Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 5, 2009
С годовщиной Великой Победы совпадает и много “малых” годовщин. В частности, создания всенародно чтимого шедевра “Враги сожгли родную хату”.
Гениальное стихотворение Михаила Исаковского не нуждается в комментариях. Однако хочется побыть с ним, говорить о нем, воистину, гласе народа — от песен калик перехожих — до шарманщиков, от солдатской и острожной музы времен Государей Петра Алексеевича и Николая Павловича — до танкистов с выжженными очами, которыми были полны послевоенные трамваи и пригородные поезда.
“Народность” Исаковского, о которой принято писать в справочниках, подтверждена еще и рядом его песен, которые по большей части и известны-то под народными, а не официальными авторскими названиями: “Дан приказ: ему на запад…”, “Катюша”, “И кто его знает”, “У крыльца высокого”, “В лесу прифронтовом”, “Огонек” (“На позицию девушка провожала бойца…”), “Лучше нету того цвету…”, “Одинокая гармонь” (“Снова замерло все до рассвета…”), “Каким ты был, таким остался…”, “Ой, цветет калина…”. Из этого ряда сочинение “Враги сожгли родную хату…”, созданное поэтом в 1945, выдается особой вершиной.
Свято место у этого произведения и в еще более высоком ряду — избранных песенных шедевров военных лет, которые, кажется, навсегда стали духовной плотью нашего народа. Вспомним несколько песен, созданных в 1941-1945 и в первые послевоенные годы, известных на Руси каждому, живых и сегодня: “В лесу прифронтовом” (“С берез, неслышен, невесом…”) или “Соловьи, не тревожьте солдат…”, “На солнечной поляночке…” и “Горит свечи огарочек…”, “Где же вы теперь, друзья-однополчане…” Алексея Фатьянова, “В землянке” Алексея Суркова, “Эх, дороги…” Льва Ошанина, “Случайный вальс” (“Ночь коротка, спят облака…”) Евгения Долматовского, “Темная ночь” Владимира Агатова (Петрова), “Священная война” (“Вставай, страна огромная…”) Василия Лебедева-Кумача.
Для каждого из нас почти невозможно отделить первооснову, поэтический текст стихотворения “Враги сожгли родную хату…” от музыки Матвея Блантера, но это произведение является также и шедевром русской поэзии ХХ века. (Заметим, что в нашем восприятии эта песня неотделима и от голоса Марка Бернеса. Именно Бернес фактически прервал странную традицию игнорирования, установленную редакторами музыкальных программ для этой песни. В 1960 на представлении Московского мюзик-холла “Когда зажигаются звезды” артист исполнил ее перед многочисленными зрителями, заполнившими Зеленый театр ЦПКиО им. М. Горького, настроенными на развлекательное зрелище. После первых же строк в зале установилась абсолютная тишина, закончившаяся затем овацией.)
Известны и иные военные стихи Исаковского, ставшие песнями: “До свиданья, города и хаты…”, “Ой, туманы мои, растуманы…”.
Можно воскликнуть: да кто ж не знает всех этих сочинений!
Сегодняшний ответ: иноземцы не знают (за исключением, быть может, мирового шлягера — “Катюши”). Я позволил себе столь подробное “называние названий”, чтобы одним даже перечислением оживить нашу память. Оттого, что нынче страшно: наши новые поколения становятся подобны “немцам”, то есть иностранцам, “населению”, хоть и живущему на “этой земле”, да беспамятно — не помня песен своего народа, не зная своей родной истории.
Юрий Г. Милославский, ныне живущий в Нью-Йорке, высказал в частном письме такое суждение: “А что есть названные песни, с их словами и музыкой?.. Великое и трагическое, бессмертное достижение русского духа. Вот когда даже Долматовский с Блантером — приблизились к Пушкину и Глинке. Что бы мы делали и кем бы мы были без песен военных лет? Мы были бы много-много беднее. Мы бы просто были чем-то другим. Как, допустим, без стихов “Я помню чудное мгновенье…” или “Белеет парус одинокий…”. Не следует ли нам повторить слова великого святителя: “Слава Богу, что (эта) война была”? Страшная цена, но, быть может, промысел Господень — в том, что Великая Отечественная война стала, по Его воле, горним взлетом русского соборного сознания, в котором соединилось все лучшее от духа народов России”.
Крестьянин Михаил Васильевич Исаков
Поэт Исаковский, как утверждает составленный Николаем Банниковым том “Три века русской поэзии” (Москва, “Просвещение”, 1968), — ровесник ХХ столетия, родившийся в 1900 в деревне Глотовка (позднее — Всходы) Ельнинского уезда, что на Смоленщине.
Окончил сельскую школу и пять классов гимназии.
Двенадцатый ребенок в семье, в которой из тринадцати выжило пятеро, мальчик с очень плохим зрением, выучившийся грамоте по Псалтыри (читая упокойные отпевания). Настоящая его фамилия, как водится, по отцу, — Исаков. Прилагательное окончание к фамилии прилепил старший брат Михаила.
В 1917-1918 поэт (сочинять начал очень рано, мальчишкой) был учителем сельской школы, затем стал журналистом. В 1931 переехал в Москву, редактировал журнал “Колхозник”.
Настоящими стихами поэт признавал свои произведения — начиная с 1924. Первая книга стихов Исаковского — “Провода в соломе” (какое, однако, живое название!) — вышла в 1927. Критика встретила ее недружелюбно, но живший тогда в Италии Максим Горький выступил в “Известиях” со статьей об Исаковском.
Каждый читатель-любитель русской поэзии сразу скажет, чьей ноте наследовал Исаковский. Конечно, некрасовской.
Трудно возразить формуле времен соцреализма: “поэтическая речь Михаила Исаковского народна по природе, напевна, ей свойственна глубокая внутренняя мелодичность”. Действительно: чтобы стать музыкой, песней — стихи должны ею быть.
Мелос заключен в самой сути лучших стихотворений Михаила Исаковского. При всей нашей мнимой или реальной высоколобости, взирая, так сказать, с “зияющих высот” ХХI века, даже испытывая тягу к иным стилистикам (точно сказано классиком: “…но сложное понятней им”! вот именно!), мы не сможем проигнорировать правду простоты и простоту правды Исаковского. “Стихи у него простые, хорошие, очень волнуют своей искренностью”, — написал Горький.
В самом-то деле, быть автором “фольклора” еще при жизни, да и оставаться таковым десятилетия спустя, — не шутка, совсем не случайное событие.
Песня
Коллизия песни “Враги сожгли родную хату…” повторяет сюжет обычной солдатской песни, распространенной в XIX веке и начале ХХ-го, например, такой как “Отслужил солдат службу долгую / Службу трудную, службу ратную…”
В обоих случаях финал трагичен, жена покинула здешний мир, но старый солдат, который “двадцать лет служил и еще пять лет”, словно возвращается в свою молодость, встретив дочь — внешнюю копию матери, да к тому же на пороге собственного (целого!) дома; за жену свою он дочь и принимает, словно в дежавю, и молвит такое слово: “Видно, ты, жена, хорошо жила. / Хорошо жила, не состарилась…”
У Исаковского же, несмотря на то, что солдат шел к жене “всего лишь” четыре года (а не четверть века), результат трагичней: он не застает ни любимой женщины, ни детей (вообще никого из семьи), ни даже хаты.
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Тройным гулко катящимся звуком “у” строка “сгубили всю-у его семью-у…” выражает невероятную меру тоски и безысходности, откуда выход может быть лишь в неземное; туда словно и открывается створка.
Итог: солдат, военный Одиссей, возвратился к ничему, он даже оплакать свою супругу отправляется в широко поле…
Кому повем?..
Уже в зачине поставлен вопрос гигантской утраты. Такая потеря действительно может лишить человека смысла существования. Не с кем делить и делиться сокровенным — ни болью, ни радостью. Фактически, лирический герой — солдат — здесь осознает свою ипостась лишенца, оставленца. Не с кем — это в горе может означать и вообще незачем.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок.
Сразу, в начале повести нам сообщается, что на перекрестке двух дорог, там, где веют ветры, “Нашел солдат в широком поле / Травой заросший бугорок”. Пока даже не ясно, что это за бугорок — случайная ли, обычная кочка близ места, где когда-то стояла деревня, ныне спаленная. Кажется, мы можем (если можем) понять: невыносимость горя такова, что для солдата адресатом может стать и любой “травой заросший бугорок”. Именно к этому бугорку, словно сглотнув комья (чуть ли не те самые комья земные, что засыпали женину могилу), солдат и обращается.
Стоит солдат — и словно комья
Застряли в горле у него.
Сказал солдат: “Встречай, Прасковья,
Героя — мужа своего.
Готовь для гостя угощенье,
Накрой в избе широкий стол, —
Свой день, свой праздник возвращенья
К тебе я праздновать пришел…”
Человек заговаривается в горе, обращаясь не к реальности, а к своему прошлому, ибо откуда же теперь взять угощенье, “в избе широкий стол”, как не из памяти?
Момент возвращенья солдат называет “свой день” — как Судный день, день истины, даже не день победы, вражьей капитуляции, а именно что вот этот — сретения, встречи (встречи же, встречи!) с суженой. Пронзает нас навылет и фольклорное усиление, повтор “праздник <…> праздновать”.
Лишь из следующей строфы (а коль угодно — куплета) мы узнаем: солдат полагает, что стоит все же у действительной могилы. И разговаривает с ней, как свойственно разговаривать любому, кто потерял близкого человека — по простой земной непреодолимой привычке отождествлять любимого с плотью, а не абстракцией.
Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал,
И только теплый летний ветер
Траву могильную качал.
Весьма хорош и смел (силен образно и слаб, нежен в прикосновении) здесь “теплый летний ветер”. Трудно представить еще более простой образ. И глагол “качал” — прилагаемый будто к колыбели. То есть уже и не траву, что ли, ветер качал, а саму могилу, которая и есть вечная колыбель, из которой — вставать на Страшном суде.
Вздохнул солдат, ремень поправил,
Раскрыл мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
После “травы могильной” появляется дополняющий образ — “серый камень гробовой”. Но, в сущности, для нас и здесь нет ясности, что это за камень. Однако вслед за скорбящим солдатом мы не размышляем — является ли этот бугорок с серым камнем образом могилы, или же он горюющей солдатской волей принят за и тем самым претворен в реальную могилу, поскольку остаться не только без жены, семьи и хаты, но еще и без могилы — это-то и есть запредельная ноша, которую не превозмочь даже стоическому покорителю трех держав.
Прасковья
Дважды в тексте названо — устами героя — имя женщины.
Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой:
Хотел я выпить за здоровье,
А должен пить за упокой.
Известно, что “Прасковья” — стало вторым, “народным” названием песни. Случайно ли именно это имя оживлено в стихотворении Исаковского?
Не знаем.
А знаем, что иконы святой Параскевы всегда были почти обязательными на домашних божницах наших предков. Ей молились о благополучии во всех делах семейных. Особенно — о здравии детей. А образа великомученицы в приходских сельских храмах украшались женскими лентами и монистами. И еще цветами и душистыми травами — ведь Параскеву почитали как заботящуюся обо всем, что посеяли на полях, о труженицах-жницах. Этого ли было не ведать крестьянскому сыну Михаилу Исаковскому, читавшему в сельском храме Давидовы псалмы по усопшим односельчанам?
Предание о Параскеве говорит, что ее родители-христиане, долгое время не имевшие детей, молились Господу о чадородии, особенно же посвящали посту и молитве пятничные дни. (Связано это, конечно, и с христианским почитанием Страстной Пятницы, воспоминанием о крестных муках Спасителя. Слово “Параскева” в переводе с греческого означает “день отдохновения” или “страстная пятница”.) Напомним также, что вымоленное дитя получило имя Параскева, поскольку родилось в пятницу. Подросшая Параскева-Пятница приняла обет безбрачия и решила посвятить себя молитвам и проповеди христианства. То есть была одной из ранних монахинь. За верность христианской вере она и приняла мученическую смерть. Глас 4-й в тропаре Параскеве Пятнице поет: “…тело мое мечем ссецыте и огнем сожгите…”
Сойдутся вновь друзья, подружки,
Но не сойтись вовеки нам…
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.
Не ведаю, обращал ли кто-либо из исследователей внимание на то, что последняя строка, пожалуй, могла навеять курскому прозаику Евгению Носову название рассказа “Красное вино Победы”, по которому снят посредственный кинофильм и к которому график Станислав Косенков сделал цикл конгениальных тексту цветных линогравюр — для подарочной книги издательства “Современник”.
“Бутылка горькая” у Исаковского не случайно оказывается наполненной вином. Горька она, конечно же, оттого что “с печалью пополам”. Вспомним, что солдат — тот, отслуживший службу долгую, службу трудную, оказался счастливее нашего тем хотя бы, что смог увидеть дочь, и далее — “Вошел в свой дом, сел за стол солдат / Зелена вина приказал подать…” Немалые ценности ждали героя на том празднике возвращенья — дом, стол (возможно, и широкий), и было к кому обратиться, приказать подать вина.
История героя Исаковского — разительно иная. Его солдат выполняет завещанное в письме-стихотворении Константина Симонова. “Жди меня, и я вернусь, только очень жди…” (Уверяют, что этот текст на фронтах был исключительно популярен, бойцами переписывался, наверное, десятки тысяч раз. И отсылался любимым.) Итак: солдат Исаковского сдержал слово — вернулся к той, кого всю войну в письмах и заклинаниях просил не спешить, не пить с разуверившимися “горькое вино на помин души”. Однако горькое вино приходится пить именно ему. В одиночестве.
Круг возвращения замыкается на непереносимой бездне.
Какой уж тут победный (пусть и трагический) пафос? Разве такой финал нужен был пропаганде?
“И на груди его светилась…”
Он пил — солдат, слуга народа,
И с болью в сердце говорил:
“Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил…”
Лев Аннинский в очерке “Михаил Исаковский: “Болото. Лес. Речные камыши. Деревня. Трактор. Радио. Динамо”” восклицает: “Эти “три державы” — потрясающий стык смысловых полей. И не против держав высказывание, и не во славу покорения их, а все то же: взаимовглядывание отдельного человека и — “общей правды”, которая его выпотрашивает. А он?
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Ну, вот эту медаль уже никак не могли простить Исаковскому. Мало того, что плачущий солдат никак не совпадал с образом торжествующего победителя, которого только и знала в 1945 году советская лирика (окопное поколение Слуцкого и Окуджавы еще не дотянулось до перьев), но помянуть в таком контексте Будапешт, взятие которого, как известно, стоило больших потерь, — значило еще и задеть идеологический иконостас. Стихотворение стало вылетать из сборников, антологий, обзоров”.
По мнению Владимира Корнилова, “видимо, Сталин понял этот стих как ответ на свой тост о долготерпении русского народа, провозглашенный им в Кремле на праздновании Победы, и поэтому стих был запрещен”.
За долготерпение — русскому народу Господь еще воздаст.
Трудно все же судить, чего именно не могло советское руководство простить Исаковскому в этом сочинении, но судьба его оказалась непростой — это факт. Написанное в 1945 и опубликованное в 1946 в журнале “Знамя” (№ 7), стихотворение раскритиковали в газете ЦК ВКП (б) “Культура и жизнь”. Газета эта, хоть и нова была, но уже славилась разгромными статьями. Исаковский пострадал “за распространение пессимистических настроений”. Текст был реабилитирован лишь в 1956, уже и после смерти Сталина, и после ХХ съезда партии.
Дмитрий Сухарев в исследовании “Введение в субъективную бардистику” (2002) обратил внимание: “Недавно Владимир Корнилов, разбирая это стихотворение (в книге “Покуда над стихами плачут… Книга о русской лирике”, Москва, ИЦ “Академия”, 1997. — С. М.), заметил, что в нем “за полвека ничего не устарело. Наоборот, с нашими новыми бедами… стихотворение обретает всё более глубинный подтекст. Впрочем, так происходит всегда с настоящей поэзией. <…> Удивляет другое: как мог столь замечательное стихотворение написать человек, прежде сочинявший о вожде вполне сервильные стихи. Ведь за пятьдесят лет о горе, потерях, печалях и поражении (!! — Д. С.) в большой войне никто лучше Исаковского не сказал. Это высокая лирика — в этом стихотворении и судьба разоренной страны, и гибель близких, и разумный взгляд на историю, и скрытая, но достойная полемика с идеей мировой революции…”.
Отметим здесь восклицательные знаки Д. Сухарева, поставленные после употребленного Корниловым слова “поражение”. Разве не о победе идет речь? Думается, и это слово, и уровень самого сочинения Исаковского приглашают нас к трагическому размышлению о страшной цене, которую заплатил наш народ за Победу. И уже в свете (и тьме) шести прошедших десятилетий мы можем основательнее вглядеться в двойную и единосущную оппозицию “победа-поражение”, и осмыслить меру правоты Пастернака, сказавшего: “…и пораженье от победы ты сам не должен отличать”.
Что есть победа?
“Горе, превозмогшее Победу” — вот что заполняет это стихотворение Исаковского, по глубокому наблюдению В. Корнилова.
И Л. Аннинский, и В. Корнилов подчеркивают, что рассматриваемое нами стихотворение написано Исаковским в том же году, что и “Слово товарищу Сталину”. В. Корнилов отмечает, что “радость Победы заслонила на время от бывшего сельского жителя Михаила Исаковского все муки и беды коллективизации. Ведь во время войны Сталина зауважали даже те, кто прежде его проклинал: Милюков, Керенский, наконец, Бунин…”, и подчеркивает некоторые поэтические достоинства этого сочинения, сообщая, что “”сталинское” стихотворение Исаковского читали по радио чуть ли не по десять раз на дню”. Л. Аннинский полагает, что и оно, прославляющее, могло вызвать оторопь у тирана и народа своей степенью открытости и горячим, небывалым приближением к личности самого Сталина.
Не беру на себя смелость судить о мотивах, подвигших Исаковского к написанию строк: “Мы так Вам верили, товарищ Сталин, / Как, может быть, не верили себе…”. Могу лишь допускать меру лирической искренности, выраженную в этих словах, вполне достоверной — даже для выходца из крестьянской среды, знавшего правду о коллективизации.
Нефилология
Скажем о пресловутой глагольной рифмовке, использованной здесь поэтом: “поправил — поставил”, “повстречал — качал”, “катилась — светилась”, — кажется, устаревшей еще во времена Пушкина. Однако выясняется, что суть вовсе не в ней, а в чем-то огромном, стоящем за. Оказывается, мороз по шкуре и слезы из глаз могут провоцироваться и такими простыми средствами.
Может быть, только ими, а?
И непременно задумаемся о поэтической тайне детали, становящейся вещим символом, непостигаемо потрясающим читателя-слушателя.
Строки “И на груди его светилась / Медаль за город Будапешт” — последние в стихотворении. Поразительно, но даже не “камень гробовой”, не грандиозная “медная кружка” (казалось бы, ну написал бы автор просто “из кружки”, так нет же, из медной!), а медаль — та деталь, что венчает всё эмоциональное построение текста. И вновь-таки — не просто некая медаль (ну в самом деле, отчего бы автору не оставить в тексте абстрактную медаль, без эпитета или дополнения, или даже несколько наград), а наиконкретнейшая — “за город Будапешт”. Быть может, эта конкретность и переворачивает душу своей непостижимостью, неуместностью, ненужностью детализации в данной ситуации? А могла б быть медаль у рядового и “За отвагу”, “За боевые заслуги”, “За взятие Берлина”, в конце концов “За Победу в Великой Отечественной войне” или “За оборону Сталинграда”. Нет, друзья, — за город Будапешт, за освобождение столицы чужой державы. И ведь русскому солдату привычно проливать кровь за други своя.
Казалось бы, подробности — излишни, они не несут прямо-смыслового содержания. Но речь идет о тайне поэзии, тайне музыки, что в высшем регистре смыкается с тайной совести, нравственности. То есть — о высшем пилотаже, мастерстве, коему нельзя научить. Это может быть только ниспослано автору. Кто склонен к избыточному пафосу (а я склонен), назовите такое умение поэта к речи — откровением.
Лидия Гинзбург называла немотивированную деталь в художественном тексте необязательной. Как пишет критик Владимир Губайловский, обсуждая это определение, Гинзбург приводит пример из “Войны и мира” (Том 3, Часть 1,XXXVII): “небольшие” руки хирурга, который оперирует раненого князя Андрея под Бородиным. Все, что описывает Толстой в этой сцене, важно и существенно для создания картины, а небольшой размер рук — совершенно несущественен. И потому он как бы добавляет новое измерение изображаемому, в силу своей нефункциональности заставляет увидеть в этом враче человека.
И вспомним близкую по силе (к последней строчке Исаковского) строку из стихотворения сопоколенника и тезки Исаковского — Михаила Светлова. “И Меркурий плыл над нами, иностранная звезда…” (Этот текст, к слову, тоже стал песней — благодаря музыке Микаэла Таривердиева.) В стихотворении Светлова сюжет рассказан устами убитого красноармейца. Светловский эпитет “иностранная” — столь же непостижим, что и “медаль за город Будапешт” у Исаковского. И тоже стоит в последней, то есть вершинной строке стихотворения, отсылающей весь текст, словно с трамплина — в вечность.
И происходит то, что Михаил Анчаров называл “тихим взрывом”.
Это и есть великая поэзия.
Величие песни “Враги сожгли родную хату” еще и в том, как она отозвалась в реальной жизни, особенно у бывших фронтовиков. Многие из них воспринимали песню как рассказ о своей личной судьбе. Вот отрывок из одного из сотен писем, которые получил певец Марк Бернес: “Сегодня я не впервые слушал по радио в вашем исполнении песню, которая для меня — моя биография. Да, я так приехал! Я три державы покорил. Вот на столе лежат медали и ордена. И среди них — медаль за город Будапешт”.
За город Будапешт
В. Корнилов, проводя историческую параллель и отчасти соглашаясь с правотой Государя Императора Александра I, вопреки мнению Кутузова (разделенного впоследствии, кстати, Львом Толстым), принявшего решение отогнать французов в 1812 году от границ России (до взятия Парижа), вопрошает: “… как быть со слезой… солдата? Как быть с несбывшимися надеждами? Да и с городом Будапештом, для которого освобождение оказалось трагедией? Это сегодня всем всё видно, хотя далеко не всем всё понятно. А когда Исаковский писал свой стих, мало кто догадывался, что солдат зазря три державы покорил…<…> Мало кто тогда предчувствовал, что в таком покорении не будет никакого проку, что покоренные земли придется возвращать да еще с немалым для себя убытком, отчего родной Исаковскому Смоленск станет приграничным городом”.
Полагаю, что, быть может, и по сей день сложно судить однозначно — зазря или нет были все великие жертвы русского воина на сопредельных с Отечеством землях и далее. Конечно же, остается повод для немалых размышлений об употребленном Исаковским глаголе “покорить”, примененным к воинскому пути русского солдата. Вослед вопросу “что есть победа” адресуем себе и русской истории следующий: “что есть покорение”?
Безоговорочно согласимся с В. Корниловым вот в чем: “Поэты куда и талантливее, и мужественнее Исаковского таких стихов не написали”.
А столица Венгрии была освобождена тоже 60 лет назад. Медаль же “За взятие Будапешта” стала одним из символов той войны, в немалой степени благодаря песне Исаковского и Блантера. Случайно ли фронтовик Исаковский сделал акцент на этой медали? Повторимся: наверняка на груди у бойца были и иные награды. Эту медаль получили 350 000 героев, которые провели самый длинный и кровавый в истории Второй мировой войны штурм города: с 27 декабря 1944 по 13 февраля 1945. Будапештская операция стала не только самой долгой, но и третьей по потерям после Восточно-Прусской и Берлинской. Советская армия потеряла в ней 320 000 человек, 1766 танков и самоходных артиллерийских установок. Потери могли быть намного меньшими, но Сталин накануне 29 октября отдал по телефону приказ Малиновскому немедленно начать наступление на Будапешт и взять его к 7 ноября. Маршал попросил на отдых измотанной армии 5 дней, но генералиссимус швырнул трубку. Как и предполагал командующий фронтом, с ходу взять город не удалось, операция затянулась.
Теперь на московском Арбате и на Андреевском спуске в Киеве медаль “За взятие Будапешта” продают за 30 долларов США. Что ж, роковое новозаветное число не меняется вовеки: тридцать сребреников.
Эпилог и посвящение
Однако кесарю — кесарево, иуде — иудино, а нам — оставаться с теми, для кого слова “Великая Отечественная война” остаются не пустым звуком, у кого песня “Враги сожгли родную хату” неизменно вызывает те самые в горле “комья”.
Это небольшое эссе посвящаю памяти своего отца, Минакова Александра Тихоновича, любителя и знатока песен Великой Отечественной, встретившего немецкую оккупацию в Харькове 12-летим мальчишкой, в 14 лет пошедшего рабочим на вагоноремонтный завод (ХВРЗ, в 1944-м) и не дожившего трех месяцев до 60-летия Победы.
9 апреля 2005,
суббота поминовения усопших,
день 60-летия взятия Кенигсберга