Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2009
В сердце города, в самом центре,
где Проспект упирается в “Липки” и церковь,
а напротив — готика: шпили “консервы”,
и фланируют молодые стервы, —
в сердце города, в уличном шуме, гуде,
где в упор не видят друг друга люди
(между злом и добром здесь граница стёрта),
я увидел — но кто мне скажет, какого чёрта?! —
я увидел ангела — ноги босые свесив,
он сидел на облаке, озирая веси.
Он кричал о чём-то, махал рукою,
но толпа людская текла рекою,
о делах насущных здесь думал каждый,
не томясь нисколько духовной жаждой.
Толкотня, сотни лиц — кто моложе, кто старше —
бизнесмены, чиновники, секретарши.
Так кишмя кишел людской муравейник —
для кого-то “бизнес” и призрак денег,
у кого-то просто скребло в желудке:
ни росинки маковой целые сутки.
Кто спешил на улицу, кто в застенок,
и никто, конечно, не поднял зенок.
Этот ангел благой, что в его молитве?
Да и сам я, думая о пол-литре,
очи долу потупил, сочтя за признак
сумасшествия
ангела в светлых ризах.
* * *
Мерно стрекочет “тик-так” в тишине
чёртов будильник.
Вечер ввалился по-наглому — не
снявши ботинок.
Знай, собутыльник, когда поутру,
чувствуя в теле
дрожь, я заплывшие зенки протру
в грязной постели,
вещи докажут: я жив до сих пор.
Доводы вески —
стулья, обои, облезлый ковёр,
шкаф, занавески.
Дней и ночей оголтелых орда —
явь или небыль?
Голос под утро: “Не умер? О, да!
Ибо жив не был”.
Фыркнет конфорка. Заварится чай.
Жил или не жил?
…К чёрту! Довольно змеюку-печаль
холить и нежить.
Страшно подумать: ровнёхонько в шесть
радио в гимне-
вопле зайдётся. Но если Ты есть,
о, помоги мне!
ПАМЯТИ ОТЦА
1
Мой отец говорил: “дай полотенец!”, “тиливизир!”
— Не “чисть”, а почисти, — поучал я его.
— Ну, тогда не “вари”, а варь!
Недоумение вызывали у него слова типа “мизер”,
но “последыш”, “поскрёбыш”, “обсевок” — это его словарь.
Он закончил четыре класса, а пятым
был коридор, а теперь он покойник. Уже бурьян
над его могилой (я чувствую себя распятым
на кресте, которого нет там)… А был он пьян,
потому и не вызвали — не заберёт ведь! — “скорую”.
Всё лежал — ныло сердце; потом, чуть дыша, с утра,
он пошаркал на кухню — попить ряженки. И на скорую
руку смерть прибрала его, мученика Петра.
“Петя, Петя, не пей!”, — умоляла мама, но всё без толка.
А ему и надо-то было — чекушка, бутылка пива, и всё.
Да и как тут не пить, когда на шее семья (только чувство долга
не изменяло ему никогда)… да, семья, где сынок, то есть я, осёл!
Нет креста над могилой, одна только есть оградка,
да и та заржавела — краска плохая… Уже ни о ком
я не плачу давно — о тебе лишь, отец. А когда мне бывает не сладко,
я всегда вспоминаю, как ты говорил мне: “Будь мужиком…”
2
Такси моего отца —
Летучий Голландец полночи —
на привокзальной площади
лихо — надо бы сказать “идеально” —
закладывает вираж —
стадион “Локомотив” и памятник Дзержинскому
опрокидываются в зеркале заднего вида.
Город всасывает, как воронка,
увлекает вниз — по Московской.
Призрак автомобиля
наматывает концентрические круги,
появляясь одновременно
во всех районах Саратова —
от “Жасминки” до “Комсомольского посёлка”.
Это вечный патруль,
это ангел-хранитель, встреча с которым
приносит удачу — никак не наоборот!
Светофоры дают “зелёную улицу”.
И гаишники — суеверные люди —
заметив серебристую тень,
сразу теряют свой гонор
и козыряют вслед, понимая
кто здесь, на ночных дорогах.
Восьмиугольные “мерседесы”,
прочие иномарки, “самовары” и большегрузные автомобили
при встрече с Отцом жмут на клаксоны.
Все водители знают: это счастливая примета,
и напряжение, знакомое каждому, кто сидел за баранкой,
спадает и сменяется чувством лёгкости и защиты —
да-да, это счастливая примета, сегодня
уже ничего не случится, и слава Богу.
Пока ГАЗ 3110, номер такой-то, —
такси моего отца —
живёт в городе, жив и сам город.
И всадники из Апокалипсиса
объезжают его стороной.
* * *
Старая женщина, у которой изо рта пахнет гнилью,
волосы поседели и будто покрыты пылью,
долго не может подняться с постели, —
она уже ходит-то еле-еле:
пятый этаж — не шутка: тахикардия, одышка,
сумка с буханкой тяжёлая, даже слишком.
На завтрак жуёт овсянку, и дряблые щёки,
обвиснув, дрожат. За тобой она в щёлку
дверную следит. И завидует очень соседке
по лестничной клетке: коту объедки
та оставляет у двери. Мутится рассудок
у женщины, голод ей точит желудок —
мне бы самой эти остатки куриной лапки.
…Сползает, кряхтя, с постели, и в драные тапки
суёт варикозные ноги. Надолго
запирается в туалете — скорее из чувства долга
или, вернее будет сказать, по привычке.
Всё покупает там, где дешевле. Всё. Даже спички —
едет через весь город с лицом убитым
на рынок, который зовётся “крытым”.
Прячет от сына чай, маргарин (да какое там масло?!).
Очень следит за тем, чтобы вовремя гасло
электричество. И не выносит аккордов
гитарных. Как крепостные — лордов,
ненавидит политиков, и не выносит “Вести”,
особенно о прибавке к пенсии. Ей не двести
лет и не семьдесят, да постарела рано…
Я люблю тебя, старая женщина, милая мама.
* * *
На площади у цирка
я ноги, точно циркуль,
расставил, очертя
окружность — пусть не мелом,
мир за её пределом
летит ко всем чертям!
Аукнутся в потомках
мечты людей о том, как
остаться в барыше.
А я, как древний замок,
рвом окружённый, замкнут
на собственной душе.
Готовлюсь я к осаде.
Психея! Бога ради
не оставляй меня.
Слова мои всё глуше.
Так вымирают души,
судьбу свою кляня.
* * *
Хрущоба. На лестничной клетке
закурим-ка “СССР”…
В любви здесь Кушковой я Светке
признался. “А ты пионер?” —
спросила отличница Света.
“Конечно, всегда я готов
идти за тобой на край света!”
Так мы распугали котов
чердачных… Ты помнишь, как Сталин
глядел с лобового стекла?
Как запросто ездили в Таллинн?
…То время сгорело дотла…
Чью жизнь я прожил? — всё равно, чью!
Да, Света, я начал седеть.
Всё чаще не спится мне ночью.
Не знаю, куда себя деть.
…Дожди. Листопада багрянец…
Ты только на жизнь посмотри:
снаружи — гламурность и глянец,
гнильё и труха изнутри.
Стоит — всё не рухнет! — хрущоба,
и сталинка — наискосок.
Вчера были юны мы оба.
Но время — водой сквозь песок
ушло, а когда — не заметил,
промчалось, как будто во сне.
Тебя я на улице встретил,
но ты улыбнулась не мне.