Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2009
Уже зима вбивает в землю гвозди
и сердце из небесной полыньи
вздымает, как рябиновые грозди
над пустотой. О ягоды мои!..
Жемчужный лед растет с ветвей — без створок,
бесстыжий свой показывая стыд.
Мне снится море. И оно шумит
в моей земле, где ночь и минус сорок.
И Млечный путь себя сгущает в творог,
или в творог, как Иов говорит.
* * *
Утки летят на восток,
изображая кусок
времени, наискосок
от бесконечного света,
озера, ока, поэта,
выстрелившего из лета
осени в правый висок.
Уток, наверно, с пяток,
а присмотреться — четыре
выгнулись, как локоток
музы, которая в срок
держит последний урок
на леденеющей лире…
* * *
Снегу — смерть, откуда
дворниково чудо:
с неба привалило —
тонны две на рыло
или на лопату
бедному солдату,
ангелу Гаврилу
на лобную жилу
да ещё на темя,
словно шепчешь: — ВРЕМЯ, —
на сугробы — срубы, —
трубы — нёбо — губы.
* * *
Ночью накинешь чужое пальто
и ощущаешь себя не собою,
нет, не хозяином, просто никто
сквозь отраженье в окно голубое —
сквозь отраженье лица своего —
смотрит и видит свое и чужое:
зимнее небо, его существо,
мелкоигольчатое, но большое,
от переносицы выбелит лоб
мыслью, подобной без лыжи торенью
тропки, совпавшей с морщиной, и — хлоп:
с неба разреженный реет сугроб
как ненаписанное стихотворенье…
* * *
Почти отмучившись, отмучив
ночь, косоглазую от слез,
проснусь и вспомню: снился Тютчев,
и — сажа белая берез.
Тряхнет скворец, с бесстрастным глазом,
плечистым пушкинским плащом:
кто долгим прошлым был наказан,
тот будет будущим прощен.
Душа отбрасывает тело,
как дым отбрасывает тень
между луной и светом белым
в его смертельную сирень.
* * *
Е.
Стук из подземки посоха
в сердце: ты как, родной?..
Дрожь молодого воздуха,
стиснутого водой.
Ласточки высверк, лезвия
в ласточке визг сквозной.
Где-то от счастья Лесбия
мается не со мной.
Остров ее малиновый,
вылизанный дотла,
плачется здесь маринами:
Лесбия умерла…
Лесбия умерла..
Лесбия умерла.
* * *
Так смотрит птица, ночь, звезда
и в горечь очи собирает.
Всё умирает навсегда —
а зрение не умирает.
Вон утка в полынье, в мороз —
вдоль смерти выпишет кривую
и замирает как донос
зиме на жизнь, ещё живую,
и на меня с разбитой мордой,
с набитой горечью аортой,
завязанною в узелок,
чтоб тоже улететь не смог.
* * *
Чтобы вырезать дудку из ветки в лесу,
нужен мальчик-заика и ножик,
и река, и чтоб небо щипало в носу,
и пыхтел под рябинами ёжик.
Скоро дождик равнине вернёт высоту,
в одуванчике высохнет ватка.
После ивовой дудочки горько во рту,
после ивовой музыки сладко.
* * *
Н.
В ночном окошке снег. Светло.
Идут, идут по стенам слоники.
Лежу, как снег на подоконнике —
снег, пролетевший сквозь стекло,
как свет. Как взгляд. И нам тепло.
А время падает в окне,
как снег в военной кинохронике,
как снег и свет на подоконнике
снаружи — в ангельской стране,
где ходят, ходят по стене,
по росту выстроившись, слоники
в невероятной тишине.
* * *
И, усомнившись в тишине,
ты просто лёг лицом к стене,
к небесным трещинам — без молний,
но с пылью бездны в глубине —
и замолчал ещё безмолвней,
чтоб было слышно, как в окне
искрится стужи злая мякоть.
Чтоб замолчать лицом к стене
и не заплакать.
* * *
Т. С.
Вот железная койка,
сталинская постройка
жизни, страны, семьи.
Ссыльные — на Урале
жили и умирали
родственники мои.
О, железная койка…
Карцер. Головомойка.
Выскрипеть всю — нет сил.
Сколько узлов, позоров.
Может быть, сам Суворов
в Альпы её возил.
Лает в любви, как лайка,
сядешь — кричит, как чайка,
в долбаной тишине.
Проволочные клетки —
панцирь её: от сетки —
ромбики на спине.
У, железная койка,
плачет по ней помойка —
я её разберу
и увезу на дачу.
Лягу. Вздохну. Заплачу.
Может быть, не умру.
* * *
Воздух болит. Сука.
Или душа — разлука.
Или перекурил —
выдохнуть нету сил.
Может, от каждой жажды
я умираю дважды.
Боли своей блесну
с водкой в стакан плесну.
Пусть в глубине мелькает —
к вечности привыкает
в горле, во рту, во мне,
на обожженном дне.
* * *
Зверушки, девушки, лошадки.
Венеция и Петербург —
туда не едет драматург
на мужеложеские блядки:
ему милей его колядки.
Литвы летучие холмы
и Рим, хваленые поэтом,
с лагуной мертвой у кормы,
гниющей с праздника чумы,
его не радуют ответом:
не львы, не ангелы, не мы
стоим во мраморе нагретом.
Давно пора по всем приметам
да всем зверьем из Хохломы
лизнуть глазное дно зимы
и отразиться в нем валетом.
И тьма отринется от тьмы,
чреватой временем и светом.
* * *
Сорока на столбе.
Ну что ещё тебе
сказать, когда в окошко
смотрю: вот куст, вот кошка,
как время, вдоль воды
то пятится, то длится.
Вот человек, вот птица
и на воде следы.
И, как заведено,
скользит с небес пшено
по лунному осколку
из рук — из первых, но
невидимых, поскольку
кончается окно.
* * *
Умереть или заплакать.
Дождь со снегом. Мокрый снег.
Корка воздуха и мякоть.
Пальцы. Глина. Человек.
Ветер вытерся. В прорехе —
убиенные морпехи
залетают в ад и в рай —
кого хочешь выбирай.
Сумрак вытерся. В просвете —
неродившиеся дети.
Шорох. Зимняя гроза,
где сольются те и эти
бездны белые глаза.
* * *
Еще не сон, уже не лето.
Бог умирает каждый день,
чтоб отделять прямую тень
от непрозрачного предмета
усильем выдоха и света,
давленьем взгляда без обид —
прощального и ниоткуда,
где воскрешение — не чудо
и смерть — как совесть и простуда —
и не проходит, и болит…
* * *
О, Господи, не умирай
своих животных и растений
и не вперяй без потрясений
тяжёлый, нежный ад осенний
в мерцающий и мёртвый рай.