Повесть
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2009
1
Заочница была миловидна и натуральна. Он мысленно поправил себя: естественна. Но тут же подумал, что это уже будет из психологии, а он имел в виду лишь внешность. У нее были собственного, натурального цвета, не крашеные, черные волосы, и брови не щипанные, не подбритые, поэтому немного широковатые, и густые ресницы, за которыми голубые глаза, тут уж тем более не приходилось сомневаться в их натуральности. Почему он раньше не замечал, что есть у них такая симпатичная заочница? Она уже сдает экзамены за третий курс, а он только теперь обнаружил, что она такая хорошенькая. Кажется, Станиславский говорил, что мужчина с возрастом становится все более эстетическим в восприятии мира и женщин. Ну, вот, видно, и он достиг такого возраста.
Профессор кафедры культурологии Владимир Михайлович Вихров поерзал на стуле, стараясь сесть так, чтобы заочница не заметила, как он к ней приглядывается. Он чувствовал, что эта девушка (или женщина?) влечет его не только эстетически. Она сидела за столом, готовилась к ответу, а он поглядывал на нее, на ее маленький рот с неспокойными губами, видимо, от волнения, все-таки экзамен сдает; ему казалось, что она вся, вообще, всегда неспокойна, с повышенным эмоциональным восприятием; если она сейчас встанет и пойдет, то все ее движения будут быстры, стремительны, такие натуры способны на самые неожиданные и решительные поступки, способны влюбляться до самозабвения, отдаваться любви полностью, всем своим существом. Вот до чего он додумался, чувствуя, что заочница пробуждает в нем давно не испытываемые ощущения и желания. Как же получилось, что он ничего о ней не знает или не помнит, ведь третий год уже человек учится на факультете? Владимир Михайлович открыл зачетку заочницы и прочитал, что ее зовут Анна Николаевна Немова. И он тут же вспомнил, что знает эту фамилию, помнит, как эта Немова уже однажды чем-то его удивила, надо вспомнить. А вот на фотографии было совсем другое лицо, совершенно девчоночье, с сурово сдвинутыми широкими бровями; видно, и в более раннем возрасте она была способна на решительные поступки. Правда, сейчас ее лицо стало более женственным, тогда он решил, что Немова, конечно, уже женщина, познавшая плотское удовольствие; и это его заключение вызвало в нем краткое чувство, похожее на ревность: ты, оказывается, уже с кем-то была близка, была в объятиях чьей-то страсти! Но эта догадка только раззадорила его воображение.
Невольно вспомнилась собственная супруга, Раиса, с которой он уже привычно, перед уходом на работу, на пороге, успел обменяться колкостями. Жена его решила, что она демократ, мыслящий прогрессивно и правильно, а супруг ее застрял в старом совковом состоянии и поэтому не может принять ни новых идей, ни новых реалий. Она именно так выражалась, успев усвоить расхожую лексику радио-газетно-телевизионной болтовни. Она и внешность свою изменила соответственно новым взглядам, подстригла волосы до степени мужского полубокса, закрасив седину какой-то неопределимой словами краской, носила брюки, отчего ее и без того плоская фигура вовсе становилась доскообразной. Старуха ведь, считай уже, а все за молодыми тянется; кажется, он догадывался, кому подражает его Раиса, скорее всего, ее кумиром стала одна из руководителей Союза правых сил с японо-русской внешностью, вот она и одевается по-новому и говорит с ним столь уверенным тоном, будто только ей известны все истины и тайны социальной жизни. Раиса ушла на пенсию с должности научного сотрудника (все-таки кандидат исторических наук) областного краеведческого музея и предалась политике, несколько раз попадала в состав участковых избирательных комиссий, была наблюдателем на выборах от своей партии, ходила на собрания и диспуты и попрекала супруга за отсталость.
Вот и сегодня, на пороге, она успела попенять ему, что он не читал какую-то статью в областной газете, где представитель местного отделения партии правых рассказывает об их программе, а он, Владимир Михайлович, отстает от жизни, не понимает, какие необратимые демократические изменения уже произошли в стране. На что Владимир Михайлович ответил:
“А ты что-нибудь слышала о Поле Дельво?”
Раиса похлопала жиденькими ресничками и неуверенно сказала:
“Наверное, какой-нибудь современный коммуняка? Француз?”
“Нет, бельгиец. И не коммуняка, а знаменитый художник”.
“Он-то при чем здесь? Я тебе о другом говорю!”
“А для меня художник важнее твоих правых”.
Да! Дельво! Он умер в 1994 году, известен и знаменит в Бельгии, как Гоген или Ренуар во Франции, а для него абсолютно не знаком. Вот о чем стоит подумать! Он захватил с собой две статьи и журнальные снимки с картин бельгийского художника, зная, что у него сегодня консультационный день, но специально он никого из студентов не приглашал, поэтому рассчитывал, что сможет неторопливо перечитать статьи и еще раз рассмотреть картинки из журнала, чтобы сделать для себя какие-то выводы и ответить своему немецкому приятелю. Но неожиданно пришла заочница, и все равно у него и теперь есть время подумать над присланными из Германии сведениями о Поле Дельво.
Они познакомились на международном философском симпозиуме в Мюнхене, встретились в один из перерывов на выставке современного модернистского искусства, разговорились. Нового знакомого звали Юлиан Сосновски, он просил называть себя Юл, а Вихрова стал звать Вольдемаром. Юл неплохо владел русским, во всяком случае, все понимал, лишь иной раз испытывал нехватку слов, ну и, конечно, заметен был акцент; скорее всего, он был по происхождению из поляков или даже из русских — Сосновский, сразу спрашивать было неловко, а позже, когда между ними установилась переписка, и вовсе было ни к чему выяснять этнические корни. Вихров перед поездкой в Германию усиленно занимался немецким, который учил только в школе, и кое-что стал понимать на уровне бытового общения и просматривая программы симпозиума. И вот у полотен современных модернистов, постмодернистов, суперреалистов и прочих, и прочих Вихров ходил с нескрываемой ехидной ухмылкой, что и заметил Сосновски, который был в числе тех, кто всерьез и даже с восхищением обсуждали картины; Вихров улавливал отдельные слова, произносимые чаще всего по-немецки.
Сосновски подошел и сказал, сразу угадав, что Вихров русский:
“Простите! Мне показалось, что вам не нравятся эти произведения?”
“Конечно! Чему тут нравиться?”
“Это очень современная живопись, соответствующая менталитету сегодняшних людей…”
“В этой живописи нет того, без чего не бывает искусства, нет мастерства!”
“Но, простите, я могу доказать обратное…”
Они оказались на противоположных позициях в своих суждениях о современной живописи. Вихров воспитывался в полуинтеллигентной семье: мать — учительница в младших классах, отец — бухгалтер; и он был убежден, что самая лучшая живопись — это картины русских художников-передвижников, продолжателями которых затем стали советские живописцы, к примеру, Дейнека, Пименов, Корин, Лактионов, кто там еще? Конечно, его вкусы со временем несколько расширились, он не возражал против импрессионистов, он готов был признать, правда, чисто оформительское значение некоторых полотен абстракционистов: почему бы не использовать эти узоры при внутреннем украшении помещений! Но признавал истинной живописью только реалистическую, идущую все от тех же передвижников да вот еще от лучших традиций русского портретного искусства, поэтому он восхищался работами Шилова, а Глазунов уже вызывал у него некоторые сомнения.
А немецкий его знакомец Сосновски придерживался совсем других взглядов и вкусов. Но, тем не менее, их вдруг еще там, в Мюнхене, потянуло друг к другу, возник между ними, как говаривали в старину, некий магнетизм. И они неторопливо беседовали, испытывая взаимное удовольствие от общения. У Владимира Михайловича и в школьные, и в студенческие годы было много добрых товарищей и разнообразных знакомых, но вот закадычного друга не было; и теперь ему показалось, что если бы они с Юлом жили в одной стране, в одном городе, то стали бы истинными друзьями. Такое его ощущение было необъяснимо. Тем более что у них были разные вкусы и разные представления об искусстве.
Первое письмо написал Сосновски, вложив в конверт проспекты нескольких художественных выставок, состоявшихся в Мюнхене. Он ответил с признательностью, так начался и продолжился их заочный разговор и дружеский спор. Юл присылал ему и проспекты, и художественные журналы с репродукциями, и даже несколько монографий о знаменитых художниках, и собственные эссе. Вихрову было неловко, столько тратит денег Юл, а он ничем не может ему ответить, послал, правда, красивую книгу, посвященную четырехсотлетию своего города, конечно, это было неизмеримо мало в сравнении с дарами из Мюнхена.
Между тем, Юл, конечно, хотел обратить его в свою веру, приучить к восприятию современного искусства, объяснить его, насколько можно объяснить эту живопись.
И вот последним по времени стал бельгиец Поль Дельво, сюрреалист. Юл прислал сперва статью из русскоязычного журнала “Магические станции Поля Дельво”, с несколькими цветными фотографиями его картин, а потом собственное эссе “Спасутся ли женщины в мире Дельво?”. Юл писал, что Дельво “осознал и наглядно показал в своих картинах опасный надлом бытия человечества в нашем веке, “трещину бытия” — по определению Хайдеггера”. Это уже было серьезно, требовалось разобраться.
Магические станции казались ему понятными и вызывали знакомые ассоциации: как правило, это были пустые платформы, от которых только что отошел поезд, видны огни последнего вагона, или, наоборот, платформа пуста, потому что поезд еще не прибыл, ожидание. И одинокая фигура женщины, смотрящей в ту сторону, где скрылся поезд или откуда он должен прийти. Все это было понятно и даже трогательно, тем более что написано вполне реалистически, по законам предметной живописи. Вот только на одной из картин стояли несколько совершенно голых женщин, угаданный смысл исчезал. Видимо, думал Владимир Михайлович, здесь и начинается “сюр”.
Женщины с грустными глазами на пустынном перроне — это еще понятно, только почему они совершенно голые? И на других полотнах он рисует нагих женщин или полунагих с тщательно прописанным интимным темнохвойным треугольником, будто лесной колок среди хлебного поля, а женщина, кажется, нарочито, даже не пытаясь прикрыться, оставляет его на виду. Сокровенное это место выписано художником не только реалистически, а вполне натуралистически. Может быть, это должно выражать полную открытость, незащищенность женщины перед чуждым миром?.. Впрочем, это он уже пытается догадаться о смысле картин. Не только женщины не замечают собственной своей наготы, но и изображенные на многих полотнах мужчины тоже ее не видят; художник соединил два разных мира, которые существуют одновременно, но не пересекаются и ничего не знают друг о друге…
Заочница зашевелилась за столом, и он подумал, что, возможно, она уже готова отвечать, посмотрел на нее и вдруг заметил, что у нее грустные глаза, несомненно грустные, как вот у этих женщин, изображенных на картинах Дельво. А лицо одной даже показалось ему похожим на лицо миловидной заочницы. И только он это уловил, как на мгновение представил себе свою студентку в таком же откровенном виде. Он чувствовал, что у него даже уши покраснели. До такого бесстыдства он давно не докатывался, даже в студенческие годы он не был пошляком и не поддерживал болтовню приятелей на плотские темы. Впрочем, после известных только ему событий, происшедших с ним на практике, в диалектологической экспедиции, он чувствовал себя старше, мудрее своих однокашников, ему тогда открылось такое сокровенное, какое, он в этом не сомневался, не было известно примитивным болтунам. И вот теперь, сию минуту, его стареющее воображение нарисовало то, что ему никак не пристало, и зачем же он обижает эту милую девочку, готовящуюся сдать экзамен, столь вульгарными фантазиями?
Ему и в самом деле было стыдно за свои мысли и он обрадовался, что заочница просто переменила позу, подвинула к себе новые тетрадные листки, а отвечать еще не собирается.
И вдруг ему стало смешно, неудержимо смешно над самим собой. Он достал платок, прикрыл нос и рот, сделал вид, что закашлялся, а сам старался удержать накатившийся дурацкий смех. Кому-нибудь рассказать об этом, обхохочутся, а узнай о его фантазиях Раиса, она бы произнесла грозную и длинную речь о том, что всегда подозревала его в безнравственности, причем непременно добавила бы, что эта безнравственность порождена самим, возлюбленным им, советским строем, заставлявшим людей лицемерить и ханжить. Стало еще смешнее, и он подумал, что придет домой да и расскажет Раисе об этом происшествии, случившемся с ним под влиянием разглядывания картин знаменитого художника Дельво.
Между тем заочница встала и направилась к преподавательскому столу, готова отвечать. Она была невысока, пряма, на ней были синие джинсы, под шерстяной кофтой белая шелковая блузка безукоризненной чистоты, что, конечно, уже характеризовало ее наилучшим образом, ведь заочники живут в общежитии, и не так просто там тщательно следить за платьем. Как и предполагал он, двигалась заочница стремительно, так что принесла с собой движение воздуха, на Владимира Михайловича повеяло живым теплом, ее теплом. Они взглянули друг на друга, и он опять заметил, что у нее действительно печальные глаза.
Когда она заговорила, он тотчас вспомнил ее и первое с ней общение на первом курсе, на втором он не преподавал, потому, видно, и забыл эту Анну Немову. А на первом курсе она тоже успела его удивить, вначале, правда, вызвав недоверчивую усмешку. Он дал задание студентам написать рецензию на любое художественное произведение: живопись, музыку, книгу, спектакль, кинофильм, телевизионную постановку, на любое, по желанию. Немова принесла рецензию на “Лебединое озеро”, которое она видела в Большом театре. Тут-то он и усмехнулся: что же ты можешь еще написать после того, что уже написано? Подумалось, что, может быть, переписала откуда-нибудь? Нет, он сразу понял: это не плагиат, это была рецензия, если называть написанное заочницей так, рецензия-воспоминание. В десятом классе вместе с другими успевающими учениками она ездила в зимние каникулы в Москву, и их сводили на “Лебединое озеро”. Это оказалось самым сильным впечатлением от всей поездки. В своей рецензии она сообщила все необходимое о постановщиках спектакля, добросовестно переписав с программки фамилии, назвала и всех исполнителей. Более всего ей понравилась Одетта-Одилия, которая, по ее мнению, легко, будто преодолев земное притяжение, птицей взлетала над сценой, а музыка Чайковского волновала до слез. Конечно, строго судя, это была не рецензия, а, как говорили во времена его собственных школьных лет, отзыв. Но заканчивалась ее рецензия-отзыв совершенно неожиданно: Немова написала, что весной они выезжали на вездеходе на дальние лебединые озера. Оказывается, в их северном краю есть такие озера, где с давних пор гнездятся и выводят птенцов лебеди. Каждую весну они возвращаются на родину; вот в это время они и были на этих озерах. Она подробно и вполне выразительно написала, как большая стая белокрылых птиц опустилась на воду и, будто радуясь своему возвращению, снова взлетала и опускалась на воду и кружила по тихой воде, словно в радостном танце. Заочница писала, что она смотрела на этих прекрасных птиц, улавливала их радость, а в памяти, в душе ее звучала великая музыка Чайковского. И даже злой черный коршун неожиданно появился — вертолет, с которого, видимо, тоже увидели птиц и решили их рассмотреть поближе, вертолет снизился и сделал круг над озером, вспугнув счастливую стаю белоснежных птиц.
И заканчивалась ее рецензия неожиданно и непривычно, она написала, что пока будут на земле вот такие лебединые озера, пока будет звучать музыка Чайковского, земной мир и человечество еще не безнадежны…
Он теперь все это отчетливо вспомнил, вспомнил, что без сомнений поставил Немовой пятерку за этот отзыв.
Пока он слушал ответ заочницы об иконопочитателях и иконоборцах, ему пришла неожиданная мысль: а что если предложить ей посмотреть вот эти фотографии с картин Дельво и высказать свое суждение, может быть, даже написать курсовую? Ему теперь казалось, что Немова может подумать не так, как он, что ей могут прийти мысли оригинальные, до которых он в силу своего возраста и пола не додумался бы. Он все более укреплялся в этом своем намерении и рассеянно прислушивался к тому, что говорила заочница.
Второй вопрос у нее был о немецком просвещении, и он, едва дослушав ответ, все-таки не без некоторой неуверенности сказал:
“Вот посмотрите эти снимки с картин очень известного бельгийского художника Дельво и выскажите свое мнение. Приславший мне эти фотографии считает, что Дельво отразил некий надлом современной духовной жизни… А какие мысли возникнут у вас?”
Такое предложение можно было воспринять как дополнительный вопрос, наверное, она так это и восприняла и стала внимательно рассматривать снимки. Когда она дошла до наиболее откровенных изображений, у нее заалели щеки, она ничего не сказала и продолжала перебирать фотографии. А Владимиру Михайловичу не терпелось узнать ее мысли:
“Ну, что скажете?”
Она заговорила медленно:
“Больше всего… Не знаю, как сказать? Как-то тревожат, наверное, вокзалы. Пустые платформы. Поезд ушел или еще не пришел. И вот одинокая фигура женщины…”
“Ага! — обрадовался Владимир Михайлович. — Вам тоже это близко!”
“Не то чтобы близко… У нас на Севере нет вокзалов. Железнодорожных, я имею в виду… И вот когда мы ездили в Москву, я насмотрелась на вокзалы и платформы, какая там своя жизнь, свое даже время…”
“Вот, вот! — радовался Владимир Михайлович. — Очень вы правильно заметили, даже время там по-другому течет и меняется”.
И неожиданно для себя разоткровенничался:
“Знаете, я был в другом городе, когда мне сообщили, что мать при смерти. И я помчался на вокзал. Прямой поезд ожидался только к четырем утра. И вот мне посоветовали ехать электричками: добрался до одной конечной станции, пересаживайся в другую электричку и дальше… Так и сделал. И насмотрелся вечерних и ночных вокзалов, то переполненных людьми, то полупустых, и два часовых пояса пересек. Запомнился мне этот путь к умирающей матери. Торопился. Беспокоился, застану ли живой?.. А что еще привлекло ваше внимание в этих картинах?”
Ему показалось, что заочница смотрела на него словно бы встревожено.
“Вот еще две картины, где женщины превращаются в деревья, — и добавила: — Если бы это было возможно! Пока лишь метафорически. И никто не может им помочь… Вот женщина бежит к мужчине, чтобы рассказать, наверное, что она увидела, попросить помощи, а он от нее явно убегает…”
Владимир Михайлович не без смущения придвинул снимок к себе, честно признаться, он не придал такого серьезного смысла плохо различимым фигуркам на заднем плане: действительно, бегущая женщина, протягивающая руки к мужчине, который торопится уйти, чтобы ничего не видеть, ни в чем не принимать участие; может быть, ему даже известно, что происходит? Да, он не ошибся, заочница может увидеть в картинах этого сюрреалиста многое, что даже от него ускользает.
“Ну, что? Возьметесь написать об этом художнике? Зачтется. Может быть, даже курсовая получится. Если согласны, я сниму копии с этих снимков и с двух статей, которые мне прислал приятель из Германии, у нас на факультете журналистики открыли новую учебную типографию с самым современным оборудованием, копии получите первоклассные. Завтра же будут готовы”.
Так они и договорились, что завтра встретятся на факультете, и он ей передаст все копии.
Некоторое время он сидел в одиночестве, раздумывая о том, что говорил сам, что говорила заочница, и удивлялся, что его потянуло на странную откровенность, он много лет не вспоминал, как умерли его родители, один за другим, с разницей в два года, а тут вспомнил дорогу к умирающей матери, даже ту сердечную боль, необъяснимый страх и чувство собственного полного бессилия, какое он тогда испытывал. Странно, что он об этом заговорил с совершенно чужим человеком…
2
Владимир Михайлович не переставал удивляться своей жене Раисе, ее агрессивному антисоветизму; откуда что взялось? Она была дочерью полностью советских людей: отец ушел в отставку с должности райвоенкома, в чине подполковника, мать во время войны была санинструктором и познакомилась с будущим мужем в Германии, где они и зарегистрировали свой брак, и родили дочь Раису. В Германии Раиса пошла в детский сад для советских военнослужащих, а в школу уже поступила в Петропавловске-Камчатском, потом был сибирский городок Енисейск, а позже райцентр неподалеку от университетского города, где Раиса стала студенткой и уже на первом курсе женой Вихрова. Отец ее не достиг высоких военных должностей, видимо, потому, что не хватало у него образования: призвали в армию после десятилетки, потом были краткосрочные курсы младших лейтенантов, и всё. Жена его в первые годы, еще в Германии, работала в госпитале, а потом была просто женой офицера, который особенно долго на одном месте не задерживался. На последнем месте службы отца Раисы они обзавелись хозяйством: большой огород, полностью обеспечивавший их картошкой, овощами, разными солениями и варениями, выращивали поросенка, держали кур и гусей. Теперь оставшийся от родителей дом и огород они используют как дачу, и летом Владимир Михайлович с удовольствием приезжает сюда, на берег Оби, помогает прополоть грядки со всякой мелочью, окучивает картошку и ждет первых огурцов.
Пока были живы родители, Раисе не приходилось заботиться о пропитании, и когда вышла замуж, родители снабжали молодую семью всем необходимым. Так что с этой стороны у нее не могло быть никаких претензий к советской власти, и сама она, хотя училась в разных школах, все равно воспитание получала советское, была и октябренком, и пионеркой, и комсомолкой. Истоки ее антисоветизма были Владимиру Михайловичу совершенно непонятны.
Он заканчивал университет, когда появилась Раиса. Вихров был тогда весьма тощим пареньком среднего роста, длинноносый, сероглазый, с густыми темно-русыми волосами на голове, которые, следует заметить, и теперь, в его солидном возрасте, неплохо сохранились, а седина придает даже особенную привлекательность его несколько вытянутому лицу. Все студенческие годы он избегал встреч и близкого общения с сокурсницами, виной тому было происшествие во время диалектологической экспедиции на первом курсе, когда ему открылось нечто важное, и он понял, на что сам способен. Он чуть ли не с остервенением набросился на учебу, читал все, что требовалось по программе филологического отделения историко-филологического факультета, и даже больше, сверх программы, его память теперь удерживала неисчислимое множество великих идей, раскрытых тайн человеческой психики, объясняющих мир и предназначение человека философских концепций. Поэтому все, что теперь проповедовала Раиса, он мог бы опровергнуть с легкостью: все уже было бессчетное число раз, все, что она теперь говорит — это старый обман, лицемерие, ханжество, низость, подлость, плохо замаскированная корысть, предательство, ненависть к ближнему, смертельное соперничество и, лишь в очень редких случаях, искреннее заблуждение, наивная вера и надежда. Мог бы он все это объяснить Раисе, но ленился. Да, ему просто было лень заводить длинный разговор на эту тему, и времени, потраченного на дискуссию с женой, было бы жаль. Да и жизнь постоянно доказывает, что человечество не извлекает никаких уроков из прошлого и вовсе не намерено руководствоваться мудростью старых гениев.
Его же самого если и волновали современные проблемы, то они были в стороне от забот Раисы. Он возмущался, говорил на разных заседаниях, писал в газете по поводу ЕГЭ, о возмутительном и невежественном отношении к литературе, вообще к гуманитарным наукам, его просто бесило обезьянничанье с переходом на подготовку бакалавров и магистров…
Сильно переменилась Раиса, а когда он ее встретил, то тотчас забыл о своем монашестве: тоненькая, доверчивая, наивная, нежная! Он называл ее тростиночкой и говорил, что ему хочется быть ей опорой, чтобы она прислонилась к нему и не качалась под ветром, тем более, не сломалась бы. И они поженились, Вихрова оставили в аспирантуре и сохранили место в общежитии, целую комнату, где они и поселились с Раисой. Дочь свою, Надю, они родили, когда Раиса тоже решила не отставать от мужа, который к тому времени успешно защитил диссертацию, и поступила в аспирантуру.
Их дочь Надежда вышла замуж за физика, получившего направление в один из закрытых городов, у которого даже названия не было, просто “почтовый ящик”, и они считают, что именно по этой причине дочь до сих пор не порадовала их внуками, скорее всего, опасаются они пространства закрытого города, в котором живут и о делах которого знают не понаслышке. Конечно, в последние годы бурной политической жизни Раисы этот закрытый город тоже стал поводом для обвинения советской власти, вооружавшейся смертельным оружием, не считаясь со здоровьем своих граждан.
Тем не менее, у Владимира Михайловича были все основания считать свою семейную жизнь вполне удавшейся: они с Раисой были верны друг другу, не было никаких серьезных увлечений на стороне, хотя он знал, что жена его явно неравнодушна к одному из сотрудников музея, по его мнению, полному придурку, но с привлекательной, какой-то испано-итальянской внешностью киногероя. Он не раз по этому поводу острил и посмеивался над женой, она краснела, сердилась, и не более. Было бы крайне забавно, если бы теперь, в их возрасте, произошел между ними серьезный раскол по идейно-политическим причинам. Это было бы нечто из классики советской литературы: “Любовь Яровая”, “Сорок первый”, что-нибудь в этом роде — остается только рассмеяться по такому поводу.
Но вот заочница Немова его встревожила…
Он любил весну и начинал ее ждать сразу после Нового года, а теперь тем более, будто принюхивался к зимнему еще воздуху, ощущая, заметное только ему, начало пробуждения природы. Он и сам будто пробуждался после долгого зимнего сна, и причиной была не далекая еще весна, а темноволосая, голубоглазая заочница, с которой хотелось говорить, рассказывать о собственных переживаниях, о которых он давно не беседовал с женой, смотреть на нее, на ее белоснежную блузку, открывающую высокую и тоже, на взгляд, шелковую шею. Его потянуло к ней внезапно, будто кто-то толкнул в спину и одновременно вспыхнул яркий свет, позволивший увидеть, как привлекательна его студентка. Он в один миг понял, что с такими, как Немова, нельзя вести себя как с другими женщинами, она заслуживает особого отношения и полной перед ней открытости, ее нельзя обидеть, хотя сделать это чрезвычайно просто, потому что она чувствует и понимает людей гораздо тоньше и глубже, поэтому уловит любое, даже скрываемое от нее, истинное отношение или мнение. Он ведь вспомнил ее рецензию-отзыв о “Лебедином озере”, понял ее искренность, силу, хоть и наивного, убеждения в том, что можно спасти человечество.
Такого рода мысли теперь и встревожили Владимира Михайловича.
Он, как и обещал, снял копии со статей и с фотографий картин Дельво и, неторопливо шагая по университетской роще, со скрываемым от самого себя возбуждением думал о встрече с заочницей, о том, что он еще ей скажет по поводу будущей ее работы о творчестве бельгийского сюрреалиста, о сроках написания, лучше бы курсовой, а вообще-то его просто волновала предстоящая встреча с ней. Он сам себя осаживал: этого еще не хватало, старый профессор влюбляется в девочку-студентку! Ты хочешь продолжить этот банальнейший сюжет? Тебе же известна мировая классика! Ты попрекаешь других, что они не извлекают уроков из прошлого, а сам?.. Так он почти уговорил себя воспринимать заочницу просто как студентку, ничем не отличающуюся от всех остальных и не требующую некоего особого к себе отношения.
3
Он увидел ее, стремительно идущую по длинному университетскому коридору; она попадала то в полосу света, уже предвесеннего, из старинных высоких окон, и тогда он успевал заметить ее приветливую улыбку, предназначавшуюся ему, потому что она его тоже увидела, то оказывалась в тени, и он своим явно подсевшим зрением уже не мог видеть выражение ее лица. “Такое ощущение, будто на свидание пришел, — мелькнуло у него на мгновение, и он даже испугался: — Совсем сбрендил старикашка. Она же, наверняка моложе твоей дочери!” Заторопился поздороваться:
“Здравствуйте, Анна Николаевна!”
“Можно просто Аня”.
“Тем лучше. Пойдем на кафедру”.
Черные свои волосы она туго связала сзади узлом, а спереди над выпуклым лбом они были ровными и гладкими, сегодня на ней те же джинсы, а блузка другая, сиреневая, и не было шерстяной кофты. Владимир Михайлович сообразил, что, видно, джинсы это единственная современная вещь в ее гардеробе, а вот блузка — это что-то старое, блузки носила его мама, и теща носила, и у Раисы есть блузки, которые она уже не надевает; может быть, у Немовой блузки — это лучший праздничный наряд, и она так за ними следит, вот и эта, новая, абсолютно чистая и умело выглаженная. Все эти соображения странно приблизили заочницу, будто старую знакомую, только давно не виденную.
Он выложил перед ней все новые копии:
“Видите, получилось очень хорошо. Вы еще несколько дней пробудете в городе? Тогда я бы вам рекомендовал пошарить по Интернету, может быть, что-нибудь и найдется…”
Они обсудили, если будет получаться курсовая, возможный план работы, Владимир Михайлович признался:
“Я сразу попытался с позиций рационального мышления объяснить картины Дельво, но у меня ничего не получилось, да и не могло получиться, потому что этот художник, как и другие сюрреалисты, включает в содержание, в сюжет бессознательное, то, что действительно очень часто сопровождает наши самые разумные размышления и переживания, они существуют одновременно, но, если начать пересказывать такое содержание с одновременным называнием сознательного и бессознательного, получится галиматья, бред, вроде голой женщины на железнодорожной станции. Между прочим, Гете считал, что художественное произведение производит на нас наибольшее впечатление не теми своими частями, которые рационально объяснимы, доступны нашему сознательному познанию, а теми, которые не поддаются сознанию, не переводятся на язык логики, но они-то более всего и впечатляют…”
Оказалось, что у заочницы есть небольшой портфель, и она теперь достала из него общую тетрадь и пыталась записать то, что говорил Вихров. Он это заметил и сказал:
“Не надо записывать. Я говорю самые общие и общеизвестные вещи, вы их можете прочитать. Просто мне хотелось бы настроить вас на раздумья по поводу работ этого художника, пробудить желание найти собственные объяснения и истолкования. Я вчера вспомнил вашу рецензию о “Лебедином озере”, которую вы писали на первом курсе….”
Немова заметно смутилась:
“Наивно, неумело…”
“Зато искренне и неожиданно. Вот и сейчас я на то же рассчитываю. Скажите мне, вы так же и живете на Севере?”
“Да. В Алексеевском районе, в маленьком поселке рыбаков и охотников”.
“О, да! Я этот район знаю. В студенческие годы был там с диалектологической экспедицией…”
И тут его заметно кольнуло в сердце и в мозг. Он вдруг заметил, кого так напоминает ему Немова — цветом волос, голубыми глазами, манерами. Нет, не может быть! Сколько ей лет? И он спросил:
“Простите, Аня! Такие вопросы считается неловким задавать, но мы же с вами деловые люди… Сколько вам лет?”
“Уже двадцать два года. Самая старая в нашей группе”.
Он почувствовал облегчение:
“Господи! Как мало!”
И тут же сообразил, что та, о которой он теперь думал, годится лишь в бабушки Немовой, и какой же он сам-то старый! Спросил, опять забеспокоившись:
“У вас есть бабушка?”
“Да. Теперь надо сказать: была”.
“Понимаю. А как ее имя?”
“Как и мое — Анна, баба Аня”.
Он мог успокоиться — ту звали Настя. Между тем заочница продолжала говорить:
“Есть и еще бабушка, мать мужа. Вот с ней и оставила своих деток”.
“У вас есть дети?”
“Двое мальчишек. Погодки: одному четыре, другому три годика”.
“Конечно, скучаете о них?”
“Еще бы! Да и они скучают, потому что остались с одной бабушкой, отец на охоте, он у нас профессионал. Теперь уж скоро вернется, начнется рыбалка, а там и охота на водоплавающую дичь откроется”.
“Как я понимаю, ритм вашей жизни зависит от сезонов охоты?”
“Получается так. Мы живем в одном ритме с природой, с тайгой, рекой, озерами, болотами и всем окружающим миром”.
“А вот профессионал-охотник, к примеру, ваш супруг, как складывается его охотничий год? Есть у него выходные дни или отпуск, чтобы куда-нибудь съездить, отдохнуть?”
“В охотничий период выходных не бывает. Отпуск, конечно, можно выкроить. Но вообще-то охотник предпочитает и отдыхать на охоте. Его работа практически непрерывна”.
“Я в студенчестве столкнулся с одной семьей охотника… Ну, не с семьей, с представителем… Короче говоря, мне кое-что известно из образа жизни охотников”.
Ему и в самом деле это было интересно, но еще больше хотелось беседовать с этой милой молодой женщиной, да, теперь ясно, она молодая женщина, вступающая в пору наивысшего своего расцвета; и он ничего не может поделать с собой, его тянет к ней, и даже мелькает некая надежда, хотя он уже выяснил, что в лучшем случае годится ей в дедушки. Но были же примеры! Недаром он, видно, вспомнил Гете, была же у того в старости благополучная любовь с совсем юной девицей! Или не было? Что-то он стал путаться… Итак, что же расскажет Аня Немова о своей жизни?
“Начну с осени. В середине октября охотник собирается на свои зимовья. Грузит нарты: продукты для себя и для собак, охотничье снаряженье, бензин, все, что надо. И начинается страда. До середины февраля промышляют белку, норку, соболя, потом до середины марта охота на медведя и лося. Со второй половины марта и весь апрель — рыбалка. Щука, язь, стерлядь, заготавливают икру. А вскоре открывается охота на птиц: утка, гусь. На боровую дичь у нас охотятся и зимой, и летом. Правда, летом еще дикоросы заготавливают: белые грибы, начиная с середины июня, потом пойдет ягода, в июле морошка, в августе брусника, голубика, черника, в сентябре клюква… А тут уж надо и к зимнему сезону готовиться. Вот я и считаю, что охотничья работа непрерывна…”
“Выходит, что и летом охотник может не быть дома, а на каком-нибудь промысле?”
“Конечно! Охотник и рыбак, если и выдаются свободные дни от основного промысла, все равно где-нибудь чего-нибудь добывают. Натуры такие. Вот и летом бывают периоды рыбьей жировки, тут уж все на рыбалку. На Оби, конечно, красную рыбу ловят: стерлядь, осетр, нельма. Но и белой рыбой не брезгуют: карась, чебак за милую душу идут: и свежими пожарить, и подвялить, посолить. У нас белорыбных водоемов немерено. Тут и бабенки, не говоря уж о ребятишках, все рыбалкой занимаются”.
“Вот как хорошо вы рассказываете, Анечка! Некоторые слова я вспомнил. Во время экспедиции записывал их”.
“Какие слова?”
“Ну, вот хотя бы: жировка, белорыбные места”.
“Ну, это у нас самые обыкновенные слова”.
“А я вот слушаю вас и молодость свою вспоминаю. В городе таких слов не услышишь. Вот еще хотел спросить: гнусу, комарья, мошкары у вас, случайно, не убавилось? Я, помню, сильно от этого страдал”.
“Этого добра сколько угодно, — улыбнулась Аня. — Но сейчас есть много разных мазей, жидкостей отпугивающих, у охотников специальные накомарники. В деревне, если охота вечерком посидеть на лавочке или на крылечке, курев разводим, курушку какую-нибудь жжем, ну, всякие гнилушки, чтобы дыму побольше. Да мы как-то привыкли уж. Даже малышня, детишки, почитай, нагишайкой на улице бегают, а терпят, хотя бывало комары так его начикают, что весь в волдырях, а он бегает, играет, только почесывается”.
Владимир Михайлович улыбался во весь рот.
“Вы даже не представляете, какое удовольствие мне доставили! Столько знакомых мне, ваших, северных словечек вы произнесли. Рад, что язык их не потерял. Спасибо. Еще хотел вас спросить: как вы добираетесь до своего поселка? Мы в экспедицию на пароходе плыли”.
“Теперь у нас предпочитают самолет. Зимой вообще только на самолете можно долететь, и то лишь до райцентра, а потом вертолет, но его приходится ждать, не всякий раз он бывает, да и погода часто подводит. А летом по Оби можно на “ракете” или “метеоре”, а к нам небольшие катерки ходят”.
“Видимо, вам в копеечку выходят поездки на сессии”.
“Конечно. И некоторые мои родные не очень-то приветствуют мое желание получить высшее образование. Но без него меня не берут в школу на учительскую работу. Не век же мне уборщицей подрабатывать да в рыбную путину кашеварить в артели”.
“Вот как вам, оказывается, живется-то! И очень далеко от мира, который изображает Дельво”.
“Можно увидеть общее. Он тревожится, насколько я успела понять, за судьбы женщин. Об этом стоит побеспокоиться”.
“Ну, что ж, ну, что ж, Это хорошо, что вы так говорите и, значит, от предложенной темы не отказываетесь?”
“Нет, не отказываюсь. Можно я буду вам частями посылать то, что напишу?”
“Конечно! У вас ведь есть письменные задания? Вот вы и вкладывайте странички для меня, станем переписываться…”
4
“Видишь на Луне пятна? Это шаман Урэр оставил. Он уехал жить на небо и прилип к Луне. Выдрался кое-как из кухлянки. Вон, видишь, темнеется? Рукавицы вон. Бубен. Хороший бубен у него был. Правая сторона светлая, солнце показывала, а левая темная — это Луна. И колотушка разноцветная была: часть красная, часть черная. Мне это все Мурок рассказывала, а я тебе пересказываю, как запомнила, своими словами. Если, говоришь, тебе это интересно, то и слушай и не перебивай меня.
Было это в такие давние времена, что еще боги по земле меж людей ходили. И верховный бог Нум был на земле. И схватывался со своими врагами Нгу и Кызы. Не было еще никакого порядку. Каждый хотел, что получше, для себя захватить. И шаманы, было дело, между собой дрались. Чтобы стать главным, надо было убить того, кто это место занимал. Бог Нум сильно на это сердился. И услышал его один Урэр. Пришел он к главному шаману и говорит:
“Наступило время сменить тебя. И должен я тебя убить, а я не хочу тебя убивать”.
Удивился старый:
“Ты хочешь нарушить обычай? Или трусишь? Я готов сразиться. Я сварил крепкий рыбий клей и застывшие его пластины пришил к одежде. Попробуй, одолей меня!”
Урэр говорит:
“Я не боюсь тебя, и сил у меня много. Не хочу убивать тебя, чтобы стать главным. Несправедливый это обычай”.
Старый говорит:
“Я свое место без боя не уступлю. Что же делать?”
И Урэр предложил:
“Давай состязаться в своем искусстве. Кто больше заклинаний знает и лучше их исполнит, тот и станет главным”.
И начали они состязаться, исполнять свои песни и пляски, бить в бубен колотушкой. Далеко разнесся гул от их бубнов, криков и песен; и собрались все другие шаманы и простой народ тоже, стали смотреть и слушать. Ударит старый шаман в бубен, закружится, завоет колдовские слова — и потемнеет вокруг, ветер засвистит, деревья гнутся. А начнет шаманить Урэр — солнышко засветит, тепло станет, птички запоют. Опять старик заведет свою песню — опять все потемнеет, дождь со снегом посыплет, гром загремит. Он, видишь ли, считал, что шамана люди должны бояться, тогда у него над ними власть будет. А закружится Урэр, весело застучит в бубен — и снова посветлеет и потеплеет вокруг.
Это всем нравилось. Долго они так шаманили, и стали люди кричать:
“Урэр лучше!”
И тогда услыхали все голос Нума:
“Победил Урэр”.
Ну вот, стал Урэр главным шаманом и долго им был. Хорошие времена наступили. Оленей прибыло, дичи всякой, рыбы, все сытые стали. И, наверное, от сытости стали люди ленивыми. И оленей пасти ленились, и охотиться, и рыбачить ленились. А без работы ничего не бывает. И тогда некоторые стали воровать у тех, кто еще трудился. И оленей крали, и рыбу, и соболей.
Стали воров ловить и бить. И пошли сплошные драки и даже убийства. Вражда между людьми завелась. Правду сказать, ведь даже у самого Нума были враги. Чего ждать?
Добрый Урэр хотел уговорить людей. Шаманил, чтобы погоды были хорошие, чтобы болезни мимо людей проходили, живите да радуйтесь! Ничего не помогало. И стали люди разделяться на разные племена и враждовать между собой. И забыли они, что все из одного корня выросли. Теперь же говорили так: ваш род самый низкий, самый гнилой, неизвестно, каким ветром его сюда занесло, наверное, Кызы назло Нуму вас подкинул, а наш род самый лучший и красивый, и вы должны вставать на колени, когда наш человек мимо проходит. Вот и доказывали все свою родовитость.
Увидел Урэр, что не слушаются его люди, и уехал жить на небо. На чем, на чем? На оленях, наверное. Или на собаках. А к Луне прилип, потому что сильно разогнался, мог не на то небо попасть, Луна его и притянула. И где он там теперь — этого никто не знает. А след его — вон он, погляди на Луну внимательно, увидишь…”
Закончив рассказ, она рассмеялась…
5
“Вот какие сведения я выловила из Интернета и в статье А. Сигалова.
О Дельво написано более сотни книг и снято несколько кинофильмов. С 1982 г. существует музей Поля Дельво в Сент-Идесбальде (Западная Фландрия). Крупнейшие музеи мира устраивают ретроспективы его работ.
Все это для меня недоступно, поэтому я буду рассчитывать на собственные соображения и впечатления, которые, конечно же, возникают, даже если видишь лишь цветные фотографии с картин этого художника, ну, и на статьи, которые вы мне передали.
Самое большое и вполне объяснимое впечатление оставляют вокзалы Дельво. Эта тема появилась у него еще в ранней импрессионистской работе 1922 года “Вокзал в квартале Леопольд”, а затем в пятидесятые годы. В 1957 году написаны: “Вечерние поезда”, “Пригородные поезда”, “Маленький ночной вокзал”, “Ночной дежурный”, “Весенняя пора”, “Маленькая вокзальная площадь”, “Вокзал ночью”, “Вокзал днем”. Всего до 1963 года он написал пятнадцать картин, изображающих провинциальные вокзалы и вокзальчики. Чаще всего на его полотнах опустевшие вокзалы, когда поезд уже ушел, или они пусты, потому что только еще ждут состава. И всякий раз он рисует фигуру женщины, что-то ожидающей, на что-то надеющейся.
В “Вокзале ночью” женщина стоит спиной к зрителю, но видно, что она, собираясь на вокзал, приоделась, на ней бордовое легкое пальто с черным пояском, по плечам распущены светлые, тщательно расчесанные волосы, под правым локтем, очевидно, дамская сумочка. Скорее всего, она ждет прихода поезда: что-то он ей привезет?
И в “Маленьком ночном вокзале” в самом углу картины стоит женщина (скорее, девочка-подросток), смотрящая вслед уходящему поезду. Ее поза свидетельствует, что она или опоздала к уходящему поезду или с ним уезжают какие-то ее надежды.
Есть и более сложные композиции с вокзалами и поездами. К примеру, в картине “Хвала свету”, где изображена часть некой античной комнаты, на пороге которой стоит лицом к зрителям полуобнаженная женщина, горит свеча, а за ее спиной вокзал со всеми своими приметами: железнодорожными путями, составами, с открытыми светофорами.
Полуобнаженные или совершенно голые женщины появляются на вокзалах Дельво часто, и об этом должен быть особый разговор, особое объяснение. А вот сама найденная художником тема — вокзал — кажется очень удачной и плодотворной. Наверное, любой зритель, глядя на эти картины, вспомнит что-то свое, какие-то свои надежды, сбывшиеся и несбывшиеся мечты, планы или просто то, что раньше называли грезами, оживает сложный и близкий каждому ассоциативный ряд, наверное, это и есть признак настоящего искусства.
Я уже говорила вам, что для меня вокзал — несбыточная мечта, у нас на нашем Севере железнодорожных вокзалов нет, а вокзал — это надежда, что можно куда-то уехать, что есть другие места на земле, где, возможно, тебе будет лучше, где тебя ждут неожиданные счастливые случайности. Я до сих пор вспоминаю наш путь до Москвы и обратно, когда мы проезжали мимо стольких вокзалов: и ночных, и дневных, маленьких и больших, я, лежа на второй полке, всегда смотрела в окно, видела или совершенно пустой перрон, или переполненный торопливыми толпами, и всё пыталась угадать, что за жизнь тут протекает, похожа ли она на мою или совсем, совсем другая? Отсутствие вокзала — это безысходность, безнадежность хоть как-нибудь изменить свою жизнь.
Вот как глубоко и, может быть, надо сказать, торжественно, объясняет тему вокзалов А. Сигалов, который пишет: “…главное все-таки в том, что в этих вокзалах есть магический и наивный стиль Поля Дельво, стиль, который делает их неповторимыми и типичными одновременно, который позволяет узнать их даже ночью из окна вагона… Он будто хочет сказать, что наша жизнь — это бесконечная дорога в никуда, с многочисленными остановками на станциях, вокзалах, полустанках, и они должны быть красивыми, эти остановки, красивыми и строгими, наполненные откровением снов и философским смыслом, ибо любая из них может оказаться конечной”.
Несомненно, что вокзал у Дельво — это важный, философского уровня символ. Странно, что сам художник это отрицает. В одном из интервью он говорит: “Мои картины строго описательны”. И еще более определенно: “В “Вокзалах” я не пользуюсь какими-либо символами или банальными намеками, например, связанными с отъездом и расставаниями. Я просто пишу поезда моего детства и, значит, само это детство. Обращаясь к прошлому, я пытаюсь оживить мои вкусы того времени и соединить их в определенной степени произвольно со свежими, обретенными только что. Меня совсем не интересуют занятные истории, скорее — что-то неожидаемое, может быть, даже несовместимое с обычной жизнью. Я с огромным удовольствием пишу вокзалы, хотя отдаю себе отчет в том, что сюжеты эти несколько ограниченны. Но я хорошо знаю также, что стоит лишь слегка отойти от привычной трактовки, как картина приобретает новый смысл, а сюжет становится универсальным…”
Мне по-прежнему представляются вокзальные сюжеты полными символического смысла, но можно ли проигнорировать мнение и объяснение самого художника? Тем более что в его объяснении есть очень важные подсказки для понимания “Вокзалов”. Прежде всего он предупреждает от банального их истолкования. Далее он говорит, что вспоминает вокзалы своего детства и, значит, само свое детство. Это очень важное признание! Он говорит, что пытается оживить свои прежние вкусы и соединить их с теперешними, причем, как он признается, почти произвольно. Это один из методов его работы. Может быть, так и работают сюрреалисты? И не из детства ли, не из детских ли фантазий появились на вокзалах обнаженные женщины? Эти женщины представляются мне тоже какими-то знаковыми, символическими. Но я еще не готова к тому, чтобы объяснить эти символы.
Но вот что я еще прочитала в статье А. Сигалова: “…Дельво исполнилось 58 лет, уже три года он женат на Анне-Мари Мартелар, женщине, с которой он познакомился задолго до своего первого брака и любовь к которой пронес через всю свою долгую жизнь”.
Вот что меня очень сильно взволновало и повлияло на восприятие картин Дельво. Неизвестно, почему он, любя Анну-Мари, женился на другой женщине, но он остался верен своей первой любви, в конце концов соединился с ней, по сути дела, уже в старости. Значит, на протяжении многих десятилетий были свежи и живы его чувства. Можно лишь позавидовать людям, способным на такое, удостоившимся такой любви, приносящей счастье.
Я и это принимаю как подсказку для понимания живописи этого художника…”
6
“Спрашиваешь про Мурок? Хорошо ее знала. Я у нее жила. В шалашике: наверху дырка, а внутри огонек разводят: обогреться да что-нибудь сварить. Они же по лесам больше. Избов у них нет. Как назвать их? Вроде как остяки, только черные, и глаза узко прорезаны. Тут их природие.
Русских-то поначалу совсем не было. Туземцы были, от них, от остяков, и пошел люд. Вот, говорят, еще карагазы были, местные. Стали они в замуж русских брать, а русские их, все и смешалось. Я тоже коренуха, здесь и родилась. Считаюсь русской, но чего у меня намешано — точно не знаю. Видишь, волос у меня черный, как у местных. Но, говорят, мои из ссыльных были, из раскулаченных, все здесь перемерли. Я же ничего того не помню и не знаю.
Раз интересуешься, то вот тебе еще одна сказка. Была такая богиня-мать. Назову ее, как запомнила, вроде, Ылонта, пусть так и называется. Она, может, и сейчас существует, только мы не замечаем ее. А как же ей не быть! Она родит и хранит все живое, книгу про каждую судьбу ведет, в дупле прячет души еще не родившихся. А потом, это, как тебе сказать? Мужиков ихним хозяйством снабжает, в нужном месте, что требуется, подвешивает, понял, про что я?
Ой, с тобой со смеху помрешь! У тебя-то у самого все на месте? Умора с тобой! Проверь, проверь да богиню Ылонту поблагодари. А в каком дереве души человеческие хранятся — это только богиня и знает. Но ты имей в виду: дерево то может человеком обернуться. А может и наоборот случиться. Но я тебе не про деревья хочу рассказать.
Жила-была одна парочка: он да она. Полюбовно сошлись, в согласии жили, не тужили. И вот как-то зимой приезжают к ним два гостя, тоже охотники да оленьи пастухи. Молодая хозяйка принимает их приветливо, угощает строганиной, мясом вареным, чаем поит. Стелет постели: гостям одну, себе с мужем свою. Но что-то и гости, и мужик ее не торопятся ложиться. Муж трубочку покуривает, с гостями негромко переговаривается. Хозяйка поглядела-поглядела на них, да и улеглась спать, думает, и мужик ее тут же уложится. И что же она видит? Ее муж укладывается на постель гостей, а один из них, сбросив унты и кухлянку, идет к ее постели, ложится и начинает ее обнимать. Она его отталкивает, а он лезет. Крикнула она мужа: “Сывсики!” — а тот отвернулся и, вроде, ничего не видит и не слышит. А дело-то простое. Был такой обычай, да он и сейчас у некоторых сохраняется: из уважения к гостю хозяин должен на ночь уступить ему свою жену. Вот Сывсики и уступил, а она то ли еще не знала о таком обычае, то ли не захотела его исполнять и воспротивилась. У них уж началась нешуточная борьба с приезжим, но хозяйка изловчилась, вскочила с постели, схватила острый охотничий нож и выставила его перед собой, мол, не подходи, пырну в пузо… А Сывсики и головы не повернет. Оскорбились гости-охотники, собрали свои пожитки да прямо среди ночи и укатили… Наутро молодые ни о чем не разговаривали, будто ничего и не было. Сывсики собрался проведать оленей и уехал с ночевой. А когда вернулся — заговорил. Ты, говорит, меня опозорила перед всем миром, надо мной все потешаются и дразнят меня трусом, что я бабы боюсь и по ее команде живу… После этих слов стал он ее бить и руками, и палкой. Но жена у него была молодая и сильная. Не стала она терпеть, а вырвалась и выскочила из дома почти нагишайкой. От злости и несправедливости плачет, слезами уливается и думает про себя, что ни за что не вернется, лучше замерзнет где-нибудь под елкой.
А все видела хозяйка неба богиня Ылонта, стало ей от этого смешно. Ну, наверное, над мужиками смешно, которые не смогли покорить одну маленькую женщину. И так она расхохоталась, что небо затряслось и вспыхнуло северное сияние. А маленькую упрямку превратила она в самку соболя и сделала ее хозяйкой леса. И стала эта соболиха назло всем, кто хотел ее силой взять, помогать охотникам, которые ей поглянутся, наводить их на места, где всякая дичь и разный зверь водится. Молились на нее охотники. А который ей особенно понравится, с тем она вступала в любовную связь… Как, как? Изловчалась как-то. Ха-ха-ха! С тобой не соскучишься! Какой-то ты не сообразительный. Ну, может, она на то время опять бабой оборачивалась. Я у Мурок не спрашивала. Стыдно было. А ты спрашиваешь. Главное, что баба сама собой должна распорядиться. За тем боги следят”.
7
“…Свою статью Ю. Сосновски назвал: “Спасутся ли женщины в мире Дельво?”. Мне кажется, что в этом названии ключ к пониманию смысла практически всех картин этого художника — это судьба женщины в современном мире. Даже в его вокзалах главное не вокзалы, а фигура женщины, ожидающей поезд или простившейся с ним.
Сосновски справедливо выделяет картину “Большая аллея”, приведу полностью его размышления: “В пространстве картины “Большая аллея” разлит призрачный, мертвенный свет, раздвинут занавес, открылась широкая аллея, выложенная белыми плитами и уводящая к морю, к античному храму-зиккурату, где стоит с десяток женских фигур. Справа от аллеи плещется близкое море, а слева виден железнодорожный путь со всем своим путевым хозяйством. На рельсах стоит пустой товарный вагон, виден еще один вагон… Три полуобнаженные женщины (одна из них с зажженной лампой) спокойно и обречено застыли в томительном ожидании некоего события. В начале аллеи стоит женщина в платье и шляпке. Это, вероятно, неофитка, сделавшая первый шаг в мир Дельво… Еще одна душа покидает наш мир…”
Стоит заметить, что и здесь вокзальные, станционные принадлежности выполняют очевидную символическую роль. Страшно вдумываться в смысл этой картины: “Еще одна душа покидает наш мир”. Может быть, эта женщина в обычном своем платье, в привычной для нее одежде, еще не знает, что она уже переступила порог реального, земного мира, что она уходит в небытие, если говорить языком живых людей. А что ее там ждет? Может быть, то, что изображено на картине “Диалог”: на фоне абсолютно пустынного неба и моря, среди бессмысленно торчащих в пустом пространстве античных колонн, две обнаженные девушки, которым уже не о чем говорить, нечего обсуждать, диалог закончен, возможно, им предстоит превратиться еще в одну античную колонну; никто ведь не знает, что происходит с людьми в другом мире.
И женщины на картинах Дельво действительно претерпевают разные метаморфозы; так на картинах “Человек улицы” и “Рассвет” они превращаются в деревья. Тут я чувствую что-то знакомое, может быть, известное по мифам, легендам, и готова была бы обрадоваться, что женщины превратятся в деревья, убежав от злого реального мира, спасутся.
Но спасения нет. Мимо превращающихся в деревья женщин проходит мужчина, читающий газету, ему нет дела до всего окружающего, главное — газетные новости. Между тем, на заднем плане отчетливо видно, что деревья, некогда бывшие женщинами, засыхают и гибнут.
И в картине “Рассвет” изображены женщины, уже наполовину ставшие деревьями, они выбросили ненужные им теперь предметы: зеркало, бантик. А на заднем плане, я это заметила, вы помните, когда первый раз увидела фотографию этой картины, торопливо уходящий мужчина и женщина, пытающаяся его остановить. Но спасения у мужчин женщины Дельво не находят; они либо не видят женщин, либо торопливо убегают от них, нуждающихся в помощи, потому и убегают, что те нуждаются в помощи.
И тогда женщины Дельво вспоминают легенду о Пигмалионе, пытаются создать и оживить статую прекрасного юноши; получается Пигмалион наоборот. Вот что пишет Сосновски о картине “Пигмалион”: “Обнаженная женщина обняла мрамор (незаконченную статую юноши), но смотрит отрешенно куда-то вдаль… Не оживет статуя прекрасного юноши. И не потому что у него нет еще рук и ног, а потому что его некому оживлять, если бы это было кому-то нужно, ибо мир ХХ века обезбожен”.
И вот в картине “Хвала меланхолии” тоже появляется статуя юного греческого воина, на которого с надеждой и мольбой смотрит лежащая на тахте полуобнаженная красавица, а другая, стоящая слева юная дева, протягивает к нему руку. Но не оживет юный грек, и женщины это поймут, вот почему на их лицах не только желание оживить статую, но и страх, неизбежность собственной гибели. На стене висят пустые рамки для картин; что в эти рамки поместят — это так же неизвестно, как и то, что ожидает нас в другом мире.
Позволю себе не согласиться с Сосновски, который постоянно пишет о том, что женщины гибнут в мире Дельво. Но ведь он сам говорит, что картины этого художника отражают надлом, происшедший в нашем мире в ХХ веке. Женщины гибнут не только в мире Дельво, они гибнут в нашем реальном сегодняшнем мире.
Вот и у французского художника Жана Дюпа тоже гибнут женщины. Сосновски пишет: “В представлении женщин Дюпа мир уже погибает в надвигающейся тьме Армагеддона, еще чуть видны безлюдные здания с мертвыми арками и окнами (как на полотнах Де Кирико и Дельво). Происходит мистерия ухода из жизни…” Значит, не только у Дельво гибнут женщины: превращаются в деревья, в античные колонны или топятся в море. Это событие мирового масштаба. И это не просто фантазии сюрреалистов! Не нужно быть феминисткой, чтобы встревожиться судьбой женщин. Их как будто выдавливают из современного мира, как будто они уже и не нужны больше. Да и сами женщины, борясь за равноправие, проникают на руководящие должности, которые традиционно занимали мужчины, и всем своим поведением начинают копировать мужчин, от одежды до мелких привычек, свойственных мужчинам, до крепких словечек.
А если к этому прибавить противоестественные половые связи, целые движения нетрадиционных любовников, разрешение в некоторых странах регистрировать однополые браки, то вовсе не покажется фантастическим предположение о том, что человечество может обойтись и без женщин. Существует и некая научная теория, согласно которой дальнейшее биологическое развитие человека приведет к тому, что люди вновь станут однополыми существами, как это было в какие-то неведомые времена у их далеких предков.
Пытаюсь представить себе мир без женщин. Без любви, без материнства. Это значит, что наши далекие потомки не только не смогут понять великие произведения мирового искусства, насладиться стихами, воспевающими любовь, прекрасными ариями и романсами, замереть от восторга перед полотном великого художника, запечатлевшего обнаженную прекрасную женщину, они не поймут грех Адама и Евы, им все это просто будет не нужно! С гибелью женщины погибнет и все мировое искусство, которое не только изображало женскую красоту, но и вдохновлялось чувствами, свойственными только людям, любви и восхищения женщиной. Тогда действительно произойдет великий духовный надлом и человечество перестанет быть человечеством.
Может быть, такие художники, как Дельво, и предупреждают нас о грозящей опасности?
И еще мне кажется, что донести до зрителя эту тревогу за судьбу мира и людей и выразить ее в живописи, наверное, нельзя средствами реализма, тут нужен другой метод. Не буду утверждать, что наиболее подходящим способом оказывается сюрреализм, но если все-таки прочитывать символику в этих картинах, то тревожное чувство они вызывают несомненно…”
8
После первого курса он поехал в диалектологическую экспедицию собирать говоры русских жителей средней части бассейна Оби. Из парней поехал еще Дима Иванов. Отправились с ним и три студентки: Зоя, Римма и Нина. Их руководитель, Вера Владимировна, тогда еще только готовилась защищать кандидатскую диссертацию и совсем немного обогнала их по возрасту.
Самая первая часть пути была великолепной! Они отплыли на по-старинному комфортабельном колесном пароходе, большую часть времени проводили на палубе, болтали, смеялись, девчонки затевали петь песни, и все жадно смотрели на лесные берега, на песчаные отмели, на бесконечные пустынные пространства; они все были городскими жителями, и все увиденное привлекало их внимание: вдруг вздымавшийся ввысь желтый обрыв высокого берега, голову приходилось задирать, чтобы увидеть, как на самом верху стоят прямоствольные сосны, а то пароход проходил под самым низким берегом, и видно было, как подмытые рекой кустарники сползали в воду, то мимо них тянулся длинный стрежпесок, и они успевали увидеть, как маленький катерок заводил длинную сеть, отмеченную желтыми поплавками; им что-то кричали рыбаки, капитан давал команду “стоп”, и к борту быстро подгребала рыбачья лодка с рыбой, которую покупала пароходный повар, наверное, надо называть ее коком, для команды, но и пассажиром можно было рассчитывать на уху. Пока они плыли, овеваемые теплыми ветерками, то вовсе не замечали никакого гнуса, но едва они высадились на берегу села Алексеевское, как тучи комаров атаковали их безжалостно, они не успевали отмахиваться и бить себя по щекам, рукам и ногам. А им предстояло продвигаться еще дальше на север, но уже не по Оби, а по ее притоку к некоему старинному русскому поселению, где и предстояло разговорить хранителей народных говоров. Девчонки хныкали, можно сказать, откровенно ныли, переоделись в трико, завязали на головах платочки, становилось жарко. Они с Ивановым не снимали сапог, которые обули перед отъездом по совету бывалых рыбаков и охотников, и стареньких своих пиджачков и тоже изнывали от жары, а руки и голова все равно оставались во власти свирепых кровопийц. Пока они опять плыли на маленьком катере до неведомой Светлой протоки, немного спасал ветерок, но когда и здесь сошли на берег, то эскадрильи комаров, паутов, слепней атаковали их беспощадно. Спаслись тем, что люди, ожидавшие их катер, развели на берегу дымокур, к которому они все и примостились, и пока Вера Владимировна ходила представляться местной власти, договариваться о жилье, они сидели под защитой сладкого дыма.
И во все последующие дни спасались дымокурами, местные посоветовали мазаться дегтем — руки, шею, по лицу и по лбу мазнуть — действительно на некоторое время гнус, кажется, отставал, но ненадолго, а потом надо было отмываться от дегтя.
Они разместились в школе, в двух классах — в одном Вера Владимировна с девчонками, в другом они с Ивановым. Для девочек нашлись раскладушки, а им с Димкой предложили набить сеном два длинных мешка и постелить на пол вместо матрацев. Утрясли и заботы о питании: школьная уборщица и сторожиха, жившая при школе в отдельной комнатке с кухней и с отдельным от школьного входом, продала им картошки, соленого сала и согласилась варить обед, прибавляя к столу разную зелень со своего огорода, а другие соседки обещали продавать им молоко и яйца.
После того как они расквартировались, парни все-таки скинули сапоги, пиджаки и рысцой побежали к реке, где, раздевшись до трусов и уже не отбиваясь от кровопийц, торопливо бросились в воду. Вот настало блаженство! Их тела стали недосягаемы для кровососов, исключая голову, но тогда можно было нырнуть под воду, что они и делали с охотой, полнейшим наслаждением и веселыми вскрикиваниями.
Так началась их экспедиционная жизнь. Они ходили по дворам, разговаривали, чаще всего со старыми людьми, вылавливали неизвестные им словечки. В тетрадках появлялись: чупыжник — всякий мелкий кустарник; бадяли — бродили, по кустам бадяли, едва выбрались; залог — густой лес; какрак — замерзшая земля; чилида — высокий и худой человек; ожалка — крапива; анчун — пиджак; загальство — издевательство, и много других. Причем, если они узнавали эти слова от людей пожилых, то и молодые вполне их понимали и давали такие же пояснения их смысла.
Было три местных парня, еще не доживших до призывного возраста, они, по слухам, учились в ремесленном в райцентре и теперь приехали домой на каникулы, их, конечно, загрузили всякой домашней, хозяйственной, огородной работой, но в свободное время парни проявляли откровенное любопытство и внимание к их девочкам, пытались заговорить, сострить, а то стали предлагать записать явно только что придуманные ими, просто искаженные обычные слова. Девочки посмеивались, даже объясняли, почему им такие слова не подходят. Но однажды один, особенно надоедливый парень произнес длинное матерное ругательство и предложил его записать как истинно русское выражение. Парни ржали до покраснения. Студентки сказали, что они пожалуются в милицию и их привлекут за хулиганство. Матершинник, не без остроумия даже, заметил, что милиция у них тоже состоит из русских людей. И тогда обнаружил неожиданные и выдающиеся способности Дима Иванов. Вечерком он пошел на берег, где обычно и собиралась эта немногочисленная компания возле дымокура, вернее, сказать по-местному, курева, на свои посиделки. Он подошел к ним и сказал:
“Слышал я, что вы большие знатоки русского языка, вот захотелось поговорить с вами по-русски. Знаете ли вы, едреный корень, в ухо, в рот и в глаз вас…”
Он завернул такую махровую матерщину, какой эта деревенщина вовек не слышала. Он говорил неторопливо и не останавливаясь, глядя в их явно растерянные лица, пока парни не стали иногда словно бы взлаивать то ли от испуга, то ли от восторга. Димка научился ругаться в своей городской уличной компании и оказался очень успешным учеником. Сверх того он явно обладал талантом филолога, чувством слова, мог с помощью, как писал поэт, суффиксов и флексий создавать новые ругательства. После этого парнишки стали значительно вежливей и прекратили свои дурацкие остроты.
Между тем их экспедиция, делясь на группы по два-три человека, выезжала то на лодке с мотором, то все на том же вездесущем катере, то на лошадке в соседние поселки, где, как им говорили, жили старые люди, уроженцы этих мест. А Владимиру пришлось поехать в один из таких поселков одному, так получилось, что Дмитрий с Риммой уехали в один поселок, а Нина и Зоя в другой; они же с Верой Владимировной расспрашивали последних, еще не беседовавших с ними жителей Светлой протоки, и один старик сообщил, что неподалеку отсюда живет старуха Мурок, которая знает не только разные местные слова, и русские, и хантыйские, и эвенкийские, и всякие вообще остяцкие, но еще помнит много легенд и сказок; вот, мол, с кем надо говорить, если, конечно, она еще жива. И Владимир с руководительницей экспедиции решили, что ему надо побывать у этой Мурок. Как раз отправлялся туда катер, и Владимир, наскоро собрав все необходимое, поспешил на пристань.
На катере он и познакомился с Настей. Она была черноволоса и голубоглаза, посматривала на него с улыбкой, у нее вообще рот не закрывался от улыбки, усмешки и громкого смеха по каждому пустяку. Ему показалось, что она ровесница девчатам из экспедиции, и он очень удивился, когда в разговоре узнал, что она давно замужняя женщина и ей уже двадцать два года. Ему показалось, что она к нему с самого начала относится иронически, даже с насмешкой, как к мальчишке, занятому непонятным делом.
Он не стал об этом думать, но искренне расстроился, когда Настя сообщила ему, что Мурок нынче зимой пропала на охоте и даже ее тело не нашли. Его поездка теряла смысл, но Настя сказала, что жила некоторое время у Мурок и поэтому помнит кое-какие ее сказки. И, пока они добирались до места, Настя успела рассказать ему две сказки или легенды, а может быть, это были самодийские мифы? Он не мог определенно сказать, потому что Настя призналась, что рассказывает так, как ей запомнилось, значит, у Мурок сказки могли существенно отличаться по форме и содержанию. Сверх того, рассказывала Настя в явно шутливом тоне, правда, обращенным больше к нему, а не к тому, о чем она говорила. Тем не менее, то, что рассказала Настя, ему понравилось, и он подумал, что надо записать услышанное, как только доберутся до места.
Между тем, Настя сказала: если ему интересно, то она и еще что-нибудь вспомнит, только просит иметь в виду, что она замужняя баба, муж сейчас на рыбалке, а в деревне все на виду друг у друга, поэтому она советует ему остановиться у одинокой старухи бабы Нюси, ее изба прямо на берегу, на краю деревни, по соседству с ее домом, а уж она сама, как будет удобно, придет к ним, и чтобы он не вздумал ходить к ней сам.
Когда они высадились на берег, Настя сама проводила его к соседке, объяснила:
“Вот, баба Нюся, я тебе постояльца привела. Из города. Что-то про нашу жизнь собирает, — и, повернувшись к Владимиру, спросила: — У тебя деньги есть?”
“Три рубля только. И на обратный рейс”.
“Вот, баба Нюся, три рубля у него”.
“Ну, и куды с добром!”
“Ты сегодня баню не собиралась топить?”
“Как не собиралась? Собираюсь. Воды вот натаскаю…”
“А ты вот его заставь воду таскать. Он молодой и сильный. Кстати, пусть и попарится, а то, говорит, их всех гнус заел, пусть болячки прожарит”.
И расхохоталась, как не раз уже хохотала, пока они плыли на катере. А потом почему-то решила показать Владимиру свой дом и объяснила, что у нее тоже есть баня:
“Вон, видишь, под шифером. Тоже буду топить, но пригласить не могу, — опять рассмеялась. — А ближе к дому — стайка, там у меня кое-какая скотинка водится, — и уж совсем некстати, показалось Владимиру, добавила: — У нас с бабой Нюсей в конце огорода есть хороший лаз, мы с ней там здоровкаемся да бабьи сплетни водим. Вон, видишь, где огорожа пониже, там и пролаз, хоть ко мне, хоть к ней…”
Хозяйка дала ему коромысло и два ведра, от коромысла он отказался и двумя ведрами, зачерпывая воду, коричневатую от разнообразного травяного и донного настоя, из безымянной таежной речки, довольно быстро наполнил все необходимые банные емкости. Баба Нюся его поблагодарила и сказала, что она сильного жара не терпит, поэтому первая помоется, а он потом, сколько будет душе угодно.
“И ты не брезгуй, я ить все кипяточком ошпарю”.
Уже совсем завечерело, когда дошла и его очередь попариться. Он сразу же налил шайку горячей воды и вылил на себя, испытывая невероятное удовольствие, казалось, что все расчесы от укусов тут же смываются и кожа начинает дышать свободно и без опаски. Потом он опять набрал горячей воды и стал мылить голову.
Он стоял спиной к двери, но ему показалось, что она бесшумно открылась, закрылась, и на него пахнуло прохладой. Он не успел ни испугаться, ни удивиться, как сзади чьи-то нежные голые руки обвили его и ласково провели по его животу, опускаясь все ниже, а к спине откровенно прижались женские тугие груди. Он старался смахнуть с лица мыльную пену, обернуться, негромко спросил, уже обо всем догадываясь:
“Кто это?”
“Богиня Ылонта. Пришла проверить твое мужицкое хозяйство. Есть ли оно у тебя?”
Настя была совершенно голой, она сама повернула его к себе лицом и впилась в его губы. Он инстинктивно обнял ее, как оказалось, совсем юное тело, плохо разбирая, что Настя в это время ему говорила. Он еще не знал женщин и теперь испытывал потрясение до сердечного перебоя. А Настя знала, чего хочет, она подталкивала его к нижнему полку и, наваливаясь на него все решительней, заставила лечь и прижалась к нему всем телом, целуя его и продолжая что-то говорить.
И вот на этом мокром и горячем полке в маленькой, темной, деревенской бане и произошло его грехопадение. Об этом написаны великие стихи и песни, но об этом же сочинили непотребную похабщину, которую выразить можно только с помощью самых грязных ругательств. Чему верить, с чем согласиться?
А для него все свершалось само собой, без его хоть капли сознательного участия. Его тело подчинялось природному инстинкту. Он едва не терял сознание от охвативших его невероятных ощущений.
Сколько это продолжалось, мгновение или долгие часы? Наконец он услышал ее голос:
“А ты мальчишка! Полное дите! Я поняла. Ну, что скажешь? Понравилось? Теперь девкам проходу не будешь давать?”
Она снова ластилась к нему, гладила по щекам, целовала, но сдержанно сказала:
“Долго с тобой я сейчас не могу. Ты ночью ко мне приходи. Запомнил, где огород кончается? Ну, вот, перелазь, только чтобы никого не было. И иди в стайку, сразу за дверь повернешь, там лежак есть, мужик мой, когда сильно наберется, ночует. Придешь? Я, может, еще тебе сказку расскажу”, — и рассмеялась.
А он не знал, то ли ему смеяться, то ли плакать, молчал и кивал в ответ на все, что говорила Настя.
Она исчезла так же быстро, как и появилась. Он вылил на себя шайку горячей, потом холодной воды, понял, что сил на мытье больше не осталось, вышел в предбанник.
Баба Нюся приготовила чай, угощала старыми, не разломишь, сушками, видно, купленными по случаю в местном магазине или даже привезенными из райцентра. Владимир с удовольствием пил чай и медленно приходил в себя.
Баба Нюся сказала:
“Я тебе постелила на койке. Иди, ложись, после бани-то, поди, разморило”.
Он лег на высокую с периной кровать, но понимал, что спать не сможет. Через некоторое время раздумий он догадался, что надо сделать: он скажет Насте, что женится на ней. Да! После того, что случилось, он обязан это сделать. Тем более что Настя очень привлекательна, и он готов ее любить. Эти мысли его успокоили, и он стал ждать более глухого ночного часа.
Оказалось, что баба Нюся во сне сильно храпит, как пьяный мужик, и это было ему на руку. Он полежал еще недолгое время и, бесшумно встав с кровати, выскользнул на улицу. По огороду шел, невольно пригибаясь, но потом понял, что никто его в этот темный час не увидит, и он быстро перешагнул нарочно оставленную низкой изгородь, прошмыгнул в стайку. Там пахло коровой, которая шумно дышала, и навозом, слева за дверью была широкая, застеленная байковым одеялом, лежанка, на которую он и сел, а потом и прилег.
Настя появилась бесшумно. Сразу навалилась на него, сунула руку под его рубаху, одновременно нацеловывая его в щеки и в губы.
Когда она от него отвалилась, легла рядом, он сказал:
“Я на тебе женюсь”.
Настя расхохоталась во все горло, но тут же зажала себе, а заодно и ему, рот.
“Ой, уморил! Как же ты женишься, если я давно замужняя?”
“Не знаю, разведешься”.
“Болтаешь, чё не следует. Не вздумай где проговориться, а то с тебя станет, а мне расхлебывать. Ты знаешь, что я уж третий раз замужем? Вот то-то, что не знаешь! Я первый раз выскочила, когда мне пятнадцать лет было. Попался парнишка веселый. Все улыбался да на гармошке играл. Я и решила, что мы с ним так и будем всю жизнь весело жить. А он веселый был оттого, что пил. Я совсем еще дурой была. Понесла от него, а бабы говорят: ты не вздумай рожать от такого, выродишь от пьяницы урода и будешь всю жизнь маяться. Вот я и сделала выживание. Ну, по-городскому, аборт. Только это в больницах так называют, а у нас бабки делают выживание. А парень мой веселый долго не прожил, сгорел с вина… Второй раз я замуж вышла, когда мне семнадцать стало, а новому мужу было тридцать пять. Позарился он на молодую. А человек оказался гадистый. Вздумал он меня бить. Из ревности. А и ревновать-то не к кому тогда было. Я не стерпела такого загальства и сбежала от него. Прямо зимой, в мороз. И прибежала я в шалашик к Мурок. Вот тогда я у нее целую зиму прожила… А тут болезнь навалилась на нас, споваль в деревне было больных. Мой тоже заболел да и помер от какой-то, говорили старые люди, огневушки, какой вся деревня, считай, переболела… А потом я и в третий раз замуж вышла. Ему сейчас пятьдесят два. Покладистый мужичок, сапоги бизоновые носит”.
“Ты его любишь?”
“О, господи! Какая любовь в наши-то годы? Считаться надо друг с другом, вот и все. Он покуда считается, не дерется, когда пьяный сюда спать уходит. Мне и довольно. А вот детей у меня нет. Как сделала выживание от первого, так и нет. Ребеночка хочется, я все-таки еще молодая. Может, от тебя понесу? Ты такой молодой, не порченый, такой пригожий. Дал бы господь мне радости!”
Владимир весь повернулся к ней:
“И что?”
“Что — что?”
“Как же я?”
“А ты тут ни к чему. Это мое личное дело, понял? Мое личное! А если замужняя баба рожает, то, значит, муж виноват. И ты ничего такого в голову не бери! Тем более что ничего не будет, мне когда еще фельдшер сказала… Завтра муж приезжает, и я тебя не вижу и не знаю, и здороваться со мной не вздумай! И сам с этим катером отваливай. Забудь про меня, как будто меня и не было”.
Тут же опять прижалась к нему:
“Знаю, что не забудешь. Я же у тебя первая была!”
И он ее не забыл. Уехал с тем же катером, все пытался увидеть мужика в бизоновых сапогах, но не увидел, потому что больше высматривал Настю, а ее не было, она не пришла на пристань встречать мужа. Во всяком случае, он ее не увидел. И никогда больше не увидел и не встретил.
Все заметили, что с ним что-то произошло, но он ничего никому не объяснял, с излишним вдохновением пересказывал сказки Мурок и некоторые словечки, какие услышал от Насти.
И в следующие студенческие годы на него вдруг наваливалось воспоминание о Насте и мысли о том, что она на самом деле могла забеременеть и теперь родила от него ребенка. Тогда он решал, что надо летом поехать в поселок к Насте и все выяснить. Но в экспедицию он больше не поехал, они отправились в соседнюю область, а он откликнулся на комсомольский призыв и поехал в стройотряд.
Мысли о Насте не оставляли его долгие годы. Да что там годы, можно сказать, всю жизнь. Вот ведь встретил заочницу, чем-то напомнившую ему Настю, и полезли предположения, что, может быть, эта молодая женщина имеет какое-то отношение к Насте.
Наваждение.
А девочек он действительно стал избегать. Тут Настя ошиблась, он считал себя порченым, в том смысле, что уже знает, чего эти девочки могут желать. Пока не встретил свою Раису. Тростиночку.
9
“Инородное” в общем виде оказывается напрямую связанным с характерной для контрэстетики авангарда категорией “омерзительного” (как сопротивляющегося эстетической перцепции). Ему свойственны такие черты, как бесформенность, множественность и подвижность (символизирующие нарушение корреляции с “тождественным” как формообразующим началом). Эти черты отсылают к мифологеме хаоса и ее философским аппликациям (“архе”, материя и т.д.) и оказываются общими для ряда образов “иного” у Левинаса и Бланшо.
Прямым выражением “инородного” как отверженного и исключенного оказываются для Батая “отбросы”. Скотология имеет для Батая также и антропологический смысл: антропогенетический прогресс прямостояния оказывается выражением “архитектурного” отвращения к “низу”, но вместе с тем парадоксальным образом приводит к разрастанию “непристойностей животного вида”: именно в человеке реализует себя возможность чистого злоупотребления, связанная с игрой запрета и запретонарушения, и возвышение “человека-связки” представляет собой его головокружительное низвержение в пустоту”.
Это я выписала цитату из автореферата кандидатской диссертации, который мне дала ваша аспирантка Катя Сурина. Не знаю, где это мне пригодится, но, наверное, я должна в каком-то месте рассказать о сюрреализме, который зародился во Франции, а в диссертации как раз идет речь сразу о трех французских мыслителях, которые (во всяком случае вот в этом отрывке из автореферата), на мой взгляд, очень выразительно характеризуют авангард в целом: когда они пишут об отбросах, о скотологии, разрастании непристойностей, особого отношения к “низу” и т.п. Если вспомнить, что солидной философской базой сюрреализма является фрейдизм, то многое объясняется, в том числе и в картинах Дельво.
Наверное, надо сказать, что сюрреализм проявился не только в живописи, но и в других видах искусства. В какой степени мне надо рассказывать о непосредственном предшественнике сюрреализма Аполлинере? Как известно, он считал, что поэзия может быть средством превращения повседневности в сверхдействительность, отсюда и идет понятие сюрреализма.
Теперь снова о картинах Дельво. О тех, где он изображает голых женщин. Именно голых, это не классическая обнаженная натура, а просто голые женщины с некоторыми тщательно выписанными деталями, женскими признаками. Мне казалось, что это тоже одно из детских воспоминаний; мальчишки часто пытаются нарисовать либо голую женскую фигуру, либо какую-нибудь ее часть. Вот и художник в зрелые годы вспомнил эти забавы. Так же я считала, что эти женщины — память о его возлюбленной, с которой он был разлучен на долгие годы, но продолжал любить и не забывал.
Но, видимо, есть здесь и еще что-то мной не понятое. Вот картина “Красные банты”, где единственной одеждой, прикрывающей только грудь, оказываются огромные красные банты. Красный бант появится и в картине “Лунные фазы — !”. А в “Красных бантах” изображены три женщины: одна стоит доверчиво открытая взглядам, голая, с бантом на груди, другая сбросила бант, а третья уже накинула на себя погребальный саван. Конечно же, цель художника не просто написать голую женщину, но и пробудить мысль и чувство зрителя. Обнаженность женщин, видимо, доказательство их открытости, их готовности и желания любить и быть любимыми. Но в ответ они не получают никакого отклика. Это особенно ясно выражено в картине “Лунные фазы — !”, где сидит голая женщина с красным бантом на груди, а рядом стоят двое мужчин, которые ее не видят, а она, похоже, тоже их не видит. Все трое погружены в какой-то собственный мир, они на замечают начавшуюся разруху: опустевшая земля, валяются камни, как символ разрухи, а на втором плане юноша с дудочкой (это сюжет известной сказки) увлекает за собой голых женщин, он ведет их к озеру, понятно, чем кончится не дальний этот поход. И в этих полотнах женщины у Дельво, не дождавшись ответного чувства или просто внимания, гибнут. Однако гибель женщин совпадает с гибелью, с разрушением, распадом мира.
Так я попыталась понять эти картины Дельво.
Перед самым отъездом я наткнулась на рецензию о произведении Ив Энцлер “Монологи вагины”. Вот с чего начинает рецензент: “Скандалом это было давно — и не у нас. Свою пьесу о женском детородном органе американская писательница-феминистка впервые прочитала группе интересующихся в кафе-подвальчике на одной из нью-йоркских улиц еще в 1996 году. Да, ахали, да, возмущались, да, краснели, да, призывали: “Смени название!” Но понятно же, что тем больше интриговало услышанное”.
Сегодня этот некогда шокирующий текст переведен уже на четыре десятка языков, спектакль идет в сотне с лишним стран, а вслед за ним — в семидесяти шести странах — развернулось и целое движение “День V”.
Не знаю, знакома ли эта Энцлер с картинами Дельво, но она увидала не всю женщину, а только один ее признак. Эта часть тела и у Дельво прописана весьма натуралистически, но у него иная цель, он вещает о незащищенности женщины, ее открытости, готовности к любви. У американской писательницы — это откровения “низа”, о котором писали французские философы в цитированном мной автореферате.
“Мне гордо и радостно быть своей вагиной!” — восклицает одна из героинь спектакля. Похоже, в этом случае вполне обошлись без всякого сюрреализма. Рецензент приводит замечание из Интернета: “Субкультура V”, символически отождествившая женщину с ее небольшой частью, “завершила начатое сексуальной революцией освобождение полового акта от всевозможных ритуальных и культурных посредников”.
Человечество понижается.
Нет, я не философ и к такого рода обобщениям не готова. И в то же время трудно не заметить, как скотология все больше занимает места в современном искусстве, как подробно и любовно описывают современные писатели не только любовные забавы и утехи, но и самые примитивные отправления физиологических потребностей людей, убежденные в том, что это очень интересно читать.
Неужели действительно жизнь человечества все более становится безнравственной, бесстыдной? Хотя, как известно, мировое искусство всегда проявляло интерес к тому, что условно называют “низом”, к эротике, очень откровенные эротические сюжеты сохранились и в живописи, и в поэзии. А ведь справедливо считается, что искусство — это то, что и выделяет человека из природного мира, отличает от животных, которые неспособны создавать художественные произведения; значит, на протяжении всей своей истории человечество еще не преодолело плотской власти, плоть и плотские желания побеждают разумное и духовное? Я не нахожу ответа на эти вопросы.
И все-таки то, что творится в современном искусстве, и то, о чем я намерена писать в своей курсовой, неизмеримо далеко от традиций русской (да только ли русской) истинной, высокой культуры!
Мне кажется, если бы Дельво знал наше сказание о деве Февронии, которая была обманута, но осталась верной данному обещанию и за то вознаграждена, он бы нашел другой исход для своих женщин, гибнущих в этом надтреснутом мире.
Владимир Михайлович! Хочу вам написать несколько строк не по поводу курсовой. Конечно, я напишу работу о Дельво. Мне было интересно собирать сведения о сюрреализме, размышлять над картинами. Но какая безграничная пропасть отделяет все это от нашей повседневной жизни! Для чего надо эту повседневность преодолевать, что и делает сюрреализм? Все ксерокопии, которые я привезла, мне приходится прятать от домашних, особенно от свекрови, которая изначально против моей заочной учебы, и я бы ей никогда не смогла объяснить, что для того, чтобы получить высшее образование и потом преподавать в школе, я должна рассматривать и описывать картины, изображающие голых женщин. Не смогла бы я это толком объяснить и мужу. Это наша повседневность.
Муж сейчас на охоте. Я вам рассказывала: он профессиональный охотник и рыбак, окончил лесотехнический техникум, по специальности охотовед, ему очень нравится его профессия, считает ее истинно мужской, работая, он одновременно получает удовольствие, поэтому вовсе не собирается еще где-то учиться, чтобы иметь высшее образование. И вот нашей бабушке и не нравится, что я буду иметь высшее образование, а ее сын только среднее, а по ее мнению, муж должен во всем превосходить жену.
Правда, с собственным мужем у нее что-то не получилось, он сбежал от нее самым натуральным образом: поехал в город полечить глаза и не вернулся, сошелся с лечившей его врачихой, воистину прозрел.
Я была бы готова нарушить традиционные недружественные отношения свекрови и невестки, но для этого необходимо и желание другой стороны, поэтому у нас так, как у всех, как всегда, типичная повседневность. И главным препятствием оказывается то, что свекровь уверена, что она очень умный человек, что в нашем поселке умнее никого нет. До закрытия поселковой библиотеки она там работала: была и библиотекарем, и уборщицей, и сторожем. Теперь в этом помещении разместили опорный пункт милиции, очевидно, начальство считает, что милиция более эффективно будет стоять на страже общественной нравственности, чем библиотека. Книги передали школе, но, мне кажется, большая часть была просто расхищена, потеряна, поэтому и у свекрови осталось несколько книг, в том числе совсем старых, с оторванными обложками, с вырванными страницами, на древнерусском языке. Наша бабушка периодически их листает, что-то там вычитывает, когда ей кажется, что прочитанное имеет некое назидательное значение, то она подкладывает останки неизвестной книги ко мне на стол.
Сейчас уже ночь. Дети спят в комнате у бабушки, а я сижу за столом, горит настольная лампа. Очень люблю эти часы, а их случается так немного; вот я и разоткровенничалась, простите.
Еще несколько слов. Вчера свекровь положила текст о граде Китеже и на полях отметила карандашной черточкой, чтобы потом стереть, следующие слова, цитирую так, как в тексте: “…яко же святый иоанн богослов во откровении книги своем написа о последнем времени глаголет, яко жена седя на звери седмиглавом нага и безстудна, в руках же своих держит чашу полну всякия скверны, и смрада исполнена, и подает в мире сущим любящим сея…”
Вот когда еще определили, что зло несет женщина, “нага и безстудна”. Свекровкины намеки мне понятны, ну, а человечество что ждет? Может быть, на самом деле подступают времена, когда вместо мужчин и женщин выродится некое бесполое существо? И будет безгрешным?
Еще раз простите, что расписалась не по делу. Анна.
P.S. Сейчас мне вдруг пришла мысль, что бабушка положила мне этот текст после того, как все-таки пошарила в моем столе и обнаружила репродукции с картин Дельво. Значит, придется объясняться. Что же я смогу сказать, а?”
10
“Как хорошо на свете жить!”
Вот привязалась строчка из старой советской песни. Там еще были такие слова: “Сердце, как хорошо, что ты такое, спасибо, сердце, что ты умеешь так любить!” Но у него в мозгу бесконечно повторялись только эти: как хорошо на свете жить!
И в какой-то момент он понял весь ужас этих слов, их издевательскую сущность по отношению к тем, кто уже не живет, и ко всем остальным, кто еще жив: как хорошо на свете жить, но это же временно, жизнь коротка, и у всех кончается неизбежной смертью. Как хорошо на свете жить! А вам больше уже не удастся пожить, изведать это удовольствие — осознание собственного существования, собственной жизни.
Людям редко приходят мысли и ощущение того, что они уже долго живут, зажились, пора бы и освободить место другим. Только уж если старческие хвори начинают одолевать человека, тогда он может спохватиться, что давно живет, можно и остановиться. А чаще всего человек не чувствует, что он много прожил, и желание жить сохраняется практически в любом возрасте.
Но все же бывают моменты, когда думающий человек вспомнит о своем возрасте и вдруг поймет, что ему осталось совсем немного, и он испытывает испуг: ведь как хорошо на свете жить.
Недавно подумал о своем возрасте и Владимир Михайлович. Он разглядывал себя во время бритья в зеркале и стал понимать, что у него лицо, если говорить совершенно откровенно, старика. Шевелюра, правда, сохранилась густая, и пронизывающая ее седина придает ей интеллигентную элегантность, и лицо, если не приглядываться, смотрится вполне свежо, но посмотрите попристальней и обнаружите, что оно все в мелких морщинах, не оставляющих никакого сомнения о возрасте Владимира Михайловича.
Причиной была, конечно, заочница, которая теперь ему казалась не только очень красивой, но и большой умницей, так тонко и глубоко понимающей всю область его научных занятий, все, над чем он размышлял всю свою жизнь, что он смог бы разговаривать с ней на самые сложные темы, как ни с кем другим, как никогда не смог бы говорить со своей Раисой. Он уверен, что Анна вполне бы поняла его фантазии о бессмертных культуримагинациях, о которых писал Голосовкер, или о новейших идеях концепта, о том тончайшем культурном слое, который невыразим вербально, но явственно ощутим, а без него нет смысла говорить о культуре.
Еще ему бы хотелось передать Анне всю свою ненависть к слову “озвучить”. Оно стало модным, его вставляют в устную и даже письменную речь, не думая. “Президент озвучил свое решение…” Как озвучил? С помощью барабана и трубы? Слушайте все и не говорите потом, что не слышали! Так, что ли? И теперь уже не сообщают, не рассказывают, не высказывают, не выражают и т.п., а только озвучивают. Дошло до того, что в какой-нибудь рецензии можно прочитать, что в некоей монографии “озвучены идеи…” Как в печатном тексте-то “озвучить”? Вихров даже написал об этом письмо в “Литературку”, но, конечно, никакого ответа не получил.
А вот его заочница, он не сомневается, прекрасно бы его поняла. И что же? Допустим, он дает себе волю и на самом деле влюбляется в Анну. Последняя любовь, последняя страсть! Он бы мог привести исторические примеры, они уж приходили ему в голову. Правда, тогда надо сделать и второе допущение, что и Анна ответно полюбила его. И тогда обнаружит свою непреодолимость его возраст. И дело вовсе не в том, что он не сможет с молодой силой и страстью любить юную женщину. Главное будет в том, что у них, по сути, не будет будущего. Не так уж много ему осталось. В этом тоже проявление ужасающего смысла песенных слов: как хорошо на свете жить!..
В апреле, сразу после ледохода, они совершили первый выезд на дачу, точнее говоря, в родительский дом Раисы. Выслушивали доклад соседки, которая зимой приглядывала за домом, они отдали ей большую часть огорода, Владимир Михайлович топил печь, а Раиса делала первую, предварительную уборку: выставляла вторые рамы, их Владимир Михайлович должен был перенести с осторожностью в кладовку, мыла окна и полы. Потом, в другой раз, она будет белить и красить.
Она переоделась в легкий сарафан, повязала голову косынкой и стала походить на ту деревенскую девчонку, какой и выросла в этом доме, в этом селе, стала даже привлекательной, и Владимир Михайлович, который, ехидничая про себя, представлял, что его Раиса, как женщины Дельво, превращается в дерево, а говоря более конкретно, в доску, забывал об этом и с явным удовольствием поглядывал на оживленную, помолодевшую жену.
Наводя порядок, Раиса одновременно не забывала о двух кастрюлях и сковороде, стоящих на растопленной печке, готовя что-то аппетитное к обеду. Это она тоже умела делать, хотя в городе явно отлынивала от жарений и варений. Теперь наступило время приятных ожиданий и счастливых надежд, потому что Вихров очень любил лето и всякий раз весной ждал его с нетерпеливым и радующим предчувствием.
А в обычные дни они с Раисой продолжали дискутировать. И чем больше его супруга защищала и превозносила существующие ныне порядки в стране, тем большую неприязнь к ним он начинал испытывать.
Раиса вдохновенно говорила о том, что она может всегда и везде высказать свое мнение по любому поводу. В том числе и критические замечания в адрес нынешнего правительства.
Он спокойно спрашивал: а зачем ей нужно такое высказывание и что оно ей даст?
Супруга с раздражением объясняла, что за это при советской власти ее бы посадили.
Он отвечал, что и сегодня есть заключенные, не понравившиеся правительству или президенту.
Но чаще всего дискуссии сводились к вопросам продовольствия. Раиса попрекала мужа тем, что он в молодые годы мало занимался добыванием продуктов, весь был погружен в свои научные занятия, в защиту двух диссертаций, в написание статей и монографий. Питанием занималась она, пока были живы родители, они хорошо помогали, потому что выращивали специально для них свинку, держали кур и гусей, не говоря уж о картошке и прочих овощах, коими они их полностью снабжали. А когда не стало родителей, то все заботы легли на ее плечи, она заводила знакомства в продовольственных магазинах, на базаре, подлизывалась к директору рынка, к рубщику мяса и т. д. Зато теперь она без всяких хлопот и унижений, без очередей может зайти в любой продовольственный магазин, тем более в супермаркет, и купить все, что требуется.
Владимир Михайлович отвечал, что в этих “суперах” продают супергадости, генетически модифицированные заграничные продукты, напичканные соей колбасы и мясные полуфабрикаты, а собственное сельское хозяйство в полном развале, страна потеряла продовольственную независимость. А сверх того, цены-то растут!
“Ты представь, что я ушел на пенсию. Сможем ли мы с тобой прожить на эти жалкие гроши, которые будем получать от государства? Сама знаешь, что не сможем. Придется переселяться в деревню, жить огородом”.
Споры их разгорались особенно жарко после того, как Раиса посещала собрания своей партийной организации; тогда она приходила особенно агрессивной и начинала зло ругать давно свергнутую советскую власть, вспоминать государственную эксплуатацию простых советских тружеников, крепостную зависимость крестьян, преследование инакомыслящей интеллигенции и т. п.
И чем больше она ругала советскую власть, тем чаще Вихров вспоминал то доброе, что было при Советах, тем самым, вовсе не считая себя ярым сторонником социализма, он им становился. И все чаще ему приходила мысль: как это глупо, что два старых супруга, проживших вместе целую жизнь, вдруг стали расходиться по политическим мотивам. Более естественным было бы, если бы он и на самом деле влюбился в молоденькую женщину и вовсе покинул свою политизированную жену.
Но первый выезд на дачу бывал у них всегда мирным.
Раиса пригласила его за стол. Угощала, как она объяснила, полевым супом, заправленным пшенкой, картошкой и пережаренным на сале луком. А на второе — жареная картошка, любимое его блюдо.
После обеда он сходил на берег, посмотрел, какая могучая сила эта вздыбленная половодьем и полноводьем река, дохнувшая на него мощью и великим пространством, по которому она катит свои желтоватые воды.
Потом он поставил раскладное кресло на крыльцо и весь предался тихому удовольствию спокойного сидения на весеннем солнышке, разглядыванию голубого неба, темных верхушек сосен близкого бора, где в свое время они будут собирать грибы и ягоды. Да, самое большое удовольствие — это думать, что впереди лето, длинное жаркое лето.
Как хорошо на свете жить!
В майские праздники Раиса совсем переселялась на дачу, белила и красила, а Владимиру Михайловичу надо было вскопать огород, на что уходило у него три дня; последним этапом было — под руководством Раисы сделать грядки для всякого мелкого овоща.
Учебный год продолжался, в мае он еще читал лекции, вел семинарские занятия, а там подкатывали зачеты, экзамены, защита курсовых, дипломных; он мог уезжать за город только в выходные дни и превращался в типичного дачного мужа. Накануне его приезда Раиса звонила по мобильнику и говорила, что он должен привезти, получался список; нагруженный сумками, отправлялся Вихров на автобус, зло ворча себе под нос на жену, сделавшую столько заказов. Но за городом его раздражение тотчас исчезало. Человек сугубо городской, он все же любил деревенскую жизнь, реку, лес, чистую траву, вольный воздух, вобравший в себя ароматы ожившей природы. Даже комары были ему милы, напоминали не только о наступившем лете, но и о чем-то давнем, молодом. А в мае уже появлялись комары. Конечно, их было несоизмеримо меньше, чем когда-то на Севере, но все же они были. Владимир Михайлович с удовольствием доставал старое кадило, как он называл консервную банку с пробитыми в боках дырками, складывал на дно немного бумаги и сухой травы, а сверху клал сосновые шишки и поджигал этот дымовой заряд; к банке была прицеплена проволока, за которую можно было кадило носить и помахивать им, как при церковной службе, душистый дым отпугивал комаров и всякий другой гнус. Если кадило сильно разгоралось, можно было сверху положить свежей травы, и тогда вновь шел густой сладкий дым. Вот этой, по сути мальчишеской, забавой и развлекался с удовольствием Вихров, едва только появились первые кровососы.
А время подкатывало к летней сессии, должны были приехать заочники, значит, и Анна привезет курсовую. Он заранее знал, что курсовая у нее будет отличной, и готовился сказать Анне добрые слова и, возможно, обсудить будущую работу над дипломной. Конечно, не обязательно на ту же самую тему, но все же связанную с эстетосферой культуры. И когда он думал об их скорой встрече, светлое предчувствие оживало под сердцем.
Как хорошо на свете жить!
11
В деканате ему передали курсовую Анны и сказали, что она просит ее извинить, что не дождалась его, так как приехала на сессию вместе с двумя своими детьми, и Александр Федорович, который занимается на факультете общежитиями, пошел устраивать ей с детьми жилье.
Вихров был крайне удивлен: почему с детьми? Лаборант Татьяна, девушка серьезная, почти суровая и немногословная, объяснила, что Анна сбежала от мужа. Как сбежала, почему сбежала?
“Он ее бьет”, — ответила Татьяна.
“Бьет? — переспросил Вихров и в удивлении добавил: — Как бьет?”
“Ну, я не знаю, — отвечала Татьяна. — Руками, наверное. Кулаками”.
“Кулаками? — почти бессмысленно повторил Вихров. — Да как же это? Разве это возможно?”
“Чему вы удивляетесь, Владимир Михайлович? Вполне обычное дело в семейной жизни. Бывают ведь случаи, когда жену действительно надо побить, чтобы она в ум вошла”.
“Но Анна-то! Она не такая! Разве ее нужно бить?.. И откуда вам это известно? Она сама рассказала?”
“Нет. Не сама. У нее есть земляки. И, вроде как, событие это получило огласку. Ну, вот с детьми она и приехала. Она мало что нам говорила, но, похоже, что сбежала от мужа”.
“Невероятно! Представить себе не могу!”
“Владимир Михайлович, возьмите ее курсовую”, — напомнила Татьяна.
Он взял курсовую, пошел к себе на кафедру, машинально стал листать работу, пытался ее читать, но понял, что мысли у него заняты другим.
Ему представлялись ужасавшие его картины: здоровенный мужик, у которого кулаки, как кувалды, бьет маленькую, изящную, хорошенькую Анну по голове, она падает, и он пинает ее ногами. У него у самого непроизвольно сжимались кулаки, с каким бы удовольствием и силой влепил бы он по роже этому громиле! Но надо же что-то делать! Нельзя же безнаказанным оставить такое поведение. Уж если Анна не выдержала и сбежала с детьми, то действительно жизнь ее с мужем стала невыносимой. Что делать, что делать? Конкретно ему, ее научному руководителю, учителю? Что он должен и может сделать?
Из затянутых паутиной времени уголков памяти всплывало воспоминание о Насте, которую так напоминает его заочница Анна, не только внешне, голубыми глазами, темноволосой головкой, но, кажется теперь ему, и характером, натурой; вот ведь и Настя рассказывала, как сбежала от второго своего мужа, когда он стал драться, и, живя у Мурок, запомнила некоторые ее сказки, в том числе ту, в которой молодая жена тоже убежала от мужниных побоев и превратилась в самку соболя. Ему легче было представить, что это не Анну, а Настю бил мужик в бизоновых сапогах, потому что узнал, что она изменяла ему с городским парнишкой, студентом. Она сама говорила, что у них все на виду, так что доложили ее грозному старому властелину. Так эти воспоминания смешались с сегодняшним происшествием, что он начал ощущать себя чуть ли не виноватым, как был виноват перед мужем Насти.
Он вспомнил, что писала Анна по поводу фотографий с картин Дельво, будто свекровь добралась до этих картинок с голыми женщинами. Что ж, по-разному можно объяснить эти репродукции, особенно если не доверяешь человеку, подозреваешь его в способности к низменным поступкам. Да вот и сам он совсем недавно мысленно представил заочницу одной из героинь такой картины! Тогда голых женщин на полотнах старого художника можно воспринять и как намек, как приглашение последовать примеру. Какая дурость! Но если ему пришли такие мысли, то почему бы им не прийти в голову, как он понял, не очень умной и злой женщины? Вполне возможно. Тогда он действительно виноват перед Анной. Так что же делать?
Прежде всего, конечно, надо повидаться с ней самой, расспросить. Может быть, пойти в общежитие? Но в какое? У них несколько общежитий. А в каком поселяются заочники во время сессий, он не знает. А может быть, их устраивают на частные квартиры по договоренности?
Тут ему пришла в голову мысль о том, что он может принять Анну с детьми у себя. Во-первых, в городской квартире. От этой мысли его на мгновение обдало жаром: Анна в его квартире, ходит, сидит за столом, принимает ванну, стелет постель. В конце концов, ему вовсе необязательно в это время тоже быть дома, он может уехать на дачу. Один вариант. А другой — поселить Анну с детьми, или только ее детей, на даче. Надо позвонить Раисе, рассказать о случившемся, он уверен, она согласится. У них нет внуков и, может быть, его жене будет приятно повозиться с двумя маленькими, поухаживать за ними, похлопотать, покормить. Это представлялось вполне реальным. О первом варианте тоже надо будет сказать Раисе, и, скорее всего, она быстрее согласится на второй вариант, все-таки оставлять в городской квартире незнакомую женщину с двумя детьми ей покажется рискованным.
Итак, ему есть что предложить Анне. Надо решить, в какое общежитие идти.
Он отправился в деканат, чтобы узнать, где поселяют заочников, но тут пришел Александр Федорович, молодой, симпатичный, в него влюблялись все студентки, старший преподаватель, который в свое время согласился взять на себя нелегкую заботу по распределению мест в общежитии. Владимир Михайлович, стараясь не слишком выдавать своего волнения, спросил, что, мол, там случилось с его заочницей, почему пришлось устраивать не только ее, но и ее детей, и удалось ли выполнить эту, как он понимает, непростую задачу? Александр Федорович почему-то весело рассказывал, что у Анны муж в длительной командировке, а бабушка, с которой и оставались всегда дети, угодила в больницу, вот ей и пришлось приехать на сессию с детьми, но все удалось устроить наилучшим образом: детей поместили в комнате коменданта общежития, женщины пожилой, но еще очень крепкой и живой, которая даже с удовольствием взялась приглядывать за малышами. И надо заметить, что и дети очень спокойные и покладистые, остались с чужим человеком без всяких капризов.
Итак, Александр Федорович принес новый вариант объяснения, почему заочница приехала на сессию с детьми. Наверное, так она сама говорила, ее это устраивало, потому что истинная причина, о которой сказала Татьяна, обидна и унизительна, и, конечно, она ее скрывает и будет скрывать, и неизвестно, каким образом это стало достоянием молвы. Значит, ему не следует заводить с Анной разговор на эту тему, чтобы ее не обидеть, не доставить ей дополнительные неприятности. А он мысленно готовился к такому разговору, хотел произнести длинную речь, в которой бы все объяснил, расставил по местам, помог бы Анне сделать правильные выводы и принять верное решение. Он чувствовал почти разочарование.
И помощь с его стороны в устройстве Анны с детьми на время сессии тоже отпала. Все же он позвонил Раисе и, насколько это можно сделать по телефону, подробно объяснил ситуацию, конечно, сказал, что просто не с кем было оставить детей. Раиса слушала молча, не перебивая, спросила: а кроме него больше некому приютить детей? Он, уже сердясь, сказал, что нет. И она ответила: если положение безвыходное, то пусть привозит малышей, но заранее предупредит, когда именно привезет их.
12
Они встретились на следующий день. Анна опять была в безукоризненно чистой блузке, приветливо ему улыбалась, а он с тревогой вглядывался в ее лицо, будто хотел увидеть следы побоев или просто тяжелых переживаний, а она ему улыбалась, но все же он приметил, что лицо у нее осунулось, и под глазами темные круги, возможно, она плохо спала или вообще не спит по ночам от невеселых дум и забот о детях.
Владимир Михайлович заторопился заговорить о курсовой. Он ее успел прочитать, хотя не столь тщательно и дотошно, как делал это раньше, с карандашом в руке, но, тем не менее, вполне уверенно оценил работу на “отлично”, о чем и сообщил Анне. Она была довольна, призналась, что не была уверена в своих рассуждениях о сюрреализме и конкретных картинах, потому что все-таки ей понятней и ближе реализм, говоря более определенно, русский реализм в живописи. Потом они поговорили о возможности писать под руководством Вихрова дипломную работу, только Анне хотелось бы выйти за пределы какого-либо направления в искусстве, а может быть, попытаться проследить логику возникновения и смены разных художественных направлений и течений хотя бы в пределах двадцатого века. Он про себя усмехнулся грандиозности замысла Немовой, но не стал ее разочаровывать, заметил лишь, что успех будет зависеть от того, сумеют ли они найти убедительную культурологическую позицию, культурологический аспект темы.
А потом все-таки обратился к тому, что его волновало:
“Мне сказали, что вы приехали вместе с двумя детьми?”
“Да. Так получилось”.
“Я хочу сказать, что если у вас есть затруднения в связи с этим обстоятельством, то я мог бы, вернее, мы с женой, я уж говорил с ней об этом, принять ваших парней у себя. Можно на городской квартире или увезти их к нам на дачу, на свежий воздух…”
Анна улыбнулась.
“Спасибо, Владимир Михайлович! Мои парнишки устроены вполне нормально. На дачу им не стоит выезжать, они круглый год у нас дома на свежем воздухе, а в городе им веселее в общежитии, у коменданта, она очень добрая женщина. Там есть спортплощадка, студенты играют в волейбол, баскетбол, есть место для детей, не у меня одной дети, так что им там весело и я спокойна”.
“Во всяком случае, имейте в виду, что я готов помочь, если будет нужда. Мне сказали, что ваш муж уехал в командировку, а бабушка угодила в больницу?”
Немова улыбнулась вовсе не весело.
“Хорошо, что вам именно так сказали. Муж действительно уехал на совещание охотоведов в Колпашево, а бабушка, бабушка вполне здорова… Владимир Михайлович, ведь вы же знаете истинную причину?”
Вихров молча кивнул.
“Наша бабушка постаралась, чтобы это событие получило огласку. Она считает, что сын ее наконец-то проявил настоящий мужской характер. А Андрей… Он слабохарактерный, поддается маминому внушению… Когда-то мы с ним вместе ездили в Москву, смотрели “Лебединое озеро”. Он тогда уже учился в техникуме, но его отец, он еще не ушел от них, был директором школы и отправил его вместе с нами, десятиклассниками. И на наши собственные лебединые озера мы тоже с ним путешествовали. Вполне романтичный был парень, очень живой, как у нас говорят, крутящий. Наверное, на этих лебединых озерах мы и залюбили друг друга, — волнуясь, она стала употреблять привычные, местного происхождения, словечки. — Я знаю, догадываюсь, что позаочью говорят люди. Мне стыдно. Если бы вы знали, как мне стыдно!”
У нее навернулись слезы, да и Вихров почувствовал некое стеснение в горле.
“Мне кажется, Аня, вы справитесь”, — выдавил он из себя первые пришедшие в голову слова.
“Справлюсь. Но этому нужно положить конец. Так уже было, и я думала, что во имя детей надо терпеть и прощать, а теперь понимаю, что во имя детей как раз и надо это прекратить…”
“Скажите, — Вихрову вдруг пришла неожиданная мысль, — а фотографии с картин Дельво никакой зловещей роли не сыграли?”
“Зловещей роли не сыграли, но, тем не менее, были помянуты. Как подтверждение моей распущенности и возможного легкомысленного поведения в городе”.
“Я предполагал, что так могло быть. Но тут уже действует невежество, с которым трудно бороться. Но я думаю, если муж вас любит, любит детей, то он должен приехать и просить у вас прощения”.
“Так тоже было. Хотя, конечно, он, может быть, и любит меня, несомненно привязан к малышам. Но так уже было…”
“Мне бы хотелось с ним поговорить. Я бы нашел необходимые слова и объяснил ему…”
“Спасибо, Владимир Михайлович! Говорить вам с ним, скорее всего, не придется, но мне становится спокойней, зная, что есть и у меня союзники”.
“А у вас там, на Севере, есть еще родственники?”
“Нет никого. Мои родители погибли вместе. Утонули. Перевернулась лодка с мотором. Весной, в ледоход. Жила с бабушкой, папиной матерью. Она недавно умерла. Сказала: вот я тебя дорастила до замужества и передаю с рук на руки Андрею, пусть теперь он о тебе заботится. Андрей ей нравился…”
Вихрову опять пришли свои особенные мысли, и он спросил:
“А как звали вашу бабушку?”
“Татьяна. Татьяна Евлампиевна”.
“Я спрашиваю не из праздного любопытства. Вы мне очень напоминаете одну молодую женщину, с которой у меня была встреча в юности, в студенчестве. И вот мне вдруг начинает казаться, что вы действительно имеете какое-то отношение к ней. К примеру, она могла бы быть вашей бабушкой”.
“А как ее звали?”
“Настя. К сожалению, ни фамилии, ни отчества ее не знаю”.
“А все-таки помните. У нас есть баба Настя. Но она мне не родня. И потом, она совсем-совсем старенькая. Живет одна. Ее муж, как рассказывают, был сильно старше ее и прожил больше ста лет”.
“А дети у нее есть? Или внуки?”
“Кажется, у нее есть то ли внук, то ли сын, но живет далеко, даже не в Сибири. Я слышала, что местные его осуждают, бросил старуху одну и ничем не поможет, а она уж не в силах и огород содержать”.
“Скажите, Аня, а имя Мурок вы никогда не слышали у себя в селе от кого-нибудь?”
“Мурок? Кажется, кто-то поминал это имя. Она была эвенкийка?”
“Скорее всего. Сказочница. Некоторые ее сказки мне рассказывала Настя. Вы знаете, мы были знакомы с Настей, наверное, меньше суток. Полдня и одну ночь…”
И он вдруг признался, что это была особенная ночь, воистину ночь любви, что он решил даже, что женится на Насте, а она его подняла на смех, объяснила, что уже трижды была замужем и теперь замужняя, а утром даже не пришла к прибывающему катеру, на котором должен был прибыть ее муж и отплыть он, Владимир; и он до сих пор не знает, как этот факт истолковать?..
О, как это было далеко и необычно для беседы профессора со студенткой-заочницей, но Анна будто открыла в его скрытом мире какие-то дверцы, и он с охотой и полной открытостью пустился в столь давние воспоминания, о которых никогда и ни с кем не говорил. Даже с матерью, с которой был предельно откровенен вплоть до студенческих лет. И пока он признавался в своем юном грехе, ему стало казаться, что Анна действительно старше его по возрасту и умудреней опытом жизни.
А заочница смотрела на него внимательно и поощряюще. Когда он, не без смущения, умолк, она сказала:
“Мне как-то хорошо было вас слушать. Вы так откровенны. Я в последнее время разочаровалась в людях. Я понимаю, почему, но я разочаровалась не в своих близких, обидевших меня, а вообще во всех людях. Сохранилось ли еще хоть что-то истинно человеческое, может быть, следует сказать, божеское у наших современников? Или так было всегда? Тогда полная безнадега… И вдруг вы рассказываете о том, что до сих пор помните одну отчаянную молодуху, которая одарила вас своей любовью. Я знаю такие характеры, знакома с такими женщинами, и вовсе не все они просто распущенные или развратные. Нет! Им недостало любви, о какой они мечтали. Поэтому вы о своей Насте не думайте плохо. Да я понимаю, вы так и не думаете, а главное, что думаете о ней спустя столько лет! Может быть, и она вспоминала вас всю свою оставшуюся жизнь. Она и катер провожать-встречать не пришла, потому что боялась выдать свои чувства, увидев вас, уезжающего от нее навсегда. Она же понимала, что это навсегда. Не думаю, что это была наша баба Настя, но я у нее спрошу. Можно?”
“Спросите, конечно”.
“Хочу сказать еще раз, что мне нравится эта история. Не знаю, но нравится. И немного расслабляет мое разочарование…”
“Рад, что несколько развеял ваше настроение. Простите меня за излишнюю откровенность. И каков ваш теперь план?”
“Закрыть сессию. Я зимой хорошо сдавала, теперь у меня только два экзамена. За пятерками я уже не гонюсь. А потом поеду с Ирой Черновой к ней в гости, на станцию Черепаново. У нее уже старенькие родители, поздний ребенок, у них большой собственный дом с усадьбой, с огородом, с садом, где яблоки вызревают. Ира же, похоже, настроилась быть старой девой, а ребятишек любит, поэтому и работает в местном детском садике. Так что мне с моими мальчиками там будут устроены самые прекрасные условия. Я у них уже была. На первом курсе. Я ведь поступала на очное отделение. Думала, буду учиться в городе, а муж жить на Севере, будем приезжать друг к другу. Совершенная дурочка была. Но родился первый сынуля, взяла академотпуск, не успела его подрастить, тут и второй появился на свет, перевелась на заочное. Так что, мой план — поехать в Черепаново. Это узловая станция, там идут поезда из Средней Азии, целые эшелоны с фруктами, аромат разносится на многие километры, яблоки, груши, арбузы, дыни, гранаты продают прямо из вагонов по недорогой цене. А я представляю, как вечером уложу парнишек спать, пойду на станцию и где-нибудь там постою, посмотрю на приходящие и проходящие поезда, на электрички, на перрон, то пустой, то вдруг вскипающий торопливой толпой. У нас на Севере железнодорожных вокзалов нет. Вы, Владимир Михайлович, кажется, признавались, что тоже неравнодушны к вокзалам? Поэтому понимаете, о чем я тут размечталась…”
Да, он тоже был неравнодушен к вокзалам и он хорошо понимал, о чем ему рассказывала его заочница Анна Немова…
13
Странное состояние испытывал Вихров после разговора с Анной, казалось, что теперь он сам перед ней разоблачился, оголился, отчего было неловко, даже стыдно, но одновременно желанно, у него временами путались, смешивались Анна и та юношеская Настя, ему начинало казаться, что он и в самом деле уже был близок с этой хорошенькой заочницей, и тогда испытывал чувство вины перед Раисой.
Раиса опять была в легком сарафане, с голубой косынкой на голове, скрывавшей ее явно не женскую прическу, разрумянившаяся, потому что только что полола грядки на их невеликом огороде, а теперь кормила его обедом. И расспрашивала о заочнице. За что ее бил муж? Заметны ли следы побоев? Как зовут ее мальчиков? Как ей удалось сбежать из семьи? Что она намерена делать дальше, как жить? Вернется ли она к мужу?
Владимир Михайлович понимал, что вовсе не на все вопросы супруги может ответить, и это его приводило в смущение, потому что он считал, что вполне вмешался в события и готов быть заступником Анны, а на самом деле не знает многих важных подробностей. Отвечал по мере своей осведомленности.
К вечеру загудели комары и активизировалась мошка. Владимир Михайлович с удовольствием извлек из-под крыльца свой дымокур, запалил его, придавил свежей травой и стал ходить за снующей по двору Раисой, как поп с кадилом.
А сам, между тем, философствовал о том, что мало меняется человек и меняются человеческие отношения, что еще в самых старых литературных памятниках, как было зафиксировано неприятие снохи и невестки, так и теперь это осталось непреодоленным барьером в большинстве семей, что слабохарактерные люди часто становятся особенно жестокими. Что нынешняя провозглашенная свобода пробудила в людях вовсе не самые лучшие качества, а, наоборот, самые древние, дикие инстинкты, характерные для законов джунглей.
Раиса слабо пыталась заметить, что тоталитаризм тоже не самое лучшее общественное устройство, и он способствовал рождению очень несимпатичных человеческих типов.
Но, кажется, мысли ее были далеки от того, о чем они заговорили.
Вихров поглядывал на свою жену, думал, что жизнь, по сути, кончается, и большая ее часть прожита вот с этой женщиной, которую он когда-то назвал своей тростиночкой и испытал желание защитить ее от неведомых, но буйных ветров; он и защищал, и теперь не даст ее в обиду, только вот обиду-то может нанести он сам.
Он уселся в свое любимое кресло на крыльце дома, в ногах стоял самодельный дымокур, вполне успешно отпугивавший комаров и мошек, а сверх того доносивший такой густой смолистый и сенокосный запах, что Вихров вдыхал его с наслаждением.
Из комнаты донесся встревоженный и громкий голос Раисы, она говорила по мобильнику с дочерью. Владимир Михайлович догадался, как только услышал, к кому она обращается:
“Надя! Надюша! Ты здорова? Ты давно не звонила и не пишешь. Я беспокоюсь. Как у тебя дела с Виктором? Все в порядке?.. Ну, мало ли что может случиться между мужем и женой!.. А с Клавдией Ивановной все тоже хорошо?”
Это она уже о свекрови спрашивает, понимал Вихров и невольно улыбался, испугалась, не обижают ли и ее дочку, как обидели заочницу Немову. В конце концов, это важней любых политических пристрастий.
Вихров думал, что его заочница пробудет в городе еще три-четыре дня, и он непременно с ней увидится и поговорит не так, как вчера, когда перед ней исповедовался, хотя, скорее всего, ей самой хотелось бы выговориться перед старым учителем, к которому она явно питала доверие, достаточно вспомнить ее последнее письмо, в котором прорвалось много личного, вплоть до отношений со свекровью; он же вел себя как последний эгоист, облегчил свою душу воспоминаниями и остался доволен, а на самые простые вопросы Раисы о случившемся с Анной ответить не смог, это надо исправить.
Потом он подумал, что учебный год еще не кончился, и, значит, впереди его возлюбленное лето с жарой, с купанием в Оби, походами в бор по ягоды, по грибы, с комарами, от которых он так ловко научился смолоду защищаться и теперь посиживает вечерком на крылечке, вдыхая ароматный дымок…
14
“Дорогой Юл!
Еще раз спасибо Вам за Поля Дельво! Я предложил написать о нем, используя присланные Вами материалы, своей заочнице; она справилась отлично и сдала мне превосходную работу. Ей удалось дать такое объяснение известным картинам Дельво, что я только удивлялся, потому что мое восприятие было другим. Может быть, все эти “сюры” и прочие “измы” ближе и понятней молодому поколению? Нет, нет, не думайте, что Вам уже удалось меня совратить, и я готов принять разнообразные формы авангардизма как истинно великое современное искусство. Нет! Я просто продолжаю искать в сознании людей истоки этих направлений в искусстве, а может быть, и не только в искусстве. Всякие духовные, нравственные надломы уже случались у человечества, и именно искусство помогало людям восстановить утраченную гармонию, потому что искусство и есть воплощенная гармония, идеал гармонии. Во всяком случае, в моем представлении оно должно быть таким. Поэтому моя главная претензия к разнообразным проявлениям авангардизма в том, что они разрушают гармонию и тем самым поощряют разрушение человека.
Но вот моя заочница нашла вполне приемлемое с позиций здравого смысла объяснение большинства сюжетов картин Дельво. Ее, конечно же, более всего тронули вокзалы с одинокими женщинами на перроне, она уловила трагедию женщины в современном мире и тот прискорбный факт, что от мужчин им помощи не дождаться. Может быть, этого и достаточно? Но ведь перед нами сюрреализм, который не истолкуешь с позиций здравого смысла, поэтому все рассуждения моей заочницы — это лишь уловленная поверхность смысла, а не его глубина, и Вам бы они показались весьма примитивными. А на мой взгляд, ее рассуждения спасают сюрреализм, возвращая ему понятный общечеловеческий смысл.
Этот факт подтверждается неожиданным пересечением событий жизни моей студентки с темами разбираемых ею картин.
Но, боже мой, как это все-таки далеко от нашей реальной жизни!
Вы там, в своем Мюнхене, живете будто на другой планете. Я представляю себе великолепие старинной архитектуры, величие готических храмов, почти не прекращающиеся выставки современного изобразительного искусства, которые непременно посещают уважающие себя бюргеры, ваши великолепные октоберфесты, баварское пиво, сосиски, колбасы, наличие свободного времени, когда всем этим можно насладиться, налюбоваться и даже попробовать на вкус.
Нет, не хочу прибедняться, у нас тоже есть чем полюбоваться, хотя бы и в нашем сибирском провинциальном городке, и с продуктами у нас сейчас нет особых проблем, если не считать, что они многим беднякам просто недоступны. Но дело не в этом. Материальное благополучие никогда не считалось на Руси достаточным основанием для счастья.
Вот почему и моя заочница закончила свою работу личным письмом ко мне, в котором тоже сказала, что такое искусство очень далеко от нашей реальности, от наших духовных забот. Меня это очень радует, может быть, даже больше, чем сама ее работа, потому что у нас сегодня в искусстве тоже появилось множество фокусников и, чаще всего, бездарных экспериментаторов, которые ради привлечения публики готовы выставить напоказ не только голую задницу, но и то, что она периодически производит.
Конечно, до такой мерзости сюрреализм, в пределах моей осведомленности, не доходит, но открывает путь бесстыдникам, снимая всякие запреты, отвергая каноны, правила и все добытое в истории искусства.
И все-таки, дорогой Юл, спасибо за Дельво! В конце концов, я со своей студенткой и на себя посмотрел с непривычной точки зрения.
Хотелось бы еще хоть разок повстречаться с Вами в Мюнхене, а может быть, вы бы попросили командировку к нам? У нас в университетской библиотеке есть уникальные собрания немецких авторов, начиная с семнадцатого века. А в художественном музее есть картины наших доморощенных авангардистов, которые с начала прошлого века всё пытаются навязаться нашему менталитету, а он их не принимает… Не буду повторяться.
Ваш Вихров”.