Из писем Станислава Золотцева Владимиру Берязеву
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2009
Старые письма — особенная материя, они как бы заключают в себе время, за ними правда, за ними подлинное сиюминутное событие и живая эмоция переживания, письма есть свидетели неподкупные и именно поэтому часто их нельзя публиковать целиком, слишком откровенны высказывания, слишком многих ещё живых они задевают. Но будем милосердными, будем терпимы и вдумчиво внимательны к ушедшему уже человеку. Ведь искренность искупает всё, когда за искренним высказыванием стоит живая, ищущая правды душа.
Станислав Золотцев был русским писателем, считавшим литературу делом всей своей жизни. И бескорыстное служение литературе, поэзии, не побоюсь этого слова — красоте, было для него делом чести и высшим смыслом существования.
Те десять лет нашего постоянного общения наложились на десятилетие работы моей в журнале «Сибирские огни». Когда мы встретились во второй раз, спустя восьмилетие с последнего советского совещания молодых литераторов (где он был мастером, а я семинаристом, 1989 г.), я прибыл в Москву с программой возрождения «СО» и обивал пороги Минпечати и СП России. Это была мрачная осень 1997 года. В коридорах очередного пленума мы и столкнулись, чтобы уже не потеряться… «На том свете стало гораздо больше родных людей, чем на этом», — так он написал мне в одном из писем. К сожалению, для меня эта истина тоже становится всё более открытой и понятной. Вот уже в эту область переместились и Золотцев, и Вишняков, и Кобенков, и Шипилов, и этот ряд будет только увеличиваться.
Его любовь к Сибири покорила меня раз и навсегда, здесь он нашёл свою жену Ольгу, здесь жили его самые близкие друзья, здесь продолжает выходить его любимый журнал, где были напечатаны все его основные работы последних лет.
И эти публикации, я надеюсь, ещё не завершены.
Владимир БЕРЯЗЕВ
<апрель 2000>
Дорогой Володя, здравствуй!
Надеюсь, ты не осерчал на меня за то, что далеко не сразу я отвечаю на твоё посланье, верней, на присланные мне творения твои и других сибиряков. Их и прочитать-то и осмыслить — время потребно немалое. Наверное, надо было бы неспешно и спокойно сочинять тебе ответ — отдельно по «Моготе»[1], отдельно — по «Знамени Чингиса»[2], отдельно — по Денисенко[3], и т. д., внимательно перечитывая «Сиб. огни», «Мангазею» и др. издания, присланные тобой. Последнее я сделал за минувшие несколько месяцев, что же до неспешного ответа — не получилось, и вряд ли такое возможно — и в наше время вообще (хотя, признаюсь, ссылаться на время — малодушно в любом, самом проклятом времени, ибо все времена и прокляты, и божественны одновременно), и в моём жизненном состоянии. В декабре-январе было у меня два переливания крови, в феврале-марте — в два приёма инъекция в спинной мозг (вместо пересадки оного, более совершенный метод спасения от белокровия, гораздо менее болезненный и рискованный, и менее дорогостоящий, хотя и тяжкий во всех отношениях, и — на моём социальном уровне — чудовищных затрат потребовавший). Вот так через четверть века аукнулась одна ночная вахта у самолёта с, как оказалось, незачехлёнными подвесками, да и усугублённая нервотрясками последних лет. Состояние в эти месяцы было… ни в сказке сказать, никакому Кафке не описать, и, как говорят врачи, пройдут ещё месяца три-четыре, прежде чем приду в себя (а надо ли туда приходить?), да и то, если летом побываю где-то на тёплом море, что дискуссионно, т.к. сел, кажется, в пожизненную долговую яму… Но — тем не менее: курсировал, как и прежде, меж Псковом, Москвой и изредка Питером, вместе с коллегами-земляками не давал утихнуть псковской литературной жизни (за минувшие полгода выпустили три коллективных сборника поэзии и прозы — без всякой помощи администрации), ездил и по области. Из моих добрых московских событий самым главным было обсуждение в Межд. сообществе пис. союзов СНГ и России недавно переведённой мною поэмы — с фарси-таджикского, написанной одним моим давним товарищем-таджиком: вещь грандиозно-трагедийная, которая могла появиться лишь после кровавой гражданской войны, страшно изуродовавшей столь любимую мной страну Фирдоуси и Хайяма (я после семилетнего перерыва в прошлом году побывал там, в Душанбе и Ленинабаде — и ужаснулся: другая страна! не та, которую я знал 17 лет подряд). Поэма, какой прежде на таджикском появиться не могло, лирико-философская фантасмагория, её уже напечатали в Тегеране и в Индии, но на русском она пока только в моей рукописи… Ладно, пишу тебе об этом столь подробно лишь потому, что ты, полагаю, не в самом лучшем состоянии тоже находишься в связи с операцией на почке, и понимаешь, почём фунт лиха и чем он отличается от фунта изюма и фунта стерлингов для человека, который не хочет и не может сдаваться обстоятельствам… <…>
Быть может, я несколько разочарую тебя тем, что не смогу, вопреки твоим надеждам, хоть сколь-либо заменить Плитченко[4] в качестве читателя-редактора-критика. Дело не только в том, что Сашу (да и любого из нас) никто вообще ни в чём не сможет заменить. И не в моём якобы нежелании «вкапываться» в текст, отнюдь нет, я достаточно въедлив и скрупулёзен бываю — но лишь тогда, когда в принципе вижу изначальное несовершенство основы произведения, либо порочность её, или же — отсутствие мира у автора. Когда же он есть, мир, он же — система, или, прости за обрыдшее словцо, концепция — то, считаю, заниматься «блохоловством» и выявлением различных огрехов надо лишь в одном случае — когда сидишь рядом с автором, слушаешь его (да, именно слушаешь, стилистика авторского чтения очень много тут значит, особенно в смысловых акцентах) с его же рукописью перед глазами. Вот тогда отдельные прорехи и огрехи имеет смысл исправлять, ну, сокращать что-то и т.д., или, напротив, указывать на необходимость дополнений и углублений темы или образа.
Твои же «Знамя Чингиса» и «Моготу» я воспринял в целом именно как твои, органичные для тебя, для твоего мировидения вещи. Я принял их, «вошёл» в них, купался в них, и они вошли в меня. Конечно, это очень разные вещи. Порою мне кажется: прочитай я их, не зная, кто автор — решил бы, что они двумя разными поэтами написаны. Не в том смысле, что разные почерки (тут-то пристальным взором близость стилистик можно разглядеть, их общий корень), а в том, что как бы на разных шкалах ценностей измеряются древность и современность. Разные точки отсчёта в создании как драматургии произведений, так и главных образов. <…>
Конечно, «Знамя Чингиса» воспринимается не то чтобы легче или проще — читается на одном дыхании. Это более цельная вещь по самой сути замысла и сюжета. Она и не могла быть иной. Другое дело — в произведениях такого рода, особенно на историческую тему, у автора велика опасность впасть в некую этакую «монолитность» звучания, которая часто перерастает в монотонность звучания (и движения внутреннего, а то и внешнего сюжета). Ты этой опасности счастливо избежал: в поэме властвует многозвучие и многокрасочность. Притом, что основной рисунок стиха, строфики и движения строк — один, да ещё и амфибрахий выбран: но тут-то и проявилось твоё, без всякого преувеличения, мастерство — дал широчайшую многовариантность звучания этого дивного размера. И каждый новый метрический ход соответствует историко-психологическому новому повороту текста, это замечательно, Володя, это — то, что чрезвычайно редко сегодня встречается в крупных поэтических формах. <…>
Вот почему я поверил в твоего Тэмуджина. Не буду тратить много слов, говоря, как отличается он от множества других (и порой очень достоверных) образов Чингизхана, созданных другими авторами, что прозаиками, что поэтами. Главное скажу: он гораздо более монгол по сути своей, чем, скажем, у того же И. Калашникова. И — он всё же совершенно иной по той же нравственно-этнической сущности, чем у… забыл имя монгольского романиста, автора самого знаменитого романа о нём (кажется, он не из самой, а из «внутренней» Монголии, китайской). Ибо во всём — и в его плаче, и в строках, воссоздающих «Ясу», и в «Братоубийстве» — автор остаётся русским поэтом.
Да, сибиряком… Наверное, Володя, я иначе бы относился и к этим твоим вещам, и к литературе Сибири, востока России в целом, если б судьба моя была иной. Не будь в ней двух лет Индии, потом — Памира, Средней Азии, страшного месяца в Афганистане, множества разных поездок и командировок аж до Курил в советское время (да хоть те же самые поездки на БАМ взять в 70-е, как много они дали, надо только было уметь видеть), многодневных бродяжничеств вместе с моим тогдашним другом Мишей Вишняковым по Забайкалью — да, наверное, тогда мне многое было бы непонятно в том, что ты пишешь. В том, что пишет Денисенко. Это чувство вечности, беспредельного Времени, не разделимого на века и тысячелетия, чувство, не раз полыхавшее во мне и на забайкальских сопках, и в предгорьях Гималаев, и в иных краях Азии. Вот чем насыщены и пропитаны твои творения — это воздух той внутренней свободы — нет, воли, которой действительно у русских поэтов Европы сегодня очень мало наличествует… Твой Тэмуджин — да, версия, ещё одна версия, но он тем убедителен, что движим этой безмерной волей, а не той логикой, какой его наделяли многие другие авторы… <…>
Конечно, поразил меня (а мало чем меня можно поразить) Денисенко. Хотя и горько оттого, что вряд ли такая поэзия будет сегодня принята «коллегами» любых направлений в европейск. России, да и читатель, даже пристальный, от неё отвык. Проза в книжке Д. ещё ярче мне кажется его стихов… Ну, выберу час, продолжу свои размышлизмы в новом письме…
<июль 2000>
Не серчай, что не сразу тебе ответил. Тому немало причин. С середины апреля у меня по нарастающей шло очень тяжкое, мутно-муторное состояние психики — естественная для людей моей натуры реакция на операцию, сделанную мне в феврале-марте, т.е. на инъекцию в спинной мозг. <…>
В Москву уехал сразу после Пушкинских праздников. Они продемонстрировали в этом году нарастающий декаданс, как в нашем СП, так и в «новых». Вёл празднество стареющий и уже дряхлеющий и шамкающий В. Костров. Из ярких и сильных поэтов были разве что Евг. Курдаков из Новгорода Великого (ты, м.б., его знаешь, он раньше жил в Сибири — кажется, в Барнауле) да Вик. Тимофеев из Мурманска. <…> Одно меня обрадовало — что на сей раз я и мое товарищи прорвали «блокаду» и выступали на празднестве в Святогорье (ведь организацией всего этого и приглашениями занимаются губернаторские холуи-жириновцы), в прошлом году мы участвовали в торжествах лишь на городском уровне. Три с половиной года эти «хозяева губернии» хотели изгнать меня с моей родины или, по крайней мере, заставить замолчать — не получилось. Наша новая организация за два последних года без всякой бюджетной поддержки выпустила 16 книг — авторских и коллективных, представляешь. Конечно, это требует от меня и от моих товарищей огромного напряжения, — но ведь недаром в одном из недавних пасквилей в «ЛР» я был обозван «чудовищно динамичным человеком». Есть в этой шутке доля шутки. Но — кроме шуток — главный итог пяти лет моей деятельности в Пскове: читательская публика, пусть и не вся, начала читать книги местных поэтов и прозаиков. С 85-го до 95-го ничего не выходило. А ведь, сам знаешь, мало выпустить книги — надо ещё и «раскочегарить читателя» и, как нынче говорят, «раскрутить» издание. Будешь тут «чудовищно динамичным»…
В Москве был долго, недели три, благо, что там было не очень жарко. Прошла последняя в этом сезоне Приёмная (единственный орган на Комсомольском,13, который худо-бедно, да всё же работает, всерьёз обсуждает книги, говорит о художественности, о лит.-эстет. критериях, — хотя всё чаще принимают «голых» журналистов — ведь они «наши»). О, как осточертела вся эта ганичевская бредятина… <…> Вот, думаю: если лет семь назад из таких ребят, как ты, составился бы костяк руководства СП — не пребывал бы наш союз в таком ничтожестве, и материальном, и моральном. Но куда там! эти скучные люди, из цекистских зубров, на старости лет ставшие «архиправославными», моё-то поколение уже и в кризисные годы не пущали, додержали до того, что и мне, и большинству моих ещё живых ровесников уже не надо никакого «функционерства» — хочется одного лишь: царапать пером, да и только, ибо времени осталось мало…
Видно, до конца лета буду в Пскове, разве что на дня два съезжу в Москву. Здесь бытие моё далеко не провинциально-благостное. За минувшие 20 дней три раза ездил в глубинку области с двумя-тремя коллегами — да, как ни странно, выступали в совхозных (бывших) и районных библиотеках и в сельских очагах культуры. И, представь себе, при нынешней-то нищете людской у каждого из нас купили по 50-60 экз. книг. Конечно, это и отдохновение: по ходу дела и рыбачили, и купались, и в озеро Псковско-Чудское на погран. катере выходили, и даже одну ночку посидели в плавнях, дожидаясь утреннего гусиного лёта: правда, я не стрелял (настрелялся уже на всю жизнь), но красотища необыкновенная. <…> А сейчас на подходе Дни города: это День освобождения от фашистов, 23 июля, а следующий — День святой княгини Ольги, основательницы Пскова. Поэты участвуют во всех этих торжествах, мне на сей раз особенно эти Дни приятны: будет уже официально исполняться в 300 глоток гимн города, принятый в начале года гор. думой — на мои слова.
Вот такие дела и события. По существу, лишь недавно почувствовал, что снова могу писать душою, а не только пером, пришёл в себя после этого вешнего кризиса… <…>
Ну, видишь, какая эпистола получилась. Это потому ещё, что вообще давно-давно писем не писал.
P.S. Две вести из соседнего Новгорода Великого.
1-я — страшная: убит Дмитрий Балашов. В своем деревенском доме. В селе, где его все любили. Ведь это — ещё не оцененный современниками великий писатель. Историю Руси будут изучать именно по его своду романов. Такие люди «случайно» не гибнут…
2-я — дивная: на новгородском раскопе нашли берестяной трилистник с начертанными молитвами, — примерно середины 10 века. Это значит — население Новгородской земли тогда уже было и христианским, и грамотным. Для меня это событие важнее всех кремлевских и думских…
<август 2000>
<…>Я хотел съездить к крёстной в Воронеж, потом, может, навестить липчан, затем доехать до моря и хоть чуть побарахтаться в нём. Но куда там — веришь, нет — но попал во взрыв на м. «Пушкинская», т.е. вошёл в вестибюль, и он грохнул позади меня. Дня два был в безумии шока, потом рванул в Псков, и тут узнаю, что гибнет подлодка, «Курск», а в ней — мой крёстный сын, племянник моей старинной доброй знакомой. Так мерзко, больно и тошно, Володя, что и сил нет. И не можется сесть за большую прозу… <…>
<сентябрь 2000>
На сей раз я буду очень краток: просто груда дел, и на носу отъезд в район. Пишу именно потому, что получил от тебя «Псковский десант»[5]. Но не в моей оценке дело. Я получил это письмо утром, 28, в день Успения Божией Матери. И в этот самый день у меня было выступление в полку нашей десантной дивизии — в полку имени Александра Невского. И я прочитал ребятам несколько фрагментов из твоей поэмы. Т. е. не целиком, но отдельные строфы из 2, 3 и 4 частей. Аудитория, поверь, не самая литературно-настроенная. Мне даже несколько раз пришлось подчёркивать, что это не мои стихи — ребятам всё равно, кто им читает — Пушкин, Золотцев, Берязев или Гребенщиков. Но воспринимали они твои стихи из этой поэмы — затаив дыхание. Не в словах дело, Володя — в лицах и глазах этих ребят, которые уже никому не верят.
Редко я так радуюсь за товарищей по перу, как я радовался за тебя в день Успения Богоматери. Поздравляю тебя! <…> Главное в ином: ты смог воссоздать тот дух героики, который под грязью и мерзостью даже самим этим ребятам не всегда виден и слышен. Мне об этом писать пока почти невозможно: всё рядом, многих убитых из 6-й роты я знал, теперь вижу их вдов, и всё во мне так болит, что писать об этом просто не могу: должно пройти какое-то время… <…>
<октябрь 2000>
…только что я — с огромным опозданием вернувшись в Псков — прочитал все твои послания, все материалы, и срочно отвечаю.
Во-первых: огромное тебе спасибо за оптимально верное понимание моей книги о Маркове[6]. Не говоря уж о том, что здесь всего 2/3 текста, но ты вычитал больше, чем есть в тексте. А, главное, не вычитал того противопоставления, которое сделал Куняев-младший в своём «Русском беркуте» (повести о П. Васильеве, в «Н.С.»). Никогда, никогда Сергей и Павел не могли быть врагами. Они были разными поэтами, как должны быть поэты разными. И самое глупое и пошлое — делать единокровных поэтов врагами после смерти. Тем более таких, каких объединяют Азия и Старая Русь.
Получил все твои бандероли. Давай, старик, условимся так: я неспешно всё прочитаю. И, скорее всего, как мне видится сейчас, буду делать не огромные разборы, а небольшие эссе. А в общем, как на душу ляжет. <…>
По приезду из Анапы ночью (зная, что я получил кое-какой гонорар) меня «по заказу» отделали так, что до сих пор кровь горлом идёт, и мать родная не узнала бы. Словом, сейчас у целебных Словенских ключей в Изборске я зализываю раны.
Просто безумно завидую тебе, побывавшему в Сев. Казахстане. Одно слово «Жидебай» вызывает во мне бурю воспоминаний. Это края блужданий моей юности (отчасти с Марковым связанных и с Васильевым). <…>
22 января 2001
Совершенно согласен с твоими соображениями в адрес Комс. пр. 13. Свои мрачные и тягостные впечатления от декабрьского съезда изложил в последнем прошлогоднем номере «Лит. России». Знаешь, чем прежде всего по-настоящему-то вызвана нарастающая последние 5 лет моя неприязнь к ганичевской команде? — вовсе не личными причинами (я их всегда затыкал за пояс, если требовало общее дело) и даже не полным равнодушием к делам моих псковичей. А вот чем. Ведь не только от вас я получаю груды книг и журналов, но — на всяких встречах в Москве, в редких, но всё-таки случающихся поездках и просто почтой. Отовсюду — от Кубани до Мурманска, от Приморья до Калининграда. Вот, кстати, поделюсь радостью. Есть оч. хороший журнал «Нижний Новгород» в одноимённом граде на Волге. На съезде я познакомился с его главным редактором, светлоглазым уроженцем Вятки и просто светлым парнем Женей Шишкиным — запомни это имя. Он подарил мне один из прошлогодних номеров со своим романом[7]. В Пскове я прочитал его — до сих пор в потрясении. Думал ли я, что начнут сбываться мои двадцатилетней давности пророчества, за которые меня долбали и редакторы, и особенно ветераны Вел. Отечественной: я тогда говорил и в печати, и на всяких собраниях-обсуждениях, что если «Война и мир» создана через почти полвека после 12-го года, то для хотя бы подступов к такой эпопее о 1941-45 гг. надобна будет гораздо большая дистанция времени. Когда началась Смута, подумал было: нет, новым писателям будет не до той войны. И вот — в самые последние годы у новых, молодых ребят, твоих сверстников и даже моложе стали появляться вещи, которые можно назвать именно подступами к грядущей эпопее о ВОВ. Роман Евг. Шишкина — самый блистательный из этих подступов. История парня из предвоенной вятской деревни, из-за любовной перепалки попавшего вначале в тюрьму, потом в штрафбат. И деревня, и зона, и военные страницы — всё «органически чистое», настоящее, без всякой клюквы, без страшилок, но высоко трагедийное. Я просто ошеломлён — как был некогда ошеломлён, читая первые исторические романы Дм. Балашова: ощущение было такое, что автор побывал в тех веках. Никогда бы не поверил, что парень, родившийся в конце 50-х, смог бы так «вживую» показать войну — если б не уровень её осмысления, он — нынешний, именно глазами русского человека, пережившего вместе с народом и афганскую трагедию, и кровищу 90-х, и, конечно же, вооружённого новыми документами истории.
Так вот: в той или иной мере я очень часто испытываю подобную радость, читая присылаемые или даримые мне книги, журналы и др. издания со всей Руси. Ощущение поднимающейся невероятной силищи! И вот беда — она разрознена, разбросана, талантливые люди не знают друг о друге. Вот чем должен заниматься СП и его руководство — объединением и консолидацией этих сил, их пропагандой в газетах и журналах центральных, по радио и ТВ (есть, хоть и малые, возможности для этого). Но — ничего подобного! занимаются самообслуживанием или парадными мероприятиями… Так что ты прав: надо нам самим браться за дело. Но это уже более под силу твоим сверстникам — большинство моих, кто жив и не спился, уже всё-таки здорово выдохлись — как твой покорный слуга… <…>
В Пскове на Крещенье пошли настоящие крещенские морозцы. Если будет побольше снега, встану на лыжи, продышусь в лесу. В Москву поеду числа 3 февраля и пробуду там месяц, до марта. Хочу там дождаться выхода моего романа в «Роман-газете»[8], как только выйдет — пошлю тебе. А я всегда, когда наступают морозы, вспоминаю о давних уже вояжах в Сибирь. Это как-то у меня в памяти сердца живёт воедино: морозы, тайга, сопки с фантасмагорическим свечением воздуха над ними, молодость, любовь…
4-5 марта 2001
Второй день как приехал, тут ещё зима настоящая (да она по русскому земному календарю и должна быть числа до 15-го), сразу же встал на лыжи, окунулся в снежную и сине-зелёную красу. Особенно дивно, когда идёшь по реке часов около 5 вечера, солнце всё заливает, в лыжне дрожит голубоватый свет, купола по обоим берегам золотятся и серебрятся, и — начинается благовест по обоим берегам к вечерней службе, и звоны стекаются с двух сторон в реку, плывут надо льдом, и ты сам словно плывёшь в них, в чистейшем звучании — и, хоть медь колоколов в основном новая, всё равно, остаётся ощущение, что в тебе и вокруг тебя — голос древнеправославных времен, звук Русской Античности… Вот из-за таких (и порой совсем иного плана, более бытовых, но волшебных) мгновений я и живу во Пскове. <…>
Очень рад был увидеть своё «Смеющееся заднее число»[9], вообще своё имя на страницах «СО». Писал ли я тебе, что «Завтра» напечатало ровно половину из этого эссе, а «Независимая» — словно сговорившись, по линии обреза — ровно вторую половину, да ещё и с дикими искажениями. Вот тут ты и говори об объективности как «правой», так и «левой» московской печати… На том мои отношения с обеими газетами и окончились, чаша переполнилась.
Вообще же я для ряда других газет пишу сейчас много (не скрываю, прежде всего, ради заработка), в основном — всякие сообщения и размышления о событиях культуры в областях, не ограничиваясь лишь Псковщиной (скажем, в феврале 3 дня был в Рязани, руководил семинаром совсем юных гениев). Этим и был заморочен все недели московской жизни в феврале. Видно, стал то ли совсем старым, то ли глубоким провинциалом: после 20 дней пребывания в столице уже который раз начинаю задыхаться — от всего, в том числе и от ритма жизни, от всеобщей суетни. <…> Суетность сия отражается на всём и во всём. Говорил я тебе или писал, кажется, что и «наши» и «не-наши» мероприятия в феврале (я был на двух, на Комсомольской проспекте и в ЦДЛ) просто на этот раз поразили меня — а, вроде бы, ум привычен к этому, но был поражён просто «классическим» воплощением понятия «тусовка» — своей сугубо «междусобоечной» сутью. И там, и там — плач на реках вавилонских. У нас: «почему нас не хочет замечать даже новая кремлёвская команда?!» У них: «нас теперь снова превращают в андеграунд, лозунги Великого Августа преданы, страна идёт к тоталитаризму» и т.д. Не знаю, Володя, может, я слишком отравлен последними 10 годами активного функционерства, и происходит в организме некое отторжение от него, от всего, что отравляло жизнь и не давало дышать и писать свободно, — но, поверь, просто слов нет, как я счастлив, что не должен теперь бывать на этих говорильнях по обязанности. Уж на что спокойный и выдержанный человек Леонид Бородин, гл.ред. «Москвы» (ваш сибиряк, 11 лет отсидевший не как диссидент, а как патриот), но и он не выдержал, сказал на встрече на Комс. проспекте: «Я устал уже колотиться в ваши двери, я устал уже повторять вам: Россия живёт вовсе не той жизнью, какую вы конструируете в своих программах и декларациях как “красно-коммунистического”, так и “бело-православного” толка!»
Так что я с большей радостью воспринял твоё сообщение о том, что вы намереваетесь провести большое обсуждение[10]. Знаешь, это ощущение, Володя, не эфемерно и не иллюзорно, оно вызвано не только желанием души не жить в безнадёге литературно-общественной и не только тем, что я знаю Берязева — оно даровано мне именно последними месяцами, когда я «перемалывал» в себе этот огромный пласт сибирских книг вместе с номерами «СО». Это, если хочешь, почти физическое чувство литературной плоти, плотности, насыщенного объёма Слова… Вовсе не хочу плохо говорить о двух журналах московских (я имею в виду «толстяков»), с коими хоть как-то дружен — но и в «Москве» и в «Н. современнике» собственно литературный воздух гораздо более разрежен. Понять можно отчасти: политика, темы государственности не могут не теснить словесность в центральных изданиях — но очень уж силён удельный вес суесловия, как экономического, так и, что совсем ужасно, церковно-конфессионального… Вот почему мне думается, верится, что на той духовно-деловой почве, на которой создаются «СО», возможно проведение такой литературной встречи, которая не выльется в говорильню, но станет хоть в какой-то мере явлением, единящим и просветляющим писателей разных направлений… <…>
<…> до сих пор я под сильнейшим впечатлением от твоей «Ойкумены»[11]. Признаюсь, очень давно не читал таких произведений, рождённых путешествиями и походами. Главное же — от страницы к страницы нарастающее чувство Божественного отношения к земле. Ведь по сути демократы были правы, столько раз на все лады повторяя высказывание великого британца, хоть и извращая его без контекста — что патриотизм есть последнее прибежище негодяев. Пусть мы в их глазах тысячу раз негодяи, но действительно — дальше некуда, дальше лишь земля, и она одна. Патриа. Любить людское множество, на ней живущее, очень сложно. Приезжаешь в район, там замок на клубе, где встреча должна состояться, час ищешь завклубом, она вдрабадан, но начинает бегать, извиняться, устраивает тебя на ночлег, ты идёшь в лес, на озерко — и вдруг видишь новую часовенку, срубленную из кондовой красной сосны этого же бора. И лёд на озере блестит, как её куполок, и сосны скрипят, и снег поёт под ногами. И совсем иными глазами смотришь на нетрезвых мужиков и баб… Не так давно прочитал я очерк своего товарища Володи Степанова, это имя тебе ничего не скажет, он отличный журналист, настоящий поэт, при этом донельзя скромный мужик тверской, так вот, он прошёл на лодчонке по речкам родного Верхневолжья и написал об этом. Ну, ничего вроде бы общего с твоей глыбой «Ойкумены», ничего, кроме одного — невероятной, отчаянной (иногда кажется — как в последний день жизни), совершенно религиозной Любви-Веры, любви к земле и веры в неё. Вот это то, что делает твою повесть совершенно исключительной, далеко ушедшей из ряда «путевых» в Поэзию. <…>
<март-апрель 2001>
<…> Не обижайся, но из тех, кого ты (я понимаю, что это лишь приблизительно, навскидку) назвал в письме из предполагаемых участников конференции, по моему твёрдому убеждению, мало кто сможет принести пользу общему делу. Я имею в виду «наших». Просто все 90-е годы я достаточно тесно с ними общался и их читал. Никто из них не сможет сказать что-либо принципиально новое, или принципиально дельное. Или — принципиально честное. Ни Аннинский, мечущийся, как заяц, меж «Завтра» и «ЛГ», ни М. Лобанов (тут уж просто возраст даёт знать, я в Приёмной комиссии вижу и слышу регулярно, какую ахинею он всё чаще несёт, уже и Есенин ему плох, ибо «не очень православен»). Ни тем паче Валя Курбатов — тут ничего, кроме «боговдохновенной» и выспренней велеречивости <…>. Понимаю — для «иконостаса», для представительства без таких имён не обойтись. Я предложил бы остановиться на Золотусском: Игорь очень далёк был от конъюнктуры всегда, и если его в начале 90-х унесло к «демократам», то не из-за корысти, а потому, что именно занесло, как многих тогда. И у него до сих пор очень свежее мышление. Пойми, не желчность или что-то личное во мне говорит в неприятии этих имён. Главное — они «обкатаны», затёрты. Нужны более резкие и попросту более новые имена.
Я вот кого бы предложил. М.б., тебе эти три имени ничего или почти ничего не скажут, но это люди, оч. хорошо в разной мере прорезонировавшие своим «лица необщим выраженьем», и не только в русской прессе. Это — Сергей Казначеев, один из самых ярких литературоведов нового поколения. Это — Николай Переяслов, и поэт-прозаик одарённый, и критик от Бога. Это — Капитолина Кокшенёва, зав, критикой в «Москве», спец по совр. театру и прозе. Наконец, было б совсем здорово, если б приехал Володя Гусев т. е. Владимир Иванович, не как председатель Мос. пис. организации, хотя и это само по себе неплохо, но как проф. Литинститута и до сих пор боевой, сильно мыслящий исследователь… Если в голову придёт кто-то ещё, особенно из др. более-менее крупных и недальних городов, я дам тебе знать уже из Москвы, буду там весь апрель <…>. Конечно, Володя, это всё субъективные мои советы, м. б. я и не во всём прав, но это советы не постороннего. Понимаешь, как мне видится главное: чтоб сия конференция не пошла по накатанной колее, когда все уже заранее знают, кто и что скажет. <…>
<апрель 2001>
От Зеленского[12] мне пришло оч. доброе и душевное письмо. Он предложил мне войти в редколлегию. Я минут 15 размышлял. Пойми, Володя, для меня это, разумеется, честь и радость, войти в лит. братство сибиряков, но я не могу смотреть на это как на формальность. Вот, я член редколлегии «Роман-газеты» — так и ищу для них яркую прозу. Я член редколлегии журнала «Встреча» (Культ-просвет. работа) — так им обеспечиваю лит. страницы: скоро, кстати, будет номер с большой подборкой сибиряков на основе тех книг, что я читал в последнее время. Так и с «СО»: буду считать своим долгом искать для вас колоритные и незаурядные вещи с предпочтительно сибирско-азиатской тематикой. Для этого тоже нужно время, которого катастрофически нет. Но я все-таки с большой радостью принял это предложение. <…>
В последний день месяца псковского я с приятелем поехал в устье Великой, где она впадает в Псковско-Чудское озеро. Хотя лед ещё стоит, подтаявший, ноздреватый, но целиковый, а снеток уже пошёл на нерест. Вот мы и побраконьерили малость. И снетковый бог-покровитель нас чуть не наказал, решили мы на обратном пути срезать угол, чтоб не ехать по крутояру, и рванули по льду через излучину устья. И — сели! Колёса ушли в лёд. Ну, слава Богу, выскочив, сумели каким-то чудом (главное, не выбросив улова для облегчения машины) вытолкнуть её и докатить до берега. Что примечательно, в отличие от подобных приключений в давние годы — никакого страха или даже волнения, но жуткая досада и раздражение на самого себя. Но зато — несколько мешков чистого трепещущего серебра!
<июль 2001>
Пишу из Москвы. Надо тебе признаться, кое-кто из вроде бы приличных и не нищих москвичей открылся мне с малоприятной стороны, когда я предлагал участие в вашем мероприятии, вопросами вроде: «А как там нас примут, на каком уровне? будет ли вознаграждение за участие? гарантируешь ли ты, что мои шедевры опубликуют в “СО”?» — и так далее… Да и, думаю, пока хватит. В сентябре, когда и у вас всё окончательно определится, можно будет кое с кем ещё поговорить. <…> …знаешь, не хочу плохих прогнозов, но должен заранее сказать, что на 100% не уверен в моем приезде. <…> …встретился с врачом-гематологом, который меня вел все три года, а теперь он в Мюнстере. Он приехал из Германии на неделю, обследовал меня и страшно материл за мой образ жизни. Утверждал, что если я не отсеку от себя абсолютно все главные источники стрессов, то всё моё лечение, стоившее безумных денег, пойдёт уже осенью коту под хвост. Словом, еду через неделю в Псков, где буду до конца лета. А там — видно будет. Володя, не хочется уходить от жизни прежней начисто, да и не уйти — жить-то на что-то надо, но одно я решил: никаких нервозных «тусовок». Так что моё участие в сентябрьской встрече будет зависеть от состояния. Пойми, действительно надо поберечь себя хоть немного да ещё хоть немного пожить — не ради существования, а чтоб написать то, что могу лишь я. Но — будем надеяться на лучшее и на нашу встречу в сентябрьском Новосибирске. <…>
<октябрь 2001>
<…> Очень жалею, что не побывал у вас. Душновато мне в Москве часто, в Пскове же — особенно сейчас, когда не должен уже «нести нагрузки», бегать по чиновникам — бывает слишком тихо. Раньше спасался Севером, океаном — теперь нет такой возможности.
…о Форуме молодых писателей России. Это было очень доброе дело. Хотя преобладание «либералов», «западников» и иже с ними ощущалось, но всё-таки было много, очень много крепких молодых (это самый молодой по возрасту участников форум на моей памяти) русских ребят. Мы с Л. Бородиным вели мастер-класс от журнала «Москва», и к нам валил валом народ от Кушнера и Пьецуха. Спали мы по 3 часа в сутки всю неделю, читали груды рукописей и публикаций. Вообще Филатов и его фонд правильно сделали, что опирались в проведении этого Форума на журналы и регионы, а не на писательские союзы. Иначе была бы свара на тему «кто дальше плюнет». <…> Через год Филатов думает повторить это мероприятие, сделать его ежегодный. Вообще личность он незаурядная и очень неодноцветная. Я ведь помню его по «Серпу и молоту», заводу, где в 85 г. я почти год руководил (точнее, со-руководил) лит. объединением. А Филатов был там зам. секретаря парткома. Это уж он потом подался в демократы и дорос до главы президентской администрации. Я спросил его, почему он ушёл из «эшелона власти». Он ответил, как мне кажется, искренне: захотелось живым делом заниматься. Наверное, всё-таки отцовские гены сработали. Ведь его отец был хоть и «пролетарским» поэтом, но всё-таки младшим другом Есенина. Потому и сына назвал Сергеем. И, кстати, если б не он, не Сергей Александрович Филатов, то в 95-м году, к 100-летию Есенина памятник на Тверском бульваре не появился бы. <…>
Вчера в Большом зале ЦДЛ было прощание с Проскуриным. Я его знал лично, давно и дружески. И как человека любил его больше, чем как писателя. Печально. Живых классиков почти не осталось.
<январь 2002>
Это послание я намечал тебе отправить к Новому году, но даже и к Старому Новому не успел. Тем не менее — и тем более, что ты, как азият, должен особо чтить восточные календари, а ихние Новые годы ещё впереди — так вот: с наступившим, с минувшим Рождеством, с Крещеньем-Благовещеньем и с наступающей на нас своими копытами Лошадью.
Декабрь я был в Москве, а на Рождество приехал в Псков. В эти дни у меня пятая годовщина смерти моего отца, и надо было собрать хотя бы немногих родственников, чтобы его помянуть. Для меня это каждый год тяжкие дни: с уходом отца что-то самое главное в жизни рухнуло. Не просто круглым сиротой стал на старости лет, а словно бы корни обрубили мне… Здесь думаю пожить ещё недели две, побегать на лыжах и поработать. Минувший год был таким, что вроде бы и грех жаловаться: напечатан роман, две больших повести, две небольших и несколько рассказов, книга стихов и россыпь всякого по мелочи. В былые времена плясал бы от радости. Ныне её не может быть, и не только потому, что материальная отдача просто мизерна, — резонанс, как в сурдокамере. Хотя более ста писем читательских пришли на моего камышового котика. Ну, ладно… Последним из полученных номеров «СО» был на сей день пятый. В нём есть интересные вещи, но четвёртый много ярче. И проза очень хороша — не говоря уж о Шукшине, и поэзия. Поэма Иры Федоськиной просто очень сильная, по уровню много выше того, что я прежде у неё читал. Кстати, неплохие стихи и у Ромы Солнцева — тем более любопытно было вспомнить мне, как на Форуме молодых он заявил, что «День и ночь» — единственный журнал в Сибири. Читая Горшенина о В. Колупаеве, нежданно вспомнил, что 30 лет назад единственный раз виделся с Виктором в Питере — тогда у меня было жаркое родство с журналом «Аврора», вот там-то, в редакции, его и увидел, его привёл туда Вадим Сергеевич Шефнер, писатель, которого я безмерно люблю и как человека, а у Виктора тогда была напечатана маленькая повесть «Зачем жил человек?». Из этой статьи узнал, что Виктор в прошлом году умер, а на днях умер и Шефнер. На том свете стало гораздо больше родных людей, чем на этом… Повесть Шведова «Выбор Париса» начата весьма любопытно, но её завершение в № 5 меня огорчило: по-моему, автор сам не знал, что с героями делать. В пятом же очень хороши стихи Тани Четвериковой, я вообще её обожаю, критика и очеркистика очень содержательны. Что до В. Ломова, то он (я ведь его уже не первую вещь читаю), несомненно, прозаик одарённый, но вот беда — очень, кажется, ему хочется переплюнуть европейцев по «интеллектуальности», отчего текст становится порой сверхвитиеватым. Хотя — дай Бог, если я ошибаюсь. Конечно, не без замирания сердца прочёл стихи Толи Кобенкова — ведь в 70-х и 80-х он и Вишняков были для меня не просто друзьями, но и самыми интересными для меня сибиряками в поэзии. Давно Толю не читал. Ещё раз тебе говорю: может, это я виноват, моё изменившееся восприятие. Но — то же, что и с Мишей… Да, плохо писать мы уже не умеем, слабые стихи у нас уже не могут появляться, но — чуда в стихах уже нет. У Толи нет ни единой из прежних «картавинок», сучков и задоринок, которые пестрели в его молодых стихах — но исчезло и обаяние… Хотя я не могу не признать: стихи мастерские, и, наверное, свои поклонники (дай Бог, ещё и поклонницы) у Толи должны быть и сейчас…
Конечно же — ещё раз спасибо тебе и Зеленскому за «Людей без ангела»[13]. Это для меня вещь заветная, многострадальная, выношенная. За 30 лет множество критико-литературоведческих вещей и вещиц мною написано было и напечатано, просто море, но лишь очень немногие я поместил бы в свою книгу избранного в этом жанре, если б такую можно было издать. <…>
А на ближайшие месяцев семь-восемь, Володя, мне придётся уйти уже не просто в частный образ жизни, отключившись уже начисто от писательского круга, но и в своего рода «подполье» (но не «андеграунд»), работая исключительно ради заработка — т.е. ради отдачи долгов. Иначе так и буду жить в нервотряске, словно лягушка под током. Ничего не поделаешь — надо расплачиваться за то, что живу. Тем не менее: мечта побывать у вас меня по-прежнему очень греет. Если соберёте Съезд[14] и будет возможность меня пригласить — буду невероятно благодарен.
10 апреля 2002
<…> Вообще, уж скажу сразу, не в лучшем состоянии я тебе это письмо пишу: как приезжаю в Москву, сразу же узнаю чохом о том, сколько людей литмира ушло из жизни за истекший период без всяких некрологов. Сегодня узнал, что умер Ал. Михайлов. Он долго мучался. Я с ним в последний раз говорил, когда он вышел из одной клиники и собирался в другую, в декабре — он со мной простился… Уходят уже самые близкие в литературе люди. Уже надо, казалось бы, всем нам понять, что должны мы сегодня хотя бы не обманывать друг друга, но куда там! в столице отовсюду, из всех углов-закоулков литературного мира, в том числе и из самых «наших», веет трупным запахом, разложением. Ложь на лжи. Я перестаю воспринимать и «ЛГ» — конъюнктура всё сильнее перешибает собой всё остальное. <…>
Всё тяжелее, Володя, мне становится соприкасаться в столице со всеми этими людьми и структурами. С таким миронастроением, как у меня, наверное, жить нельзя. Думаю, Бог поможет. Вот — Ирак: мне плевать на этого Саддама, он убил двух моих приятелей-поэтов лет 20 назад, но жутко: ведь мы на очереди теперь! И вот пример: на усадьбу моего приятеля-родственника, что в 25 км. от эстонской границы, явился некий господин Альмери из Таллинна и заявил, что через год натовские танки встанут у границы и тогда («Я наттеюсь!») ему отдадут землю, до 40-го года принадлежавшую его деду. Не исключаю, что так оно и будет. Тогда и останется только, что умереть, перегрызая глотки этим господам… <…>
Вообще, пробыв в Москве всего лишь 10 дней, уже сладостно мечтаю о том, что к маю уеду в Псков и зароюсь там в садово-огородную страду. Такое чувство, что за эти дни кровеносные сосуды переполнились отравой… Видно, в этом году у меня будут лишь две радости: псковская книжка, которая вот-вот должна выйти, да то, что вы будете моего Маркова печатать. А третья радость — лишь земля в буквальном смысле, садово-огородные заботы. Вот до чего дожил.
1 июля 2002
Володимир-князь, исполать тебе! (а, между прочим, знаешь ли ты, отрок, откудова взялось у нас енто самое «исполать», а? Из эллинского (ещё не греческого, но уже христианизировавшегося языка) — «Испола эти!» — то есть, «Многая лета!». Чаще всего так приветствовали базилевса, императора: «Испола эти, деспота!» — «Многая лета, владыка!» — сегодня в евхаристии сей оборот ещё существует. Словом, не путать с «мать ети»…). <…>
…А пишу я тебе, придя из «похода по местам боевой славы», на ту окраину города, где когда-то я в отрочестве с мальчишками из нашей и окрестных деревень бывал в ночном, туда мы гоняли колхозных и совхозных лошадей на ночные паствы. Там лет 10 подряд всё было страшно обезображено бульдозерами-экскаваторами, велись всякие промразработки, но потом затихло это, и лет за 10 последних природа самовозродилась — и снова буйство трав и цветов и кустарников, и даже что-то вроде рощ, каких прежде не было. Урочище! Так вот, с восторгом я обнаружил там в этом году заросли трав, надобных мне для моих чайных сборов. И сегодня пришёл, сгибаясь под тяжестью рюкзака, в котором мешки с иван-чаем, душицей, мятой нескольких видов, зверобоем и ещё несколькими целебнейшими сокровищами. Ещё пять-шесть таких походов — и моя кладовая травная будет готова к зиме.
Я уже два месяца в Пскове и, видно, пробуду здесь как минимум всё лето, если не дольше. Разве что съезжу в Москву на несколько дней взять внука, если дочка со мной в том согласится. <…> В отличие от даже прошлого года, когда хоть кое-какие обязанности оставались, в приёмной, в литфонде и т.д., — теперь я веду уже совершенно уединенный образ жизни. Скажешь: наслаждаюсь волей, — да, и это тоже. Но несладкое наслаждение: сказать, что живу на хлебе и воде — не сильно преувеличить. Почти так. Да ещё всякий подножный корм от родственников и немногих приятелей, на чьих дачах, фазендах и деревенских усадьбах регулярно бываю и тружусь. Как специалиста меня и мои немногие родичи, и приятели ценят не меньше, чем как писателя, если не сказать сильней. И картофельная страда, и садовые дела — всё это они стараются проводить при моём участии. Ну, а основное время — пишу. И с каждой неделей всё более чувствую, что именно такой образ жизни должен был вести все 90-е годы. Сейчас намного меньше сил и здоровья. Но именно поэтому неотвратимо ясно: всё, край, больше нельзя себя тратить ни на что, кроме того, что замышлял писать уже многие годы… Странная новизна: действительно нечто вроде наслаждения, по крайней мере — жажда прежде всего писать, — а когда и где будет напечатано, и будет ли вообще — это как-то почти совершенно не волнует.
Мой замысел относительно работы о Бродском и Кузнецове не отменён, более того, он и «внутри» и даже на бумаге тщательно прорабатывается. Видишь ли, я нечасто прислушиваюсь к мнениям других относительно того, что и когда писать и печатать — из критики-публицистики, разумеется. Но вот тут два совершенно разных читателя моих (и в немалой мере коллеги) из двух разных городов, прочитав «Людей без ангела» и узнав от меня этот замысел, каждый по-своему мне дали совет — чуть позже. Сейчас, сегодня, в эти дни такая работа вызовет лишь два-три оскорбительных оклика с обеих сторон. Через совсем недолгое время та читательская аудитория, что у нас есть, дозреет до квалифицированно-спокойного восприятия таких работ. Скажем — чуть менее политизированного. Вот так одни сейчас не могут читать Астафьева и, к примеру, Искандера (даже прежнего), другие — Белова и Распутина. Примерно через год-полтора это уже почти пройдёт. Поскольку оба этих моих советчика являются в моих глазах неплохими прогностиками, я решил это чуть отложить. Тем более что и по моему рабочему графику такая работа сейчас не совсем к месту: «набрякли» во мне несколько повестей и рассказов, да и в глуби души пищат пять-шесть стихотворений, желающих родиться. И кое-что ещё. Вдобавок, в мае по заказу одного солидного культурологического журнала написал огромное эссе на тему духовности в русской литературе XX в. Из суеверия не сообщаю, где и когда. Ибо там среди новейших явлений сказал ряд добрых слов о твоём «Псковском десанте». Выйдет — сообщу. <…>
30 августа 2002
У нас получился добрый, но несколько скомканный последний телефонный разговор: у меня на плите варились сразу несколько варений и стояли готовые, но незакатанные банки с соленьями, — да, такова моя прекрасная проза сего года, т. е. лета, она же и поэзия, и драматургия. А сведения, тобой сообщённые, весьма серьёзны, и вот сегодня, вернувшись из лесов-полей-огородов уже с мешками брусники-голубики и придя в себя, в цивильное состояние, я решил тебе написать некоторые свои соображения — относительно ваших планов на ноябрь[15]. М. б., они тебе покажутся излишне тревожными, но, поверь, за минувшие 10 с лишним функционерских лет (не говоря уже о годах сугубо советских) столько раз я наобжигался на молоке, что теперь дую не только на воду, но и на водку. Дело, вами замысленное, требует великого множества предосторожностей, и тут ничьи советы не могут быть лишними. По крайней мере, мне хотелось бы, чтобы ты, даже не соглашаясь со мной, держал мои слова в арсенале.
1-е: разумеется, я вас горячо поддерживаю в вашем решении основать Сибирский СП. М. б., моё отношение было б несколько менее твёрдым, не побывай я у вас в марте[16]. Но побывав и, скорее, почувствовав, ощутив интуитивно сообщество собравшихся на те торжества, чем осмыслив, но потом за минувший месяцы и не раз мыслями возвращаясь к ним, я пришёл к достаточно твёрдой убеждённости, что вы сможете в принципе создать силу, способную стать общероссийской литераторской структурой. Говоря ещё официознее — организацию федерального уровня (ради чего-то сугубо «регионального» и заводиться не след). По крайней мере, создать основу — нечто вроде вощины пчелиного сота — для грядущей консолидации общерусских литературных сил на совершенно иных нравственных и организационных принципах, чем те, по коим существуют лит. тусовки, именующие себя сегодня писательскими союзами. Думаю с уверенностью — сможете.
Тут некое отступление личностного плана. Володя, полагаю, кое-что зная обо мне, ты сам понимаешь естественность моего уже «ветеранского» некоторого не то скепсиса, не то полуравнодушия ко всем этим делам. То есть — лично мне, для моей конкретной жизни писателя уже никакие Союзы писателей не нужны. Особенно в их нынешнем виде. Журнально-издательский круг общения — да, нужен, ибо по-прежнему хочу печататься. Но он есть. Есть и дружеско-творческий круг, где Берязев один из основных людей. И всё это не имеет никакого отношения к СП. Другое дело — всё это «мясо» стало нарастать на «кости» ещё лет 30 назад именно потому, что тогда была могучая система межписательских связей внутри могучего тогдашнего СП. Нынешним молодым нынешние СП в этом никакой помощи оказать не могут. И я прекрасно понимаю, что, если так дело пойдёт, лит. жизнь страны раздробится до молекулярного состояния. Новым поколениям (уже и не твоему, не говоря о моём, и даже не тем 30-летним, кто хоть во младости успел вдохнуть державный дух) необходим новый Союз, чтобы с его помощью ощутить себя писателями, необходимыми государству, обществу, стране и народу — а не «тусовке», пусть даже и с каким-то читательским кругом, и даже не серьёзной читательско-писательской аудитории, группирующейся, скажем, вокруг «СО», нет — а именно чтобы писателем России себя ощутить. Тут все слагаемые и все компонент должны работать — и организационно-административные и художественно-творческие — воедино… Вот в чём я вижу единственно возможную цель создания нового Союза. До всего остального я уже не охотник: навидался и огромных помпезных учредительных съездов и прочих форумов, кончавшихся либо ничем, либо очередным конфузом, а то и позором и профанацией.
И в том я ещё убеждён, что высказал в финале моей апрельской стать в «ЛГ»: такой Союз будет настоящим только в том случае, если в его деятельности будет принимать участие государство. Предвижу не только «демократов», но и таких, как ты, людей, вопросы типа: но ведь гос-во — это и диктат, и какая-никакая цензура и пр. Верно. Вот тут-то и предстоят нам всем задачи, сравнимые с прохождением через игольное ушко. Задачи, для выполнения которых нужна уже сейчас и дальше будет нужна тончайшая и основательнейшая, мощная и всеобъемлющая юридическая проработка. Проработка, разработка и подготовка как конкретных официальны документов (Устав, программа и пр.), так и доктрины нового СП в целом. Нужны будут как зубры юрисдикции для такой работы, так и зубры бюрократическо-чиновничьего мастерства.
Ибо — если вы объявите, что создаёте Сиб. СП как составную часть нынешнего СП России — в него, мне кажется, не войдут не только ребята а ля Кобенков, но и гораздо более русские по убеждениям. Хотя бы и те, кто, подобно мне, знает, что такое Комс. проспект. А если вы объявляете о создании совершенно независимого Сибирского Союза — полетят стрелы из Москвы (и не только от Ганичева и Ко, но и от Гусева, и от СРП, в коем и Юра Поляков ныне). И зарегистрировать, а тем паче реально утвердить новый Союз как общефедеральную структуру эти люди не дадут, будут обвинять в сепаратизме, в раскольничестве, ставить палки в колёса и в другие части тела. А и зарегистрировать, и утвердить надо будет именно как федеральную структуру — со всеми соответствующими полномочиями — чтобы, к примеру, вступать в неё могли бы и люди из Орла, и из Мурманска, и из других государств вообще. Тут, разумеется, вам надо будет воздействовать на глав регионов елико возможно, на их помощников, дабы они могли убеждать и Минюст и более властных людей в необходимости этой организации как «партии нового типа» (почти не шутка). В какой-то мере может быть полезен МСПС (С. Михалков), надо будет прозондировать, но очень осторожно, там с большой охотой околомихалковские ребята потащат тут же одеяло на себя… Словом, Вова, тут очень крепко необходимо обмозговать и процедить сквозь сито деловых обсуждений уйму проблем, но надо, и, м. б., даже лучше будет чуть отложить Съезд, нежели провести его и всё продекларировать — а потом всё «получится хуже, чем как всегда». Хотя, повторяю тебе, всей душой я хочу, чтоб у вас получилось. Хочу опять-таки не только рассудком, но и душой, хотя бы потому, что и Кобенков, и Вишняков, и ещё несколько моих лит. сверстников — это реальная часть моей судьбы человеческой, и мне очень горестно, что время нас вот так разметало… <…>
Ну, вот, основное сказано. Остальное — либо позже, либо при встрече. Откровенно скажу, хотелось бы мне здесь просидеть весь сентябрь и даже до поздней осени, до неизбежных осенних непогод (хотя, судя по всему, и осень эта будет доброй). Но если ты точно дашь мне знать, когда будешь в Москве, обязательно подъеду туда. Буду рад с тобой повидаться. <…>
Финальные аккорды этого лета просто волшебны: конец августа, а я меж трудами праведными по пять-шесть раз на дню залезаю в речку. И не скажу, Володя, что так уж много написал этим летом, хоть и немало — а просто: так вольно мне точно с лета 85 года не жилось и не творилось. Лишь к концу лета стал ощущать, насколько ненормальной и ненатуральной для себя жизнью жил все 90-е годы. О том не жалею, но к былому сумасшествию уж не вернусь, даже впроголодь живя. Хотя пока что вошёл и в материальный ритм: мне из-за океана перегоняют по эл. почте стихи двух поэтов из Канады. Каких — скажу позже, с каждым история просто фантасмагорическая, один еврей, другой индеец… ладно, остановлюсь, чтоб не сглазить.
Сегодня Ситцевый, 3-й Спас, Володя, он же Ореховый и Хлебный. Мой триптих об августовских Спасах не зря завершается «…и верится в спасенье». Столько ужасов вокруг, а почему-то верится.
19 января 2003
На Рождество и до Старого Нового года «бысть зима всех лютых зим лютейша», а на Крещенье — развезло всё, не только людей, словно сама зима устала от количества выпитой людьми водки. Но целый месяц Господь бил нам по суетным языкам, чтоб не болтали об исчезновении лютых морозов и высоких снегов, и, что, мол, мы всякими «парниковыми эффектами» что-то на земле изменили. Ни хрена мы не можем изменить, разве что на время что-то напортить, а для Планеты мы по-прежнему всего лишь мошки. Читаешь псковские летописи 14-16 веков: через год зимой наводненье, летом град или снег… Вот так. Меня же совершенно пушкинско-свиридовская метель целые сутки держала взаперти в деревне неподалёку от эстонской границы. Там пробыл несколько дней, общаясь с последними сето (я тебе рассказывал, по-моему, об этой малой угро-финской народности, о «полуверцах», из которых один из моих прадедов происходит). Одна петербурженка, давно уже там живущая, создала музей их быта и культуры. Как в мир начального детства своего вернулся: вся утварь, от жерновов до люльки, подвешенной к потолочине, всё, что было предметами повседневья, теперь — экспонаты музея. И думается порой: а сам я — не экспонат ли уже?.. Но время делает своё: там чувствую себя как дома в детстве, а вернулся в Псков — с наслаждением залез в ванну и зажег газ. Ибо намёрзся, выбегая в 25-градусный мороз «по крайней физиологической необходимости». А в общем — дивно: Старый (а для меня это — настоящий с детства) новый год встретил в избе, в обществе, певшем и древнерусские, и советские песни, и древние напевы православных финноугорских предков моих, и даже одну польскую, что порадовало восьмушку моей крови, унаследованную от шляхтичей Корженевских (из сего рода, между прочим, вышел Юзеф Конрад К-ский, ставший одним из лучших английских стилистов, Джозеф Конрад)…
Как ни странно, несмотря на неслужебное бытие, времени в Пскове катастрофически не хватает. Работаю на двух русских и одной латинской пишмашинках, а работается очень медленно. При всём том, что по-прежнему полно здесь всяких провинциальных мерзостей, радуюсь некоторым добрым явлениям. Грядущий юбилей города как-то оживил жизнь, заставил власть хоть немного понять, что, кроме культуры, хвастаться нечем. В результате чего мэрия внесла меня аж в «Золотую летопись добрых дел Пскова», предложила к юбилею издать книгу моего избранного на псковские темы, завтра выступаю на радио, потом на ТВ… Однако, глядя на существование обеих пис. организаций, всё сильнее убеждаюсь в том, что зародилось в мозгу и в душе, когда был у вас: никакого толку не будет уже никогда от этого старого СП, и надо готовить некий универсально-державный ход обновления писательской жизни. В этом смысле создание вашей Ассоциации, как мне думается, может стать началом этого движения… Только пока мне трудно представить, кто в Москве и в Питере сможет это по-настоящему взять в свои руки. Продажность разъела даже очень стойких. <…>
Ладно, это всё суета. Ты очень обрадовал меня своими сообщениями: и о ежемесячном выходе журнала, и о других делах. И, конечно же, о том, что напечатаете моего «Искателя живой воды». Пойми, Володя, для меня это не просто заветный — заветнейший труд. Одна из тех вещей в жизни, что называется словом «долг». <…> Но вот у меня какой замысел есть ещё. Я его в любом случае буду осуществлять, но от твоего ответа зависят некоторые акценты в этой работе. Я же говорил тебе: вышла в «МГ» огромная книга дневниковых записей Г. Свиридова, «Музыка как судьба» — она лично для меня стала самым большим событием в духовной жизни последних лет. Там — далеко не только о музыке, это прежде всего книга о судьбе России и народа в XX веке. Очень бы советовал тебе её хоть через Воланда достать — Бог простит. К сожалению, она у меня одна, это уже раритет, мне подарил её А. Белоненко, её составитель и президент Нац. Свиридовского фонда, племянник Свиридова. Так вот, я хочу написать или одну большую статью — или их цикл, т.к. все мои размышления над этой махиной даже при большом лаконизме в одну статью не поместятся. Подумай. Мне кажется, это будет очень необходимая нота в звучании журнала…
15 августа 2003
<…> У меня лето прошло чуть более суетно, нежели прошлое: 1100-летие Пскова и меня коснулось, как я ни уходил от всяческой публичности. В отличие от питерского кошмара (там простому люду не было жизни в те дни) наши празднества были для народа. Ибо никаких «больших» людей не присутствовало, ни президента, ни его челяди. Было множество представлений под открытым небом, с приезжими и местными народными ансамблями даже и из Сибири, и из Шотландии. Каждому из 2 тыс. официальных гостей вручался пакет, где была и моя книжка. В общем, у меня доброе ощущение. Когда и отвязные пацаны во дворе говорят: оказывается, мы 1100 лет живём; оказывается, гимн города — это ваши стихи, — это радует. Поэтому писалось не очень. За прозу так и не сел, видно, осенью. Написал, наконец, давно замышленный очерк о величайшей книге, изданной в прошлом году — о книге мемуарно-дневниково-эпистолярного наследия Г. Свиридова[17]. Присылать ли вам? И ещё: на будущий год — 220 лет Денису Давыдову, у меня о нём есть статья, мне думается, это имя, которое должны знать всерьёз юные поэты мужеского пола, а не по фильму и романсам. Кроме подёнщины проклятой, которая меня уже убивает (а больше зарабатывать нечем, кроме знания языков), нежданно в мае-июне выскочило из меня десятка два стихотворений разного размера. В основном очень плохие, — видно, «лирическое вещество» во мне с возрастом истаяло уже почти до дна души, но из них 2-3 близки к то ли безумию и шизе, то ли к гениальности… Начинаю большую статью о прозе, где буду использовать и Казанцева последний роман, и Кириллина, и Вторушина и др. сибиряков, но в основном европейцев, только из областей. Эссе моё на тему «кем были и кем стали Вишняков-Кобенков-Казанцев» (а заодно как бы незримо и Золотцев)[18] пока откладываю. Трудно выбрать соответствующую тональность, чтобы никого из моих старых товарищей не обидеть. <…>
<декабрь 2003>
Представь себе: на другой день после нашего разговора с утра звонит мне Сашка Казанцев: он приехал в Москву с выводком своих юных (и просто малышовых) литературных питомцев, от 8 до 15-16 лет, и в МСПС была презентация огромной и роскошно изданной книги стихов и прозы и, что особенно великолепно, рисунков юных томичей. Презентацию вёл Валя Устинов, был и Генка Иванов, а ещё приехали Любовь Михайловна (библиотекарша их главная) и Серёжка Максимов, конечно, с гитарой. Я приплёлся туда после переливания крови, по дороге думал, что помру, но, посидев там и даже выступив, ожил: настолько было всё сердечно. И потом ещё часок просто уже за чаем посидели-поговорили. В общем, я рад был этой встрече — и остро ощутил ещё раз, как не хватает мне Сибири… <…>
Сегодня опять во Псков, где должен прожить теперь месяца два спокойно. А какой там покой: если до середины января не положу на лапу тысячу баксов чиновнику из Псковимущества, потеряю квартиру. Оказываются, 7 лет назад, после смерти отца, который мне её завещал, я вступил во владение, не соблюв целого ряда юридических формальностей (о коих и знать не знал, и никто из чиновников мне тогда о них не сказал). И получается, что все эти семь, уже 8 лет — квартира юридически не моя. Показываю гору коммунальных платёжек, спрашиваю: так кто ж это платил, если не я. Отвечают: выходит, что ваш покойный отец! Вова, никакой Гоголь вместе с Кафкой и Булгаковым до такого сюжета не додумались бы. Нет, всё же страна чудес! И занять уже не у кого, после того, как влез в долги, чтоб заплатить клинике крови, и в кармане тысяча рублей, чтоб встретить Новый год. Можно, конечно, решать это всё через суд, но это займет не менее полугода, а такое соприкосновение с Фемидой пустит в распыл все результаты моего лечения. Так что если случайно встретишь где-либо на Красном проспекте[19] какого-нибудь знакомого олигарха, убеди его спасти любящего Сибирь псковского пиита. Если всерьёз, то без Пскова мне смерть. Москва окончательно стала городом, не совместимым с моей жизнью…
22 марта 2004
В телефонном разговоре, даже не кратком, не сказать всего, что хочется, а потому решил написать. Посылаю тебе свою эссеюшку о Юре[20]: тут собственно не рецензия, а размышления над судьбой поэта. Но уж очень меня обозлил идиотский широковский отклик в ЛГ. Когдатошний мой собутыльник и приятель совершенно охренел, утрачивает чувство реальности во всём, халтурит откровенно. И это вообще показатель того, что происходит Москве. Тебе, пожалуй, это было не очень заметно, у тебя был ведь такой «налёт» на столицу, что ты, по-моему, пребывал всё время в эйфорическом состоянии. Я же вижу, как она уже не год от года, а месяц от месяца становится густонаселённой пустыней. Не хочу об этом говорить, травить себе и без того растравленную душу, одно замечу: озверевают и оскотиниваются уже даже те люди, что ещё лет 5-6 назад казались одетыми в русскую духовную броню. Фашистское это государство ломает и лучших. Вот и становится Москва для меня не то «густонаселённой пустыней», не то некоей скотобазой, где мечутся взбесившиеся животные, бодая друг друга насмерть, причём среди разлагающихся трупов уже павших других животных… Слава Богу, возраст и доброе своё дело делает: научил быть более сдержанным и таить в себе свою боль. <…>
Впервые, Володя, впервые в моей более чем зрелой жизни не хочу думать на тему «что дальше?», что-то «планировать» и т.д. Напланировался… Хочу просто жить, радоваться жизни остаток лет моих, жить и работать, а там — приму всё, что Он даст. Если б не нищета, не необходимость постоянно думать о куске хлеба (даже без масла), вдобавок расплачиваясь с новыми долгами — меня можно было бы назвать счастливейшим человеком. Ибо, подобно завядшей листве под зиму, с меня спали последние былые желания амбициозно-литераторского плана. Писать — да, очень хочу, и пишется, слава Богу, и печататься, разумеется, тоже хочется, хотя и здесь «зуда» уже никакого нет. Но всё прочее — премии, шум, звания и пр. — Боже упаси. Вот почему с грустной и горькой улыбкой смотрю на большинство московских коллег: ребята ведут себя, словно лягушки под током, даже те, кому бы пора думать о душе, о мире ином. Нет же, прыгают <…>: хочу на эту должность, хочу вот эту премию, хочу трёхтомник! и т.д.
Знал бы ты, как мне радостно, что я свободен от всего этого…
16-17 мая 2006
И не скрыпи ты зубьями, ну, не скрыпи: мол, почему не e-mail-ом письмо посылаю. Первоначально так и хотел. Но основную часть мая, т.е. когда стал чуть свободней, сбросив страшную глыбищу своей халтуры, я или выступал на разных победно-патриотическо-художественных мероприятиях, либо вёл страду на огородах-садах, либо лежал после неё в простудном бреду. А сейчас, когда собрался написать, все мои «емельки» в ауте: две библиотекарши-поклонницы уехали в командировки, один приятель-писатель тоже свалился с температурой после страды. Остался ещё один эл. адрес, но он в храме, там меня любят, но в такого рода письмах не обойтись без «скоромных» слов и оборотов, и такие тексты церковным матушкам не очень удобно давать. <…> Лишь сегодня, перечитав ещё раз твой «Звонок Пифии»[21], причем в пригородном поезде, ощутил, что во мне окончательно вызрели такие суждения, которые могу предать бумаге и отправить автору. <…>
А в сущности, суждения мои, именно потому, что они вызрели, сформулировать могу на сей раз достаточно кратко, если не лаконично. Поэма в целом — симптом и символ твоего кризиса. Не пугайся этого слова: ведь кризис есть необходимая часть любого роста и развития. Эту вещь, согласись, лет 5-6 назад ты бы и не помыслил написать. Такие звонки человек получает, говоря пушкинской строкой, на переломе наших лет. Этот кризис — свидетельство того, что ты и сей твой герой (который мне кажется каким-то удивительно-инфернальным образом перелезшим в поэму из «Моготы») окончательно вошли в суровую зрелость, где уже нет и не может быть места былым иллюзиям относительно природы человеческой. <…> Ты не мог не дойти до этой поэмы. Для меня, Володя, говорю, стало ясно окончательно лишь сегодня: она подтверждает как естественность, натуральность твоего дарования, так и его уже немалую отшлифованность культурой слова. Это — порой «искрой» проскакивает — как знак качества. Пример в эпилоге: не знаю, хотел ли ты или нет, но получилось так, что продолжение строки, анжамбеман, переросло в цитату: «рассказанное здесь — имеет место / быть иль не быть, кому какое дело…». Так вот, хотел ты того или нет, но здесь «быть иль не быть» стало открытой цитатой и несет на себе огромную историко-культурную нагрузку, всё, что наслоилось в эти слова за века. И таких примеров, где слово, кажущееся случайным, оказывается единственно точным и включает в себя ряд дополняющих смыслов, в поэме множество, и они придают ей небывалую для прежнего твоего творчества эмоционально-семантическую весомость… Понимаешь, к чему это говорю: какую-то из твоих азийских баллад (кроме «Тобука», это твоё тавро) ты мог бы не написать, ход твоего развития остался бы тем же, без лакуны. А эту вещь ты не мог не написать, должен был родить… этот «Звонок» — поверь, есть завязь твоего нового периода и многих будущих вещей. Может, он потом и будет в сравнении с ними выглядеть бледнее, но такова судьба и любого цветка…
Но коль скоро ты решил опубликовать, и поэма появилась в этом виде, то именно вследствие такой её насыщенности и жёсткой напряжённости видны её… что? недостатки? да нет, пожалуй, более резкое, но точное слово, однако я прошу тебя принять его не в литературном смысле, а, что ли, в геологическом — провалы. Не неудачи, а именно проваливающиеся её места. Вова, тут, конечно, могут быть, как всегда, два подхода. Один — профессиональный, взгляд человека литературы, коллеги, тоже уже давно отданного искусству поэзии. Другой — взгляд читателя, даже и очень ква-ква-ква-лифицированного. Этот пипл тоже не все схавает, но и ему кое-что кажется провальным хотя бы с высоты его читательского опыта. А именно: главное — облегчённое решение пиковой точки, на даче. Рыба прогнившая — конечно, сильный ход, и ты правильно усилил его для «недогадливых», указав евангельский смысл символа. Но вот беда: ты меня уже убедил в подлинности твоего героя, и я смотрю его глазами и вижу — нет, даже этого маловато для его потрясения и бегства. И все дальнейшее — мало мо-ти-ви-ро-ва-но! И воспринимается во многом не то что как условность, но тут уж иначе не скажешь — на веру. А мы, читатели, хотим всё пережить вместе с героем… <…>
Весь вопрос — вопрос веры. Верит ли он звонку — или не верит. Не мозгами — сердцем… Конечно, говорю, в эпилоге сильный ход тоже сделан, ты им как бы «снимаешь» отчасти остроту этого вопроса, но лишь отчасти, для ума… Конечно, эпилог, особенно его последние две строки, очень впечатляет. Как говорил Штирлиц, запоминается последняя фраза. Ну да, запомнил накрепко. Но ведь, уходя из дому, хочешь не только красивое крыльцо запомнить, но и то, и тех, что внутри… А в целом-то, Володя, я толкую о красоте стиха. Провалы — провалы этой красоты, в коей ты умудрился выдержать даже такой насыщенный кошмарами текст. Где ты уходишь от мотивировок (жёстче скажу — робеешь), где заменяешь показ изнутри духовных борений бездуховного человека скомканным словоговорением — там в красоте провалы.
Мне думается, тебе следует, отложив на время, всё-таки дописать, именно дописать — не переделать, не переработать — эту вещь.
Вот основное, что хотел сказать. Можно, конечно, и рукой махнуть, мол, что вышло — то вышло. Но, Володя, если б я так рассуждал, у меня не было бы ни «Соколиной баллады», ни многих моих «паспортных» вещей. Все они — римейки, написанные окончательно со второго, а то и третьего захода. Дерзни, а?! <…>
Может, ты видел в первом майском номере «ЛГ» письмо псковских тружеников культуры министру культуры. Оно ещё в феврале мной составлено было. Вот — реальность моей жизни нынешней. У власти в области теперь такие братки, что подобного ещё не было. Грядущий Пушкинский праздник впервые пройдёт без псковских писателей. Зато приглашены Кибиров и Гандлевский + Макаревич и ещё что-то рок-попсовое. Такого позорища ещё не было.
Но — держимся. Еду окапывать яблони.
Пиши, звони!
Всем добрым людям — поклон.