Повесть
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2009
Ночь, Россия, Петроградская сторона северного города с нерусским названием Санкт-Петербург.
Осень, хмурое, сизое, свинцовое небо, нависающее слезливой громадиной, оплакивающее, но неумолимо втрамбовывающее, казалось, притихший город в толщу, в самую глубину, в сердце бездонных финских болот.
Пятиэтажный непримечательный дом с хлопающими на ветру дверями парадного и одной кариатидой справа от входа. Разбитый фонарь, качающийся на проводах посреди безлюдной убогой улицы в проплешинах, язвах и рубцах на влажном асфальтовом теле. Унылое подвывание отсыревшего ветра и глухо вторящий ему грохот кровельных листов на прогнившей ржавой крыше.
Среди жильцов дома ходили слухи, что когда-то раньше, может быть, еще до войны или еще раньше, у дома было две кариатиды, но потом одна из них делась куда-то. О том, куда подевалась вторая кариатида, ходили разные, часто противоречившие друг другу версии, самой достоверной из которых казалась версия, горячо отстаиваемая жильцом квартиры № 8, художником-реставратором по образованию и администратором по призванию. Жилец квартиры № 8 утверждал, что вторую, левую, кариатиду забрали на время во Францию, чтобы лепить с нее статую Свободы для американцев, но потом международная обстановка решительно испортилась и кариатида так и затерялась где-то по таможенным складам.
Жильцы дома не очень верили жильцу квартиры № 8 по многим веским причинам. Во-первых, лицо кариатиды у дома было утонченным, женственным, задумчивым и добрым. Одета она была в легкий хитон, только наполовину закрывавший ее красиво очерченную грудь. В волосах кариатиды была изящная тиара, совершенно непохожая на шипастый головной убор статуи Свободы. Но самое главное — это то, что грубо рубленное, недоброе лицо американской Свободы никак не напоминало утонченное, миловидное лицо кариатиды с задумчивым, грустным, добрым взглядом.
Жилец квартиры № 8 не сдавался. И крыл на это своим дипломом художника-реставратора, и утверждал, что вторая кариатида не была похожа на эту, а как раз была похожа на агрессивную статую Свободы! Потому-то и забрали ее, а не правую кариатиду.
Удивительно, но именно этот, на первый взгляд спорный и несуразный, довод о непохожести кариатид и имел самое действенное влияние. Споры на том временно прекращались, жильцы расходились, задумчивые, утихшие, как будто вспомнили что-то далекое, давно потерявшее свои очертания, но твердо усвоенное когда-то, проверенное и оттого не утратившее своего убеждающего бессознательного воздействия.
Что-то случилось в перекрытии парадного входа. Под перекрытие каким-то образом, наверное, начала затекать вода. И поэтому всякий раз, когда шли дожди, из глаз кариатиды текли тонкие струйки, напоминавшие слезы. Удивительным было и то, что слезы у кариатиды появлялись только осенью, хотя дождей в Петербурге в любой сезон хватает.
Жилец квартиры № 8 долго исследовал это явление, ссылаясь на диплом художника-реставратора и беспокойство за судьбу скульптуры. Им даже были разработаны, совместно с другим жильцом дома и его приятелем, строителем по профессии, несколько версий, объясняющих, почему слезы у кариатиды появляются только с приходом осени и отсутствуют в остальное непогожее время. Жилец квартиры № 8 объяснял это недостатками проекта парадного и деформацией материала, связанной с температурными атмосферными явлениями. Жильцы дома, по обыкновению, прислушивались к авторитетному мнению жильца квартиры № 8, за исключением едкого, желчного жильца квартиры № 67, который всем своим видом давал знать, что ему одному известна истинная причина происходящего, но он ничего не скажет до тех пор, пока не увидит искреннего уважения к себе со стороны жильцов дома.
Так или иначе, но с приходом осенних дождей из глаз кариатиды тонкими струйками точились слезы, повергая жильцов дома в уныние и беспокойство о ее судьбе…
* * *
В щемящей безлюдной полуночи гулко цокали и цокали железными подковами по гранитной мостовой конские копыта. Звук многократно отражался, рикошетил от стен, мостовой, высоких гранитных поребриков, от черной пустоты подъездов, и казалось, что по безлюдной улочке на Петроградской стороне движется не одинокий экипаж, а целый табун подкованных сталью коней.
Карета остановилась перед домом с кариатидой. Извозчик соскочил с облучка, заткнул кнут за пояс, снял картуз и, кланяясь, открыл дверь. В подслеповатый свет газового фонаря из кареты вышел мужчина во фраке и цилиндре, подал руку, и на свету появилась очень молодая, очень красивая женщина в шляпке с вуалью и легким зонтиком в руке.
— Ну вот, Мария Николаевна, — сказал мужчина глубоким, насыщенным, слегка скрипучим голосом, — это и есть мой новый дом.
— Красивый… — протянула низким грудным голосом женщина. — А почему у парадного только одна кариатида?
— Вторая еще не готова.
Женщина подошла ближе, внимательно разглядывая кариатиду.
— Какая она красивая! И… — женщина запнулась, подбирая слова. — И какая-то странная… — она помедлила еще немного, вгляделась, потом нашлась: — Как живая! — воскликнула Мария Николаевна.
Мужчина рассмеялся теплым приятным смехом. Рассмеялся, казалось, по-доброму, но если прислушаться, то в глубине немного скрипучего смеха что-то клокотало, слышалось нечто, будто треск пересохших сучьев под осторожной, уверенной, тяжкой ногой. От этого внутри становилось неуютно, зыбко и зябко и хотелось уже не вслушиваться и гнать от себя эти догадки.
Мужчина подошел, мягко взял женщину под руку, заглянул в лицо:
— “Как живая”, говорите? — мужчина еще раз рассмеялся, мельком взглянул на кариатиду. — А может быть, не “как живая”, а? Может быть, просто — живая, и всё?
Женщина вздрогнула, поежилась. Мужчина крепче взял ее под руку, улыбнулся. Они еще постояли так немного, разглядывая кариатиду.
— Свободен, Семен, — обратился мужчина к ямщику, переминавшемуся поодаль. — Завтра подашь к восьми часам. Вечера!
Ведя женщину под руку, мужчина поднялся с ней на этаж, постучал тростью в дверь. Дверь открыл молодой уродливый горбун в синей рубашке навыпуск и сатиновой, купеческого фасона, жилетке. Горбун сверкнул исподлобья глазами на даму, расплылся перед мужчиной в хищной подобострастной улыбке, отошел в сторону.
— Это Дарий. Мой дворецкий. Не пугайтесь, он не такой страшный, как может показаться. Вы привыкнете, — обратился мужчина к ошеломленной женщине. — Проходите, располагайтесь. Вот это и есть мое скромное обиталище. Прошу вас извинить великодушно, Мария Николаевна, за беспорядок, я еще не совсем устроился.
Вдоль стен громоздились какие-то ящики, кипы не разобранных книг, части чудных приборов, инструменты, стеклянные банки с плавающими в жидких препаратах различными частями человеческих (!) тел.
Женщина, проходя мимо банок с препаратами, опасливо покосилась на них. Вдруг она нечаянно задела и опрокинула какую-то коробку, из которой вывалились цветастым кружевным комом какие-то вещи, а вслед за ними упали на пол и рассыпались красные коралловые бусы. Женщина вскрикнула, отшатнулась, глядя на разлетающиеся по полу крупные красные бусины…
Кариатида вздрогнула и проснулась!..
Едва занимающийся рассвет золотил верхушки тополей, железные ржавые крыши, утыканные телевизионными антеннами, и низкие редкие облака, обрывками ваты висевшие над городом. Вдруг откуда-то из-за дальних крыш показалась в небе черная точка, которая, постепенно увеличиваясь, принимала очертания быстро летящей крупной птицы. Птица, делая резкие, мощные взмахи огромными ладными крыльями, быстро приближалась. Описав над домом круг, спиралью уходящий вверх, птица набрала высоту, а потом резко спикировала вниз черной неумолимой молнией и кинулась в лицо кариатиде, истошно крича, неистово молотя крыльями, остервенело выклевывая ей глаза! Небо треснуло со звоном перекаленного стекла, и низко над домом в нем образовалась и начала медленно расползаться рваная трещина, зияя бездонной чернотой. Откуда-то из этой бездонности, из этой пустоты донесся сдавленный, душераздирающий крик…
Сергей застонал, рванулся… и проснулся…
* * *
Жилец квартиры № 50 Парагудин слыл ушлым, пронырливым малым. Пока жильцы дома сидели, вперившись в голубые экраны, ошеломленно наблюдая за быстро меняющимся политическим устройством страны, жилец Парагудин не тратил время попусту, а усваивал суть происходящего на улицах, толкаясь среди манифестующих и нарабатывая жизненный опыт в стычках с противоборствующими политическими движениями.
— Пока не набьешь себе шишку — ничего не поймешь, — многозначительно говорил Парагудин, прикладывая свинцовую примочку к очередному синяку, полученному в жарких политических баталиях.
Он одним из первых, вслед за своим парторгом, вышел из коммунистической партии и перешел в партию ультраправых анархистов. Потом, опять-таки вслед за парторгом, который, как флюгер, чувствовал направление “свежего ветра перемен”, Парагудин сменил еще несколько партий, пока окончательно не укоренился среди демократов, сагитировав туда же и жильца квартиры № 9-красное.
Державший чуткую руку на пульсе конвульсирующей страны, жилец квартиры № 50 Парагудин одним из первых начал заниматься коммерцией. Потерпев ряд крушений и неудач, он все-таки нашел свое место под рыночным солнцем! В двух кварталах от дома, в помещении бывшего женского общественного туалета, Парагудин открыл коммерческое предприятие под яркой, броской вывеской “ЗАВЕДЕНИЕ”, и далее мелким петитом: “будильников, наручных часов, настенных и ходиков (с выездом на дом!)”. На первых порах дела шли из рук вон плохо. Поэтому Парагудин некоторое время использовал чудом полученное помещение по его прямому назначению (из-под полы подторговывая паленным французским парфюмом в разлив и колготками с люрексом).
Позже, с появлением нового социального класса с дутыми цепями из низкосортного золота и перстнями со стразами, “заведение” стало пользоваться популярностью. То и дело можно было услышать где-нибудь на улице:
— Я только что от Парагудина!
И в ответ, не без гордости:
— Да, да! Я тоже пользуюсь его услугами!
Попав “в струю”, Парагудин сумел откупить и мужское отделение. В мужской половине Парагудин открыл частную стоматологическую клинику, специализирующуюся на покрытии железных коронок под золото по уникальной конверсионной технологии (“прямо на месте и не вынимая коронок изо рта заказчика!”). Позже, когда золотые коронки и фиксы вышли из моды, клиника Парагудина освоила и другие виды покрытий. Клиентам предлагался широкий выбор, от тефлона до латекса!..
* * *
В щемящей полуночи гулко процокали по мостовой подкованные сталью копыта. Карета остановилась. Ямщик соскочил с облучка.
— Ну вот, Мария Николаевна, это и есть мой новый дом.
— А почему у парадного только одна кариатида?
— Вторая еще не готова.
— Какая она красивая! И странная…. Как живая!..
— Прошу вас извинить меня, Мария Николаевна, за беспорядок. Я еще не совсем устроился.
Женщина, в шляпке с вуалью и легким зонтиком в руке, шла вдоль стен, у которых грудами лежали многочисленные кипы не разобранных книг, части каких-то приборов, инструменты, стеклянные банки с анатомическими препаратами. Женщина опасливо оглядывалась.
Вдруг она нечаянно задела и опрокинула картонную коробку, из которой вывалился кружевной ком, а за ним — красные, кровавые, коралловые бусы. Бечева лопнула, бусы разлетелись по полу множеством крупных кроваво-красных брызг. Женщина охнула и отшатнулась.
— Ну что вы, Мария Николаевна, что вы испугались? Не беспокойтесь об этом. Дарий все приберет, — поспешил успокоить ее мужчина. — Пройдемте в гостиную, пожалуй, — предложил он. — Это единственная комната, кроме лаборатории и мастерской, которую я хоть как-то сумел обустроить.
Они расположились в креслах с витыми спинками, перед низким венецианским столиком, на который Дарий поставил поднос с чайным прибором. Мария Николаевна сидела на краешке кресла — статная, стройная, грациозная, с огромными голубыми, немного печальными глазами. Она держала в нервных, чутких, изящной лепки руках чашечку с чаем, аккуратно помешивая золоченой серебряной ложкой.
— Зачем вам эти ужасные банки с этими ужасными вещами внутри? Вы ведь художник! — спросила она.
— И не только художник, дорогая Мария Николаевна. Я ведь еще и скульптор, и естествоиспытатель.
— Да, да, это сейчас модно. Но все же? Зачем они вам? Что вы с ними делаете?
— Изучаю. Исследую. Использую. Художнику, Мария Николаевна, ему ведь нужно знать, как он устроен — предмет, который он изображает. Знать доподлинно!
— Все одно это очень ужасно. Эти банки… И это так все не похоже на те картины, которые вы рисуете.
— Я рисую разные картины. А еще я леплю. Вы, впрочем, уже видели одну из моих работ.
— Какую же? Где?
— Кариатиду у входа. По-моему, она вам даже понравилась.
Мария Николаевна вздрогнула, поежилась. Чашка с чаем задрожала у нее в руках.
— Она очень красивая, эта ваша кариатида. Я не знаю, почему, но она волнует меня, — призналась она. — Может быть, ее лицо? Оно мне что-то напоминает…
— Это не удивительно.
— Что? Что не удивительно?
— То, что она вам напоминает что-то.
— Что же?
— Вас.
— Меня?
— Ну да. Ваше лицо! Вы ведь очень похожи. Вы не заметили?
Глаза Марии Николаевны округлились от ужаса. Рот приоткрылся, губы задрожали. Серебряная ложка выскользнула из блюдца и упала на пол со звоном, раздавшимся в тишине ударом языка громадного колокола…
Кариатида вздрогнула и проснулась…
Низкая луна висела над крышами домов, запутавшись в телевизионных антеннах. Ветер гнал по улице шуршащие желтые листья. На фоне огромного, мутного, перламутрового диска луны появилась черная точка, которая, быстро увеличиваясь, превратилась в крупную птицу, черной молнией метнувшуюся вниз, она налетела на кариатиду, истошно крича, яростно ударяя крыльями, царапая когтями лицо.
Сергей застонал, вздрогнул и проснулся…
* * *
Квартира № 9-красное.
В доме было две квартиры № 9, потому что кто-то, может быть, дети, когда-то давно, может, из шалости, оторвали цифру “0” от дверей квартиры № 90 и прибили ее на квартиру “87”. И жильцы, чтобы не путаться, начали называть квартиры № 9, между собой, по цвету обивки на дверях. Вот и случилось так, что в доме было две квартиры № 9: “9-красное” и “9-черное”.
Жилец квартиры № 9-черное, которая и на самом деле была квартирой № 9, активно возражал против такого положения дел. Ему почему-то совсем не нравилось, что его квартире приписывают “черное”!
— У меня квартира при социализме, — говорил он сострадающим жильцам, — была “квартирой образцового порядка”. У меня даже о том табличка осталась!
И говорят, что он даже показывал некоторым эту табличку. Действительно, при социализме такие таблички были в ходу. Тогда было принято, в целях “борьбы за образцовый быт”, поощрять особо рьяно борющихся за него жильцов подобными табличками на двери. Допущенные к осмотру таблички, имеющейся у жильца квартиры № 9-черное, конечно же, помнили о том и, безусловно, признавали в ней оригинал. Но среди жильцов распространилось мнение, что это вовсе не его табличка! А даже, может быть, что он взял ее где-нибудь, может быть, у друзей, у которых при социализме действительно была “квартира образцового порядка”.
— А при капитализме, — говорил жилец квартиры № 9-черное, — у меня вообще “евроремонт”: подвесные потолки, акриловая ванна и куча врезных лампочек!
Хотя все, конечно же, знали, что никакой это не “евроремонт”, а самый настоящий русский, который ему сделал Васька Сидоров, его школьный приятель из соседнего дома.
Жилец квартиры № 9-черное даже пытался менять обивку на дверях, но от этого ничего не изменилось в названии, укоренившемся среди жильцов. Вот и была потому в доме квартира № 9-черное с шикарной, под белый мрамор, обивкой из искусственной кожи на дверях.
Жилец квартиры № 9-черное даже пытался одно время манипулировать с номерами на своей квартире, приписывая впереди цифру “0” либо дробя 9/…, но, столкнувшись с решительным отпором почтальонов и осуждающими взглядами жильцов, в конечном счете унялся и делал вид, что смирился, хотя по его глазам было видно, что это не навсегда.
Жилец квартиры № 9-красное вместе со всеми недоумевал и не понимал, что, собственно, так не нравится жильцу квартиры № 9-черное. Вместе со всеми жильцами он активно участвовал в обсуждении жалких попыток жильца квартиры № 9-черное хоть как-то изменить положение дел. И каждое утро решительно стирал приписанные этим жильцом нули с дверей своей квартиры.
Ходили слухи, что жилец квартиры № 9-черное как-то даже пытался подкупить жильца квартиры № 9-красное, но тот от подкупа решительно отказался, а взял только половину суммы, с условием не рассказывать никому об этом вопиющем факте.
По всему было видно, что жилец квартиры № 9-красное отличается от жильца квартиры № 9-черное высокой сознательностью и социальной ответственностью. Это было видно до тех пор, пока не кончился социализм. С приходом капитализма жилец квартиры № 9-красное тоже начал активную борьбу против прежде, вроде бы, устраивавшего его названия собственной квартиры.
— Я решительно не понимаю, почему это моя квартира называется “красное”, когда я самый настоящий демократ, и даже в душе! — возмущенно говорил он жильцу Парагудину, с чьей, кстати, легкой руки и активной агитации жилец квартиры № 9-красное, собственно, и сделался демократом.
Он тоже пытался менять обивку на двери, и поэтому в доме была квартира № 9-красное, обитая недорогим дерматином под триколор с двуглавым орлом посередине.
* * *
В щемящей безлунной полночи гулко цокали и цокали по влажной гранитной мостовой подкованные конские копыта. Наконец карета остановилась. Ямщик соскочил с облучка.
Женщина, в шляпке с вуалью и с легким зонтиком в руке, шла вдоль стен, у которых грудами лежали многочисленные кипы не разобранных книг, какие-то ящики, части приборов, инструменты, стеклянные банки с анатомическими препаратами, коробки, узлы.
Вдруг она нечаянно задела и опрокинула картонную коробку, красные коралловые бусы разлетелись по полу крупными кровавыми каплями. Женщина охнула и отшатнулась.
— Ну что вы, Мария Николаевна! Не беспокойтесь об этом. Дарий все приберет. Пройдемте в гостиную, пожалуй, это единственная комната, которую я хоть как-то успел обустроить.
Она сидела на краешке кресла. Статная, стройная, грациозная, с огромными голубыми, немного печальными глазами.
— Зачем вам эти ужасные банки с этими ужасными вещами внутри?
— Я ведь не только художник, дорогая Мария Николаевна, а еще и скульптор, и естествоиспытатель.
— Но все же? Зачем они вам? Что вы с ними делаете?
— Изучаю. Исследую. Использую.
— Все одно это ужасно! Эти банки. И это так все не похоже на те картины, которые вы рисуете.
— Я рисую разные картины. А еще я леплю. Вы уже видели одну из моих работ.
— Какую же? Где?
— Кариатиду у входа. По-моему, она вам даже понравилась.
—Я не знаю, почему, но она волнует меня. Может быть, ее лицо? Оно мне что-то напоминает…
— Это не удивительно, что она вам напоминает что-то.
— Что же?
— Вас!
— Меня?
— Ну да. Ваше лицо. Вы ведь очень похожи. Вы не заметили?
Глаза Марии Николаевны округлились от ужаса, губы задрожали. Серебряная ложка выскользнула из блюдца и упала на пол со звоном, раздавшимся в тишине ударом колокола. Время как бы замерло в одночасье, а потом медленно двинулось далее, растягивая мгновения, словно упругую трепещущую тетиву, сгущая пространство, наполняя его незримой вязкой плотью. И в этой вязкости томительно, изматывающе долго падала и падала на пол из рук Марии Николаевны чашка дымчатого фарфора и блюдце с золоченым вензелем.
Не было звона, только глухой хруст, будто ломались тонкие сырые кости. Еще покачивались осколки разбившейся чашки, но время уже пошло своим обычным чередом, разгоняя вязкость пространства, растаскивая его по затемненным углам, заталкивая за тяжелые плюшевые портьеры.
Дарий, пронырливый горбун, уже метнулся серой тенью откуда-то сбоку, собирая на серебряный поднос осколки фарфора, стирая с паркета чайные брызги.
— Извините меня, — сдавленным голосом сказала женщина. — Я сегодня такая неловкая.
— Пустяки, ничего, это ничего, — рассеянно произнес мужчина.
Произошедшее, казалось, ничуть не задело его, не произвело никакого впечатления, а возникшая пауза дала возможность задуматься о чем-то своем, потаенном. Он с отсутствующим видом потянулся к карману на жилете, достал серебряные с позолотой часы на изящной цепочке, взглянул, задумался на мгновение…
— Действует, действует, — пробормотал он как бы про себя.
— Как вы сказали? Что? — спросила женщина, она уже немного пришла в себя.
Мужчина спохватился, улыбнулся рассеянно, захлопнул крышку часов и убрал их в карман жилета.
— Действу, конечно же, вся эта обстановка, с непривычки действует вам на нервы. Эти анатомические штуки кого угодно доведут, — мужчина засмеялся. — Мы с Дарием привыкли уже, не замечаем, а вам, небось, худо.
Женщина неуверенно улыбнулась, никак не сумев понять, искренен ли он? Контрастность, негладкость его поведения — что это? Чудачество, свойственное одаренным людям, либо нечто еще?.. Безусловно, он привлекал ее, как никто другой прежде. Что-то было в нем трудноуловимое, притягивающее, манящее. Нет, не банальное обаяние галантного, хорошо воспитанного, образованного, умного человека. Что-то иное, более тонкое, не такое обыденное, ускользающее от пристального взгляда и завораживающее исподволь, несмело, но наверняка! И еще была одна странность, отличающая его от многих: он совсем не старался понравиться. Он, казалось, вел себя совершенно свободно, открыто, но это только казалось! Сердцем, внутренним чутьем, бог весть чем там еще, каким-то двадцатым, свойственным только редким женщинам, чувством чувствовала она, что не так уж он и открыт, как хочет казаться. И эта тайна, загадка интриговала ее и притягивала, казалось, более всего. Притягивала настолько, что она уже не слушала других своих чувств, своего внутреннего голоса, который протестовал, трепетал, ужасался, сам не зная чему. Обычно этого было достаточно, чтобы она насторожилась и, особенно не размышляя, просто уклонилась от знакомства. Но не в этот раз, не в этот…
Появился Дарий, как всегда неслышно и как бы ниоткуда, поставил новый прибор, сверкнул глазами, нагловато ухмыльнулся, обнажив на удивление белые, ровные, крупные зубы.
— Пожалуйте, барыня! — прохрипел он скрипучим голосом и исчез — как появился, тихо и в никуда.
— Странный он у вас какой-то, — произнесла женщина, подбирая слова, — грубый и жутковатый.
Мужчина добродушно рассмеялся:
— Вы уж его простите, пожалуйста! Распустился, конечно. Драть его надобно, но не могу. Калека ведь, жалко. А он и пользуется тем, мерзавец этакий! Однако умен, сноровист и предан безмерно — за то и терплю.
— Да нет, я не в обиде, — женщина улыбнулась. — И как будто даже не удивлена, хоть это и странно, что у вас этакий вот слуга. Такой вот жуткой наружности.
— Да для меня ведь наружность значения не имеет, милая Мария Николаевна. Хотя нет! Лгу! Не во всякий раз. Вот улыбнулись вы сейчас, а мне это не все равно. Удивительная у вас улыбка. Отчего вы так редко улыбаетесь?
— Так уж сложилась судьба, что не до улыбок мне.
— Помилуйте! При вашей редкостной красоте грех на судьбинушку-то пенять.
— Ах, не лукавьте, оставьте вы это, — в ее голосе послышалось легкое раздражение. — Небось, наслышаны уже про мое сиротство раннее, про мытарства?
— Наслышан. Да ведь то уже было — да прошло! Теперь-то чего? Вы молоды, прекрасны, сама себе хозяйка. Живи да радуйся!
— Прошло. Да, видно, не совсем. Многое у меня жизнь забрала, но и дала, впрочем, немало. Ума практического да горькой опытности. Оттого и знаю, что красота и молодость — проходящее, не вечное, не заметишь, как не станет ни того, ни другого, — произнесла женщина со вздохом.
— Так-то оно, конечно, так, да не всегда.
— Что вы имеете в виду?
— А то, что в человеческой это власти — продлить и молодость, и красоту бесконечно!
— Вы шутите! — воскликнула женщина, и ей опять стало не по себе, муторно, зябко.
— Нет, отчего же? Нисколько не шучу, — произнес мужчина уже немного иным, более холодным, серьезным, жестким тоном. Он подался вперед, заглянул испытующе ей в глаза: — А что, хотели бы вы, Мария Николаевна, продлить свою молодость, свою красоту? — спросил он едва слышно, хрипловатым полушепотом, в котором слышался зернистый металл, от которого все сковывало и леденело внутри. Глаза его блеснули, очертания их расплылись, и в них вдруг вспыхнули две маленькие искорки, царапающие что-то глубоко внутри своими тонкими, колкими лучиками.
Марии Николаевне стало не хватать воздуха, она приоткрыла рот, хотела вздохнуть поглубже — и не смогла. Что-то шелохнулось внутри, где-то в подреберье, рванулось и растеклось по телу леденящей волной…
Кариатида вздрогнула и проснулась!..
Последние лучи солнца еще кровавили низкую мутную дымку у горизонта, но уже преломилось мгновение — и случилась ночь, которая еще просто не дошла сюда, чтобы укрыть своим темным плащом уставшее за долгий день солнце. Птица, огромная, черная, возникла, как ниоткуда, на фоне мерцания закатных углей и с криком бросилась в лицо кариатиде, неистово молотя крыльями, рвя когтями, вгрызаясь крючковатым клювом…
Сергей закричал и проснулся…
* * *
Жилец квартиры № 94 Щьюсик безмерно страдал от того, что его никто не называл по имени. Все жильцы дома называли его по фамилии: Щьюсик. А имя у Щьюсика было красивое — Ролан Христофорович! И даже шестая гражданская жена называла его “Щьюсик”, на какой-то свой особенно презрительный манер.
Жены у Щьюсика сменялись не часто, но задерживались не долго. И только до тех пор, пока к ним вдруг не привязывалось, по аналогии с мужем, прозвище “Щьюсиха” или “Щьюсева жена”.
Пятая жена Щьюсика не выдержала после того, как узнала, что жилец квартиры № 9-красная называет ее за глаза “Щьюсья пассия”. Она ушла почти без скандала, хлопнув дверью по очкастой физиономии Щьюсика и нарисовав помадой на дверях квартиры № 9-красная серп и молот.
Шестая жена Щьюсика, она же первая и третья, казалось, выработала иммунитет и даже не обращала внимания на прозвище “Щьюсиха”, а жильцов дома презрительно называла “соседи Щьюся” либо “Щьюсевы домочадцы”. Потому что Щьюсик на самом деле был бессменным домоуправом уже многие годы.
Нельзя сказать, что Щьюсика не уважали. Наоборот, все, исключая, быть может, только его жен, всячески, при каждом удобном случае публично демонстрировали и подчеркивали свое к нему уважение.
— Уж не знаю, конечно, какой он муж, — говорила порой жиличка квартиры № 19, — да и знать не хочу, не мое это дело, но домоуправ он хороший. Замечательный, можно сказать, домоуправ! Вы подите-ка, сыщите еще такого. Не найдете!
— А нам и искать не надо, — отвечали ей жильцы, — есть он у нас уже, Щьюсик!
А домоуправ Щьюсик был действительно хороший.
— От бога, можно сказать, домоуправ, — говорил прямодушный жилец квартиры № 9-красное. — Вот если и есть в тебе, Щьюсик, какой талант, так это к домоуправлению!
Как всякая незаурядная центровая личность, Щьюсик был объектом всеобщего внимания. И не всегда, и не все сходились во мнении относительно него. Иногда в общий, слаженный, восхваляющий хор жильцов вступал кто-нибудь, прибавляя к традиционным достоинствам Щьюсика:
— И еще он исключительно честный и принципиальный человек.
— Нет! — обязательно вступал в прения кто-нибудь. — Вот если домоуправ он хороший, так вы на него лишнего не наговаривайте!
— Уж если есть кто-нибудь действительно принципиальный в нашем доме, так это жилец квартиры № 17 — Баргузинов! Вот уж действительно принципиальный человек! Это вам не какой-нибудь бывший парторг Парагудина.
Жилец квартиры № 17 Иван Астапьевич Баргузинов был бывший парторг крупного засекреченного предприятия. Такие предприятия во множестве существовали в социалистическом прошлом страны и назывались в народе “ящики”. Баргузинов был парторгом очень крупного “ящика” и, наверное, оттуда он вынес ставшие потом чертою характера ответственность, принципиальность, непримиримость. Он, например, принципиально не использовал туалетной бумаги, а использовал для этой надобности газеты исключительно демократического содержания.
— Фу! Как это не современно, — порой пыталась упрекать его жена. — Нынче даже в деревнях и то туалетной бумагой пользуются!
— Дура, — ласково, нараспев отвечал он ей. — Куда уж современнее-то? Современнее некуда! Ведь раньше-то демократической прессы вовсе не было.
И из туалета неизменно доносились звуки энергично сминаемой бумаги и густой баритон Баргузинова:
— “…А вместо сердца пламенный мотор!..”
* * *
Появился Дарий и поставил новый прибор, сверкнул глазами, ухмыльнулся нагловато, вызывающе обнажив ровные крупные зубы.
— Пожалуйте, барыня, — прохрипел он скрипучим голосом. — Сервиз-то у нас большой, персон на двадцать будет! — и исчез, как появился, тихо и в никуда.
— Странный он у вас какой-то, — произнесла женщина, подбирая слова, — грубый и жутковатый.
Мужчина добродушно рассмеялся:
— Вы уж его простите, пожалуйста. Распустился, конечно! Драть его надобно, но не могу. Калека ведь, жалко. Однако умен, сноровист и предан, за то и терплю.
— Да нет, я не в обиде, — женщина улыбнулась.
— Удивительная у вас улыбка, — заметил он. — Отчего вы так редко улыбаетесь?
— Так уж сложилась судьба, что не до улыбок мне… Многое у меня жизнь забрала, но и дала, впрочем, немало. Ума практического да горькой опытности. Оттого и знаю, что красота и молодость — проходящее, не вечное, не заметишь, как не станет ни того, ни другого… — произнесла женщина со вздохом.
— Да не всегда ведь это так!
— Что вы имеете в виду?
— А то, что в человеческой это власти: продлить и молодость, и красоту на сроки безграничные!
— Вы шутите!
— Нет, отчего же? Нисколько не шучу! Я на такие темы, милая Мария Николаевна, шутить не умею, — он подался вперед, заглянул испытующе ей в глаза. — А что, хотели бы вы, Мария Николаевна, продлить свою молодость, свою красоту? — спросил он едва слышно хрипловатым полушепотом, в котором слышался зернистый металл, будто кто-то пересыпал стальную холодную дробь, черпая ее горстями. Глаза его блеснули, очертания их расплылись, и в глубине вспыхнули две маленькие искорки, царапающие что-то глубоко внутри своими тонкими колкими лучиками.
Марии Николаевне стало не хватать воздуха, она приоткрыла рот, хотела вздохнуть поглубже — и не смогла. Что-то шелохнулось внутри, где-то в подреберье, рванулось и растеклось по телу леденящей, сковывающей волной. Стены комнаты, немногая обстановка, казалось, завертелись вокруг нее, сливаясь в пестрое месиво; и только его глаза00 были неподвижны и буравили ее маленькими, колкими искорками. Она невольно смотрела в эти глаза, потому как в пестром мелькании вокруг, в бешеном хороводе света и теней, от которого делалось муторно, и тошнотворный ком подступал к горлу, мешая дышать, ей больше не за что было зацепиться…
И вдруг все кончилось! Все стало как прежде и встало на свои места. Мужчина отпрянул, вернулся к своей прежней позе, улыбнулся.
— Ну, так хотели бы вы или нет, милая Мария Николаевна? — спросил он мягко, проникновенно, как ни в чем не бывало.
— Да, наверное… Но ведь это, поди, и стоит немало? Боюсь, у меня недостаточно состояния, чтобы заплатить?
— Ну что вы, милая Мария Николаевна! Разве ж я стал бы говорить о том с тем, кто заплатить не сможет? Ведь это было бы безмерно жестоко — дать узнать о таком человеку неимущему. Это значило бы вот так, запросто, сделать несчастным его на всю его жизнь! Вот как не знает он, так тем и счастлив, что имеет! А как узнает, да получить не сможет, вот тут и морока и страдание ему на всю жизнь!
— Да откуда ж вам знать о моем состоянии?
— Знаю доподлинно! Уж вы поверье. Да ведь и не торгуюсь я с вами, почел бы за унижение для себя!
— Тогда что же?
— Просто разговор. Я и не предлагаю ничего. Мы просто говорим о том, что есть на свете, о том, хотели бы вы того?
— О моих желаниях, значит?
— О желаниях, — он улыбнулся мягко, тепло, качнув головой вниз и немного в сторону.
— Но ведь всякое-то желание цену имеет. И от торгов, выходит, никуда не деться?
— Это желание цены не имеет. Никто не купит того, что потребуется взамен. Для людей это сущая безделица, хоть и редкость, хоть и дана не каждому. И мне не надо того, потому и нет здесь торга и быть не может.
— Тогда как же? Ведь не зря весь этот разговор?
— Просто скажите: хотели бы вы или нет?
— А кто же не захочет? Кому не хотелось бы сохранить молодость и красоту?
— Есть и такие… Однако вы не ответили.
— Странный у нас разговор. Как будто мы о душе торгуемся. Никак не могу отделаться от ощущения, что вот сейчас идет сделка, а я душу свою продаю! Еще только, пожалуй, маклера с рожками не хватает и контракта кровавого.
Мужчина рассмеялся, весело, добродушно. Его, казалось, занимает эта ситуация, но нисколько не трогает, не действует угнетающе.
— Это у вас воображение расшалилось. Пылкая юношеская фантазия. Книжек — да, да! — книжек про страсти всякие перечитались!.. Помилуйте, милая Мария Николаевна, да кому ж нынче душа-то нужна? Да кабы купил бы кто, так немало желающих-то нашлось продать! Пойдите на улицы, там, чай, немало ходит таких, кто и за пятак бы продал, да не берет никто. Без надобности она, душа-то, теперь без надобности! — мужчина смеялся чуть не до слез. — Уж позабавили вы меня, ох, позабавили! — причитал он. — Страсти неразумные! Я как-то попу одному, который меня стращать пытался, так и сказал: “Вот подите-ка, батюшка мой, и продайте. Много ли наживете? Чай, не выйдет у вас ничего! Так чего ж попусту стращать-то? Нету спросу на душу-то, нет покупателей!..” Так что, милая Марья Николаевна, даже не помышляйте о том и не предлагайте!.. Я тут однажды, кстати, с философом одним разговаривал, так тот: “Болит, — говорит, — душа-то, мается, порой так, что невмоготу! И даром бы отдал родимую, а то и приплатил бы чего даже, так не возьмет же никто, у всех такого добра своего хватает!”
— Страшные вы вещи говорите, ужасные! И самое ужасное в том, что это все так, и нечего вам возразить. Не хочется верить в это. А хочется верить в прекрасное и видеть прекрасное в людях!
— Да разве ж мои слова мешают тому? Вот говорят: “От прекрасного до ужасного — один шаг”. Наверное, это так, если шагать, конечно. Прекрасное и ужасающее настолько рядом, что достаточно повернуть голову. Но можно и не делать того, можно просто перевести взгляд с одного на другое. Но и этого много! Можно просто вглядеться, и не важно во что, будь то прекрасное или ужасное. Они настолько рядом, что проникают друг в друга и существуют в диком, немыслимом симбиозе! Да-с, да-с! И то, что мы обыденно различаем сейчас, зависит только от меры и принципа нашего восприятия. И в людях так же, милая Мария Николаевна, сочетается и прекрасное, и ужасное. И не нужно их осуждать, не виновны они в том! А хотите видеть прекрасное, так смотрите под нужным углом зрения.
— Ну вот! Совсем вы меня запутали.
— И не думал даже, и не старался.
— Так с чего же мы начали? О чем говорили?
— О красоте и молодости. О том, хотели ли бы вы их сохранить?
— Да! — негромко, но решительно, на выдохе произнесла женщина.
Кариатида вздрогнула и проснулась!
Низкий туман висел над городом, настолько плотный, что невозможно было понять, утро сейчас, вечер или ненастный день. Все причудливо расплывалось в этом тумане, серебрилось неясно, и только случайно можно было угадать прежде знакомые очертания домов и деревьев по размытым контурам… Вдруг из тумана с криком вырвалась большая, сильная, красивая птица! Остервенело бросилась она на кариатиду, ударяя крыльями, царапая когтями, пытаясь выклевать глаза…
Сергей застонал и проснулся…
* * *
Жилец квартиры № 70 Борис Пиляцкий был ничем не примечательной с виду личностью. Во всем доме, пожалуй, трудно было сыскать более неприметного, если не сказать даже, затрапезного, человека. Жил жилец — как выглядел — неприметно, тихо, уединенно. Чего никак нельзя было сказать о его коте по имени Мурка.
Не в пример, а скорее, напротив, в полную противоположность своему хозяину, кот этот был сущей бестией. Крупный, дородный, в вороную масть с дымчатым отливом и седыми огромными усищами, Мурка был знатным зверюгой. На три квартала в округе, пожалуй, трудно было сыскать человека (не говоря уже о дворниках и старушках), который не знал бы этого кота. Ни одна драка, даже собачья, ни один издирающий внутренности весенний концерт, ни одна сколь-нибудь пакостная проделка не обходились без живейшего участия Мурки. Матерый донельзя и матереющий еще более день ото дня, Мурка был грозой всяческой живности во дворе и предметом гордости жильцов ввиду своей абсолютной, утонченной лояльности к людям.
— Смотрите-ка! Вона Пиляцкий Мурка прогуляться вышел! — можно было услышать то здесь, то там полный скрытого восхищения и уважения возглас по отношению к неспешно вышагивающему котище, с непередаваемым, полным собственного достоинства и пресыщенности выражением на усатой морде.
Неприметный жилец квартиры № 70 Борис Нирванович Пиляцкий — человек, о котором мало кто чего-нибудь знал. У него не было, казалось, никаких пристрастий и увлечений, кроме как разведения кошек. И об этом его увлечении так никто и не узнал бы, наверное, если б не случилось ему завести Мурку — в высшей степени экстравагантного пройдоху!
Надо, однако, знать о том, что кошками жилец Пиляцкий увлекался всегда и с детства. И сколько он себя помнил, всегда рядом с ним, сменяя одна другую, были кошки, и всегда непременно женского пола, и традиционно носившие одно и то же имя — Мурка.
Так случилось и в этот раз: после кончины и похорон на пустыре прежней Мурки Пиляцкий, спустя траурную неделю, уж бог весть откуда, принес в дом и завел нового котенка, назвав маленький, трясущийся, глазастый, дымчатый, писклявый, пушистый клубок традиционно и безамбициозно: Мурка!
Пиляцкого, за давностью и опытом, определенно можно было бы считать экспертом по кошачьей части. Уж кто и как тут подсуропил, какая лихость кого попутала — неизвестно, но только в этот раз ошибся Пиляцкий. И котенок, который принципиально и традиционно (а Пиляцкий, надо сказать, при всей его неприметной внешности и прочих достоинствах, был жуткий консерватор) должен бы быть женского полу, оказался пола совсем другого и противоположного! Когда это обнаружилось, прошло уже немало времени, и менять что-либо было уже поздно. И кот проявил себя с характерной стороны, и имя к нему привязалось.
Так вот, по обыденному и случилось, что в доме с кариатидой в квартире № 70 проживали кот по имени Мурка и жилец Пиляцкий…
* * *
— Это желание цены не имеет! Никто не купит того, что потребуется взамен. Для людей это сущая безделица, хоть и редкость, хоть и дана не каждому. И мне не надо того, потому и нет здесь торга и быть не может.
— Тогда как же? Ведь не зря весь этот разговор?
— Просто скажите: хотели бы вы или нет?
— А кто же не захочет? Кому не хотелось бы сохранить молодость и красоту?
— Есть и такие. Однако вы не ответили…
— Да! — негромко, но решительно, на выдохе произнесла женщина.
Будто время остановилось внутри нее, остановив всяческую жизнь, чувства, мысли, переживания будто застыли, замерли, и их можно было, казалось, повертеть, разглядеть, пощупать, как причудливые фигурки изо льда, бывшего прежде водой. Время остановилось именно внутри, потому что снаружи жизнь продолжалась, шла своим чередом. Вот ее собеседник подался вперед, внимательно заглянул в глаза, глубоко вглядываясь, казалось, в те самые ледяные фигурки. Вот он встал, вышел. Вот появился Дарий, встревоженный, нервный, опасливо зыркающий по сторонам, что-то недовольно бормочущий, глухо, неразборчиво. Дарий убрал со стола, исчез… Вот просветлело вокруг, наверное, настало утро, или уж день? Появился ее вчерашний попутчик, уже в домашнем шелковом халате, мельком взглянул на нее, как смотрят на предмет давно привычной обстановки, покопался в маленьком китайском шкафу с множеством небольших дверок, ящичков, что-то достал из ящичка, какие-то бумаги, записи, и, не отрываясь от чтения, вышел. Вот он появился вновь, когда тени сдвинулись от настенных часов к изящной атаманке, с сигарой в руках и чашечкой кофе он уселся в кресло напротив, разглядывая ее, обыденно, спокойно, слегка наклонив голову. Дуновение, мелькнувшая справа тень, оскалившееся лицо Дария, глаза, сверлящие ее цепкими, злобными буравчиками.
— Доездилась! Доходилась по ночным гостям!
Кариатида дрогнула и проснулась!
Тонкими, лучистыми струйками пробивался сквозь могучие кроны тополей свет восходящего солнца. Ветер с залива разогнал сгустившийся, отсыревший за ночь воздух, наполнил пространство полусонных улиц свежим дыханием северного студеного моря, тонкими запахами соленой воды, озона и йода. Ветер колыхнул тяжелые кроны, и по сырому асфальту, тротуару, стене дома побежали во множестве причудливые светотени, перемешиваясь, догоняя, убегая друг от друга, будто в какой-то странной резвой игре… Кариатида взглянула направо, по тонкому лицу ее зеркального отражения скользили тени, правая кариатида, казалось, тоже внимательно и немного печально наблюдает приход погожего летнего утра.
Вдруг откуда-то сверху с криком спикировала огромная черная птица и бросилась кариатиде в лицо, неистово ударяя крыльями, раздирая когтями, пытаясь выклевать глаза…
Кормлев вскрикнул и проснулся.
— Что, что с тобой, Сережа? — спрашивала встревоженная мама.
— Ничего, мама. Просто сны. Просто кошмарные сны…
— Что же тебе приснилось, Сережа? — мама присела на край кровати, обняла его, прижала голову к груди.
— То же самое. Всегда одно и то же! Один и тот же сон. Будто я — кариатида, а огромная черная птица кидается мне в лицо и хочет выклевать глаза.
Мама ласково гладила его по голове, тихо приговаривая:
— Боже мой! Что же это такое? Какая жуть! Что же это за сон-то такой? Что это может значить? А птица, Сереженька, ты говорил, черная, это ворон?
— Нет. Она больше похожа на сокола или ястреба, только большая и черная. Очень темного, до черноты, серого цвета…
* * *
С приходом перестройки в ранее спокойном подъезде дома с кариатидой начали происходить странные дела. Однажды ночью кто-то снял и утащил массивную литую лестничную решетку с пролета третьего этажа. Среди жильцов ходили слухи, что ажурную чугунную решетку сдали в пункт приема цветных металлов вместе с катушками из лифтовых шахт, исчезнувших той же ночью.
Несколько жильцов, объединившись под пламенным призывом жильца квартиры № 8, обошли несколько пунктов приема в округе, во множестве расплодившихся в последнее время. Расчет был прост: поскольку решетка была только похожа на медную, а на самом деле представляла собой роскошное чугунное художественное литье, то вряд ли бы ее приняли в пункте приема цветных металлов.
— Она валяется где-нибудь брошенная, наша решетка, — активно агитировал жилец квартиры № 8. — А без нее дом осиротел. И лестничный пролет представляет жалкое зрелище и угрозу для жизни для жильцов квартиры № 40, которые часто любят бывать в ночных ресторанах, а после этого опереться на перила, поднимаясь к себе домой.
Группа жильцов, вдохновленная чаяниями отыскать решетку, как и предсказывал желчный жилец квартиры № 67, решетки не нашла. Так и стоял ничем неприметный серый домик с одной кариатидой и отсутствующей решеткой на третьем этаже в бушующем половодье перестройки.
Так продолжалось некоторое время до тех пор, пока по предсказаниям жильца квартиры № 8, с дипломом художника-реставратора, несколько жильцов квартиры № 40, возвращавшихся из очередного ночного клуба, не решили опереться о перила третьего этажа.
Чудесным образом избежав участи упавших в бездну и проведя несколько месяцев в больнице в глубоких раздумьях о судьбах страны, жильцы квартиры № 40 выдвинули предположение, активно поддержанное сочувствующими жильцами дома. Согласно проекту, разработанному жильцом квартиры № 8, жилец квартиры № 9-черное уговорил своего старого приятеля Ваську Сидорова из соседнего дома, и совместными усилиями всего мужского населения дома решетку с первого этажа перенесли на третий. А на стенах первого этажа появились предупредительные надписи: “Решетки нет!”
Это не уберегло, однако, жильцов квартиры № 40 от последующих падений. По достоверным слухам жильцов первого и второго этажей, которые регулярно слышали глухие тяжелые шлепки, стоны, бормотание и брань в адрес работников приемного пункта, жильцы квартиры № 40 регулярно падали с лестничного пролета, пытаясь опереться о перила, но уже не разбивались, хотя так и не могли отвыкнуть от укоренившейся привычки держаться за перила, а не за стены.
— Если бы они держались за стену, — говорил жилец квартиры № 20, — то они обязательно бы наткнулись на одну из предупредительных надписей: “Решетки нет!” Они не опираются о стену, и поэтому вы регулярно слышите гулкие шлепки.
— Я решительно их не понимаю, — недоумевал жилец квартиры № 9-красное. — Почему они опираются на перила? Ведь на стены-то опираться значительно удобнее! Жилец квартиры № 20, конечно же, прав, потому что я регулярно вижу предупредительные надписи “решетки нет” и тут же вспоминаю о том, что мы ее перенесли с первого на третий этаж.
— Может быть, они видят надписи, но не помнят, что решетку перенесли? И думают, что решетки нет на третьем этаже? — выдвинул встречную версию жилец квартиры № 20.
— Нет! — активно возражал жилец квартиры № 8. — Уж то, что на третьем этаже нет решетки, они точно запомнили! Что им было делать в больнице еще, как не запоминать, что решетку украли?
Так или иначе, но на предупредительных надписях “решетки нет” появилось дополнение: “на первом этаже!”
Это не сделало сон жильцов первого и второго этажей спокойнее. Они продолжали слышать гулкие шлепки и брань на лестнице. Поэтому жильцы дома окончательно решили, что жильцы квартиры № 40 действительно с надписями не сталкиваются, а продолжают опираться на перила.
Жильцы квартиры № 40 неуклонно отрицали подобные слухи, но различные предметы, регулярно находимые дворником под лестницей и возвращаемые жильцам квартиры № 40, только укрепляли веру жильцов в версию жильца квартиры № 20.
* * *
Дуновение, мелькнувшая справа тень, оскалившиеся лицо Дария, глаза, сверлящие ее цепкими, злобными буравчиками.
— Доездилась! Доходилась по ночным гостям! Ох, и нравы теперь у них… — прохрипел Дарий.
— А? О чем это ты? — наконец обратил внимание на его ворчание хозяин, до того погруженный в собственные мысли.
— Уж и нравы! У нынешних барышень, — ворчал Дарий.
— Зачем ты пытаешься ненавидеть ее, Дарий? Она вовсе не заслуживает ничего такого. Я понимаю, прежняя нравилась тебе больше, потому как была из простонародья… Боже мой! Но как похожи, а? Как похожи — удивительно! Одна простолюдинка, другая дворянка. И жизнь и семьи разные, а вот, подишь-ты, как природа распорядилась!
— Семьи-то разные, — откликнулся Дарий, — а воспитание одно. Дрянное воспитание! Та-то, ладно, дуреха глупая, а эта ведь барыня все-таки! Ученая, поди…
— Ну, будет, будет тебе, Дарий! Напраслину ты говоришь. Уж никак она не заслуживает такого. Будь ее воля — не было бы ее здесь… Чистый ангел, чистая душа!
— Как же, ангел! С таким-то лицом? Шутите, поди, барин?
— Да я сам удивлен, сам удивлен, Дарий! При такой-то красоте и такая непорочность… Редкость это редкостная! — и уже как бы про себя: — Редкость, редкость…
И он опять ушел в собственные мысли, кофе давно остыл, забытая сигара дымилась сама по себе, сжигая драгоценный табак, испуская сизенькие дымки, распадающиеся в воздухе изысканными ароматами далекой, экзотической, изнывающей зноем страны. Тени удлинились, перекинулись с атаманки на секретер, свет стал мягче, насыщенней, принял красноватый оттенок, вечерело…
Вошел Дарий, смахнул со стола пепел, составил на серебряный поднос чашку с недопитым кофе, пепельницу, наклоняясь, заглянул ей в лицо пристально, испытующе.
— Господи, святы светы! — промолвил Дарий спешно, неловко крестясь. — Ну, как живая! Поди ж ты!
— Почему — как? — вернулся из собственных мыслей его барин. — Что ты такое говоришь, Дарий? Просто — живая!
— Живая? — недоверчиво спросил Дарий.
— Конечно, живая!
— И что же, видит нас теперь?
— Да.
— И слышит?
— Слышит.
Глаза Дария испуганно расширились, но он почти тут же спохватился, чертыхнулся, сплюнул через плечо, суетливо перекрестился, что-то бормоча.
— Не бойся, Дарий! — мужчина рассмеялся. — И не поминай ты его, родимого. Не при чем он тут.
— Прибрать бы ее надо, барин. Или хоть глаза ей закрыть…
— Куда ж прибрать-то? Кругом бедлам такой, лаборатория занята. И глаза ей незачем закрывать, не покойница она, чай!
— А вдруг приедет к вам кто нежданно? — не унимался Дарий.
— А ты не пущай. Нету, мол, барина — и всё!
— А если спохватятся кто, искать ее начнут, сюда припрутся? Та-то из простых была, а эту, поди, доискиваться станут?
— Не станут! А если и станут, то уж точно не здесь.
— Прибрать бы, а, барин?.. — нудил Дарий.
— Ну, все! Довольно об этом! — рассердился барин. — Пусть здесь побудет, пока я лабораторию освобожу. Негаданно она встретилась, не готов я еще. И заказ мой еще не прибыл… Да ты и сам все знаешь.
— И где вы их только находите? — ворчал Дарий.
— Есть одна старая сводня. Верная пособница.
Дарий бросил на него вопросительный взгляд.
— Судьба! Судьба, Дарий! — мужчина рассмеялся. — Великая, верная сводня!
Дарий открыл было рот сказать что-то, как вдруг громом в тишине прогремел звонок. Дарий вздрогнул от неожиданности. В дверь позвонили еще раз, уже более настойчиво.
Кариатида дрогнула и проснулась!..
Птица, огромная черная, бросилась ей в лицо, крича, стараясь выклевать глаза…
Сергей застонал, проснулся в холодном поту, вскочил с кровати, еще не соображая: что с ним, где он? Придя немного в себя, он сел на кровати, вперившись в далекую, только ему видимую точку. За окном моросил дождь, порывистый ветер раскачивал ветку тополя, которая, казалась, как огромная лапа, лениво перемешивала в сыростной темени желтый, жиденький свет уличных фонарей…
* * *
Квартира № 870.
На самом деле номер квартиры был “87”, но кто-то, может быть, дети, может быть, в шутку, оторвали цифру “0” от квартиры № 90 (№ 9-красное) и прибили к обитой декоративной дранкой двери. Цифра “0” была намного больше, под бронзу и с завитушками, и совершенно не вязалась с маленькими алюминиевыми цифрами “87”. Но почему-то всем это понравилось, всеми было принято сразу и безоговорочно. Даже почтальонами, которые исправляли адресные корреспонденции, дописывая нолик.
Как-то, еще на заре перестройки, жилец квартиры № 94 Щьюсик даже пытался выхлопотать для дома особые условия, как для особо многоквартирного. Но то ли потому, что время было смутное, то ли потому, что Щьюсик не был достаточно энергичен, но особых условий для дома вытребовать ему тогда не удалось.
Неугомонный жилец квартиры № 9-черное пытался, по обыкновению, баламутить воду, стремясь вызвать недовольство жильца квартиры № 870 сложившимся положением и тем самым склонить его на свою сторону как собрата по несчастью.
— Я знаю, кто это все делает, — шептал он заговорщически при всякой встрече. — Кому это еще нужно, это баловство с номерами, если не тем, у кого по правилам собственного номера вовсе нет! Ну и что, что им присвоили первый номер? Это номер неправильный и незаконный! Они все это делают, чтобы отвлечь наше внимание от вопиющего факта!
Жилец квартиры № 870, тихий, спокойный человек, живший уединенно, размеренно, ни с кем не ссорясь, никогда, казалось, не снимая свои старомодные в роговой оправе очки, не разделял глубокой озабоченности жильца квартиры № 9-черное, и если присутствовал при обсуждениях, то только из вежливости и нежелания кого-либо обидеть.
— Эта чехарда с номерами, — не унимался жилец квартиры № 9-черное, — на руку только им! — указывал он в сторону квартиры № 1. — Кому это еще нужно, если не проживающим Христа ради? До их появления у нас ничего подобного не было!
Жильцы квартиры № 1 и впрямь были темными, загадочными, странными личностями.
В доме с кариатидой, вообще-то, на самом деле не было квартиры № 1, но поскольку жильцам дома нужно было как-то адресовать странных проживающих, а № 1 был свободным, то жильцы между собой присвоили этот номер полуподвалу, где, собственно, и обитали эти странные личности.
В доме с кариатидой, по слухам, когда-то на самом деле была квартира № 1, но родители жильца квартиры № 2, в какие-то незапамятные времена, каким-то невероятным образом, сумели приобрести квартиру № 1 и, объединив ее с собственной, создать роскошное, потрясающее воображение жильца квартиры № 9-черное, жилое помещение! По свойственной природной скромности родители жильца квартиры № 2 не стали “выпячивать грудь” перед трудовым народом и поэтому сохранили за собой № 2, от номера “1” решительно и публично отказавшись.
Жилец квартиры № 9-черное, опять-таки по слухам, никогда не бывал в квартире № 2, и, наверное, поэтому воображение рисовало ему обстановку этой квартиры как отдаленно напоминающую висячие сады Семирамиды, о которых он читал в детстве.
Жильцы квартиры № 1 появились в доме не так давно, как жильцы квартиры № 2. И хотя они старались не мелькать ни у кого перед глазами и как можно меньше привлекать к своим удивительным персонам внимание, о квартире за № 1 по дому ползли мрачные слухи. Жилец квартиры № 67, желчный, едкий отщепенец, как-то, набравшись смелости, чуть ли не в лицо жильцам квартиры № 1, стоя на пятом этаже, говорил:
— Это они, эти бомжи, уперли нашу решетку! И катушки из лифтовых шахт они же поперли, больше некому! Только им лифт не нужен. Правильно? Ведь лифт в подвал не ходит.
— Они не бомжи, — неуверенно возражали ему милосердные старушки, никогда не видевшие жильцов квартиры № 1, поскольку рано ложились спать. — Бомжи — ведь это те, кто без определенного места жительства, а у них место жительства определено и даже номер квартиры есть.
— Виртуальный у них номер квартиры! — возражал им жилец квартиры № 67. — И квартира у них виртуальная: сегодня есть, а завтра милиция попросит. И сами они виртуальные! Вот вы их, к примеру, видели?
— А чего же их милиция вдруг попросит-то?
— А она их не вдруг попросит! Вот только пусть они у меня попробуют, — шипел в лестничный пролет жилец квартиры № 67, — спереть еще что-нибудь из дому. Я сам в милицию обращусь!
— Да с чего вы взяли, что они обязательно должны чего-нибудь украсть? — причитали сердобольные старушки, которым, наверное, все равно было, кого защищать, лишь бы хоть как-нибудь удовлетворить растущую с годами потребность в реализации милосердия. — Они ведь тихие. Ведь их даже никто не видел.
— Ага! Вот они вам по-тихому и обнесут весь дом! Сперва катушки с решеткой, потом кариатиду с парадным, а потом и сам дом упрут вместе с мебелью и обстановкой! Окажетесь как-нибудь поутру в чистом поле в домашних тапочках. Оставят вам только по ночной вазе!
— А вазу-то почему оставят? — поинтересовался жилец квартиры № 9-красное.
— А потому что им лень ее выносить будет! — парировал жилец квартиры № 67.
Перспектива остаться в ночных тапочках и с вазой в чистом поле отрицательно повлияла на потребность старушек в реализации милосердия. И по дому быстро распространились холодящие душу слухи о том, что это жильцы квартиры № 1 сперли левую кариатиду и спихнули ее по дешевке французам, а теперь собираются стянуть и правую, потому что им пришел заказ на нее откуда-то с Ближнего Востока.
— Не могли они стащить левую кариатиду, — возражал жилец квартиры № 8, для которого эти слухи никак не вязались с разработанной им стройной, подкрепленной дипломом художника-реставратора, версии. — Они вообще въехали в наш дом недавно. При коммунистах их здесь не было ведь? А появились они вместе с демократами.
— На что это вы намекаете? — сощурив глаза, подозрительно спросил жилец квартиры № 9-красное.
— На то, что кариатида пропала еще до коммунистов. А ваша версия совершенно не выдерживает никакой критики…
* * *
— И где вы их только находите? — ворчал Дарий.
— Есть одна старая сводня. Верная пособница.
Дарий бросил на него удивленный вопросительный взгляд.
— Судьба! Судьба, Дарий! — мужчина рассмеялся. — Великая, верная сводня!
Дарий открыл было рот сказать что-то, как вдруг громом в тишине прогремел звонок. Дарий вздрогнул от неожиданности. В дверь позвонили еще раз, уже более настойчиво.
Мужчина бросил взгляд на настенные часы, достал из жилетного кармана и сверился с другими, карманными.
— Ах, поди ж ты! Уж восемь! Заболтались мы тут с тобой, дружок.
Он звонко захлопнул крышку часов, ловко убрал их в карман, вскочил молодцевато.
— Поди же, скажи ему, Дарий, что я скоро. А то ведь он сейчас нам весь дом разнесет, — бросил он на ходу и, задержавшись, проходя мимо часов, добавил: — Врут они у нас безбожно. Надо бы подвесть, Дарий. Уж сколько раз я тебя просил…
На пороге, теребя бедовый картуз, переминался извозчик.
— Чего ты раззвонился, каналья? Пожар где? Холера тебя раздери! — сокрушил его Дарий.
— Барин велели ровно в восемь подать. Наказывал, чтоб без опозданий. Им важно поспеть вовремя, — оправдывался ямщик, переминая картуз.
— Ну иди уж, иди, — немного смягчился Дарий. — Внизу дожидайся. Выйдет сейчас барин.
Ямщик облегченно вздохнул, закивал, попятился, скатился с лестницы, боязливо оглядываясь на жуткого горбуна, грозной тенью стоящего в полуоткрытых дверях, посверкивающего лютым взглядом из-под кустистых бровей.
Через несколько минут, уже одетый к выходу, натягивая перчатки, барин наскоро отдавал распоряжения:
— Я теперь уже опаздываю, Дарий. Когда вернусь — неизвестно, может быть, задержусь на день или два. Дверь никому не открывать, никого не впускать! Если пришлют заказ, сходи получить непременно. Да! — припомнил он. — С нарочным гипсу мраморного привезти должны, так ты распорядись, чтоб в подвал сгрузили, да место посуше сам определи, а то (чего им?) бросят под окном — и пропал гипс!
Дарий все еще кивал косматой головой, когда барин, подхватив трость, уже садился в карету, бросив недовольному вознице:
— Давай рысью, дружок! Опоздаем — велю шкуру спустить…
Что-то скрипнуло в напольных часах немецкой работы, потом хрустнуло, и спустя мгновение, поднатужась, они хрипло пробили полночь. В неосвещенной комнате причудливо мелькали тени от ветки, качающейся за окном в свете газового фонаря. Где-то в прихожей, развалясь на старом кожаном диване, в нервном, чутком, нездоровом сне храпел Дарий. Кроме подвывания ветра за окном, глухого тюканья часов, дальних всхлипываний и всхрапывыний Дария, не было в притихшем пространстве никаких звуков. Кроме, может быть, едва различимого звука вибрации неопределенного рода, тонко звенящей напряженности, заполнившей пустоту комнаты, и шелеста теней, разбегающихся по стенам и полу.
Вдруг совершенно беззвучно (Мария обязательно бы услышала шаги, если б они были) по комнате неспешно прошлась молоденькая девушка. В простеньком ситцевом платье, мешковатом, но все равно плохо скрывавшим ее стройную фигуру, тонкую талию, высокую, красиво очерченную грудь. Ее волосы, светло-русые, будто припорошенные белым пеплом, были заплетены в тугую косу и схвачены бледно-голубым шелковым бантом, как это делают дочери обнищавших мещан или же мелких фабрикантов, едва пробившихся из простонародья собственным ремеслом. Девушка застенчиво улыбалась, она чувствовала себя неловко в таких домах, однако смущение ей было к лицу, легким румянцем оживляя матово-белую кожу тонкого, будто точеного лица. Это лицо, эта манера держать голову, скрытое за скованностью характерное изящество жестов — что-то смутно напоминали Марии Николаевне, что-то было ей знакомым в том. Девушка остановилась около часов, посмотрелась в стеклянную крышку, поправила выбившуюся прядь, казалось, совсем не замечая присутствия Марии Николаевны, вышла на середину комнаты, разглядывая что-то в окне.
Она еще стояла так, между окном и Марией Николаевной, вглядываясь в даль большими задумчивыми глазами, когда тень соскользнула, и на ее лицо лег голубоватый луч света.
“Боже мой!” — возглас ужаса сотряс гулкую, беспросветную пустоту внутри, заколыхавшуюся муторным, вязким желе, которое тут же застыло и растеклось по венам колким, скручивающим, дубящим холодом.
Это лицо! Теперь освещенное, Мария Николаевна будто смотрелась в причудливое зеркало, показывавшее ей собственное отражение, но в странном убранстве, словно она нарядилась играть простолюдинку в каком-нибудь домашнем спектакле. Только волосы. Волосы были чуть длиннее и будто припорошенные поверх испепелившим их солнцем. И родинка! Нет, маленькая родинка у нее была над верхней губой, а у отражения — под нижней.
Луч света скользнул вниз. Бусы! Крупные, красного коралла бусы кровавыми каплями сверкнули у нее на шее.
Кариатида вздрогнула и проснулась!.. Огромная птица черной молнией метнулась вниз, бросилась кариатиде в лицо, крича, царапая когтями, норовя выклевать глаза…
Сергей рванулся — и проснулся! Лунный свет заливал комнату трепетной, вспыхивающей изнутри мельчайшими перламутровыми искорками субстанцией. Сквозь волны света медленно шла по комнате молоденькая девушка в простеньком, немного мешковатом ситцевом платьице. Девушка остановилась, чуть не доходя, у окна, вглядываясь куда-то в даль немного грустными, большими, очень красивыми глазами. Ее лицо, тонко очерченное, бледное, освещенное лунным призрачным светом, напоминало Сергею что-то до боли знакомое, но теперь ускользающее по темным закоулкам памяти… Девушка словно почувствовала на себе взгляд Сергея, обернулась, постояла немного, разглядывая его, немного кокетливо, но изящно наклонив голову. Решившись, она подошла, очень тихо, не было слышно шагов, наклонилась над кроватью, заглянула пристально в глаза. Коралловые бусы с низкой крупных кровавых капель, висевшие у нее на шее, соскользнули, коснувшись лица холодными округлыми брызгами…
Сергей вскрикнул и проснулся!..
* * *
С приходом рыночных отношений, с поворотом страны от пролетарского презрения к спекулянтам и фарцовщикам к взглядам более снисходительным, постепенно наладилось среди сограждан и новое обращение к друг дружке. Сперва где-нибудь в булочной или в очереди за сосисками можно было услышать еще неуверенное, неловкое:
— Дама! Вы здесь не стояли! За мной стояла вон та дама, а той даме сосиски не нужны, она куриный фарш брать будет…
Народ цеплялся, как мог, за стремительно ускользающую новую реальность, и если совсем недавно какая-нибудь бабуля еще шарахалась от обращения к ней “сударыня”, то теперь даже приезжие матроны, в тулупах и пуховых платках, сносили это достойно. Постепенно, пройдя сквозь социально-временные жернова, отпрыгав в грохотах, дефрацировав из жуткого конгломерата, типа: “Дорогие товарищи, граждане, джентльмены и барышни!” — сложилось-таки единообразие во взглядах сограждан друг на друга, и в народе окончательно укоренилось мелкобуржуазное обращение “господин”. Повсеместно теперь можно было услышать:
— Госпожа Разплюева… Господин Сермяжкин…. Господа Лаптев и Армяков…
И только в милиции оставили прежнее — “товарищ”, хотя и более дружественной к населению милиция от этого не стала. А осталась по-прежнему карательно-стяжательным органом, высоко несущим свои старые доблестные знамена.
Жильцы дома с кариатидой тоже не остались равнодушными к переменам. Вначале только отчаянный, бесшабашный жилец квартиры № 9-красное был способен на публичное обращение:
— Господин Парагудин… — изрекал он, цепенея от пронзительных взглядов вездесущих, сердобольных старушек и краснея под испепеляющими взорами жильца квартиры № 17 Баргузинова.
Настойчивость жильца квартиры № 9-красное, искренняя поддержка жильца Парагудина и всего населения страны возымели-таки действие, и теперь даже сердобольные старушки без запинки обращались меж собой: госпожа Посиделова, госпожа Дребезжалова, госпожа Говорко!.. И даже принципиальный жилец Баргузинов, пусть нехотя, постепенно, крепя сердце, но перешел на новое обращение, и только к жильцу Парагудину он обращался неизменно: “Гражданин!” — делая при этом многозначительно-подозрительное лицо. Перейти-то он перешел, но взглядам своим принципиально не изменил, хоть и не выпячивал этого.
— Какая это, на фиг, демократия, т.е. власть народа? — в сердцах он говорил жене. — У нас вот действительно победила народная революция, а у них народ попросту одурачили. Вот были раньше господа и плебеи, баре и быдло, дворяне и народ, т.е. плебс, т.е. демо, т.е. пролетарии! У нас половину толстопузых перебили, а остальных уравняли с пролетариатом, и всех назвали одинаково: “товарищ!” А если кто не согласен был быть товарищем народу… В общем, все равны были. А у них что? Кинули им подачку: мол, все у нас при демократии равны будут, все будут господа! А какие они, на фиг, господа? И у нас, например, из всего дома один только Парагудин — господин, и то только в своем “сортире с вывеской”! У них кто был господином, тот им и остался! А большинство новоявленных господ им голой задницей светят, озаряют светлое настоящее! Вот у нас все…
— Деда, а пролетарии — это от слова “пролетать”? — бывало спрашивал его любопытный внучек, нахватавшийся во дворе жаргону. За что он неизменно получал по шее от Баргузинова, и только после этого ему объяснялось, что просторечное выражение “пролетать, как фанера” и термин “пролетариат” не имеют ничего общего…
* * *
Плотная гулкая темнота, завывание ветра за окном, шуршание листьев о стекло наклонившейся ветки, цокот копыт по мостовой, грохот железных ободьев конного экипажа…
— Барыня, барыня! Очнитесь, барин приехали, — пробивался сквозь черноту взволнованный голос Дария.
Девушка силилась открыть глаза, пошевелиться — и не могла. Она не спала. Она все слышала, все ощущала.
“Почему я не боюсь? — думала она. — Это очень странно. Я не могу пошевелиться, не могу открыть глаза, не могу сказать — и не боюсь. Это очень странно. Очень. Я бы не сказала, что мне все равно или не любопытно, или не интересно — и я бы обязательно что-нибудь сделала бы, но не могу. Я все чувствую, но мне не больно и не страшно, и это очень странно”.
— Барин приехали! Барыня! Барин! — взволнованно, испуганно, почти кричал ей Дарий. — Вам бежать нужно, барыня! Очнитесь, что с вами? Бежать!
Состояние Дария, испуг, волнение, вдруг как-то отозвалось в гулкой темноте. Девушка рванулась бежать. Что-то крикнуло у нее внутри. Она рванулась еще раз…
Вспыхнул яркий свет. Она вдруг увидела себя как бы со стороны, сидящую в кресле фарфоровой статуей. Рядом взволнованного, что-то кричащего ей Дария. “Мои бусы”, — почему-то вдруг пришло ей на ум, и она стала разглядывать красные коралловые бусы на своей фарфоровой шее.
В дверь постучали. Дарий вздрогнул, оглянулся, сверкнув глазами.
— Эх, барыня! Что же вы? Поздно теперь, — сказал он и поплелся к двери.
Дарий открыл двери. В проеме двери появился темный силуэт мужчины стройного, грациозного. Что-то мелькнуло у него в руках. Трость! Сверкнул бронзовый набалдашник.
Кариатида вздрогнула и проснулась…
Короткий ночной дождь только что кончился, промчавшись над сонным городом гулким неистовым ливнем. Еще слышны были где-то вдалеке шуршание водных струй, приглушенные грозовые раскаты, еще где-то у горизонта сверкали молнии, озаряя неоновыми всполохами клубящиеся, тяжкие хмари. Но небо над городом уже расчистилось, просияв улыбчивым звездным многоглазием. Откуда-то из глубины этого неба, из черно-фиолетовой бездонности, сгустившись в неясную тень, затмевающую звезды, низверглась вниз и бросилась в лицо кариатиде огромная свирепая птица, ударяя крыльями, норовя выклевать глаза…
Сергей застонал, проснулся, резко вскочил с кровати.
За окном, истошно крича, яростно билась о стекло большая черная птица. От ударов сильных крыльев стекло натужно звенело, готовое вот-вот лопнуть под неистовым натиском, птица царапала когтями стекло будто стальными, калеными гвоздями, извлекая пронзительный скрипучий звук, издирающий все внутри, отзывающийся болезненной ломотой в зубах. Глухо стучали ветхие рамы, казалось, еще немного, и птица одолеет окно и ворвется в комнату, набросившись на вожделенную жертву.
Сергей медленно встал с кровати, осторожно подошел к окну. Сердце часто, сильно билось, отзываясь в висках гулким, болезненным молотом, готовым, казалось, проломить ребра и вырваться из грудной клетки. Сергей одернул с окна жидкий тюль; птица, увидев его, отпрянула, описав небольшой полукруг, спикировала и села на подоконник, уставившись на Сергея злобной искоркой глубокого черного глаза. Что-то завораживающее было в этом немигающем пристальном взгляде. Глаз птицы — черный, бездонный — и в этой прозрачной пустоте что-то вспыхивало, переливалось, взрывалось и разлеталось веером крохотных разноцветных искр, будто в беззвездном небе, в безграничной пустоте космоса кто-то устроил салют из множества колких злобных огней.
Птица, не мигая, смотрела, не шевелясь, будто застыла, и только искорки, возникающие, взрывающиеся, разлетающиеся и гаснувшие в глубине ее неподвижного глаза, напоминали о времени, текущем у нее внутри.
Сергей осторожно приблизился, медленно наклонился почти вплотную к стеклу, вглядываясь… Кто-то осторожно, мягко коснулся его плеча сзади. Волосы на затылке зашевелились, поднялись дыбом, по спине изламывающей струйкой потек холодный пот. Крик ужаса застыл в горле удушливым, распирающим комом, дыхание прервалось, сердце, взвыв в безумном рывке, остановилось… Собрав из всевозможных закромов остатки сил диким ожесточением воли, Сергей овладел собой. Медленно, безумно медленно он начал поворачиваться, изо всех сил пытаясь прикрыть вылезающие из орбит глаза…
— Это она? — шепотом спросила мама.
Сергей закрыл глаза, его повело, закачало. Ужас, зависший было черным грозовым облаком вверху, теперь пролился тяжким потоком жидкого холодного свинца.
— Она! — выдохнул Сергей жутким заупокойным голосом.
— Что ты! Что ты! — заволновалась мама, подхватила оседающего на пол сына под руку. — Я тебя напугала? Я думала, ты слышишь, как я шлепаю!
— Еще раз ты так пришлепаешь, мама, и увидишь, как я отшлепаю на тот свет, — посипел Сергей.
— Ну что ты! Что ты! Прости меня, я так больше не буду! — запричитала мама, поцеловала его в висок. — Так это та птица? Которая снилась? — перевела она тему разговора.
Сергей кивнул утвердительно, обернулся к окну — птица исчезла! Если бы не два-три перышка на подоконнике, можно было бы решить, что ее вовсе не было.
— Улетела! — сокрушенно воскликнула мама.
— Ты ведь ее видела, правда? — спросил Сергей, не оборачиваясь.
— Видела, конечно, видела! Такая красивая! Очень, очень красивая, большая и вовсе не страшная!..
Позже, когда они молча пили на кухне чай, мама добавила, нарушив тягостное молчание:
— Чего ты так испугался, не пойму? Это птица хорошая, ночная вестница! Твой папа рассказывал, что ему такая же несколько раз являлась в детстве, перед тем как что-нибудь важное должно было случиться.
— А ты сейчас не лукавишь?
— Зачем это? — с наигранной искренностью спросила мама.
— Мало ли, приободрить меня, успокоить.
— Нет, конечно! С чего ты взял?
— С чего? — Сергей усмехнулся. — Помнишь, когда я, маленьким еще, в подвале темную глазастую тушу увидел? Ты тогда сказала, что папа это тоже видел часто в детстве. Что это домовой, и он к хорошим вестям является.
— Ну?
— Я спрашивал потом отца; он сказал, что домовых не бывает!
— Ну, это он забыл, наверное, или пугать тебя не хотел, — предположила мама.
Сергей иронично усмехнулся, поднялся, поцеловал мать.
— Люблю я тебя! Сам не знаю, за что, но с годами все больше и больше. Пойдем досыпать наши вещие сны!..
* * *
Жилец 41-й квартиры Соломон Плюгашин вполне сносно проживал в ней, с трудом деля небольшую жилплощадь с бывшей женой и двумя ее постоянными мужьями. Соломон не был ни родственником, ни соплеменником тому знаменитому Соломону, о котором написано в Библии. Он, скорее, был родственником или дальней кровью Тришке Плюгашу, сподвижнику Сусанина, и, может быть, совсем немного Мамаю, чьим именем назван знаменитый курган. Являясь самым что ни на есть всамделишным русским, имя свое Соломон получил по случаю. Родившись в то время, когда народом, уставшим от застоя, повсеместно владела идея тихого кухонно-водочного протеста. Однажды папа Соломона, собравшись за столом со своими идейными друзьями по случаю отсутствия жены и рождения сына, заспорил о влиянии жидомасонства на мировое политическое равновесие. Папа Соломона отстаивал версию о совершенной непричастности жидомасонов к большой политике. Не найдя поддержки среди товарищей, в пику им, как знак протеста, он тайком окрестил сына именем Соломон. А после с нескрываемым наслаждением наблюдал, как оплыли лица приятелей, когда они заявились в роддом, и санитарка, вынося конверт с народившимся чадом, зычно произнесла: “Соломончик Плюгашин! Поздравляю вас, папаша!”
Бывшая жена Соломона Плюгашина Нелина не взяла при замужестве его фамилию, а осталась при своей девичьей — Менархе. Бывшая жена Плюгашина Нелина Менархе была женщиной бойкой, хваткой. Вовремя сориентировавшись в ситуации, она развелась с инженером Плюгашиным, оставила прежнее место работы и устроилась на должность коммерческого директора в фирму, владельцем которой являлся их сосед по дому Парагудин. Оказавшись женщиной на редкость коммуникабельной, она ухитрилась сохранить хорошие отношения не только с бывшим мужем, но и с двумя последующими. Отношения были настолько хорошими, что всякий раз, отвечая на вопрос того или иного приятеля: “Ну, как ты, старик?” — Соломон неизменно говорил: “В тесноте, да не в обиде!” — казалось, совсем не замечая сочувственного тона.
— Я совершено не понимаю таких отношений, — возмущалась жиличка квартиры № 19 Гнидова-Простотак. — Мне, выпускнице института культуры, это просто как-то удивительно даже!
— А что такого? — отвечал ей жилец квартиры № 67, скорее, от желания противоречить. — Они теперь современные люди, и это их дело, как строить свои взаимоотношения: быть в контрах друг с другом или иметь компромисс!
* * *
— Эх, барыня! Что же вы? Поздно теперь, — сказал он и поплелся к двери.
Дарий открыл двери. В проеме двери появился темный силуэт мужчины стройного, грациозного. Что-то мелькнуло у него в руках. Трость! Сверкнул бронзовый набалдашник.
Он уже усаживался в кресло, усталый, благодушный, в халате с атласными лацканами, раскуривая ароматную сигару.
— И почто они вам дались?.. — ворчал Дарий, составляя на стол кофейный сервиз, рюмку, бутылку коньяка.
— Кто? — недоуменно спросил он.
— Да люди эти. На что они вам? — Дарий покосился на замершую в кресле женщину, поставил на столик поднос с письмами и ножом для бумаг.
— А-а-а… — мужчина добродушно рассмеялся, подмигнул ему, перебирая письма. — О смерти думаю, о смерти, мой дорогой друг!
— О смерти? — воскликнул Дарий. — Господь с вами, барин!
— О смерти, о смерти… Умные люди, Дарий, думают о смерти. Готовятся к ней. Что эта жизнь? — он повел рукой вокруг. — Миг! Ничто перед вечностью.
— Так что же? — спросил Дарий.
— Ну вот, положим, попаду я в рай. Ну что ж, красиво, светло — и буду маяться там один целую вечность! Рай ведь заселять надо, — он опять хохотнул, подмигнул озорно. — Вот я и стараюсь по мере сил своих. Эх! Труды наши тяжкие!
— В ад вы попадете такими стараниями, — буркнул Дарий.
— Язык бы тебе окоротить. Драть тебя надо! Распустился совсем, — говорил он сквозь смех. — Эк, и глуп же ты, приятель. Уж который год со мной, а все в поповские бредни веришь. Ад — он тут, на земле, а там, — он указал пальцем вверх, — мир, в котором нам надлежит жить после упокоения вечно.
— Не знаю, — огрызнулся Дарий. — Бредни или не бредни, но только грех это: людей неволею понуждать. Хоть бы даже и в рай. Кара за это будет любому. Ад за такое причитается!
Мужчина рассмеялся:
— Тебе б, Дарий, по способностям твоим, не кофии бы мне подавать, а пономарем, просвирки глупым прихожанам в морду тыкать. А хоть бы и в ад! В аду-то, чай, тоже компания нужна!
— В аду-то уж вам кумпания и так будет, — мрачно откликнулся Дарий.
— Это кто же?
— А черти с вилами и сковородками.
— Так это не кумпания, — мужчина расхохотался заливисто, — это обслуживающий персонал. Прислуга! Понимаешь? Вроде тебя здесь. А на горячих сковородах в одиночку целую вечность плясать — тоска смертная.
— Все одно, нельзя по неволию! — бурчал Дарий.
— А с чего же по неволию-то? Нет, мил человек, не неволит их никто. По согласию все случается. Каждый получает свое. Я — свое, они — свое, кто-то — свое.
— По обману, небось, согласие такое?
— По обману? — воскликнул мужчина. — Да что ж ты понимаешь об этом, бестолочь? Обманываются люди жадные, корыстные, порочные, одним словом, те, кто алчет что-нибудь получить, а труда для этого приложить не хочет, полагается на хитрость. Только глупая это хитрость, без труда, без разумения. Мне такие люди в компанию не нужны. Вот я тебе сейчас предложу, например, ссудить мне что-нибудь, а за то царем тебе быть. Согласишься ли?
— Как же, царем?
— А, положим, не шучу я. Я многое могу. Ты ведь знаешь…
Глаза Дария испугано заметались.
— Нет! Не хочу я царем быть!
— А красавцем писаным, дворянином?
— Нет! — отрезал Дарий. — Уж что послал Бог, тем и проживать надобно!
— А жизнь тебе вечную, достаток?
— Нет уж, барин, уж сколько ссудил Бог, столько и поживем жизнь свою горькую. И богатство, оно ни к чему! Что ж пилюлю-то сластить? Себя только обманывать. Богатство, оно только тем нужно, кто пороки свои тешит или привык к нему. Нет, барин, нам достаток без надобности.
— Ну вот, видишь, можно ли тебя соблазнить на посулы?
— Э-эх, барин, — сокрушенно протянул Дарий. — Ума у вас множество великое. Не успоришь вас! С вами спорить — все одно, что ветер передувать. Только все одно: не правильно это, нехорошо!..
— Да ладно, ладно тебе, Дарий. Пошутил я. Шутка все это, Дарий. Шутка.
И он ушел с головой в чтение пришедших писем, а Дарий замер в задумчивости чуть поодаль, нахмурив кустистые брови.
— А что, Дарий, заказу моего еще не было? — спросил он, закончив с письмами.
— Нет, не было еще, — откликнулся Дарий. — Я сразу бы доложил, знаю ведь, ждете.
— Ну что ж, Мария Николаевна, — обратился он к застывшей в кресле женщине. — Значит, повременим?
Он поднялся, подошел ближе, разглядывая ее лицо.
— А что это? — воскликнул он. — Что это, Дарий?..
Кариатида вздрогнула и проснулась…
Утро едва занималось. Насыщенный влагой воздух, после короткого ночного ливневого дождя, колыхался в легком утреннем бризе, переливался мягкими гранями в коротких лучах едва проснувшегося солнца. Но уж недолго, уже чувствовалась в солоноватом бризе растущая, крепнувшая мятежность, еще немного — и домчатся ему в подмогу юные ветры, рожденные нынче в северном море, и разобьют тяжелый промокший воздух на множество зыбких осколков. Ветры растормошат полусонное солнце, и оно высушит влажное тело города, будто промокнет теплым, лучистым рушником.
Сергей застонал, пошевелился, сон сбегал испуганной рысью за горизонты медленно являющегося сознания. Сергей силился удержать его, не открывать глаза, не видеть света, проникающего через сомкнутые веки. Тщетно! Убегающий сон было уже не удержать, последние обрывки его растаяли будто капли красок в проточной воде.
Сергей полежал еще немного с закрытыми глазами, еще надеясь, что сон вернется.
“Нужно, нужно его досмотреть! — думал он. — Сколько можно? Если мне от него не отвязаться, то нужно хотя бы досмотреть. Достала эта неопределенность!..”
* * *
Квартира № 19. В общем-то ничем не примечательная квартира, обычного советского стандарта, что сложился в долгий “переходный период” от коммуналок к вожделенному отдельному жилью. Хозяйка квартиры — улыбчивая, средних лет женщина с красноречивыми следами прожитых лет на лице и мелкой, нервной, трясущейся от страха и злобы лохматой собачонкой. Хозяйка, все еще пытающаяся быть привлекательной (несмотря на обветшалость и навалившиеся немочи), этой своей самоотверженной борьбой рождала сочувствие и гадливую жалость, которую, стесняясь, хотелось спрятать поглубже, понадежнее.
Удивительно, как это уживалось в ней, но от природы общительная, Гнидова-Простотак умудрялась, благодаря особенностям своего характера, всегда быть в центре событий и одновременно не привлекать к себе излишнего внимания. Нельзя сказать, что подобные особенности ее характера вовсе не замечались окружающими, но на такое замечание у Простотак всегда находилось в характере еще что-нибудь, и назревшие было проблемы опадали и рассасывались, практически не оставляя следов.
— Вот какой у тебя характер, а? — говорил бывало прямодушный жилец квартиры № 9-красное. —Эксклюзивный, можно сказать, характер! Любому другому за такое давно бы по сопатке нагрузили и по портрету наездили. А с тебя — как с гуся вода! Вот мне бы такой характер, я бы большую карьеру в политике сделал на почве демократии. Вот чего бы тебе, скажем, в политику со своим характером не податься?
— Ну что вы? — кокетливо ответствовала Простотак. — Достаточно того, что я имею высшее образование и работаю. Я ведь институт культуры окончила и, как всякая образованная и культурная женщина, знаю, что место женщины на социальной лестнице это семья, личная жизнь!
Она действительно окончила институт и была на хорошем счету на работе, но, увы, личная жизнь у нее не задалась, семейных отношений устроить так и не удалось.
— А я не теряю надежды, — говорила она раскисшим кумушкам, откинув прядь и слегка выставив плечо. — Женщине столько лет — на сколько она хочет выглядеть. Я верю, что все самое лучшее у меня впереди!
Хоть злые языки сердобольных старушек утверждали, что все самое лучшее у нее уже было в прошлом, да она его проворонила и прокаркала по рыбным местам. Говорили также, что вторая часть ее двойной фамилии Гнидова-Простотак — это фамилия ее бывшего и единственного мужа, который сбежал от нее на Север, а уж потом по северному пути и далее, в Америку. Хоть данные эти были приблизительные и непроверенные, но почему-то всем в это верилось, всем, кроме самой Простотак, которая, по словам тех же старушек, считала мужа не сбежавшим, а уехавшим на обустройство и ждала со дня на день от него вызова. Так или иначе, но грезившая о семейной жизни Простотак фамилии не меняла и частенько журила почтальонов за несвоевременные доставки почты.
Институт культуры, окончанием которого так гордилась Простотак, действительно существовал в социалистической природе, как многие ему подобные трофические новообразования, порожденные мутирующим телом коммунистической идеологии. Назревшими гипертрофированными нарывами, питаемые внутренними течениями пузырящейся гангренозной жидкости, то там, то здесь возникали и возносились величественными пьедесталами над здравым смыслом подобные научно-образовательные учреждения. Институт марксизма-ленинизма, институт атеизма и атеистической истории, Литературный институт, Институт народного хозяйства и образования, словно гигантский конвейер, штамповали дипломированных специалистов высочайшего класса, способных своей высокопрофессиональной деятельностью дискредитировать все, к чему они только прикоснутся. Сонмища специалистов ежегодно покидали родные пенаты и растекались по стране ручьями затхлого, болезнетворного зелья. Писатели, своими шедеврами отбивавшие раз и навсегда интерес к литературе; философы, понатаскавшиеся плодов марксистко-шизофренической паранойи, убивали в зародыше любовь к мудрости искрометными лекциями о продуктивной симптоматике вождей мирового пролетариата; культурологи, вызывавшие своей деятельностью и манерой держаться тошнотворный протест и блевотное отвращение — вся эта когорта искренне удивлялась тому, как может страна переваривать продукты их жизнедеятельности и все-таки производить на свет, пряча до времени по темным углам технических вузов удивительных писателей, поэтов, философов, творческих людей иных направлений? Так или иначе, но при пособничестве тех и усилиями последних величественное здание коммунистической культуры, науки и искусства рухнуло, погребя под обломками и множество заведений, питавших его своими кадрами, но, удивительно, институт культуры выжил! Выжил во всей этой посткоммунистической кутерьме и, слегка подмалевав изуверские хоругви, двинулся в уже капиталистическое будущее. Можно только догадываться, но, наверное, свою завидную эксклюзивную непотопляемость девица Гнидова-Простотак вынесла из стен именно этого учебного заведения.
* * *
— А что, Дарий, заказу моего еще не было? — спросил он, закончив с письмами.
— Нет, не было еще, — откликнулся Дарий. — Я сразу бы доложил, знаю ведь — ждете!
— Ну что ж, Мария Николаевна, — обратился он к застывшей в кресле женщине. — Значит, повременим.
Он поднялся, подошел ближе, разглядывая ее лицо.
— А что это? — воскликнул он. — Что это, Дарий? Она что, плакала? Что ты сделал?
— Не могу знать! — всполошился Дарий. Он подскочил ближе, заглянул в лицо женщине: — Похоже, и впрямь плакала, — срывающимся голосом запричитал Дарий. — Не делал я ничего! Истинный крест, не делал!
— Ладно! Отступись сейчас, — сказал мужчина, грозно смотря на Дария, тон его изменился, прежде едва уловимая в голосе стальная дробь теперь, казалось, спеклась в бесформенное колкое месиво. — Скажи только точно, когда это было?
— Что? — испуганно, жалобно воскликнул Дарий.
— Слезы! Плакала она когда? Припомни точно.
— Не знаю. Не видел я этого. Не заметил. Простите, барин, — скулил Дарий. — Не виноват я. Не видел я ничего. Я вообще сюда заходить боялся.
— Боялся? — воскликнул барин. — Что ты такое городишь? Прежде, вроде бы, ты не боялся ничего. Вроде как не из трухлявого ты десятка? Да и не такое еще видывал, а?
— Не боялся! — сорвался Дарий. — Ничего прежде не боялся! Ни трупов ваших, ни посетителей. Сам их по баночкам раскладывал и спиртику подливал. А теперь боюсь. Не знаю чего, но боюсь. Вот как увидел ее на пороге, так и боюсь.
— Что ты несешь? — промолвил барин, сомнение закралось в его голос. — Ты пьян, что ли? Чего бояться-то, в первый раз, что ли?
— Не в первый! Да только так не было. Я с детства страху-то не знаю. Вот как по малолетству в яр вместе с телегой сорвался, да валялся там два дня вместе с дохлыми лошадьми, как батюшка отходную надо мной пропел и уж про заупокойную с родителем моим договаривался — так уж ничего и не боялся. Решил я, что умер тогда, а то, что живу еще, так это случайно. Ничего не боялся, ни живых, ни мертвяков!
— Так теперь-то что?
— Не знаю! Только жутко мне барин, мочи нет!
— Да что ты заладил-то, бес окаянный? Толком скажи, что?
— Не знаю, что! Только чую, что от нее будто исходит что-то. Будто дух какой-то, аж жилы сводит. И еще! Проснулся я давеча ночью, вроде тихо все — ан нет! Чую, ходит кто-то. Шагов нет, а чую, ходит, все одно!
— Ну?
— Насторожился я. Виду не подаю, храплю по-прежнему. А в дверях каморки моей вдруг девица возникла! Та, первая, из простых которая. Постояла немного, обернулась и пошла себе в комнаты, а шагов-то нет!
— Померещилось тебе это, Дарий. Когда бы не знал, что не пьешь ты, велел бы высечь, от пьяных видений — самое верное средство.
— Померещилось? Я, было, так же подумал, знамением себя осенил и на другой бок. А поутру на ней, — он указал мелко трясущимся, изуродованным пальцем на Марию Николаевну, — бусы коралловые надеты! Те, что на первой были! Которые эта из коробки сронила. Кто надел? Не было никого!
— Точно не было?
— Эх, барин! Мне собака-то не нужна. Того, что я, ни одна собака не учует.
— Да знаю я, знаю, Дарий. Но, может, ходил ты куда?
— Здесь я был. Неотлучно. А и ходил бы даже, все одно бы заметил. У меня, вона, ветер в окно задует, листок у вас на столе шелохнет, а я уж вижу: не так лежало!
— Да уж, странно все это. Ну, иди уж теперь, чаю поставь, что ли? Подумать мне надобно.
Он сел напротив, помрачневший, задумчивый, осунувшийся, разглядывая ее невидящими глазами, бормоча что-то про себя чуть слышно.
— Так значит! — обратился он к ней спустя время, немного воспаряв духом. — Что же вы это, Мария Николаевна, а? Дария мне напугали? Видать, не терпится вам? Ну, так мы медлить-то и не станем.
Он хлопнул себя по коленям, решительно встал, быстро прошел в кабинет, оттуда в лабораторию, порылся в шкафу, перебирая, разглядывая на просвет какие-то склянки, задумался на минутку, будто прикидывая что-то в голове, прошел в кабинет, сбросил домашний и надел белый халат. Вернулся в лабораторию, наскоро распихал по углам всевозможные вещи, грудами лежащие на столах. Освободил проход от коробок и ящиков, достал из шкафа и расстелил на столике у стены мягкий чехол с инструментами. Огляделся, смахнул со стола, стоящего в центре, бумаги, застелил его простыней, вернулся в гостиную.
— Дарий! — позвал он. — Ждать не станем, обойдемся тем, что есть. Давай ее сейчас в кабинет…
Кариатида вздрогнула и проснулась!..
Сергей вздохнул, пошевелился, что-то лопнуло в цельном кружеве сна, какая-то связующая нить, нить основы — и все начало расползаться, обнажая обыденность, рваться в клочки, разлетаться на обрывки. Сон стремительно ускользал, но Сергей все-таки успел ухватить его за цветастые полы и теперь медленно, очень осторожно, балансируя на гранях сознания, тянулся за ним в размытую, пеструю, клубящуюся образами среду — место его обитания.
Еще ложась спать, он внутренне подсобрался, приноровился ухватить момент, когда щелкнет нечто, и сон начнет отступать, уступая место реальности, и теперь ему это удалось, он крепко, но чутко держал в руках скользкие, жидкие полы сна. Они протиснулись сквозь клубящееся, пестрое месиво образов, продрались сквозь застывшие осколки снов, будто замороженный лесистый бурелом. И сорвались вниз, в пустоту, без края и дна. Пролетели немного и были подхвачены пестрым вихрем, затянувшим их тут же в центр огромной воронки.
Цветастые картинки мелькали вокруг него, кружась в стремительном водовороте. Некоторые, проносясь мимо, на мгновение поворачивались к нему изображением и неслись дальше, ускользая от взора. Только миг, только немыслимо короткий взгляд, никакой последовательности и подробного рассмотрения…
Вот Дарий, испуганный, взъерошенный, входит в гостиную; вот они вдвоем подняли кресло с сидящей в нем женщиной и несут его; вот расширенные от ужаса зрачки Дария, в которых отражается стол, застеленный белой простыней, лежащая на столе женщина; вот над столом склонился мужчина в белом халате, разрезая на девушке ножницами одежду; вот тот же, в белом халате, набирает из склянки в шприц мутноватую, слегка светящуюся жидкость; вот Дарий с перекошенным полуоткрытым ртом и хирургическим ножом в руке… Вдруг все вокруг завибрировало, задрожало, хлопок — и свернулось мгновенно в далекую черную точку, взорвалось, вспыхнул свет…
— Сережа! Сереженька! Проснись! — трясла его за плечи мама.
— Зачем ты меня разбудила?
— Да как же не будить-то? Ты стонал, метался во сне…
* * *
Квартира № 666.
На самом деле в доме с кариатидой было только девяносто девять квартир, и квартира № 666 на самом деле была квартирой № 99. Просто когда-то (никто уже не помнил, когда) кто-то (никто уже не помнил, кто) перевернул прибитые на один гвоздь алюминиевые цифры “99” вверх тормашками. Но поскольку в доме уже была квартира № 66, жильцы квартиры № 99 перевернули цифры назад. И неизвестно, сколько бы так продолжалось, если бы в одно утро жильцы квартиры № 99 не обнаружили, что цифры прибиты дополнительными гвоздями, и перевернуть их невозможно. Тогда жильцы плюнули на все и решили предаться в руки судьбе.
— Пусть как будет, так и будет! Нам надоело воевать с невидимым противником, — говорили они.
Невидимый противник не успокоился на этом, и вскоре жильцы квартиры обнаружили, что к номеру “66” добавлена еще одна девятка, перевернутая “вверх ногами”.
Так и случилось, что в доме с кариатидой появилась квартира № 666. Среди жильцов дома ходили разные слухи по поводу происходящего. Кто-то грешил на детей, кто-то на жильцов обоих квартир № 9.
Жилец квартиры № 67 по обыкновению выдвинул жуткую, мрачную, но очень правдоподобную версию, ссылаясь на одну из книг Библии. Может быть, потому что версия была выдвинута жильцом квартиры № 67, а может быть, потому что он ее слишком горячо отстаивал, но новый номер не прижился среди жильцов дома, и они, по обыкновению, называли квартиру № 666 квартирой № 99. И только едкий, желчный жилец квартиры № 67 не хотел сдаваться, по-прежнему называл квартиру № 99 номером “666”, страшно закатывая глаза и многозначительно ухмыляясь.
Жилец квартиры № 99 Кормлев Сергей был чудной, таинственной личностью. Чего никак нельзя было сказать о его маме, которая проживала с ним совместно. Среди жильцов дома о Кормлеве ходили разные слухи, потрясающие воображение своей неправдоподобностью.
Некоторые видели, как Кормлев раздваивался, исчезал, либо появлялся неожиданно. Так или иначе, но ввиду самой обыкновенной внешности жильца квартиры № 99, доброте, открытости и общительности его мамы, слухи стихали и не привязывались к Кормлеву.
Кормлев был писателем. Все говорили, что очень хорошим писателем, хотя никто не мог припомнить что-либо из написанного. Тем не менее, а может быть, именно поэтому, но репутация хорошего писателя за ним закрепилась прочно.
— А какой он писатель? — спрашивала бывало та или иная сердобольная старушка на дворовом форуме.
— Хороший! — неизменно отвечал ей кто-нибудь.
— То, что хороший, я и сама знаю, — развивала прения старушка. — Я интересуюсь: какой он писатель? Взрослый или, может быть, детский, сказки там, истории поучительные для подростков пишет?
— Общий. Но очень хороший! — резюмировал форум.
* * *
Что-то случилось в перекрытии парадного входа. Под перекрытие каким-то образом, наверное, начала затекать вода. И поэтому всякий раз, когда шли дожди, из глаз кариатиды струились тонкие струйки, похожие на слезы.
Жилец квартиры № 8 долго исследовал это явление, ссылаясь на диплом художника-реставратора и беспокойство за судьбу скульптуры. Им даже были разработаны, совместно с жильцом квартиры № 9-черное и Васькой Сидоровым из соседнего дома, несколько версий, объясняющих, почему слезы у кариатиды появляются только с приходом осенних дождей, а в остальное время отсутствуют. Жилец квартиры № 8 связывал это с особенностями проекта парадного и деформацией материала, связанной с температурными атмосферными явлениями.
— Ну, это уж вы загибаете, — сомневались жильцы квартиры № 40. — В то время не халтурили. При царе-батюшке на совесть строили.
— Я и не говорю о халтуре, — парировал выпад дипломированный художник-реставратор, разворачивая транспарант с чертежами. — Может быть, это специально сделано было старыми мастерами. Подобные факты известны. Вот печники, к примеру, или кровельщики, если их деньгами или харчем обидят, так бутылку пустую в трубу или под конек так вставят, что хозяин места себе потом от завывания не найдет.
Прочие жильцы дома, по обыкновению, прислушивались к авторитетному мнению жильца квартиры № 8, за исключением едкого, желчного жильца квартиры № 67, который всем своим видом давал знать, что версия жильца квартиры № 8 — абсолютная чушь, а ему одному известна истинная причина происходящего, но он никому ее не скажет до тех пор, пока не увидит искреннего уважения к себе со стороны жильцов дома.
Так или иначе, но с приходом осенних дождей из глаз кариатиды текли тонкими струйками слезы, повергая жильцов дома в уныние и беспокойство о ее судьбе…
Кормлев стоял и смотрел в лицо плачущей кариатиде. Потом решился. Он таскал и таскал дощатые ящики из-под фруктов, складывал их горкой. Потом оглянулся, поднял крупный камень, качаясь, рискуя упасть, влез на шаткую конструкцию. Еще раз посмотрел в лицо кариатиде, размахнулся и ударил камнем по голове, в районе виска.
По лицу кариатиды пошла трещина. Слезы прекратились. Кормлев размахнулся еще раз и еще раз ударил камнем в то же самое место. Крупный кусок отвалился и упал вниз, гулко стукнувшись о тротуар. Вслед за ним вывалилась и растеклась волной прядь светлых пепельных волос. Кормлев вскрикнул, пошатнулся на зыбких ящиках и упал вниз, ударился головой, потерял сознание…
Сознание медленно возвращалось к нему, и из черной пустоты появилось ощущение: кто-то тормошил его! Вслед за тем пробился взволнованный голос:
— Сережа! Сережа! Что с вами?
Кормлев открыл глаза. Несколько людей склонились над ним. Постепенно он начал понимать, что лежит на тротуаре возле парадного. Постепенно начал узнавать лица своих соседей. Сергей пошевелился, привстал. Тело слушалось плохо. “Кариатида!” — мелькнуло у него в голове. Сергей приподнял голову, взглянул на кариатиду. С ней было все — как всегда: печальное лицо изящного, нежного профиля, точащиеся тонкой струйкой слезы.
Кто-то помог ему встать, кто-то проводил к квартире. Дверь открыла взволнованная мама. Сергея уложили в кровать, что-то дали выпить. В комнате постояли какие-то люди, о чем-то взволнованно поговорили с его мамой и ушли…
Сергей лежал на своей кровати, отрешенный, обессиленный, уставившись невидящими глазами в потолок. Где-то в коридоре мама звонила своему знакомому врачу, договаривалась о встрече. Медленно, очень медленно к Сергею возвращалось самосознание, самоощущение, словно этот привычный мир вдруг выбросил его за свои пределы и теперь медленно, нерешительно приближался вновь. Ныло плечо, болело расшибленное колено, при вдохе что-то покалывало в боку. Ощущения собственного тела возвращались и, увы, не приносили с собой ничего утешительного.
“Уж слазил — так слазил, — думал Сергей, почти механически отмечая прибывающую информацию о понесенных убытках. — Да уж, альпинист из меня неважный!”
Теперь он почувствовал, как саднит правый висок. Сергей поднес было руку к виску, но увидел, что она сжата в кулак, с побелевшими, онемевшими от напряжения пальцами. Ему потребовалось усилие воли, чтобы сначала немного ослабить, а потом уж разжать, казалось, намертво скованный кулак. Непослушные пальцы все-таки поддались, разжались. На ладони лежала маленькая прядь шелковистых, светло-русых, будто припорошенных серебристым пеплом, волос.
Кариатида вздрогнула и проснулась…