Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 2, 2009
Русская сибирская поэзия. Антология ХХ век. Стихи.— Кемерово, 2008.
В нынешнее время литературной раздробленности любая объединяющая нестоличных “крепостных” (прикрепленных к своему городу) литераторов книга — уже победа. Самим фактом своего появления. Конечно, люди каждой литературной фракции экстерриториальны, более-менее зная друг друга, пусть и заочно. Как известно, особенно тяготеют к такой фракционности поэты, весьма ревниво и строго оценивающие своих коллег. Поэтому, говоря словами С. Чупринина, “этой книгой будут недовольны многие”. Имея в виду под “многими”, в первую очередь, профессиональных поэтов. Но если принять во внимание “представительские” функции этой крупноформатной, как фотохудожественный альбом для иностранцев, книги, то критический пыл хотелось бы поубавить. Ибо знать о сибирской поэзии хотя бы по именам ее авторов — уже немало.
Те же, кто захотят осмыслить эту книгу как незаурядное явление, сразу же спросят: а что есть “русская сибирская поэзия” как таковая? Не только же поэзия русских, живущих в Сибири. Это еще и словесное творчество коренных народов Сибири, пишущих и думающих по-русски, но остающихся при своем национальном мировоззрении. Можно ли объединить все это одним понятием? Вопрос в литературоведении еще не решенный, и потому оставляемый здесь за скобками.
Итак, задача этой антологии — представительски-просветительская. То есть, представляя хоть сколько-нибудь известных и интересных поэтов Сибири, она дает общую картину современной поэтической жизни от Урала до Сахалина. И каждый из включенных в книгу 438 поэтов является частью этой картины. Прежде всего, она дана географически: “Я отпрыск Лены, величавой Лены”, которая “словно палку о колено ломает восьмимесячные льды” (Р. Данилов); “В легкой чаще таежной, / В засыпающей мгле / Заблудиться несложно / На сибирской земле” (А. Дронова); “Тайга зовется черною, белогорьем — ледники” (В. Измайлов); “Начинается все с Магадана: / Горы, тундра, медвежья тайга” (В. Кикирев); “Буруны клокочут, коварны и злы, / Бодая гранитные бивни, / Парят высоко над Катунью орлы, / Проносятся с грохотом ливни” (К. Козлов); “Грохочут глухо воды Челушмана (так! — В.Я.), / Как в бубен, колотушкой бьет шаман, / Арыками изрезана долина, / Здесь много летом солнца и тепла” (Г. Кондаков); “Я влюблен в названье этих рек — / Юдукон, Учами, Кочумдек, / Кананда, Виви и Воеволи / В каменистых, хмурых берегах!” (К. Лисовский); “Разнотравье, разнотравье — / Вот она — Сибирь!” (М. Скуратов); “Все таежные тропы ведомы, / В ручьевинах зимовья рублены. / Брал с собою рогатину дедову, / От клыков медведя в зазубринах” (М. Трофимов); “И Ангары полет строптивый, / И ветра крик и гул турбин, / И птицы-сосны под обрывом, / И дикий ветер баргузин” (М. Сергеев); “Открывается Байкал из окна вагона. / Синий, красный, золотой — древняя икона” (Р. Филиппов); “Томский лес. Кедрачи на холмах. / И озера, как синие бусы. / И созвездья на мудрых песках, / Чудо сосен стволов светло-русых” (Н. Хоничев); “Шумно гонит воды Яя, / Дикий камень, тальники. / И журчат, в нее впадая, / Три таежные реки” (В. Чугунов). И все это величавое сибирское пространство благоухает травами — багул, кандык, медуница, вороника и т.д., населено зверями и птицами — медведь, марал, соболь, рысь, тетерев, орел, ласточка и т.д., здесь бушуют грозы и льют обильные дожди. Все, как и полагается настоящей, необузданной Сибири. Там, где человек связан с природой не умозрительно-книжно, а напрямую, плотью своей и духом.
Очевиднее всего это ощущается в стихах исконных сибиряков, чьи предки жили еще до Ермака, со своим укладом жизни, независимым от позднее пришедших русских. Это мифология, забывшая свои мифы, но сохранившая нераздельность взгляда на человека и природу. Здесь сибирское являет себя в самом непосредственном, первозданно-древнем виде. Такой сибиряк-“инородец” издавна породнен со всеми стихиями земли: “Я ощутил себя единым / С хребтами, / С деревом / И дымом, / И было сладко сознавать, / Что эта связь нерасторжима” (В. Лебедев, якутский поэт); “Милая Лабунмэдэну, / Без тебя для юкагира / Нет как нет земли неба, / Нет всего большого мира!” (Б. Курилов-Умуро Адо); “Сын Севера, я сын великой Вьюги” (Р. Данилов, якутский поэт). Сибиряк и природа говорят на одном языке, им известны одни имена: “Тундра, позови меня / Ты из отдаления, / Назови по имени / Голосом оленьим” (А. Кымытваль, чукотская поэтесса); “Алтай, / Рассказан ты векам / Копытами коней” (Т. Шинжин, алтайский поэт). У сибиряка с природой кровное родство, общее хозяйство: “Солнца зять — Кун-Кузези — / Так зовут тайги цветок”, “и земля — большой подойник — / Гулко, радостно звенит” (С. Торбоков, шорский поэт). Странные их обычаи подтверждают эту тесную общность плоти и духа, зрения и слуха с особой силой: “Чтоб вернуться с богатой добычей, / Мы глотали звериный глаз / Или птичий — таков обычай… Я глотал и медвежьи глаза” (А. Пассар, нанайский поэт); “С буквы “Д” начинается имя долган, / Дорожу каждым звуком, что тундрой мне дан. / Я ловлю их, как ловит оленя аркан. / “Счастье” — “дьол” по-долгански звучит с давних пор, / Слово “дружба” звучит по-долгански “догор”” (О. Аксенова). И потому такой трагедией отзывается в их сердцах гибель природы, без которой поэзии нет: “Разносится плач… однострунный моей дучиэнку… Черный ветер тучей на землю пал, / Сжег плоды людей, память разметал… Солнце-друг улыбнется моей земле, / Прилетит луна на ночном крыле, / Чтоб утешить тебя, дучиэнку” (А. Ходжер, нанайский поэт). Ненависть к тем, кто глух к этому, достигает лермонтовского накала: “Алтай — хрустальный храм святого света… Но падают под топорами тьмы / Могучие и солнечные кедры. / И плачут, плачут над Алтаем ветры… / Нигде запрета нет чугунноглавым, / Пустое сердце может все убить” (П. Самык).
Если алтаец или нанаец плачет над гибелью девственной природы, рек и кедрачей, то русский плач сибиряка посвящен его исконной родине — деревне. Для русской души она — святая святых, исток плоти и духа, детства и зрелости, старости и вечности. Это то место, куда рано или поздно возвращаются блудные сыны городской цивилизации. Как бы соблазнительны не были сытость и комфорт, в том числе умственный. По зову души, по инстинкту, иначе, рационально, этого не объяснишь: “Гнездо покинувшая птица, / Вернусь на материнский зов / Колодезной воды напиться / Под небом дедов и отцов” (В. Забелло); “На родину еду, на родину еду, / Змеится дорога, купаясь в пыли…/ По тайному зову, по давнему следу, / Сквозь редкий околок вдоль хлебных полей… На родину еду” (В. Иванов); “Так зачем туда манит дорога, / Где заботами душу томил?.. Зябь пахал, сеял рожь и пшеницу, / От половы зерно отбивал, / Строил школу, коровник, больницу / И заблудшим, как мог, помогал” (А. Иленко); “Вновь вернулся сюда я. / В сердце скворчик поет. / Утро / Мама седая / Мне воды подает” (А. Родионов). Этой тяги ничем не объяснишь, только на уровне мифологии, когда деревня кажется лучшим, что было, есть и будет у человека и в человеке, материальным и духовным сокровищем: “А когда покидал он родное село, / На дорогу попил из колодца. / Светлым холодом родины / Душу свело, / И поныне — чуть что — отдается” (А. Плитченко). В конце концов, формируется даже нечто вроде канона деревенского мифа: “Тропинка, бегущая полем”, “мерцанье звезды над окном”, “шум весны и дождей” и “такое обилие света, / В неиспорченных душах людей” (Вал. Козлов).
Но тут-то и необходимо оговориться. Ибо именно здесь наступает тот “мифологический” момент истины, когда подлинность чувства облекается в одежды словесной банальности и штампованных образов. А патриотизм, где деревня — синоним родины с большой и малой букв — становится общим местом. Иногда величиной в стихотворение. “Это родина — синие ставни, / Это родина — ивы внаклон… / Я хочу, чтоб земля не скудела… / Я хочу, чтоб река не мелела…” (А. Катков). Есть у этой темы, имеющей на самом деле очень глубокое, почти мистическое содержание, и немало “побочных”. Главная из них, во-первых, дом (изба) как оплот семьи, рода, где можно “коснуться бессмертного духа отчизны” (Н. Колмогоров), во-вторых, это патриарх рода (старик, дед) как воплощение русской доли, судьбы, мудрости и святости: “Под божницей дымится свечка, / На божнице Иисуса лик. / Греет ноги у древней печки / Столь же древний седой старик” (А. Бельмасов). И, в-третьих, деревня как страна счастливого детства с ароматом трав и парного молока, тихой речкой, ретивыми конями.
Но для того, кто узнал и познал мир за пределами сельской идиллии, деревенское не всегда синоним “обилия света”. У Б. Бурмистрова, например, дом стоит “на змеиной горе”, “между светом и тьмой”, в согласии с Божественной мудростью. В стихотворении Ю. Перминова деревня, выживающая “назло врагам и дуракам”, тоже на грани, если ее погост находится “между двух коммерческих ларьков”. Спасет тут не только метафизика (“я копаю колодец… со мною /столб пространства идет в глубину” (В. Ковшов)), но и ирония: “Сивка-Бурка щиплет сено / Деревушка на мази. / Красно солнышко присело, / Чуни хлюпают в грязи” (В. Брусьянин).
Такое отношение к святыне, однако, не типично для авторов этой книги. Высокое звучание деревенской темы поддерживается и высокими поэтическими авторитетами. Имя Н. Рубцова встречается в книге достаточно часто и в разных контекстах. Это эпиграфы — у С. Куняева, развивающего в “эпиграфированном” стихе тему российской разрухи и “потопа” и у В. Балачана, у которого рубцовская “лучшая жница” уже “отцвела и состарилась” и “быльем поросла именитая доблесть колхоза”. Это и стих-плач: “И засветится Бия свинцово, / Светляки засверкают в траве… / Но не будет, не будет Рубцова / На крыльце этом старом вовек” (Г. Володин). И стих-письмо поэту: “Помнишь, мы по Алтаю бродили с тобой. /— “Что за силища давняя в этой волне!” — / Ты сказал о Катуни моей голубой, / И не скрою, что это понравилось мне” (Б. Укачин). И просто значимое упоминание: “Здесь бывал легендарный Рубцов” (В. Нечунаев). Но еще больше вспоминают в этой антологии о В. Шукшине, сумевшем тронуть поэтические струны сибирской души: “Кто сказал, кто поверил, что с нами / Больше нет на земле Шукшина?” (В. Коржов); “Просто был всегда / Ты народный глас, / Просто ты любил / Каждого из нас” (М. Образцова); “И где-то полуночные Сростки / Одеты белым вздохом Шукшина” (Н. Колмогоров); “Пикет — наш колокол! / Язык его — Шукшин!” (Г. Рябченко); “Стон ли, скрежет, хрустальный смех? / Все улавливает без помех!” (И. Мордовин).
Этот иконический Шукшин далек, конечно, от реального, трагически расколотого на деревенского и городского, провинциального и столичного, простого и интеллигентного. Зато этот образ “все улавливающего без помех” мог бы стать идеальным, образцовым для идеального поэта-сибиряка, который по сути — потенциальный “Шукшин”. Жаль только, что с интеллигенцией в Сибири всегда было туго. Одних манит Москва, других алкоголь, третьих томит и удручает, до потери творческой энергии, дикость и варварство окружающей жизни. Потому-то “фракция” сугубо интеллигентной, “сложной” поэзии в книге невелика. Бесспорные лидеры ее — А. Кобенков, Ю. Казарин, В. Берязев, С. Самойленко, близки к ней Н. Ахпашева, Н. Герман, Л. Баженова. А. Кобенков здесь, в антологии, присутствует, прежде всего, иркутскими стихами: “Не улочка, скорее, рана…”, “И стар Иркутск, и многих пережил…”, “Этот город мной прожит…”. Не скупо представлены и такие чуткие к подробностям бытия и быта, нюансам жизни личной и заграничной поэты, как В. Берязев и С. Самойленко. Зато поскупились на Ю. Казарина — всего два стихотворения, а хочется еще. Миниатюрно-ювелирный его стих так устроен, что “низовые”, концевые строки вдруг резко расширяют поэтическое и смысловое пространство уже законченного стиха: “И нищие, покушав хлеба, / на травку горькую легли / и сделались началом неба, / еще не став концом земли”.
Вообще, содержание и размеры подборок того или иного поэта здесь, как и в любой антологии — камень преткновения. Наиболее удачны те, где стихи — главы интересной повести, ипостаси целого. Стихи М. Андреева объединены той же деревенской тематикой, но оживлены необычными, на грани парадокса, образами. “Как умственно отсталый, / Разлегся в поле пруд”. Или: “На стол там ставят студни / Из разноцветных лун”. Есть лейтмотив, организующий стихи в подборку, и у С. Донбая — автобиографический, от “Я родился, вздохнул, задохнулся и ожил” до “Речь моя, песней побудь / На ветерке дыхания”. Первенствует в этой тематике А. Казанцев, который честно написал и автобиографию своих стихов: “Нет в них мощи “девятого вала”, / Не сжигаются страсти дотла: / В них поэзия не ночевала…” Оставь он этот стих так, вышла бы очередная лихая “русская тройка”-трехстишие, его излюбленный жанр. Но он предпочел добавить: “…Преспокойно живет, как жила”, и стихотворение скучновато “пригладилось”.
Такая смесь крайней откровенности и неоткровенных “добавок” типична для сибирской поэзии. На что уж Р. Солнцев поэт не менее личностно сильный, независимо от величины его подборок, но тут издатели книги расстарались, добавив, конечно же, нечаянно, по причине типографского брака, “О” и “о” в окончания почти всех его строк. И неожиданно брак превратился в знак, междометие восхищения, где не хватает восклицательного знака: “Ничего-то мне не надо о (!)”, “а твой взгляд, слепой и строгий, мой народ О (!)” и, наконец: “Как быстро прокричали мы свои заветные слова О (!)”. Действительно, “заветные слова” надо не кричать, не использовать всуе, а взвешенно и ясно проговаривать, как это делает Б. Бурмистров в своей немалой трехстраничной подборке. Несоразмерной смиренному настроению его стихов, где героями выступают бомж, блаженный Алексей и погорельцы. Как и сам поэт, который словно бы еще не определился, “он во времени будущем где-то / Или в прошлом, поди разберись”.
Кстати, о смиренности, скромности, блаженстве и прочем. Как-то так вышло, что львиную долю книги занимают поэты из Кемерова или Кемеровской области. Открываешь наугад, и почти наверняка попадаешь на кого-то из земляков Б. Буромистрова или С. Донбая. Мы открыли книгу на с.178 и попали на кемеровца Василия Козлова. У каждого, в том числе и самого малого поэта, найдется хоть одно талантливое стихотворение. Хуже, если оно оказывается в окружении других, неталантливых. Таких, как “На ромашковой поляне”, где поэт сообщает, что он “тишине и утру рад” и слышит, как “планеты между собой говорят”. В других — лишь одна-две строки удачных.
Конечно, опыту и квалификации Б. Бурмистрова, В. Баянова, С. Донбая, редакторов-составителей книги и редакционного совета, куда входят не менее известные и уважаемые Н. Закусина, Т. Четверикова и уже ушедшие из жизни В. Башунов и А. Казанцев, нельзя не доверять. Но все же в антологии достаточно слабых стихов и авторов. Так, с первых же страниц, мягко говоря, не впечатляют И. Алексеев, Е. Антуфьев, Э. Ахадов, В. Балашов, В. Балюк… Бедность мысли и слова, однообразие ритма и звука, одномерность чувства. Уж лучше неуклюжесть, вроде: “И уеду на скрипке трамвая” (Б. Архипкин), чем бесцветность. В то же время одно-два стихотворения публикуется у таких оригинальных лириков, как А. Денисенко или О. Клишин. Не говоря уже о полном отсутствии таких известных и, безусловно, талантливых авторов, как новосибирцы С. Михайлов и В. Ярцев, В. Тюрин из Лесосибирска, В. Измайлова из Читы и многие другие. И так ли уж необходимо было включать в антологию — слово солидное, античное, взрослое — юных еще, едва за двадцать, авторов? Или тех, кто лишь несколько лет прожил в Сибири, как С. Куняев, А. Жигулин или И. Уткин. Кстати, о “старых” поэтах в антологии. Асимметрия их участия в книге сказывается в непоследовательности отбора: П. Драверт и И. Мухачев, родившиеся еще в 19 веке, соседствуют с теми, кто прожил едва ли не весь 20 век: С. Марков, Л. Мартынов, М. Скуратов. В книге есть Е. Березницкий и И. Молчанов-Сибирский, но нет В. Итина, Г. Вяткина, И. Ерошина, их не менее талантливых современников. То же можно сказать и об отсутствующих здесь известных “старых” поэтах народов Сибири — Ю. Шесталове, Н. Доможакове, С. Пюрбю.
Но сколько бы изъянов не находил читатель в этой книге, надо помнить, что идеальных книг в жанре антологии века нет. Тем более если речь идет о таком противоречивом явлении, как “русская сибирская поэзия ХХ века”. Пестронаселенная, диковольная, она и растет-то “некультурно”, сама по себе, как таежные дикоросы, за исключением некоторых оазисов. По слову Е. Буравлева, “поэты на Руси”, а тем паче в Сибири, “растут, как листья самосада, / И до поры о них молчок, / Пожухнут гряды, / Народ отметит: “Крепачок!”” и будет пробовать на вкус. И эта антология, по сути, тоже тот “самосад”, в обоих смыслах слова. Такое простонародное сравнение уместно еще и потому, что большинство авторов книги — рабоче-крестьянского происхождения. В этом смысле их краткие биографии, прилагаемые к подборкам, не менее интересны, чем их стихи. Г. Гаденов: “Работал слесарем-монтажником, плотником, каменщиком, токарем, пастухом-скотником”. В. Креков: “Занимался кладкой печей и каминов”. Ю. Ковалев: “Профессиональный военный”. В. Кикирев: “Много лет проработал вездеходчиком на Колыме и Чукотке”. В. Коврижных: “Работал на разрезе, электросварщиком, машинистом, машинистом железнодорожного крана, составителем поездов, журналистом”. И неудивительно: “рабочий / крестьянин” — “журналист” — “поэт / прозаик” — обычный путь литератора русской Сибири. Среди более четырехсот поэтов книги есть также шахтеры, врачи, доктора и кандидаты наук, воспитатели детсада, геологи, математики, строители, водители и даже “инвалид второй группы детства по психическому заболеванию”. Отдельную группу составляют “лагерники” сталинских времен: А. Баркова, В. Шаламов, А. Жигулин, В. Гольдовская. И, конечно, на поэзии сборника лежит печать эпохи, так как большинство его авторов родилось в 30-40-е годы, а то и в 20-е. Эпоха соцреализма, унификации стиля, гладкописания, риторически-плакатной гражданственности не могла поэтому не сказаться и на всей поэзии сборника. Тем более что есть подборки, целиком состоящие из стихов 60-70-х годов, например, Н. Денисова.
Таким вот оказался персональный и творческий, статистический и биографический облик антологии “Русская сибирская поэзия ХХ века”. Отдадим должное кропотливому пятилетнему труду составителей-редакторов, с подачи В. Астафьева кинувшим “клич” от “Уральских гор до Тихого океана”, собирая “лучшие поэтические произведения сибирского края”. Книге действительно удалось “открыть поэтическую Сибирь”, где, как мы убедились, “шумела тайга, работали могучие сибирские реки… обдавали ледниковой прохладой горные реки Алтая, степи, тундра, вечная мерзлота, два великих океана — Ледовитый и Тихий”. Но вот является ли провинция (и провинциальные поэты в своей массе) “хранительницей русского языка”? Увы, ответить утвердительно и с чистой совестью пока нельзя. С одним можно согласиться, что “через какое-то время” необходимо переработать и переиздать эту действительно нужную книгу. Так, чтобы она удовлетворяла самым взыскательным вкусам.
Владимир ЯРАНЦЕВ