ну, так что вы там придумали?
И дядя Леня рассказал, показал схемы и расчеты. Корнилов, как и ожидал дядя Леня, уловил самое главное и тут же задумался о конкретном.
— Надо сначала опытный образец сделать, — сказал он. — На территории мехзавода стоит наш “Костромич”, мы ему корпус собираемся удлинять и всю начинку менять. Давайте-ка вы, Леонид Иванович, сходите туда с бумагой, я завтра напечатаю и передам с капитаном рейсового теплохода.
Дядя Леня усмехнулся. Вот уж будет картинка, когда капитан, в кителе с офицерскими погонами, будет передавать пакет “водителю кобылы”.
— Вместе с Робертом Гельмутовичем посмотрите судно и документацию, она вся у них должна быть, и начинайте работать над проектом переоборудования с новым движителем. А я тем временем буду решать вопрос, чтобы вас в леспромхоз перевели, на инженерную должность. Мне такой специалист позарез нужен.
— Спасибо, Григорий Андреевич, я с удовольствием, только…
— Леонид Иванович, это не завтра случится, так что будем решать вопросы по мере их поступления.
И дядя Леня снова подумал, что в зоне Корнилов не пропал бы. А заминка с ответом связана была с Дашей. Тут он видит ее каждый день и даже надеется на что-то, а уедет — как оно потом повернется?
Чем ближе к шести, тем чаще поглядывал на часы Корнилов, а дядя Леня напрягал слух: не слышится ли стук Дашиных сапог?
— Ну, пора! — Корнилов поднялся, протянул руку племяннику: — Мамку поцелуй. Или ты стесняешься ее целовать?
— Так она придет сейчас, вот вы ее и целуйте, — нашелся Гена, шмыгнув носом.
Они спускались с крыльца, когда во двор входила Даша. Она увидела их и застыла: такие красивые мужики идут, а она в старом ватнике, в замызганной юбке, в грязных сапогах, стыдоба-то какая! А дядя Леня подумал, что обязательно купит в Новопашино все, что только будет ее размера…
Теперь, когда он узнал, что Даша — сестра Корнилова, надобность в Петровне как в сводне отпала. В феврале он переехал к Даше, но до самого лета не было у них нормальной семьи, он жил практически как квартирант, Гена смотрел волком и не разговаривал с ним, Даша вовсе не выглядела счастливой женой. В мае Гена заявил, что будет жить на сеновале, Даша сорвалась в крик, а дядя Леня созвонился с Корниловым, и во двор привезли машину горбыля, но это только назывался горбыль, там были вполне хорошие доски, и они с Геной вместо пустующей стайки сделали баню с засыпными стенами, сеновал тоже утеплили, вставили окно, провели электричество, побелили кирпичную дымовую трубу, от которой после протопки бани тепла хватало на всю холодную ночь.
Увидев, как хорошо и дружно работают ее мужики, Даша оттаяла и отошла душой, перестав корить себя, что променяла родного сына на чужого мужика. Теперь ночью они были вдвоем, и однажды она заплакала счастливыми долгожданными слезами…
К тому времени дядя Леня работал начальником техотдела в сплавной конторе. И Корнилов, и его начальство сочли более целесообразным, чтобы дядя Леня занимался не только переоборудованием катера, но и всей техникой сплавной конторы. Гена действительно провел все каникулы в Новопашино, носился по поселку и по рейду с поручениями, в отсутствие Корнилова сидел в кабинете и отвечал на звонки, собирал данные о ходе сплотки, ездил с бумагами в сплавную контору. А дядя Леня и Даша все лето думали — и порознь, и вместе — как быть дальше. После счастливых летних месяцев жить потом в одной комнате с взрослым парнем будет невозможно, надо что-то делать, но что? Эта неожиданная должность поломала первоначальные планы переехать в Новопашино, к тому же Даша представить не могла, как она бросит Великореченск, дом, работу, сына, огород.
Решение проблемы нашел, конечно же, Корнилов. С первого сентября Гену после шестого класса, в тринадцать лет, в виде большого исключения из правил, взяли в лесотехническое училище на полное обеспечение. ЛТУ было рядом, через пустырь, Гена в любой момент мог забежать домой и к себе на сеновал, но у него в общежитии была своя койка с чистой постелью и четверо соседей, ребят чуть постарше, но принявших его как равного, потому что Гена мог постоять за себя. После ЛТУ он работал в Новопашино и учился в вечерней школе, а как только получил аттестат зрелости, его направили в лесотехнический институт с должности мастера.
Дядя Леня через год после смерти Сталина получил полную реабилитацию, катер с его движителем носился по рейду Великореченска, удивляя всех, но дядя Леня все никак не мог решиться уехать, ему было жаль Дашу, у которой целый год глаза были на мокром месте, начиная с того дня, когда она услышала по радио об аресте Берии.
— Думай, — сказал ему Корнилов. — Только если надумаешь резать, то режь сразу, а не по кусочкам.
Дядя Леня молчал. Получив справку о реабилитации, он сбрил бороду и сам еще не мог привыкнуть к своему лицу, где нечего погладить и пощипать в тяжелом раздумье, и потому думалось ему с бритым лицом хуже.
— Я про себя расскажу, — продолжал мой папа. — Была одна девочка, любила меня с детства, на войну проводила, с войны дождалась. А я в институт поступил, жил в большом городе, столько девушек вокруг, красивых, образованных, культурных, а Люба — доярка, пять классов образования. И когда такая ситуация возникла, что мой товарищ, с которым в сельхозтехникуме учились, посватался к ней, я не бросился к моей Любе, не увез ее и не остался с ней. Такое вот я принял решение, а потом в больницу загремел с обострением своей болезни. Время лечит, язва зарубцевалась, у Любы семья и дети, у меня тоже — жена, сын растет…
И дядя Леня уехал, пообещав Даше вернуться или вызвать ее, если там устроится.
(Окончание следует).