Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 12, 2009
Юрий ОСИПОВ
ПРОДЛЕННЫЙ WEEKEND
Рассказы
О СПОНТАННОМ
УМЕРЩВЛЕНИИ ЛЮДЕЙ
Жена ушла от Стаса как-то слишком ожидаемо. Конфетно-бутонный период закончился уже через 31 день после свадьбы. Об этом временном отрезке напоминало только не выведенное пятно от воска на черной сорочке, когда они с женой перешли к самой важной части ужина при свечах.
Все вещи в промежутке от окончания медового месяца до этого утра всегда были постираны и выглажены. Одежда не была разбросана в коридоре, как раньше, когда либидо Стаса начинало вибрировать еще в лифте, и он обнажал супругу уже в прихожей, рывками, не отлепляя от нее губ, двигаясь в сторону комнаты. Цветы больше не торчали из ваз. Открытки с медвежатами и сердечками пылились в ящике с носками. Страсть ушла, уступив место расчетливой и размеренной половой жизни в браке.
Вместе со страстью любовь решила сменить обстановку и была депортирована строго в 24 часа, как диссидент.
Стаса покинули рано утром, чмокнув губами в непроснувшееся лицо. Супруга вызвала такси и уехала в следующую жизнь. Оказалось, что все вещи в шкафах и обувных тумбочках принадлежали ей. И это было единственной неожиданностью, связанной с женой.
Через какие-то полчаса после ее исчезновения Стас понял, что совершил ошибку. Любовь к женщине, которую, как он думал, он разлюбил, стала вырываться из глаз и холодить скулы. Еще через час Стас ощутил, что после расставания с женой его экзистенция превратилась в затяжной серотониновый провал.
Солнечные блики на очках Стаса настраивали на позитивный лад. Он сварил кофе и выбросил сигареты в урну. Внеочередная жизнь обязывала к смене декораций. Или хотя бы образа. Стас оглядел свои спортивные шорты, в которых ходил дома, и решил купить себе махровый халат.
Мысли о жене не покидали его.
Он набрал номер своего лучшего друга Артема.
Артем был женат три раза. Стас частенько подшучивал над ним: будет ли Тёма жениться на каждой девушке, которая согласится с ним переспать? Артем не обижался, так как доля истины в этой шутке была — ему жутко не везло с моногамными отношениями. Первую жену он застал с любовником. Вторая оказалась слишком корыстной. Третий брак на всю жизнь был разорван по обоюдному несогласию с качеством сексуальной жизни.
Обычно веселые черепушки на Тёмином свитере сегодня улыбались как-то виновато. Стас сидел за столом.
— Я старомоден. До сих пор люблю свою жену. Все еще покупаю журналы и газеты. С удовольствием хожу на нелюбимую работу. Я мудак?
— Нет, ты действительно старомоден. Но это неплохо, скорее, наоборот.
— Тём, от меня впервые ушла жена.
— Такое случается со всеми… рано или поздно. Считай, что лишился бракоразводной девственности.
— Понимаешь, я чувствую себя отрицательным героем. Как в комиксах для первертов садомазо: там все персонажи, кроме жертв, являются отрицательными. То бишь есть жертвы и все остальные. Будь то случайные прохожие, сами истязатели или их помощники. Да и сами жертвы потом начинают проникаться эстетикой боли и встают на сторону садистов, становятся соучастниками. Я в данном случае — и жертва, и исполнитель приговора. Меня поймали, изнасиловали, потом приковали к дну автобуса и повезли дальше. Все, что мне дано видеть, это рельеф асфальта или щебень проселочных дорог. А рядом болтается шнур, который при скорости больше 60 км/ч бьет меня по лицу… Ты замечал, что в этих комиксах палачи всегда уродливы, несимпатичны, вызывающие отвращение своей мясистой плотью или дистрофией? А ведь эти истории рисуются для тех, кто жаждет похищать девушек на улицах и насиловать их в подвалах, держать в клетках, заковывать в кандалы. Как Урод из “Криминального чтива”. Или как Йозеф Ф. Так вот, та целевая аудитория, на которую направлена данная тематика, вполне согласна с тем, что их рисуют в образе монстриков в кожаных трусах и бородавкой на члене. Это своего рода компенсация за то, что они могут кончить, плавя соски своих жертв на горелке или устраивая им жесткий double penetration. То есть вы хотите вот этого, тогда вы будете выглядеть вот так… А жертвы обычно милы, беззащитны и добродушны. Но сексуальны. Я антигерой-добряк. От меня ушла жена, потому что я ее истязал, не телесно, но душевно. А это, пожалуй, гораздо больнее. И вот мы поменялись местами. И теперь я жертва. Но палача нет. И я беру на себя его роль… И комиксы эти всегда заканчиваются плохо. Жертва пытается спастись, но попадает из огня да в полымя: внезапный спаситель оказывается еще большим маньяком.
— Стас, тебе нужно расслабиться. Скушай витаминку, — Артем взвесил на ладони две синих таблетки.
— Это что? — мысли о грустном перекочевали на второй план. Взгляд Стаса был примагничен кругляшками небесного цвета.
— Это “Siniya Puma”, — Артем положил МДМА на блюдце.
Химию Стас не употреблял уже год, с тех пор как встретил свою будущую жену.
— И как? Она быстрая или мажет? — Стас рассматривал диски, размешивая сахар в кружке с иероглифом Faith.
— Она — это все. Хорошая вещь. Демидова уложила на пол минут на десять.
— Тогда давай!
Стас положил “колесо” на язык, запрокинул голову и проглотил концентрат счастья. После этого заварил свежий чай и достал из бара запечатанную бутылку виски “St. Patrick”.
— Не-а, с вискарем не пойдет. Коньяк есть? — Тёма проделал ту же операцию со своим круглым.
Стас нашел коньяк под кухонной раковиной.
— Ну, давай за тебя! — Тёма поднял фужер.
— А давай! Бог с ней, с женой.
Тепло разлилось по кожному покрову, и Стас увидел себя со стороны.
И заржал.
И поморщился.
И раздухарился.
И ошпарился током крови в сосудах.
И понял, что он из тех людей, у которых внутренний голос говорит нечетко.
И понял, что он из тех людей, которые не понимают себя с полуслова.
И понял, что он из тех людей, которые могут публично сжечь свою жизнь.
И понял, что он из тех людей, которых ваяют, как представляют.
И понял, что он из тех людей, которые смотрят на сфинксов напротив “Крестов” и о тюрьме не думают.
И понял, что он из тех людей, которые на дух не переносят словоблудство.
И понял, что он из тех людей, для которых запасной “Алкозельтсер” важнее запасного презерватива.
И понял, что он из тех людей, которые страдают бруксизмом.
И понял, что он из тех людей, которые еще владеют утраченным искусством любить себя.
И понял, что он из тех людей, которые даже во время мастурбации думают о собственных женах.
И понял, что он из тех людей, которые жестко попались за то, что ели реальность.
И понял, что он из тех людей, которые в собственной биографии не самые интересные персонажи.
И понял, что он из тех людей, которые дальше пятницы не планируют.
И понял, что он из тех людей, которые знают, что диппольдизм — это болезнь пасторов.
И понял, что он из тех людей, которые обременены ненужным обаянием.
И понял, что он из тех людей, которые могут ответить на все вопросы, кроме собственных.
И понял, что он из тех людей, которые измеряют небо школьной линейкой.
И понял, что он из тех людей, которые знают, что по вопросам неба — это к Уильяму Блейку.
И понял, что он из тех людей, которые, потеряв расческу с утра, теряют веру в человечество.
И понял, что он из тех людей, которые хотят подвинуть чашку и опрокидывают стол.
И понял, что он из тех людей, которые прожигают озоновые дыры дешевым сигаретным дымом.
И понял, что он из тех людей, которые нормальными не рождаются, а становятся.
И понял, что он из тех людей, которые отстаивают себя верой и правдой, т.е. левой и правой.
И понял, что он из тех людей, которые судят о вещи по обложке.
И понял, что он из тех людей, которые в бутылку 0.7 не могут уместить 0.5.
И понял, что он из тех людей, которые принципиально чего-то ждут от каждого встречного.
И понял, что он из тех людей, которых очень много, очень близко и очень навечно…
Когда пена изо рта Стаса перестала бить фонтаном, Артем поднял, перенес и переложил в ванну остывающий труп в шортах. Включил горячую воду. Пошел пар, зеркало начало запотевать. Он выплюнул таблетку, которую держал за щекой, в воду. Поухмылялся. Потом наполнил ванну теплой водой. Вернулся на кухню, вымыл свой стакан, убрал блюдце. Собрал ошметки пены с пола тряпкой и выжал ее в ванну. Взял коньяк и рюмку, прошел в ванную, поставил бутылку с рюмкой на кафельный пол. Вынул безвольную руку Стаса из воды и свесил ее из ванны. “Все, Стас, ты готов”. Вытер пол, поставил тапочки под раковину. Еще раз осмотрев кухню, Тёма взял со стола бутылку “St. Patrick”, вышел в прихожую, надел куртку и ботинки. Завязал шнурки на один бантик. Потом достал из ящика с обувью запасные ключи Стаса и запер за собой дверь.
Спускаясь по лестнице, он насвистывал “I’m singing in the rain…”, которая плавно перешла в “Karmacoma”.
ДИСКОННЕКТ
Сегодня пятница, вечер, я могу спокойно прошлепать на станцию, сесть в электричку до своего дома, где в холодильнике меня ждет коньячная кола, и ужраться в одиночестве. Я социопат, у меня нет друзей и знакомых. Все свои связи, коннекшнс, веревочки к марионеткам я обрубил ребром ладони. Я помог избавиться от себя, освободил от беспокойства моего рукопожатия, очистил место в записных книжках. Моя коммуникабельность сошла на нет, я понял, что стал ясновидящим — точно знающим, что мне может сказать тот или иной человек. Все так любят речитативы, а я не воспринимаю вещи на слух. К тому же, диалоги, на мой взгляд, отмерли, нынче эпоха монологов, когда ты настолько поглощен пережевыванием звуков, что не замечаешь даже эха от них. Эхо говорит о том, что ты вещаешь при пустом зале, а не о хорошей акустике.
Я выхожу с работы, поправляя шарф, и вижу его. Человека, с которым не прошел фокус с обрыванием дружеских отношений. Так обычно и происходит: ты думаешь, что отсеял всех, но нет, появляется кто-то из твоего прошлого с претензией на общение. Чаще всего, какой-нибудь зануда, который лишает тебя умиротворенного одиночества, не давая взамен интересного собеседника. С занудами приходится мириться, как с демократией.
Он стоит у дороги и улыбается. Ему очень повезло, что он застал меня — обычно я ухожу с работы раньше. Моего номера телефона он не знает, его почти никто не знает. Где я живу — тоже. Остается только караулить меня у офиса.
Он одет во все черное, только кепка бежево-шоколадного цвета. Я тоже окрашен в черный цвет, как мафиози. И шляпа у меня наркодилерская, я вижу в этом особый шарм: барыга — как стиль жизни, дилер — как философия и психология. Барыг обычно линчуют только после уплаты долга, до этого момента они неприкосновенны, как бармены.
Он. Человек-пиявка. Человек с раздавленным сердцем. С удаленной хирургическим методом душой. Наглая бесчувственная тварь. Алкоголик, бывший наркоман и педераст. Мелочная провинциальная базарная девка, которая поменяла огурцы на диплом историка, но личную гигиену соблюдать так и не научилась.
— Уж и не знаю, что убьет меня быстрее: машина или твой сногсшибательный вид.
Он не протягивает мне руки, так как считает это “натуральскими штучками”. Проезжавший автомобиль вильнуло, и бампер проплыл в сантиметрах от его бедра. Очень жаль.
Я молча закуриваю сигарету и жду объяснений. Он смотрит на меня снизу вверх. Он сильно проигрывает мне в росте и возрасте: он старше меня на 15 лет и ниже сантиметров на 30. Скоро его нагонит кризис среднего возраста, который начнет выжимать его, как половую тряпку, в вонючее корыто его биографии. Мне его нисколечко не жаль. Он хватается за меня, как за свою последнюю надежду на причастность к молодости.
— Я жду тебя с пяти часов. Меня сильно коноёбит. Пришлось греться, — он показывает бутылку колы, в которую влит коньяк.
Этот аксессуар для променада я позаимствовал из его коллекции. Такая же кола+ ждет меня дома. Забираю у него бутылку, делаю глоток. Стоп, я не собирался сегодня обременять себя собутыльниками. Я отворачиваюсь и ускоряю шаг, он семенит рядом.
— Мне нужно прояснить один момент…
Я знаю, что сейчас он будет есть меня поедом, говорить разные разности и прочее. Он тавтолог, он овладел сочетанием несовершенных слов в совершенстве. Мне хочется плюнуть ему в лицо. Останавливает то, что ему это понравится, а у меня нет желания делать ему приятное. Мне хочется поскорее оказаться в своей комнате, наедине с радио “Орфей” и коньяколой. Пятница, вечер. В этих краях — что ни вечер, так ветер. “В этих грустных краях все помножено на зиму, сны…” В этих краях я родился, вырос и, видимо, умру. Где родился, там и припогостился.
— Я не могу взять в толк: почему ты избегаешь меня? Мне очень хотелось тебя увидеть. Я извиняюсь за то, что сделал. Я всегда был честен с тобой. Извини… — он заискивает, его глаза шариками для гольфа обронены в глазницы. Очки в толстой оправе, с простыми стеклами, придают его внешности что-то садистское.
В прошлом месяце, оставшись по крайней нужде у него на ночлег, я сильно избил его. Кулаками, ногами, левым ботинком, ремнем, книгой Мамлеева, телефонной трубкой — гасил всем, что попадалось под руку. Хорошо, что не попался гипсовый бюстюк Маяковского, который стоял у телевизора. Я пытался большими пальцами рук выдавить его глаза, очки валялись на ковре дужками вверх. Он плакал и просил меня пощадить его. Плакал, как беспомощный ребенок, которого пьяная мать стегает шлангом от стиральной машины. Я прекратил, только когда он перестал сопротивляться, а лишь тихонько хныкал в паркет, обхватив руками глобус своей гладко выбритой головы. Я пнул его под ребра, потом пошел на кухню, закурил, выключил свет и лег на диван. Из коридора доносились всхлипывания и шорох трикотажа по полу — он полз в комнату. Я уснул. Наутро починил трубку, из которой вылетели батарейки и отскочила антенна, приготовил кофе. Левая ладонь ныла тупой болью — я неудачно попал ему в лоб кулаком, удар получился смазанным. У него были черные круги вокруг глаз и ссадина на черепе. Он дал мне денег, я сходил за коньяком и сигаретами, выпил чашку кофе и поехал на работу.
Наказание было заслуженным: мы сидели в комнате, я напился, вырубился на ковре, и он решил отыметь меня. Расстегнул ремень, стал стаскивать джинсы, схватился через ткань трусов за член. И тут же получил пяткой в лоб.
Прошло больше месяца, он не появлялся. Теперь, видимо, соскучился. Или зализал раны.
— Чего? Тебе? Надо?
Его общество мне откровенно в тягость. К тому же, он уже пьян. А хуже пьяного пидора нет ничего, хуже одинокого стареющего пьяного пидора, которого изнутри ест солитер неудовлетворенности. Во всех смыслах.
— Я пришел извиниться. Ты понимаешь?
Нет, я не понимаю, не хочу понимать. Я стал гомофобом. В психиатрии этот термин понимается как страх перед однообразностью и монотонностью.
Рядом станция, поезда нехотя тянутся в сторону области, пассажиры переминаются с ноги на ногу, пританцовывая под сообщения диспетчера. Мне не отделаться от него, я покупаю себе билет. Турникеты сделаны неудобно — пройти может только один человек. Он пытается вписаться вместе со мной, но во время прохода через пластиковые воротца я разворачиваюсь и отталкиваю его. Еле успеваю проскочить сам, пока горит зеленая лампочка.
Всё, попутчики мне не нужны. Теперь стрэйт-эхед до дома, кола+, ужин, сон. Я научился радоваться мелочам с тех пор, как масштабные вещи ушли из моей жизни. Радоваться мелочам — значит возвести их до уровня крупных.
Он нагоняет меня на перроне, дергает за сумку. Я не удивлен, от таких, как он, просто так не отделаешься. Он, как таракан: они останутся в живых после любого глобального катаклизма или второго пришествия. На его фоне я когда-то надеялся проскочить в рай…
— Ну, зачем ты так? — он почти плаксив.
Пятница, много народа, все спешат усесться перед телевизорами с колой+, я один из них, но у меня помеха справа.
Золотой треугольник показывается из-за моста. Морда электропоезда — хищно-тупая, она похожа на китайского дракона, только двигается без его грации, заложенной вековыми традициями. Да и откуда у наших электричек традиции? Мы стоим в конце платформы, одними из первых мы ощутим ветер на лицах, растреплем прически. Впрочем, его это не касается, он лысый, как деформированный шар для боулинга.
Он стоит спиной к движению и смотрит мне в глаза, ища понимания. Именно из-за таких взглядов я прекратил контакты с миром прошлого: все требуют понимания или проявления чувств. И я проявляю свое самое искреннее чувство: то, которое объединяет людей в многомиллионные армии и ведет их на смерть. Его глаза становятся все шире, шире, шире, пока не заслоняют собой все лицо. Электропоезд подмигивает фарой, он все понимает…
Какая-то женщина с клетчатой сумкой перекрывает своим сопрано гудок машиниста. Я разворачиваюсь, закуриваю и иду на другую сторону платформы — там есть палатка с холодными напитками. Следующий поезд минут через двадцать, за это время, надеюсь, движение восстановят, и я смогу поехать домой.
Пятница, вечер, кола+.
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ЗИМЫ
Субботний день — это день, который надо проводить с пользой, как, с кем и где угодно, в горе и радости, богатстве и излишествах, бедности и праздности, в этот день можно даже умереть. Все потому, что на следующий день — воскресенье.
Уже с утра находиться в комнате было невозможно: меня преследовали разговорами о денежных знаках, денежных знаках и денежных знаках. Не дождавшись обеда, я покинул жилплощадь, громко хлопнув дверью. Купил цигарки и бутылку пива. Зашел в книжный, но тут же в ужасе выскочил оттуда, увидев стеллажи, ломящиеся от всяческих литератур. Решил дойти до станции скоростного транспорта (на схеме в вагонах так и написано — “rapid transit system”, а если ударить по схеме кулаком, то станции осыпятся, как парашюты одуванчика от щелчка по стеблю) и нырнуть в зону повышенной опасности. В этом городе не стоит платить за проезд: турникеты тут еще времен первого бабушкиного поцелуя, и пройти “паровозиком” за столичным жителем легче легкого. Или можно взять эту высоту в прыжке. Правда, если вы долгое время путешествуете “зайчатиной”, вас неизбежно ждут три беды: доблестные серые мундиры, “будочная” бабуля со свистком и сами нерадивые пассажиры, некоторые из которых будут просто возмущены тем, что они купили себе проездной, а ты нет. Так что я перешагиваю турникеты. Я бесконтактен, как смарт-карта, которую здесь называют транспортной картой (это потому, что здешние граждане сами как транспорт, правда, не скоростной: сесть к ним на шею еще можно, но вот проехаться — уже хер!).
На перекрестке я остановился у банкомата, чтобы снять немного денег — мало ли куда занесет? По правую руку виднелся кинотеатр “Олигофрен” (он же “Волград”, развитие которого остановилось в далеком 91-м, еще когда я ходил сюда в художественную школу), напротив — районная доска почета, на видном месте — заведующая центром развития ребенка Евдокия Александровна Кулакова (непосредственность родителей порой не знает границ). Рядом с остановкой стояла палатка с “живым пивом”, которая почему-то не пользовалась популярностью среди местных.
Банкомат срыгнул пару некрупных купюр и обиженно пикнул (словно ругаясь матом в прямом эфире), отдавая карту.
Дойти до станции не удалось: у Института Управления меня вежливо остановил добрый негритянин (я считаю, что только добрые и сообразительные люди могут променять пусть бедные, но солнечные Кот Д’Вуар, Ботсвану или Мозамбик на “ласковые” города средней полосы России), в широченных джинсах и полосатой шапочке с косым козырьком (так бы в наши дни выглядел гекльберрифинновский негр Джим). Он осведомился о моем знании английского, я утвердительно кивнул. Далее последовала фраза, которую парень чернокожий снабдил жестами (видимо, на всякий случай, если я не пойму его поставленного кембриджского произношения):
— I’m hungry, — указательный палец направлен в рот. — I need some money, — международный жест, означающий наличность, — to buy kushat.
Последнее слово я сначала транскрибировал как английское, в замешательстве порылся в памяти в поисках перевода, не обнаружил, потом вспомнил, что он хангри, все понял и не смог сдержать смешка.
— Sure, man. Come with me, I’ll buy you something. Do you like russian traditional fast-food
Шаурма?Надо сказать, что в этих краях мясо в лаваше действительно зовется Шаурмой, а не Шавермой (как в цивилизованных населенных пунктах), потому что в ней собачка второго сорта, с гвоздями и щепками, ибо рубят вместе с будкой. Палатка с деликатесом была в двух шагах.
— Wanna drink?
Я протянул ему початую бутылку. У Барака-образного мальчугана случился приступ базедовой болезни, он глубоко вздохнул, пробормотал что-то вроде “Вы, белые люди…” и пошел от меня прочь: наверное, решил, что я могу и укусить. И тут в районе мозжечка случился юмористический коллапс, который согнул меня пополам, так как я понял, что каждый, к кому он обращал свой голодный взгляд, неизменно предлагал ему полакомиться этим дивным блюдом. Никому и в голову не приходило, что ему не хватает денег, например, на водку (или что он там пьет?) — одет-то nigga был качественно и на голодающее Поволжье не тянул.
Настроение мое резко поменяло полярность с минуса на плюс. Ехать куда-либо расхотелось, зато появилась идея пойти погулять в Кузьминский лесопарк. Это огромный лесной массив, с речкой Пономаркой (между прочим, левый приток реки Нищенки), парой озер и прудом. Бывает, сюда заскакивают по случайности лоси, кабаны, горностаи и лисицы. Знакомый орнитолог-любитель утверждал, что видел там сову неясыть — он славный малый, ему можно верить. В северной части леса есть оцивилизованный кусок земли, затейливо названный Парк культуры и отдыха “Кузьминки”, большую часть которого занимает бывшая усадьба князей Голицыных. Вообще все это очень напоминает Павловский парк — планировка обоих парков выстроена на свободном сочетании регулярного (как во французских парках) и пейзажного (как в английских) принципов; основную композиционную ось составляют извилистая речка и каскад прудов, а главный дом не доминирует в парковом пространстве. Только Павловский парк благороднее.
Кузьминский лесопарк — это место, где можно спокойно погулять зимой без опаски наткнуться на знакомых. Но летом парк преображается — местность обживается сборищем “кузьмичей” с семками, ссущих (язык не поворачивается сказать, что они справляют естественную нужду) среди дубов и лиственниц. Невооруженным взглядом видны ползающие на карачках полноприводные бомжики — санитары леса, собирающие тару из-под пива, водки, портвешка, “ягуара” и “ягуара лайт” (это тот же самый коктейльчик, только вообще без натуральных компонентов. Знающий человек объяснил мне, что “ягуар” — это топор в затылок, а “лайт” — подзатыльник). И, конечно же, отнюдь не французский шансон, бодро льющийся из всех открытых кафешек.
На входе в парк меня чуть не сбил лыжник — главный бич парка в зимнюю пору. Шапка-петушок, треники, сопли на плечах, красная физиономия — прав был Довлатов: “Комплексы есть у всех нормальных людей, их нет только у дегенератов и лыжников”. Я еле поборол в себе желание догнать и перемкнуть рекордсмена ледышкой (как-то видел в ларьке DVD с порно-шедевром под названием “Догнать и отодрать” — желание было примерно таким же).
Выбрав тропинку, вдаль по которой было по минимуму людей, я двинулся вглубь леса. И словно попал в мир образов художника Дмитрия Самодранова — его этюды русской зимы завораживают даже мою крайне морозонеустойчивую натуру. Сразу же изменился поток мыслей: все неурядицы забылись, острые углы сгладились, можно было дышать полной грудью. Но только минут пятнадцать — я вышел к церкви Влахернской иконы Божьей Матери, а за ней опять начиналась цивилизация.
У плотины кучковался народ — черт побери, я и забыл, что идет масленичная неделя. На открытой местности были поставлены несколько столов, окруженных палатками с блинами и выпивкой. У крайней стояла компания прилично одетых мужичков, одного из которых рвало в урну. Закончив, он выразил свое недовольство:
— Я вам говорил, что мне хре-но-во, а вы мне обещали, что будет хо-ро-шо…
Все-таки человек — это организма, которая без дополнительных драйверов редко может создать себе подобающее настроение. Одиноко стоящий мужчина в дорогом пальто, прислонившись к столбу с указателем, с трудом пытался набрать что-то пальцем на сенсорном экране своего телефона. Когда ты пьяный ползешь домой и следуешь указаниям GPS-навигатора, то это называется не прогрессом, а высокотехнологичным слабоумием.
Я взял себе необычайно вкусный блин с чем-то (со всяким) и стакан медовухи, присел за свободный столик. За соседним столом жевали блинчики с грибами и сливками и пили слабоалкогольное пиво две миловидные девушки, чуть старше меня. Уловил обрывок их разговора:
— Ну и как он? Он вообще способен на какой-нибудь поступок?
— Он способен на оргазм. Хотя и это уже неплохо, как выясняется.
Я горжусь нашими женщинами — они во всем могут найти положительные стороны и довольствоваться малым. Перекусив, я двинул дальше — дальше от людей. Деревья мне, все-таки, дороже леса.
По тропинке неспешно прохаживался мужчина, очень напоминающий поэта Воденникова и молодого Стивена Кинга одновременно. Я дошел до развилки и свернул на пустую дорогу. Миниатюрные скамейки, сделанные под лубяную старину, были равномерно вкопаны вдоль широкой тропы, параллельно которой шла вездесущая лыжня. Я присел на спинку одной из них, вытащил бумажник, достал из отделения для мелочи иголку, насадил кропалик, поджег, втянул дымок, закашлялся и повторил процедуру снова, пока наконец мягкий шарик не стал из коричневого пепельно-серым. Окинул взглядом окрестности, закурил сигарету.
Давно, еще в дошкольный период, отец друга моего детства возил нас в этот лес играть в волейбол и пинг-понг. Вернее, играли только взрослые, а мы с другом бегали между деревьев, отстреливая несуществующими пулями вполне реальных врагов: по периметру игровой поляны всегда были расставлены бодигарды в камуфляже и бронежилетах, держащие наготове укороченные АК-74. Отец друга был удачливым коммерсантом, без одной минуты олигархом (хотя в те времена это понятие еще не вошло в обиход русского народа и звучало примерно так же дико, как “волюнтаризм” из уст Никулина в “Кавказской пленнице”) и в то лихое время считал подобные предосторожности не лишними. У меня где-то сохранилась цветная фотография, на которой мы с другом сидим на капоте первой в Москве машины “Eagle Vision”, в руках у нас пластмассовые кольты, на головах кепки с прямым козырьком (у друга “Celtics”, у меня “Lakers”), а на наших лицах улыбки. Я больше не умею так улыбаться. На этом же автомобиле нас учили водить, сажая к себе на колени, охранники, и я чуть не зацепил правым крылом сосну, а друг почти уронил нас в овраг… Пройдет четыре года и на его отца заведут уголовное дело, обвинив в организации преступной группировки, но отпустят за недоказанностью. Из СИЗО он выйдет с туберкулезом. Разведется с женой. Друг никогда ему этого не простит.
Начинало темнеть. Мимо меня пробежала кошка, за которой гнались три взъерошенные дворняги. Кошка заложила вираж в сторону пышной ели и в три прыжка скрылась среди веток. Собаки немного походили вокруг ствола, пару раз гавкнули для порядка и понуро поплелись на поиски новых развлечений. Кажется, где-то в США проводится конкурс самых уродливых собак, призовые места там обычно занимают китайские хохлатые собаки и их помеси с другими породами, но в самом первом конкурсе победу одержало такое существо, породу которой не удалось определить даже приблизительно.
Странно, почему в соревнованиях по курсингу вместо кошки используется заяц — раньше не было свободных кошек? Или зайцев не так жалко?
Я поднялся со скамейки и пошел в ту же сторону, что и собаки. Метров через 200 дорогу преграждал забор, за которым возвышались два жилых дома из кирпича (этакие со вкусом сделанные “хрущевки”): теперь понятно, чьи в лесу кошки. На балконе третьего этажа висел ковер, который пожилая женщина чистила пылесосом. Звук был отвратительный — как будто тупым сверлом бормашины безуспешно пытались проникнуть в коленную чашечку. Первые пылесосы в конце 19 века были громоздкими, работали на бензине, и для их эксплуатации требовалось двое здоровых мужчин. Кроме того, они были настолько громкими, что во время уборки их держали на улице, просовывая шланг для чистки через окно. В наше время пылесос стал почти беззвучным, и управляться с ним может даже ребенок, однако раздражает он не меньше! Ковер был красным, с какими-то ромбиками и завитушками: в некоторых квартирах такие паласы еще висят на стенах. Моя бывшая квартирная хозяйка запрещала мне снимать такой ковер со стены, утверждая, что он задает тон всей комнате. Наверное, она просто боялась, что, съезжая с жилплощади, я откажусь вешать его обратно. Лично я думал, что за ковром скрывается потайной ход — если не в кукольный театр, то хотя бы в почившую в бозе империю зла.
При выходе из лесопарковой зоны располагался бильярдный клуб с каким-то заурядным названием. Будь я владельцем, я бы назвал такое место “Длинный кий” или “Вдарь по шарам”, а в рекламном проспекте написал бы: у нас самые прямые кии и небьющиеся шарики во всем районе, каждому, заказавшему стол на 6 часов, в подарок — мелок. На моих губах, казалось, навечно обосновалась улыбка. Кропалик.
Поднялся холодный ветерок, пора было возвращаться домой и попытаться закончить взятую на дом работу.
К любому действию необходим стимул, поэтому я свернул в ближайший магазин. Скучающие продавщицы стоя дремали за прилавками — потребители еще с утра успели подготовиться к беспощадной для организма субботней ночи, и в отделе спиртных напитков ажиотажа не было. На витрине, рядом с набившими оскомину “Московским”, “Кенигсбергом”, “Российским” и “Золотым аистом”, я наткнулся на этикетку: “Коньяк Каховский”. Тут же сообразил рекламный слоган: коньяк каховский — выпил — и на эшафот. В университете со мной учился потомок того самого пострела, Петр, характер которого тоже отдавал чегеваризмом. Всё один к одному: ну как тут не купить? В довесок приобрел пол-литровую бутылку колы, которая давно уже перешла из разряда напитков для утоления жажды в категорию запивки.
Я шел к дому, изучая ландшафт под ногами, раз в пару минут запрокидывая голову для очередного глотка, и пинал треугольную ледышку. Она становилась все меньше, от нее откалывались кусочки, с каждым пинком (и глотком). У моего подъезда ледышка скончалась. Я оглядел двор. На детской паутинке сидели двое мальчишек в одинаковых шапках, они поджигали и бросали петарды в снег, те нехотя взрывались. У соседнего подъезда два темных силуэта о чем-то спорили: “Сука такая, признайся хоть раз в жизни, что ты не прав!” — какая доходчивая аргументация. Ближе к дороге стояла бабушка-нищенка, которая пыталась водрузить себе на спину раздутый баул, ее шатающийся спутник в тулупе пытался ей подсобить. Тщетность своих усилий он выражал в крайне прямых выражениях. Муравьи-трудяги, пытающиеся поднять вес, превышающий их собственный, — true-дяги из true-щоб. Высоко в небе вертолет с отстающим шумом летел в сторону области.
Пустая бутылка отправилась в урну, опьянение было легким и меланхоличным, как синтезаторная музыка 80-х. Код от подъезда был простым — 2655 (легко запомнить: 26 Бакинских Комисаров, а в 1955 году разбился Джеймс Дин), следом за мной в дверь вошел парень, немногим старше меня, и тронул меня за плечо:
— Слушай, не знаешь, где тут одинокая девушка с ребенком живут? Я тут с одной познакомился, сюда на такси приехали, пока деньги доставал и расплачивался, эта сучка нырнула в ваш подъезд. Вот теперь думаю: в какой квартире искать? Знаю только, что у нее тут подруга с ребенком, и всё. У меня, как назло, трубка села. Просто не хотелось бы такой вечер хороший терять, ну, ты же понимаешь, а?..
Ну, просто городская романтика с доставкой на дом.
Я ответил, что сам здесь гость и никого не знаю. Парень помрачнел, достал из пакета пиво и сделал солидный глоток. Я посоветовал ему либо идти по всем этажам, либо отправляться домой. Он стал еще грустнее:
— Не могу. Там жена, — его глаза увлажнились.
Я его понимал: дело не в любви-нелюбви, просто некоторые мужья требуют больше внимания, чем дети. Браки вершатся на небесах, а расхлебываются уже на земле. Ключ от двери подошел с шестого раза…
Дома было хорошо и пусто. Часы на кухне показывали одну минуту первого: анабиозная зима кончилась, первый день весны вступал в свои права. Моя двадцать четвертая, почти четвертьвековая, почти юбилейная весна, прошу тебя: будь такой же неизбежно счастливой, как первые семь, такой же удивительно непостоянной, как следующие восемь, и такой же пронзительно звонкой и ожидаемой, как прошлые девять. Только, пожалуйста, не будь последней…
НА ЗАРЕ
Я открыл слипшиеся веки, лежа на полу в ванной, прижимаясь ухом к мягкому коврику под раковиной. Правая часть лица затекла. Элайя разбудил меня, выдохнув дым утренней сигареты прямо мне в ноздри. Для этого ему пришлось встать на колени и изогнуться, так как моя щека покоилась на руке, словно в момент забытья я проверял — а на месте ли маска?
Я поднялся, пригладил волосы рукой и прошел в комнату. Элайя сказал мне вслед:
— Не рассаживайся там. Я сейчас переоденусь, и мы двинем на восток.
В комнате стоял запах человеческой жизни: у тела есть особенный механизм, скрывающий все самое лучшее внутри, а все лишнее выпускающий наружу.
На разложенном диване спал одетый Хо. На его черной футболке был немного потертый принт белого цвета: “I Love Heroin”. Вместо love было сердечко, как на майке признания любви к Нью-Йорку. Хо посапывал, ему снился цветной сон. Помнится, вчера он говорил, что хорошего человека можно распознать по цветной тени. А обычная тень — это то же отражение, которое просто хочет оставаться инкогнито.
— Еще, — утверждал Хо, сидя в позе лотоса на полу, — хорошего человека легко определить по тембру голоса. Вот Фредди Меркьюри — хороший человек!
Я присел на край дивана, взял с низенького столика сигареты, пепельницу поставил Хо на живот. Он тут же открыл один глаз:
— Я не понял, ты меня с утра обидеть хочешь?
— Нет, я тебя всегда обидеть хочу. — я стряхнул пепел.
— Каждый сраный интеллигент считает, что эволюция закончилась на нем, — Хо вздохнул и закрыл глаз.
Я глянул на часы: ровно семь. Рановато будет для начала субботнего дня. Летом светает рано, я чаще поспеваю на закаты, чем на восходы. Кто-нибудь может на фотографии рассвет отличить от заката?
За окном было тихо, слышалась только легкая вибрация просыпающихся людей в многоквартирных домах. Она волнами выходила из открытых форточек и захлопнутых настежь дверей, с гудением распространяясь по округе. Я знал, что на канализационном люке напротив моего подъезда сейчас лежит, свернувшись калачиком, дворняжка с рыжей мордочкой. По утрам все еще зябко, теплые пары поднимаются вверх, согревая ее хилое тельце с куцей шерстью. Издохнуть в своей конуре — мечта каждой собаки, но у судьбы вечно иное мнение.
Работающий без звука небольшой телевизор JVС показывал паралимпийские игры в записи. Элайя появился в дверях, на ходу натягивая серую футболку с надписью: “Meth. Not even twice”. Мельком глянул на экран.
— Всегда считал, что “пара” — от слова паралич, думал: вот ведь не корректполитно. А потом узнал, что “пара” по-гречески значит “около”. Тепереча всех наших так называемых юмористов я называю не иначе как пара-шутами.
Он опустился на передвижной стул и расслабленно вытянул ноги.
— Значит так: пока этот карамчуга тут нежится, мы выйдем на улицу и купим чего-нибудь попить. Выбери число от 1 до 10, — лукавый взгляд не предвещал западни, и я выбрал. — Отлично, восемь! Значит, мы ждем первого автобуса, едем на нем 8 остановок, выходим. Остальное продумаем на ходу, импровизация нас спасет. Ну, и заграница нам поможет, — Элайя достал из кошелька купюру в 50 евро.
На стене за его спиной голый ниже пояса Свин на старом плакате заносчиво смотрел на наше утро.
* * *
В магазине мы купили бутылку минеральной воды, из-под крана, с газом. Из примостившегося на полке с консервами магнитофона пела группа “Альянс”. Элайя прослушал припев и почесал свою эспаньолку:
— Я думал, это песня Иисуса: “В Наза-а-а-рет, голоса-а зову-у-у-т меня-а!”
— Хм, мне всегда слышалось “в лазарет”. Но тут есть что обсудить.
— Ты ж знаешь: я по музычке не очень, я больше по мулечке да по водочке.
Недоделанный аквариум остановки был пуст. Мы просидели минут пять, ожидая транспорта. На лобовом стекле автобуса не было номера. Мне вспомнился тур-бас Секс Пистолс времен их турне по Америке, с пунктом назначения — nowhere. Пассажиров было раз-два-и-обчелся. Мы сели в конце салона. Элайя, конечно, у окна. Завязался треп.
— Слушай, от моего дома до работы ровно 5 этажей, 4 остановки на электричке и 3 на метро. Правда, потом еще пешком нужно пройти. За это время я целиком прослушиваю пластинку “Heart of Saturday night”. А если брать путь от вагона метро до дверей офиса, то “Priest they called him” под аккомпанемент Керта почти целиком умещается в этот отрезок.
— Берроуз — высохший старикашка с манией проповедовать. Хотя мне нравится то, что он смертельно ранил свою жену. На каком-то гей-сайте название его книжки “Queer” лаконично перевели как “Педераст”.
— Вообще queer — это мужчина-проститутка. В обыденном американском английском означает “странный”.
— Катя рассказывала, что в Лондоне выходит такой журнал “Queer”, видимо, они там по переписке знакомятся. Ну и фотки ректальные обозревают.
— Представляешь, выпустить такой журнальчик у нас! И назвать его: “Я — пидорас”. Еще можно наладить региональное издание: “Я — полный пидорас”.
— Нет, лучше назвать журнал: “Я — странный”. Что там у нас с однополыми браками происходит, знаешь?
— Ну да, пидоры идут с плакатами “У любви не женское лицо”.
— Тогда уж лучше “У любви не женское начало”.
— Нет, это мы оставим для лесби, заменив “женское” на “мужское”.
Мы синхронно замолчали и окинули взглядом салон автобуса. На нас неодобрительно поглядывали две старушки и один пожилой мужчина. Нет у нас, к несчастью, таких домов престарелых, как в Европе и США. Сидишь в кресле-качалке, мусолишь кислородную маску, иногда балуешь себя эфиром, по субботам валидоловые вечеринки, а какие-нибудь торчки постоянно воруют у тебя лекарства и норовят унести общий телевизор в холле. Райская старость, мудрая старость. Вот только если мудрость приходит с годами — на кой мне сдалась эта мудрость?
Элайя смотрел сквозь стекло и, казалось, запоминал маршрут. На восьмой остановке мы вышли.
Где-то недалеко слышался стук колес. Рядом была железнодорожная станция. Элайя поменял в обменнике евро на рубли, и мы купили билеты.
— Схема та же: на восьмой остановке выходим. Если поезд пропускает какие-либо, то мы их не считаем.
— Давненько я не ездил в peasant train!
— Да мы с тобой прямо как Розенкранц и Гильденстерн! Будем монету бросать?
* * *
В вагоне Элайя всю дорогу вскипал вопросами: понимают ли южноамериканские синички петербургских? Куда дели всю землю, когда вырыли метро? Если бурого мишку покрасить в белый цвет, примут ли его полярные собратья? Элайе всегда было интересно ставить в тупик себя самого. И постигать вещи эмпирическим путем. Чужой экспириенс его не волновал. “Экспириенс — херня, главное — опыт!”
— К вопросу о том же Уильяме С.: он бы не написал ни строчки, не окунувшись в диацетиломорфиновый водоем, при этом выйдя из него сухим. Это ведь не цель, а средство, оружие, причем колюще-мажущее. Кому-то достаточно “априори”, а меня интересует “апостериори”.
Мы вышли покурить. Электричка была старой модели, и тамбур в два раза больше стандартного. В одном из стекол на дверях вагона зияла пробоина: был отколот приличный кусок и оттуда основательно поддувало холодным ветерком. Элайя, недолго думая, разбил остатки стекла ударом кеда. Потом выбил соседнее. Из вагона на нас таращились удивленные и опасающиеся глаза пассажиров.
— Вандал. Может, сразу по приезду сдадимся конной милиции, хоть до дома обратно довезут?
— Теперь хоть точно заменят, — улыбнулся вандал, — а так бы и в зиму народ тут стыл.
— Какой ты сознательный, все о людях думаешь!
— Да, потому что у меня, в отличие от них, сознание, а не поц-сознание.
Восьмой остановкой был полустанок под названием Заря.
— Эл, это знак!
— Это вообще фатум! Такой шанс упускать нельзя, надо выжать из этой ситуации по максимуму.
Я не совсем понял, о чем он, но мне было все равно. Мы все время идем у кого-то на поводу, даже самые стойкие и принципиальные из нас, так что я не видел здесь ничего предосудительного: у меня хотя бы был проводник!
Напевая на два голоса “На-а за-а-ре-е-е…”, мы спрыгнули на перрон. Спустились по лестнице в “люди”. Эл водрузил пустую бутылку из-под минералки на переполненную урну.
— Сейчас мы ощутим местный колорит. Аборигены, юкатане, зовите меня Кортесом. Здесь должна продаваться сырковая масса с изюмом, я ее в детстве боготворил! — Элайя нетерпеливо осматривался по сторонам.
Около станции мы увидели “массу” как таковую: отсидевшие мужчины, поседевшие женщины, загубленные дети, одомашненные звери. Жизнь кипела и пузырилась, как раствор в столовой ложке. Элайя думал так же, я уверен.
Около вереницы палаток стояла скамейка. На ней восседала девушка, нашего возраста, в облегающем фиолетовом лонгсливе с закатанными рукавами. В руках она держала банку ядовито-зеленого окраса. Казалось, что она смотрела куда-то поверх собственного взгляда. Ее маргариновые волосы вызвали у меня чувство голода.
— Давай купим этой профурсетке фруктов и посмотрим, что из этого выйдет?
— Давай не будем. Она похожа на дрейфующий кусок льда.
— О’кей, только потом не серчай на меня и не прибегай плакаться, когда на тебя нападет маньяк с гроздью винограда.
Элайя отлично копировал голос Монти Пайтона, и я рассмеялся.
— Хорошо, давай возьмем ей пива, или чем она там травится?
В окошко ларька Элайя сумбурно объяснил, что ему нужна банка с флуоресцентным рисунком и стопроцентной отравой внутри. Продавщица поняла с полуслова. У соседней палатки нехотя существовали местные “употребляющие”. Мы направились к скамье. Элайя, напустив на себя вид заинтересованной романтичной личности, осторожно подсел к девушке.
— Девушка, подскажите, где мы находимся?
Та повернула голову и окинула нас взглядом, полным недоверия. У нее были серые оловянные глаза. Оловянноокая.
— А, ну да, ну да. Заря, заря… — запричитал Элайя и протянул девушке банку. — Я вижу, ваши закрома пусты. Угощайтесь!
Девушка тут же стала более разговорчивой, назвалась Варей и стрельнула сигарету. Меня начало тяготить ее общество, и я ткнул Эла в бок локтем.
— Варя, что тут у вас есть? С чем тут можно ознакомиться? — Элайя не прореагировал на мой тычок.
Варя, задумавшись, назвала нам музей войск ПВО. Потом — гарнизонный Дом офицеров. Третье и четвертое место в ее рейтинге посещаемости делили два озера. Оказалось, этот поселок еще недавно был закрытого, как перелом, типа.
Эл начать напевать “Универсальная машина-а… ВВС” голосом Бугаева из “Ассы”. Взгляд Вари становился все более расфокусированным.
— Зачем ты с утра убеляешься? — бесцеремонно спросил я.
— Надоело ждать, — она сделала звучный глоток.
— Ждать чего?
— Чуда. Или доброго волшебника.
— Невозможно встретить доброго волшебника, пока не повстречаешь всех злых. Это закон нашей сказки.
Варя закрыла глаза, подбородок опустился к груди, и она захрапела. Мы посидели в тишине еще минуту, пока пустая банка не вывалилась из ее рук, потом встали и направились искать озеро. Солнце прожигало тело насквозь и хотелось проглотить комок снега.
Заревское озеро. Это все, что можно о нем сказать. Мы сняли кеды, подвернули штанины и прошлись по мелководью. Потом, сняв футболки, сели на пляже. Невдалеке от нас была яма, наполненная пустой тарой. По противоположному берегу пробежал строй голых торсов в брюках хаки.
— Дети бедняков и лишенцев спокон веков служат в пехоте, — Элайя задумчиво жевал травинку.
— Эл, здесь не пехота, а штаб ВВС. БиБиСи.
Мы стали подниматься, отряхивая джинсы, одежду рабов. На станции мы застряли на полчаса в ожидании поезда. Я лег на скамейку и наблюдал, как Элайя уговаривает суровых мужчин в военной форме с гитарами сыграть ему “Автоматических удовлетворителей”. Те качали головами и предлагали сыграть самому. Эл вернулся обратно обиженный:
— Это даже не военно-полевой ансамбль “Шумел камыш”, это просто струнный квартет “Подворотнички”.
Электричку обратно мы окрестили “черной стрелой”: с нами в вагоне ехали чумазые, как черти, гастарбайтеры из братских республик. Они вели себя словно дети на утреннике: громогласно смеялись, размахивали руками, разве что чепчики в воздух не бросали.
— Смотри, они как будто счастливы.
— Настоящее счастье всегда говорит вполголоса. Оно шифруется, иначе его услышат и обретут все. А на хрена нам всеобщее счастье?
За окном плыли гаражи, остатки промзон, заборы с неумелыми граффити.
— О, смотрите-ка: “Стань нацболом!” И даже телефон контактный оставили. Молодцы. Оруэлл в действии.
— Имеется в виду не “нац”, а “nuts” — они либо психи, либо шоколадные батончики. Что, впрочем, одно и то же.
* * *
Солнце двигалось к полудню. Ошалевшие от свалившейся на их головы свободы окончания недели, пыхтящие люди плыли по мостовым и тротуарам, останавливаясь отдышаться в тени. Мы купили четыре грейпфрута, собираясь по прибытии добыть из них сок, и пятилитровую канистру воды, так как Эл скептически относился к работе водоканала.
У подъезда о чем-то ворчали местные бабушки-старожилы. Под окнами первого этажа, на узкой асфальтовой дорожке, растекался остатками заблудившихся электронов небольшой телевизор JVC. Корпус основательно треснул и восстановлению не подлежал.
— Кажется, Хо снова митингует за радиоприемники. Пойдем, узнаем, по какому поводу событие.
— Не, Эл, я подожду на балконе. Последнее время Хо вообще мышей не ловит.
— М-да, он все больше напоминает мне последний вздох господина ПэЖэ.
Мы поднялись на лифте на третий этаж. Повешенное на днях в кабине зеркало уже было разбито, и трещинки образовывали вольную трактовку схемы метрополитена. Вспомнился эпиграф к “Ревизору”. Не любим, не принимаем мы себя такими, какие есть. Нам не насрать на наши лица…
Оставив Элайю отпирать квартиру, я вышел на общий балкон. Дверь на лестницу была открыта, и оттуда разило недавним подростковым духом. Я сел на перила, спиной на улицу, и закурил. Ноги чуть-чуть не доставали до заплеванного пола. Выдыхая дым, я зевнул…
* * *
Венгрия. Ощущение Венгрии, какой ее показывают в фильмах из-за океана. Нищая Восточная Европа. Пятиэтажки, девятиэтажки, двенадцатиэтажки. Я иду, огибая костры, вокруг которых сидят цыгане. Один из них хватает меня за руку и, показывая вдаль, говорит: “Приглядись, среди амулетов и коралловых бус на груди краснокожих мелькает железо распятий!” Я соглашаюсь и иду дальше. Он догоняет меня, доверительно смотрит в глаза и вкрадчиво шепчет: “Это похоже на то, как юкатане, завидев Кортеса вдали паруса, падали ниц и копья в песок бросали, и смуглыми пальцами терли косые глаза. Это эй-эйфория!” Я киваю и хлопаю его по плечу. Впереди спуск вниз. По склону раздавленной змеей ползет аккуратная серая дорожка. Я разбегаюсь, пытаясь взлететь, но вместо этого по горло ухожу в асфальт…
* * *
— Эй, парень! Парень! Ты живой?
Мутно-прозрачные, как лента скотча, пятна замелькали в глазах. Вязкие мысли пытались воссоздать картину пропавшего мирка. Я пошевелился — левую лопатку обожгло, стянуло спазмом. Рука слушалась с трудом, я оперся на правый локоть и попытался приподняться. Напротив меня была решетка, за которой стояли три человека. Одного я опознал как участкового, двое других были в нежно-синих халатах. Приплыли!
— Ты живой, спрашиваю? Встать можешь? — участковый говорил мягким заботливым голосом. Но это пока мы были по разные стороны решетки, уж я-то знал.
Я огляделся: где я? Подо мной было жесткое каменное покрытие, усыпанное “бычками”. Я огляделся: тот же двор, тот же день, тот же я. Только лежащий на козырьке над подъездом у балкона второго этажа. Я посмотрел наверх — третий этаж был метрах в пяти надо мной. Все понятно: отключился, упал спиной. Голова гудела потревоженным колоколом. На лавке рядом с детской площадкой все так же ворчали бабушки-старожилы, тыча пальцами в мою сторону. Так вот кто оценил мой полувинт в задней стойке.
— Парень, ты меня слышишь? Ты живой? — в голосе участкового появились раздраженные фальшивые нотки. Лучше не попадаться к нему на карандаш.
Я неуверенно кивнул этой команде спасения, посмотрел на край козырька, медленно поднялся, проковылял к нему и спрыгнул. И совершил второй промах за день: те же пять метров, земля оказалась чуть дальше ожидаемого. Я приземлился на корточки, через секунду почувствовав острую боль в лодыжке. Но времени ею проникнуться не было, и, прихрамывая походкой чемпиона по спортивной ходьбе, я устремился прочь.
* * *
— Я пришел в себя, потому что понял, как все происходит. Увидел, что вокруг ничего нет, кроме зеркал, как в “Тайне третьей планеты”: одни подсолнухи с зеркальной сердцевиной. Там отражается наше внутреннее “Я”. Что ему мешает выбраться из оболочки? Мы заперты, как бананы в кожуре. Все просто: банан большой, а кожура больше. Вскройте и надкусите меня!
— Элайя!
— Раньше я думал, что нам всем веткой на песке начерчено вихрем мусора взвиться вверх и быть рассеянными по этой свалке.
Рядом спала обнаженная Лил-Лил, почти прозрачная от анорексии. Сквозь ее грудную клетку я увидел спящего Яна, он скрипел зубами. Лил была бесплотна, как мираж, она состояла из воздуха, сгорающего над пламенем. Я поцеловал ее сухие губы.
— Эл, очнись! Что случилось, где Хо?
— Хо? А-а, он пошел в аптеку, и у него не приняли рецепт. На обратном пути он купил батон хлеба, в нарезке. Пришел, сел на кухне, распечатал пакет, достал всю нарезку целиком и выложил на стол. Потом попробовал заново составить батон и не смог. Он раз 40 пытался сложить этот пазл: слева направо, справа налево, вертикально ставил и строил башню. Оказалось, одного куска не хватало, понимаешь? Эти суки-сдобные-булочники продали контуженый батон! Хо впал в депрессию, а потом еще и абстиненцию словил, стал нычки выискивать. Позвонил Яну, тот принес “Первитин”. Они поймали по радио Бога и прибавили ему громкости. Телевидение явно было в проигрыше.
— Эл, всё, я больше не в теме.
— О’кей, старик. Позвони как-нибудь на неделе. Глеб из Азии вернется. Ты, кстати, хромаешь…
* * *
Мы сидим с Варей на лавочке. Она пьет свой любимый напиток в зеленой жестяной банке. Я похлопываю ладонями по коленкам, дважды повторить ритм не получается. Мы разглядываем, как в первый раз, рассветное зарево. Заря над “Зарей”.
— Вот тебе и волшебство, как заказывала.
— У тебя очень странные глаза. Они блестят.
— Спасибо. Только это не я, это линзы.
— У тебя плохое зрение?
— Да, неважное.
— Отчего так?
— Не знаю. Хотя нет, знаю. Это оттого, что я слишком долго смотрел на солнце.
Варя изучает цвета рассвета и улыбается. Ей понравилось.
ТАБАКОКУРЕНИЕ
Сигарета. От утренней напасти, которая дергает меня за уши и щекочет кончик носа, а так же норовит стальной ложкой залезть за воротник пальто и сжимает в морозные тиски большие пальцы ног в тяжелых кожаных ботинках, может спасти только сигарета с песочным фильтром.
Я выуживаю ее из помятой пачки еще в подъезде, сбегая по лестнице, слушая, как щелкают замки за моей дверью. Ловко закидываю сигарету в рот и, толкнув ногой шлюз в открытый космос, чирк, прикуриваю. Холодный ветер еще не успел меня ущипнуть, он пока лишь заигрывает, бодрит, но я уже защищен — до метро всего 7 минут, ровно одна сигарета. Вдох-выдох. В честь чего я когда-то начал курить?
Мне нужно осторожно, так как по утрам моя тихая улочка является единственной объездной тропой будничных пробок, перейти дорогу, шмыгнуть в арку 108-го дома, пройти мимо продуктовой палатки, павильона с музычкой и киношкой и будки сапожника, где стареющий дагестанец крутит в руках молоток и поглядывает через дверную щель на кусок тротуара, прежде чем я услышу:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
На ней сегодня поношенная черная куртка с поясом и шерстяная, повидавшая не одну зиму, шапочка. Ниточки шерсти встали дыбом и тянутся на ветру, как редкие волосы на посеревшей от старости голове. Совиные глаза, как у Кафки на обороте карманного издания “Процесса”, смотрят почти умоляюще. Правая рука с сигаретой у рта — мелкою дрожью. Левая — надежно укрыта в кармане-домике, и увидеть ее можно только после просьбы:
— Вы не угостите сигаретой? — кисть медленно вылезает из мехового убежища и осторожно берет бумажную трубочку.
— Спасибо вам огромное, молодой человек, — слышу я уже вслед, ибо, как всегда, спешу, как обычно, опаздываю.
Впервые я столкнулся с ней на Алтайской улице зимой первого курса университета и снабжал “палочками жизни” вплоть до последней сессии пятого. На вид ей было за пятьдесят, маленького росточка, похожая на поникший грибок из игры про Марио. Всегда простенькое, слегка изношенное одеяние, лицо чуть с хитринкой, но очень искреннее, трогательное: просто обнять и заплакать. Перчаток у нее не было. И я ни разу не обратил внимания на ноги. В чем же она ходила — в сапогах, валенках или просто ботинках? В нашем, так называемом, общении участвовали лишь ее руки и лицо. Она так и осталась в моей памяти персонажем из кукольного театра, у которого виден лишь торс, а нижняя часть тела скрыта за ширмой. Для меня она была неотъемлемой частью холодной улицы, наряду с азиатами в оранжевых робах, меряющих лед железными баграми, стайкой лохматых дворняжек, спящих у продуктовой палатки, беззвучно колдующих себе косточку, и чумазыми автомобилями, затрудняющими движение месящей ногами снег веренице людей, понуро готовящихся нырнуть в подземное царство голубых экипажей.
“Стреляла” она исключительно зимой, поздней осенью и ранней весной. Если выпадал мокрый снег или шел дождь, она укрывалась в подворотне, из тени ее высматривая курильщиков и заставая их врасплох: она выныривала, как мурена из своей пещерки, и ты уже не мог отказать ей. На лето и вообще теплую погоду у нее был перерыв, отпуск. В моем городе большую часть года стоит холодная и пасмурная погода. Как сказал один наш хороший музыкант: “Зима в октябре не кончается в марте”. У нее был плотный график, благо позволял пролегающий рядом трафик.
После того как я пару раз дал ей закурить, она стала меня узнавать: уже за несколько метров начинала улыбаться, а я — нащупывать сигаретную пачку. Далее следовало непременное: “Здравствуйте, молодой человек”. Или будто удивленное: “Ой, здравствуйте!”. Я протягивал сигарету со словами: “Возьмите” или “Пожалуйста”. Она благодарила, и мы отпускали друг друга.
Частенько для поддержания ритуала я не жадничал и последней сигаретой (хотя понятие “последняя сигарета” довольно расплывчато: например, мой знакомый, в ответ на отказ взять у него оставшуюся в одиночестве цигарку, спросил у меня: “Мы что, в закрытом помещении?” — при том, что сам знакомый был судим). Невозможно было, спеша к метрополитену, пройти мимо нее, не обменявшись благоухающими дешевым отечественным табаком любезностями. Это была своеобразная добровольная плата за проход: КПП, где, показав подорожную с аусвайсом, перед тобой открывался шлагбаум с указателем “Здесь курят!”. Я всегда ему следовал.
Моя мама тоже не раз подвергалась никотиновому оброку. Между собой мы называли ее тетка-курильщица, мадам папироскина. Наблюдая поутру, как впереди идущий молодой парень отсчитывает ей табак, мне вспоминалась фраза из мультфильма по Чехову: “Тетка, ты положительно будешь иметь успех!..”
Как-то вечером, перед новогодними праздниками, я возвращался домой из университета, хмельной от водки и наконец-то закрытой зачетной недели, пошатываясь и одаривая все вокруг высокомерной улыбкой. Было около девяти вечера, хлопья мокрого снега бумажными самолетиками пикировали с верхушек фонарей к земле, где прохожие скользили по слякоти тротуара, чертыхаясь и “блякая”. Мои черные кеды побелели от снега. Мои легкие таяли под огнем сигареты…
Ее силуэт я узнал издалека: моя старая знакомая дежурила у арки, которая при фонарном освещении приобретала очертания раскрытого в ужасе рта преподавателя Никоненко, как если бы ему сказали, что философия является наукой. Неожиданная, имеющая явный алкогольный окрас мысль подтолкнула меня к ларьку, где я купил блок сигарет. Стоящий передо мной в очереди кавказец средних лет извиняющимся тоном канючил в мобильный телефон: “Брат, прости, братка, опаздываю, щас в ларьке покупаюсь, извини, брат, не в деньгах я щас…”
Рассовав сдачу по карманам, я закурил и направился к дому. Поравнявшись с “мадам папироскиной”, я поздоровался. Кто-то как будто дернул за ниточки-морщинки в уголках ее губ, и они расползлись в вымученную улыбку.
— Здравствуйте, — гранит в ее тоскливых глазах был тверже того, что я грыз уже четвертый год. — Это вам.
Я протянул ей белую прямоугольную коробочку с синей полосой посередине. Сердце забилось учащеннее: я всегда волнуюсь, когда делаю что-то несвойственное своему характеру. Наверное, по умолчанию, я ожидал услышать благодарность, и когда в ответ прилетело удивленно-ледяное: “Мне? Зачем?” — я опешил.
— Не знаю. Новый год…
Чувствуя всю неловкость ситуации, я вложил эти двести сигарет ей в руки и, качаясь, поплыл к дому. Мне не хотелось думать, что, подождав, пока я скроюсь за углом, она выбросит мой презент в грязный снег, серым пеплом собранный у поребрика. Не хотелось думать, что этот жест был частью акта моего самолюбования: мол, какой я милосердный и заботливый, исполняю желания под Новый год. Но обида все равно застряла где-то между желудком и кончиком языка. Обидно, что меня не так поняли, обидно, что я не так понял, обидно, что подумал о потраченных деньгах.
Я с горечью сплюнул в лужу.
* * *
Мой университетский приятель как-то придумал красивую фразу: “И снова ночь длинною в пачку сигарет…” Он хотел написать на эту тему стихотворение, а может, даже роман — тогда он еще сам не решил. Спустя какое-то время я случайно услышал эти слова, правда, в слегка измененном варианте, по радио, в исполнении неизвестного певца. Песня была преисполнена любовного пафоса, но строчка оставалась шикарной, несмотря на то, что “ночь” сменил “день”. Мне кажется, мы думаем об одном и том же во всем, что касается наших привычек. Я обожаю метафоры, идиомы, любого рода словесные изыски с участием сигарет. Само слово уже заводит, настраивает на черно-белый ассоциативный ряд: бары с чернокожими певцами с хриплыми баритонами в черных очках, кольца дыма поднимаются к свету тусклых ламп, где витиеватые узоры видны особенно трехмерно и только на двухцветной пленке, а над стойкой бара — реклама известной марки сигарет, только вместо названия — имя художника-кубиста над четырехугольником, похожим на копытце лошади на детском рисунке. Элегантно курить — это тоже талант. Во время MTV Unplugged Керт Кобейн закуривал длинную ментоловую сигарету, делал несколько затяжек и оставлял дымиться в пепельнице, через песню закуривал новую. Такая вот незамысловатая гимнастика дыхания. Вдох-выдох.
* * *
За время учебы в университете я отрастил длинные волосы, побрился наголо, поменял несколько подружек на энное количество кружек, один раз был влюблен, подружился и поссорился с кучей людей, неоднократно висел в списках на отчисление, время от времени считал себя гением, коллекционировал неотправленные резюме, терял память и находил время, иногда работал, много читал и пытался писать сам — в общем, создавал видимость течения времени, перемен. Неизменным оставалось только одно: уставшая пожилая разбойница, зорким оком вычисляющая вредную привычку в пальцах людей, ежедневно снующих мимо арки туда, куда ведет их огонек сигареты.
В нашем городе большую часть времени холодно и пасмурно, зима в октябре не кончается в марте. Зато уж если лето… Я больше не живу в этом городе, остались лишь воспоминания о дороге от дома к метро и обратно, которую можно пройти с закрытыми глазами. Скучаю по своей курильщице. Вот уже третий день, когда я, нехотя переставляя ноги, плетусь на ра-бот-ку, у меня клянчит сигарету неопохмеленная седая старуха в лохмотьях. У нее беззубый рот и худая клешня на залатанной юбке — как нетрезвая смерть, идущая на мировую со своей жертвой и требующая закурить. Я не брезглив, но меня тянет блевать. Я не могу дать ей сигарету. Ведь так я признаю, что возврата туда, в прошлое, больше нет, а вера в обратное занимает большую часть моего сердца.
И снова ночь длинною в пачку сигарет. Мерцанье звезд и светофор луны. Под одиноким светом фонаря кружится снег. Лишь он один противник темноты…
Я когда-то любил сидеть всю ночь на подоконнике, курить сигареты одну за одной, смотреть на опустевшую улицу — меланхолия растекалась по капиллярам и пропитывала кожу насквозь. Грусть была очаровательной, с капельками надежды, приятной на вкус. Никотин — мой антидепрессант: чем горше момент, тем слаще затяжка. Вдох… Выдох…
ХОРУГВИ МАЯ
Меня наконец-то перестали терпеть на работе и попросили “по собственному желанию”. Я, было, расстроился, но, получив расчет, перестал: нарисовал себе радужные перспективы и зашуршал, как пакет по асфальту, подальше от этой конторы.
Я снимал квартиру вместе с подругой. В ней же она и забеременела. После увольнения я заявил ей, что ухожу. Мне совершенно не представлялось мое отцовство. Я процитировал подруге Уайльда, про лучших отцов, которых не видно. Скандал сдетонировал, и девушка в слезах хлопнула дверью.
Я пил четыре дня и три ночи. Чувствовал себя прекрасно, радовался всему вокруг. Майская жара оккупировала глотки всех мало-мальски живых людей. Утро начиналось с кагора, я блаженствовал в кровати, почитывая развлекательную беллетристику, солнечные зайчики лизали мои ступни, постепенно поднимаясь все выше, и когда бутылка истекала, солнце уже грызло мой пресс и хотелось есть. Тогда я готовил яичницу, формировал бутерброды, отлучался за следующим “снарядом”. Я решил, что теперь я собака, которая напала на след нового витка своей биографии. Настоящие собаки скулят, бьются, ссутся в четырех стенах, они знают каждый сантиметр вашей жилплощади, и им осточертел этот каждый сантиметр. Человек же свое пребывание в четырех стенах воспринимает как должное. Поэтому на четвертой заре праздности я решил поехать за город, там моя свобода могла бы разрастись до невероятных размеров.
Вероятно, цифра четыре здесь не случайна, ведь четверка это основа всего сущего, и разве мог я не попытаться обуть свои поступки в штиблеты нигилизма и несогласия со всем? Эта обувка свойственна молодым людям вроде меня, а глядя на ее ассортимент, приходишь к выводу, что в пору отращивать третью ногу.
В электричке было душно и приторно-сонливо. Замусоленные нюансами собственных проблем пассажиры нехотя разгадывали кроссворды и потягивали из бутылочек. На мужчину, продающего ручки, носки и стеклорез, никто не обращал внимания. Он так и прошел между сидений незамеченным. Через окошки в дверях тамбура я увидел, как он пытался привлечь внимание в другом вагоне. Когда он дошел до конца состава и уткнулся в запертую дверь, то остановился. Распечатал пачку стержней, выудил два и, вставив их себе в нос, с размаху приложился лицом чуть левее стоп-крана. Обычное поведение для этого времени года. Хотя я бы предпочел утонуть в ледяной ванной. Или забраться в ракету, как Пончик, взять курс на солнце и посмотреть, кто кого. I was burned to make you happy. Кажется, я оставил телевизор включенным.
Пиво, извлеченное из сумки, заметно повысило мою коммуникабельность, и я решил пообщаться со всеми, кому это не противоречит. Ко мне подошел дядька в застиранной сорочке с подвернутыми рукавами. Нос елочкой отрекомендовывал его как бывшего боксера. Тоном проповедника он поведал мне о поганой молодежи (“Вот ты — ничего пацан”, — сказал он после предложенного пива), о своей не менее поганой молодости, боксе, работе начальником участка на станковом заводе и службе в Афганистане. Возможно, он рассказал бы мне в деталях и о своих похоронах, если бы не начал сочно причмокивать, вспоминая оторванные конечности убитых солдат, их лица, упакованные в цинковые ящики. Когда он коснулся темы “Черного тюльпана”, его плеча коснулся чей-то кулак.
— Ах ты, с-сука!
Я повернул голову. В тамбуре кроме нас стоял мужчина с выбритыми висками и в оранжевой спецовке работника ж/д. Его вылезающие из орбит глаза — ничего более притягательного я в жизни не видел — излучали первобытную агрессию. Он не говорил — он шипел словами:
— Слышь ты-ы, с-сука…
Мой собеседник насторожился.
— Ты-ы, мразь, да что ты видел-то, ты-ы, с-сука, да как ты мог видеть лица ребят в цинке, в “тюльпане”, т-ты, да их только дома родные могли увидеть, с-сука, с-сука, сейчас ты за все ответиш-шь, что ты тут парню втираешь, мразь, иди, с-сука, иди, сядь, я тебя прошу, иди сядь обратно в вагон, пси-ина, сука, сука ты…
На его плечах повисла женщина в джинсовом костюме, выскочившая из вагона. Она, как могла, пыталась остановить неминуемое кровопролитие, заглядывая мужчине в глаза и умоляя:
— Успокойся, зая, пожалуйста, успокойся!
Его лицо было бронзовым от пота, он дышал ртом, из которого вываливались еще горячие гильзы отстрелянной ненависти. Он был прекрасен. Я подошел и, обняв их обоих за плечи, сказал ему на ухо:
— Брат, прости его, брат, успокойся.
И он начал оседать вместе с женщиной на пол. Прошло не меньше двух-трех минут, прежде чем его глаза-яички вернулись в свои скорлупки, а дыхание сделалось ровным. Он чуть не плакал, я был им восхищен. Сконфуженный пустомеля ретировался поближе к засыхающим пассажирам, предварительно испустив ветра.
Его звали Андрей, женщину в джинсовке, его жену, — Аней. Я присел вместе с ними на заплеванный пол и закурил. Пиво закончилось, и я прихлебывал из их полуторалитровой бутылки сладкую отраву, цвета одуванчиков. Меня уже не брало, наверное, из-за жары. Андрей рассказывал мне, как его после детдома забрали служить в Афганистан, как он потерял на той войне своих друзей-однополчан, как Аня по-матерински успокаивала его во время вспышек терзающих воспоминаний, которые возвращали его на поле боя — афганский синдром, я впервые столкнулся с его проявлением воочию. Я все пытался определить, сколько же им двоим лет, но из-за налета алкоголя на лицах трудно было сказать наверняка. Простые, как карандаши, люди — но вместо грифелей внутри у них был гранит.
Аня спросила, куда я направляюсь. Мне показалось неловким объяснять им, что я праздно шатаюсь уже вечность, что в кармане у меня крупная сумма денег, которые я пропиваю в одиночестве, и что я бросил девушку, которая ждет от меня ребенка. Я сказал, что еду к отцу. Отцу, которого никогда не видел. Андрей дружески похлопал меня по плечу и сказал:
— Подумай хорошенько, что ты ему скажешь, — он дотронулся указательным пальцем до виска. — Я, как детдомовец, хорошо тебя понимаю, но я так и не узнал своих отца и мать, а тебе выпало. Поэтому подумай хорошенько, что ты скажешь ему при встрече, как поведешь себя. Ваши будущие отношения зависят от вас обоих, но в большей степени все-таки от тебя. В общем, думай. И, поздравляю! — он пожал мне руку.
Аня допила бутылку и катнула ее в сторону противоположных дверей. Они вышли через две остановки. На прощание Аня подарила мне одноразовую зажигалку. Мы с Андреем обменялись телефонами и обнялись, как старые друзья.
— Приезжай к нам на Клязьму. Приезжай 9-го, не, лучше 8-го, на шашлыки, очень все будет, просто очень. А если напьешься, мы тебя в доме положим, отоспишься нормально!
Я пообещал, что приеду. Двери-шторки задернулись, вагон продолжил свой прерванный остановкой сон, Андрей помахал мне рукой, поднес большой палец к уху, а мизинец к подбородку, я кивнул, затем он постучал себя пальцем по лбу и показал на меня, я вновь кивнул и моргнул, электропоезд тронулся, я поехал дальше. К отцу, которого никогда не видел.
В моих словах была доля правды: я действительно плохо знал своего родителя. Несмотря на 15 лет жизни под одной крышей он оставался для меня загадкой. После того, как он ушел от мамы, я заклеймил его Гаером Кулием. Хотя нет, еще раньше, в четыре года я сказал ему, вернувшемуся с работы, что я не хотел, чтобы он приходил. За это меня поставили в угол и отстранили от просмотра детской передачи. С тех пор у нас с ним как-то не ладилось. Однако за последние пару лет мы сумели худо-бедно прийти к общему знаменателю по некоторым вопросам, но он так и не научился прислушиваться к моему мнению. Я же так и не разучился принимать к сведенью все изложенное им. Он постоянно вспоминал несуществующие подробности моего детства. Я насмехался над его литературными потугами и про себя прозвал его “подпольным писателем”, из-за схожих обстоятельств бытия с подпольным миллионером Корейко. Мама говорила, что мы не принимаем друг друга, так как слишком похожи, одна порода. И что причудливо тасуется колода. И добавляла про генетику — продажную девку империализма. Я позвонил ему, как только созрел для природы, и немедленно напросился в гости, узнав, что он на даче.
Всю оставшуюся дорогу я пререкался с какими-то ребятами, из-за того что пытался запретить им курить в тамбуре — дышать было невозможно, вагон раскалился, как кирпич на костре. Я сидел на полу и выражал протест по поводу ущемления своих прав на крепкое здоровье, обвинял их в очернении моих розовых легких дешевым табаком (“Не, я понимаю еще, вы бы “Герцеговину-Флор” курили, так ведь хрен там!”) и грозился встать и одарить их дежурными подзатыльниками. Ребята предпочли не марать руки о такую дрянь и, докурив, вышли. Голос в динамиках назвал мою остановку. Я с трудом выпрямился и выпал из вагона.
Станция была неотличима от сотен других своих товарок — та же дряблая кожа асфальта, обтягивающая перрон, как трико, будка сельского магазина и непременные старушки со всякой снедью, дарами леса и огорода, трикотажем и черте чем. Держась за поручень, я осторожно спустился по ступенькам и продефилировал мимо старушек к будке. Сельмаг ассортиментом потребителя не бил, тем не менее я нашел бутылку кагора и сносно-холодное пиво. Возвращаясь обратно к станции, я поздравил бабушек с праздником, отсалютовав кагором. Они участливо и одобрительно закивали. Какой-то праздник действительно имел место быть.
На одной из лавочек восседал нетрезвый мужичок с барскими усами. На его груди темнела манишка пота, что сразу отбивало охоту подсаживаться к такому товарищу. Его голова нетвердо сидела на шее, как у трехнедельного ребенка. В кулаке он держал связку ленточек, на которые крепились разноцветные шарики с надписью “ПИК”. Я подошел к нему и коснулся носком своего кеда его ботинка, он нехотя зафиксировал голову и сфокусировал взгляд на мне.
— Слушай, дал бы шарик, а?
Его глаза бегло изучили меня от подошв до челки:
— Не-е, ты же в ПИКе не работаешь, — он икнул и отвернулся.
— Да ладно тебе, я же прошу всего один, вон у тебя их сколько. Мне для девушки, Ани, ей сегодня двадцать один исполняется.
Поразительно, за секунду я создал нового человека, наделил его половой принадлежностью, датой рождения и дал ему имя. В памяти всплыло лицо знакомой девушки, которая откликалась на Аню.
— Да я дочке везу, все просят, буквально все, если каждому давать, то что ж у меня останется? — он опять смерил меня взглядом и добавил, разочарованно вздохнув: — Да и в ПИКе ты не работаешь.
— Блин, господи, нет, не работаю! Как и миллионы наших сограждан. Повезло только тебе — выручай! — меня начинал утомлять этот спор, хотелось скорее откупорить кагор.
ПИКовец внезапно сдался, оторвал от связки один синий шар и, резко встав, побрел в сторону леса. На его спине чернело безобразное пятно. Семья простит ему все, увидев эти чудесные сине-белые шарики.
Отец не встретил меня на станции, лишь назвал по телефону улицу и номер дома. Найти дачный участок оказалось не так-то просто: немногочисленные прохожие в ответ пожимали плечами или разводили руками. Меня уже начинала коробить эта гимнастика.
Мимо на старых велосипедах проезжали мужчина и женщина, выглядели они в контексте местного колорита.
— Эй, извините, а вы не знаете где тут улица Пушкинская?
— Не знаем, — не оборачиваясь, рыгнул мужчина. Он был в трениках и в отвратительно бежевой майке.
— Да что вы, дачники, вообще знать можете? — в сердцах выругался я.
Как оказалось, достаточно громко для того, чтобы он услышал и сбавил ход. Спрыгнув с велосипеда, он направился ко мне, держа руль правой рукой. Его спутница тоже остановилась, спешилась и с интересом наблюдала за своим кавалером.
— Слышь, ты, малолетка, ты как сказал, а? А ну извинись!
Выглядел он лет на пятнадцать старше меня, но, навскидку, был на полголовы короче. И косой саженью в плечах обременен не был. Судя по лицу, явно бывший алкаш, ныне воздерживающийся. Таких особей я презираю больше всего на свете.
— Я обидел не тебя, — и упредил следующую реплику, — и не ее. Я имел в виду всех дачников этого колхоза.
Есть такой термин “неодачники” — это жители загибающейся деревни, которые не против, чтобы по соседству возвышались особняки с оранжереями из матового стекла и коттеджи с евроремонтом.
— Извинись, я сказал! — в его голосе стали слышаться повелительные нотки. Назревал конфликт поколений, апеллируя категориями И.Ф. Летова — глобальный, как печеное яблочко.
— Пошел. Ты. На…
Я ожидал удара и уже прикидывал, как бы половчее сбить его с ног, ведь между нами был еще его двухколесный металлолом. Кусочки стекла от бутылки кагора очень изящно бы подчеркивали его сросшиеся брови, обрамляя стразами лоб. Хэнд мэйд. Ручная работа.
— Ну, смотри, — он оседлал велосипед и был таков. Даже внимание его женщины не смогло заставить его начать усиленно жестикулировать кулаками.
Я свернул налево от желтого дома с трубой. Нужный мне дом находился по соседству с шикарной жилой постройкой времен первичного накопления капитала. Русский кич — безвкусный и по безналу, наглый, как патриотизм, отдающий шапкозакидательством. Принадлежность хозяина к классу нуворишей была ясна, как божий день: за высоким забором из дуба скрывалось маленькое государство больших и очень больших денег. Его сосед был скромнее: поросшие травой шесть соток во главе с перекошенным домиком о двух этажах контрастно смотрелись рядом с дворцом манимейкеров. Я отворил калитку. У крыльца сидела кошка, на меня она не обратила внимания. Дверь в дом была не заперта, в гостиной стояла накрытая газетами и грязными простынями мебель, на столе — слой пыли с мизинец. Я заглянул на чердак — у самой лесенки стоял настольный хоккей, матч уже закончился и некоторых фигурок не хватало. Спустился на первый этаж, поставил бутылки на стол, продавил пробку кагора ключом, закурил.
Дом был пуст. ПИКовский шарик я привязал к спинке стула. Причудливо тасуется колода, особенно когда на каждой карте отчетливо виден крап…
На станции ничего не изменилось со времени моего прибытия. Ознакомился с расписанием электричек. Наши встречи зависят от гадов железных и отношения наручных часов к расписанию. Я был среди тех, кто опоздал безнадежно. Открыв пиво, я вытянулся во весь рост на ближайшей скамейке. Небо было чистым, стоял штиль. Мне грезились пушистые, девственно белые облака. Красивые облака. А впрочем, некрасивых облаков не бывает, такова позиция природы. К конечной станции подходит битком набитая электричка и из нее никто не выходит. НИКТО. Двери лязгают, разрываются пополам и снова сходятся. Рывок, незаметный метр, и состав замирает окончательно. Машинист объявляет: “Осторожно, двери никогда не откроются”. Свобода — это просто длинный поводок. Шумит лес за платформой. Слышен звонок от велосипеда “Школьник”. Репродуктор передает воробьиную ораторию…
Я ожидал, что ключ не подойдет к замку. Моя девушка лежала в нижнем белье поверх одеяла и неритмично дышала во сне. Ее бледная грудь в кружевном бюстгальтере, казалось, выросла за те дни, что мы не виделись. Работающий телевизор создавал иллюзию уюта, будто я выскочил всего на пару минут за папиросами. Я снял усталые вещи и лег на кровать. Поцеловал ароматный затылок. Любовь — лишь временная мера.
НА МУЗЫКЕ
Я сидел за столиком в необуржуазном клубе и слушал, как восемнадцатилетний мальчик с гитарой орет в микрофон. Рядом сидели фотограф Аня, фотограф Олег и Оксана, которая была не пойми кем. За соседним столиком пил кофе известный промоутер и глава продюсерского центра имени себя. Аня спала с ним, Олег хотел бы спать с ним, Оксана хотела спать хоть с кем-нибудь.
Рукоблудов на сцене сменили ребята чуть постарше и, судя по звуку, поопытнее. Миловидная вокалистка была в туфлях на высоком каблуке. Топотня перед сценой прекратилась, и публика исчезла за стойкой бара. Я заметил интересную улыбку у неинтересной официантки и обрадовался тому, как интересное отвлекает от неинтересного.
Фотограф Аня обращалась ко мне:
— Хочешь, я оставлю тебе свой мэйл и пришлю фотки?
Лучше бы она произнесла: “Хочешь, я буду твоей музой и буду по утрам будить тебя музыкой?”
Я протянул ей журнал, который разлагался у меня в сумке больше месяца. Обложка была белого цвет, и Аня начиркала адрес прямо под названием.
С Аней мы были знакомы уже больше часа, и я честно хотел привести ее сегодня к себе домой и оставить до утра. Олег и Оксана были знакомыми через третьи руки, в общем, друзья брата во-о-он того парня.
Следующими должны были выступать знакомые Олега. Он навострил свой объектив, похожий на подзорную трубу, и встал у сцены. Оксана морщилась от сигаретного дыма, который я специально направлял в ее сторону. Аня отлучилась к своему продюсеру. Он был старше ее лет на 20. Ане было без двух лет 30. Олег был немногим старше меня. Оксане тоже было столько-то-лет.
Приятели Олега смотрелись выгоднее остальных, уже потому, что пели на английском. Аня вернулась и чмокнула меня в щечку:
— Нам пора. Напиши мне как-нибудь. А будешь в Е-бурге — отпишись заранее. Прощай, не забывай, не пропадай.
Одни сплошные “ай”.
Мне захотелось пролить ей на джинсы свою кружку пива, но я передумал. Попытался не выражать сожаления от расставания, но вместо этого ляпнул что-то про “хороший вечер”. Да черт бы побрал такие вот хорошие вечера, когда знакомишься с девушкой, начинаешь испытывать к ней (неважно какое, но со знаком плюс) чувство, а какой-то шелудивый семидесятник уводит ее под ручку.
Я зашел в туалет, с двух ударов ноги снес писсуар, потом вернулся, выдохнул напоследок в лицо жабообразной Оксане дым, бросил окурок ей в пиво и был таков. Адье, современная молодежная музыка, я хочу слушать напевы шайенов. Или уральский рок.
Выйдя на улицу, я огляделся. С неба падали крупные белые хлопья чипсов “Pringles”. Шапки и пальто прохожих съедали их за один укус. Снег на складках зонта становится легче, когда понимаешь, что это твой снег.
Я проинвентаризировал содержимое карманов и нашел что-то неучтенное. Это был ключ от моего почтового ящика. В буквальном смысле — мэйл.
Я вернулся обратно в клуб и увлек Оксану за собой. Целуясь с ней в такси, я представлял Аню и смотрящего на нас продюсера. Стрелки часов отрезали следующий ломоть времени, и музыка новых 24 часов заиграла для всех.
РОМАН БЕЗ ОТРЫВА
ОТ ПРОИЗВОДСТВА
Я не доверяю мобильным телефонам — в моих руках они непостижимым образом выходят из строя. Я роняю их, топлю, как котят, в водоемах и санузлах, теряю по пьяни, разбиваю об пол и асфальт. Вот только в “комок” я еще ни разу их не закладывал… В мои уши шептали гудками трубки всех фирм производителей. Иногда попадались даже дорогие экземпляры, подаренные или найденные, — их я терял с особенной быстротой.
Вот и в тот день я напился с коллегами по случаю внеочередного праздника, меня утрамбовали в такси, из которого я сиганул на полном ходу, и очередной телефон канул в зиму. Наутро я даже не расстроился: аппарат жил у меня более двух месяцев и я уже начал беспокоиться. Вечером я заскочил к приятелю, и он отдал мне свой старый агрегат, который хотя бы мог звонить, а большего мне и не требовалось.
Коллектив на работе был, за редким исключением, женский. С четвертого этажа меня несли втроем: Юлия Владимировна, Лариса Ивановна и какая-то смутно знакомая девушка. На следующий день я встретил ее на лестнице.
— Привет, спасибо, что помогла. Я — Юра.
— Привет, да не за что. Наташа.
Первое, на что я обратил внимание, были ее ноги. Они были мускулисты и натянуты, как леска удачливого Фишера, — Наташа явно не пренебрегала тренажерным залом. Туфли на 10-сантиметровых шпильках, юбка, почти прикрывающая бедра, такой же коротенький галстук и черная блузка. Огромные кошачьи глаза, глаза хищницы. Рядом с ней девушки со страниц мужских журналов выглядели разваренными сосисками. Она легко вписалась бы в порноиндустрию: girl next door, только что созревшая, еще вчера угловатая девчонка. 175 сантиметров чистого секса. Или грязного секса. Не занятия любовью, не совокупления, а именно секса. Ее грудь так дерзко целилась в меня, что я решил не быть трудной мишенью.
Рабочий день закончился для меня распитием коньяка в Наташином кабинете: я гладил ее колени, прожег ей колготки сигаретой, целовал податливые губы — общий язык был найден.
Нашлась бутылка шампанского, и я решил, что домой ехать бессмысленно. Я выведывал подробности ее характера и предпочтений и был приятно удивлен услышанным: она читала Бальзака и Фромма, музыкальные вкусы совпадали до неприличия, даже болели мы за одну и ту же футбольную команду. Наташа выпила вдвое больше меня, но пьяны мы были одинаково: достаточно, чтобы она гарантированно улыбнулась на “Я хочу тебя”. Улыбаясь, ее глаза превратились в черточки-тире, а ресницы как будто взорвались на мгновение: она была той, с кого Модильяни рисовал свою “Натурщицу Мари”. Против секса на рабочем месте она тоже ничего не имела. Господи, все нужные мне добродетели, спасибо тебе!..
Метро, пересадка, платформа, курение, менты, штраф, маршрутка, дом, подъезд, не тот, нужный подъезд, домофон, друг, подъезд, магазин, алкоголь, друг, приятель, ганжубас, алкоголь, Наташа, алкоголь, Наташа, алкоголь, Наташа, Наташа, Наташа, Наташа…
Пробуждение было липким, как сироп от кашля. Наташа еще спала. Через гипотенузу ее носа проходил ветерок дыхания. Над шеей, под подбородком, были остатки моей слюны. Мы спали без одеяла, и все ее нагое великолепие разыгрывало моно-спектакль передо мной одним. Ее подмышки сажали на измену. Манящая капля-скважина посреди живота. Мне хотелось бы нюхать героин с ее ключиц. Мне необходимо было лизать ее щеки с остатками сна. Внутри ее губ была вкусная пустота, когда мы ночью сокращали друг друга своими молодыми пластилиновыми телами. Ее упругое тело было отмечено множество родинок. Мне нравилось покрывать поцелуями каждую из них. Татуировка на правом предплечье все время как будто оказывалась на новом месте, как живой рисунок, в середине было сердечко. Наташа утверждала, что смогла бы выбить на своем теле имя любимого мужчины, но только именно того, которого любила бы по-настоящему.
— Проблема в том, что люблю я каждого второго.
Ее лукавая улыбка подразумевала искренность. Мы стали собираться на арбайтен. В метро она задремала, положив голову мне на плечо. Проснувшись — облизнула мне щеку…
Мы начали потихоньку привыкать друг к другу, открывая свое личное пространство. Наташина биография была насыщенней моей. В 13 лет она рассталась с девственностью с лучшей подругой, секс с мужчиной был позже, в 15. В 16 лет у нее что-то произошло (о чем она не хотела вспоминать никогда), и это “что-то” полоснуло ее так, что она пошла в церковь и прошла обряд крещения. Крестных у нее не было. На первом курсе института она сильно подралась с отцом, и он на неделю упрятал ее в психиатрическую клинику. В 18 лет был аборт. На последнем курсе Наташу занесло в бордель под названием “массажный салон”, откуда ее выгнали через четыре дня за секс с клиентами: в меню были только рукоделие и ротоблудие (“Сколько платили? Не помню. Ты что, думаешь, я туда ради денег пошла?”). Ее последние отношения длились два месяца: на первом свидании парень затащил ее в свингер-клуб, а расстались они, когда Наташа переспала с его лучшим другом и устроила ему “золотой дождь”, причем бывший любовник обиделся не на факт измены, а на подмоченную кровать.
Наташа не ведала, что такое страх. Слово “мужество”, вернее, его корень, подразумевает отсутствие этого качества у женщин, хотя лично я встречал его только у них. Наташа была женственной, что не мешало ей хворать мужскими пороками и нюансами. В рейтинге 7-ми смертных грехов у мужчин лидируют похоть, чревоугодие и лень. У женщин — гордыня и зависть. Наташа не имела с большинством современного бабья ничего общего, похоть и лень были ее пристрастиями.
Каждую пятницу мои коллеги гадали на кофейной гуще в общей комнате на работе, и Наташина чашка всегда была “нулевой”: ничего определенного сказать было нельзя, все ровно, без колебаний, полный дзен. При наших встречах я испытывал легкую грусть, оттого что не я приручу эту дикую птицу. Кто тебя, горящую, потушит? Я мог ее только споить или навязать свои желания в постели, тем более что она считала меня отличным любовником, а в ее устах это было высшей похвалой.
Работа в этой конторе привлекала ее исключительно заграничными командировками: два-три раза в год она ездила вместе с начальницей на выставки нашей продукции в Европу. Лучшей подругой по офису была Вика — милая девчушка, младше меня на год, с рыже-каштановыми волосами, вульгарным смехом и пятилетним ребенком на закорках. Говорят, что дети всегда рождаются вовремя. Не уверен, что об этом слышала Вика.
Вместе с ней Наташа и начинала выпивать ближе к концу рабочего дня. А напивалась моя любовница стихийно, до потери ориентации в пространстве, но при этом все равно могла выпить гораздо больше меня. Проявления ревности в состоянии опьянения у нее были не банально-истеричными, а чувственно-хладнокровными. Когда я как-то в полупустом баре стал целовать Вику, Наташа просто сидела и выпивала, глядя на нас через стол, затем залезла на колени к Викиному парню, равнодушно наблюдавшему за нами, и стала целовать его так, что подошел охранник и попросил прекратить разврат. А вот цветы она любила самые заурядные — розы.
Нам уже было мало совместного курения, обеда и секса за дверьми кабинетов, и тогда я отыскал хостел российского образца, расположенный в том же районе, что и наш офис. Коммерческая общага (хотя администратор твердила, что это гостиница, причем приличная) называлась Гасис3. Самые дешевые номера, в которых мне доводилось бывать. Но на тот момент выбирать было не из чего — всё лучше, чем ночевать по знакомым, с которыми приходилось неохотно пить горькую и поддерживать полуночные беседы, на отказ от которых, слышалось обиженное: “Тут не ночлежка”.
Четырехэтажное здание нашей ночлежки почти целиком утопало в зелени — окон не было видно из-за пышных крон прилегающей флоры. Что же касается фауны, широкий ассортимент которой варьировался от нелегальных эмигрантов до случайных командировочных, то она скрывалась за серыми стенами. Солдатики в увольнении приводили сюда прилежно дожидавшихся их девушек или проституток. Выходцы из Средней Азии, Украины, Беларуси и Кавказа стирали одежду и белье в общих душевых на бюджетном 2-м этаже — там располагались тесные четырехместные номера с решетками на окнах. На 3-м были боксы — две комнаты с общей душевой и туалетом — в них ночевали командированные работники не слишком престижных фирм и те же служивые. Четвертый этаж был люксовый — его облюбовывали парочки вроде нашей.
Мы покупали пару-тройку бутылок коньяка, несколько литров пива, чизбургеры из ближайшего Макдоналдса и запирались в номере. Дальше — завершали скучный день возлияниями и извержениями. Открывали окно, чтобы не выходить курить на лестницу. На ветках деревьев, окружавших Гасис3, с завидным постоянством висели элементы женского белья и использованные презервативы. Мы отключали мобильные телефоны, сама иллюзия оторванности делала наши свидания более страстными — времени не существовало. Stop all the clocks, cut off the telephone… И похоронный блюз играл с первыми пятнами зари. Засыпали мы к 4-5 часам утра, опустошив бутылки и промочив насквозь простыни. И почистив сердца. Если наутро оставалось достаточно денег, то мы продлевали номер, отпрашивались с работы, и я снова шел покупать напитки и еду.
Мы все чаще и чаще растягивали наши рандеву еще на одну-две ночи, словно чувствуя, что отсутствие часов останавливает время только для нас, а жизнь вовне идет своим чередом. И скоро счастье станет суррогатом самого себя. А после компот неизбежно скиснет…
Мы пили мутный бренди в забегаловке, где роль телевизора исполняло радио, по которому транслировались репортажи с футбольных матчей. Сидящие за столами люди пили, ели, курили, разговаривали, танцевали, спали, отлучались в уборную, мечтали и умирали от скуки. Наташа с Викой, выйдя за пределы кондиции, начали целоваться, перегнувшись друг к дружке через стол. Послышались одобрительные выкрики, аплодисменты, я обернулся и увидел, что причуды моих спутниц снимают на видео. Еще не старые мужчины за соседним столиком предложили мне пересесть к ним, ибо “ты там явно не при делах”. Я отвернулся и вклинился губами в девичий поцелуй, как бы претендуя на причастность к данному вечеру, степени опьянения и просто порыву нежности. Наташа и Вика откликнулись с воодушевлением, овации стихли.
Затем Наташа приревновала меня к Вике, или наоборот, и все прекратилось. И снова возник мутный бренди, непременное для таких заведений раскаленное в СВЧ хачапури и забытые в пепельнице сигареты. Мы что-то обсуждали, над чем-то смеялись, когда Вика схватила свою куртку и выбежала из душного помещения, всхлипнув: “Я больше не могу”. Наташа прокомментировала: “Вот истеричка”. Мы не стали ее догонять.
Расплатившись, мы вывалились в нетривиальную жизнь — ту, что была приклеена на радужную оболочку наших глаз до мутного бренди. Родилась идея переночевать в гостинице, но в ставший почти родным Гасис3 нас не пустили — мы были как боксеры, из последних сил встающие при счете “9” после хорошего нокаута.
Как и где мы распрощались — уже не помню. Домой я попал в 3 утра, при этом зачем-то раздевшись на лестнице: снял пальто, ботинки, ремень и повесил сумку на батарею. С утра не нашел только ремня, видимо, всем остальным побрезговали. Мобильного телефона в кармане, естественно, тоже не оказалось.
На следующее утро Наташа обвинила меня в краже: у нее из кошелька пропала крупная сумма денег. Отдавать их она не требовала, просто сказала, что “если ты сам не понимаешь, то тебе потом другие люди объяснят”. Она повернулась ко мне спиной, и ее лицо в моей памяти кто-то проворно затер школьной резинкой. Обида сковала носоглотку так, что я даже не смог как следует рявкнуть ей в лицо.
Меня довольно легко заподозрить в краже денег, хотя бы потому, что у меня их никогда нет.
Когда любишь человека, то можешь многое ему простить, на многое закрыть глаза. Если бы Наташа меня любила, то не обманулась бы подозрительностью по отношению ко мне. Если бы я любил Наташу, то не дал бы ей повода для сомнений. Очень важно не путать любовь с интригой, они — как свежевыжатый сок с мякотью и растворимая химия “Инвайта”, сухого сока из детства.
Моя андрогинная половинка, я тебя не искал, а ты нашлась. Только оказалось, что вместе мы не были одним целым. Найти иголку в стоге сена — элементарно — нужен просто магнит помощнее; гораздо сложнее найти в стогу иголок ту самую иголку.
Единственное чувство, которое стоит душить, не давать вырываться из кокона души, заталкивать обратно или же не задерживать в организме и сплевывать, — это чувство утраты. Это щемящее чувство наполненности внутреннего пространства крошит похлеще любого долото, оно сильнее любви на своем пике, его можно подкупить надеждой или эгоизмом, но не хватит ни того, ни другого, чтобы вытравить его из себя, из своего пошлого сознания. Чувство утраты нужно уметь контролировать, держать на коротком поводке; остальное, будь то радость, печаль, гнев, страсть, можно расконвоировать, оно часто бывает оправданным; и только чувство утраты всегда никчемно. Нужно относиться к упущенным моментам, как к потерянному мобильному телефону — не горевать, ведь всегда есть возможность приобрести еще один. Всегда есть вероятность пережить все заново, сколько бы река ни текла, нужно искать то место, в которое ты уже входил. Только не стоит забывать, что лучше никогда никого и ничего не терять, не пропивать, не ронять в водоемы, не сдавать в “комок” и относиться к другим (а значит, прежде всего, к самому себе) бережно.
Я все еще не мог поверить в такой поворот событий, чувство привязанности бесконечно загнутыми когтями раздирало грудь. Я простил ее, но боль утраты была хуже почечных коликов. Забавно то, что мы расстались в той же атмосфере случайности, в какой и познакомились.
Не обладая выдержкой стоиков видеть Наташу каждый день не прикасаясь, я уволился.
ОТКРЫТЫЙ ФИНАЛ
Когда она сказала, что беременна, в его цветовой гамме пропал какой-то цвет. Он долго не мог выявить, какой именно. Потом понял, что пропал самый важный — цвет жизни. Она испортила его палитру. Он возненавидел ее.
Он обижал ее. Оскорблял, помыкал ею, смеялся над ней.
Через неделю после консультации у врача он объявил ей:
— Все! Аборт ты делать не хочешь. А я не хочу детей. Расход!
— Ты думаешь только о себе. А если я не смогу больше иметь детей? И кому я тогда буду нужна?
— А ты, значит, о себе не думаешь? Выбирай: или я, или спиногрыз.
Не дождавшись (а вернее, зная наперед) ответ, он обулся и вышел.
Пил четыре дня. На пятый день вышел из алкогольной комы. Сказал: “Извини”. Потом долго уговаривал ее заняться сексом. Она уступила. После — зарыдала в голос, приглушенный подушкой.
Ему стало не по себе. Его речь пропиталась стыдом… Она простила.
Жениться на ней он не хотел. Слова “обручен” и “обречен” были для него однокоренными.
Когда она была на седьмом месяце, он сказал ей во время ссоры:
— Дура, куда ты от меня уйдешь? Кто с таким бочонком трахаться-то будет?
Она ушла в другую комнату, села на ковер, обхватив руками округлившийся животик, и заплакала. Густыми, как перемороженная водка, слезами. Потом, когда он опустился рядом, вздохнула:
— Может, мы правда не подходим друг другу?
— Прекрати. Все будет хорошо. Я не буду больше… тебя обижать.
— Ты не меня обижаешь, — она погладила рукой натянутый комбинезончик на вздутом животике, — а ее. Понимаешь?
За неделю до этого они узнали пол ребенка — девочка. После УЗИ ей выдали диск с записью, где маленький-еще-не-человечек-но-уже-любимый-всеми закрывал личико правой ладошкой.
Он с неохотой смотрел эти кадры. Приглашенные на просмотр родственники (с ее стороны) колбасились по квартире и норовили прыгнуть до потолка. “Бля, а что же будет, когда она родит?” — подумал он и пошел спать. В коридоре его перехватил потенциальный зять, и пришлось идти пить.
До того, как они узнали о беременности, он периодически хотел расстаться с ней, то есть бросить. Но желание было каким-то перманентным, не обременяющим, отговорчивым.
— Гребаный Оскар Уайльд! — он нашел виноватого. “Мы часто не расстаемся с чем-то только из боязни, что это кто-то подберет”. Поэт поставил вопрос-утверждение, все поаплодировали и разошлись. А что в итоге-то: расставаться или не расставаться с этим “чем-то” из-за боязни подбора? Он недоумевал и запивал с удвоенным энтузиазмом.
Когда она чего-то не понимала (чего-то очевидного для него), он раздражался:
— Блин, ну ты темная, как дорога в Якутию.
Она хлопала своими пушистыми ресницами, пытаясь снять обиду с зеркал души. Она законно требовала от него пунктуальности. И пунктуации. А он не мог, не хотел, не способен был расставить все точки над i. Она была в декретном отпуске и скучала, сидя дома. Он приходил с работы пьяный, замотанный, неразговорчивый. Или просто не появлялся. Утром звонил, злился, что она ему что-то выговаривает или пытается пристыдить. Чаще всего это заканчивалось словами “Да пошла ты!”, и он вновь не ночевал с ней. Потом приезжал, извинялся, клялся, что такое было в последний раз, и мог продержаться больше недели, прежде чем совместный быт снова ему надоедал.
Когда их дочь родилась, он обрадовался, что теперь у нее будет занятие на целый день.
В то время, пока она рожала, он пил в компании малознакомых людей. Ей искусственно вызвали схватки, малышка провела уже 4 часа без жидкости в утробе, а он заливал очередную рюмку прямо в сердце, в нем не было места для чего-то еще, кроме унылой самовлюбленности, лившейся из него медной водой казенного крана. О том, что стал отцом, он узнал от ее сестры.
Сил отчитываться перед родителями о параметрах новорожденной уже не было. Его рвало прямо на ковер. Сирена голоса дочки в телефонной трубке орала так, что его глаза невольно лопнули влагой.
Он приехал к роддому, смотрел на нее в проеме окна, разговаривал с ней по телефону.
— Надеюсь, ты себе этого никогда не простишь! — плакала она в трубку.
Он знал, что она говорит словами своей сестры.
На выписке из роддома он был пьян и еле наскреб денег на букет цветов для нее. Она была невероятно красива, невозможно желанна. Каждые пять минут, пока они ехали домой, она спрашивала:
— Мы тебе правда нужны?
Он кивал и говорил:
— Ну, конечно, правда.
Она любила его бескорыстно, как любят хорошую погоду или город, в котором родился.
К ним часто заглядывали друзья (ее друзья) с детьми и начинали говорить, говорить, говорить о своих чадах и их воспитании. Он отзывал ее в сторонку и просил:
— Обещай мне, что мы никогда не станем такими вот.
Она обещала, друзья уходили. После таких посиделок он клял себя за то, что ввязался в авантюру под названием семейная жизнь.
На восьмом месяце она уже не могла заниматься сексом. У него появилось отвращение к ее телу. И к запаху — он изменился, стал чересчур навязчивым, густым, как гуашь. Ему хотелось других женщин, хотелось слить накопившуюся семенную жидкость в какую-нибудь особу.
Когда она поймала его на измене, то собрала его вещи, аккуратно сложила в сумку и попросила освободить помещение. Он не протестовал, сказал только, что дождется утра. Попытался уснуть, но она включила стервозную опцию и не давала ему спать из принципа, пытаясь сыграть роль мстительной и дерзкой женщины. Он не выдержал через сорок минут и отвесил ей пощечину. Ее верхняя губа лопнула от удара о зубы. Она в молчаливых судорогах держалась за лицо и старалась не плакать. Он сумел поспать два с половиной часа, прежде чем поставленный будильник разбудил его. Он встал, оделся, причесался, поцеловал дочку в родничок и вышел в коридор… Она догнала его на пороге и долго плакала, умоляя не уходить, пока он надрывался с тяжеленным баулом в дверном проеме. Полуторамесячная дочка, обычно просыпавшаяся в 6 утра, в этот раз предпочла поспать чуть дольше, пока папа и мама выясняли отношения:
— Отпусти ты меня, а? Тебе же плохо со мной. А мне с тобой!
— Зачем ты это сделал? У меня в груди сейчас пустота и ничего больше, — она указала рукой в сторону комнаты, где сопела маленькая жизнь, разрушавшая, по его мнению, семейную. — Даже для нее ничего не осталось. Одна пустота… — слезы казались продолжением ее глаз, которые караванами уходили с насиженных мест.
Дочка проснулась внезапно и, конечно, навзрыд. Она, в развевающейся ночнушке, ушла в комнату успокоить малышку. Он подхватил сумку и вызвал лифт. На остановке, в ожидании автобуса, его настигла СМС: “Почему ты сбежал?”
Он хотел было перезвонить, но вместо этого написал в ответ: “Я не люблю тебя. За остальными вещами приеду потом”.
Выкурил сигарету, которую холодный ветер скурил раньше него. И вернулся к ней, под предлогом невыясненных отношений. Все закончилось сексом, на котором он настоял, и во время этого она шептала, закрыв глаза то ли от стыда, то ли в истоме:
— Нет, так нельзя, это неправильно, нельзя, так неправильно!
Она простила ему предательство. То, про которое знала.
Его загулы становились все продолжительнее. Начиналось все с одной ночи, потом пара-тройка дней, теперь же он мог пропасть недели на две. Но возвращался и каждый раз злился на нее:
— Но я же вернулся, значит, я хотел вернуться, ты не рада? Я же вер-нул-ся!
Она плакала и твердила про себя: “У нас все наладится, все будет хорошо”.
Но ничего не налаживалось, его человеческая лажа была форзацем их совместной книжки.
Почти все друзья (его друзья) осуждали его выходки, напоминая ему:
— Ну, как же ты, у тебя же ребенок?
Он бесился, как ошпаренный, и вновь срывал злость на ней. Она сносила все, как бумага. Она сумела найти, как призвать его к ответу за все то пренебрежение, что он швырял ей в лицо. Она зарегистрировала дочку под своей фамилией, в графе “отец” был прочерк. О том, что это его дочка, говорило лишь отчество. Так он стал бездетным отцом.
— Значит, она тебя и правда очень сильно любит, раз сделала это. Теперь, чтобы дочка носила твою фамилию, тебе придется жениться. Она решила, что только так сможет тебя удержать. И она права. Умница девочка, — сказал его лучший друг.
— Эта сука украла у меня мой мир! — вспылил он словами Одиссея и дал волю своему гневу: сам собрал вещи и съехал.
Не появлялся на ее пороге около трех месяцев. Потом начал звонить. Она не брала трубку…
И она начала ему сниться. Сначала просто как второстепенный персонаж сновидения. Он называл это данью памяти. Потом она стала являться и плакать, потом появлялась в обществе других мужчин. И он не выдержал. В одном из таких снов он оглядел свою ладонь, осознал, что спит, и попытался поговорить с ней. Они даже поцеловались. Он проснулся, умытый слезами.
И заскулил. Звук вырывался не из горла, из диафрагмы, задевая все нервные окончания. По зеркалу показывали лицо, перетянутое гримасой: красные белки глаз, распухшие скулы, сморщенный лоб.
Дочка ему так и не снилась. Он думал о ней, когда видел ее личико на фотографии, стоящей фоном “рабочего стола” на мониторе компьютера. Он смотрел в глаза малютки и продолжал надеяться, что первым ее словом будет “папа”.
“И мне скажут: эй, ты что, у тебя же родилась дочь! А вдруг я не вспомню, о чем идет речь?” — думал он, всхлипывая.
Она по-прежнему не брала трубку, не отвечала на сообщения. И он приехал к ней сам, без звонка.
Он стоял, прислонившись к входной двери, проводя рукой по дверному глазку, и нашептывал:
— Открой… открой… открой…
Он вспомнил последний Новый год: он не доехал до дома, пьяный остался у знакомых, она справляла праздник с родителями и месячной дочкой. Увиделись они только спустя четыре дня. Он приехал к ней с уверенностью, что теперь-то точно заберет вещи и станет свободным. Она вышла из комнаты с малышкой на руках:
— Ты хочешь оставить нас?
Это был удар ниже пояса, запрещенный прием, но она вынуждена была к нему прибегнуть — она так соскучилась по нему за эти дни. Она не хотела, чтобы он уходил. Она была без макияжа, в домашнем халате, волосы сплетены резинкой. Он смотрел на нее и восхищался очевидностью ее красоты. Той красоты, которая была недоступна другим, посторонним мужчинам и женщинам. Такой же свежей она просыпалась по утрам, такой же измотанной отходила ко сну. Только для него. Все, что было у нее, — было для него. Сумка приземлилась на пол. Они обнялись втроем, малышка касалась их своими руками…
Давайте не будем заглядывать за занавес и оставим их тет-а-тет. Узнаем, что стало с их отношениями, через … лет. Пусть скептики хмурят брови и тянут струны косых улыбок, всем своим видом показывая, что будущего у этих двоих нет: всегда один любит, а другой позволяет любить, и семейная жизнь будет напоминать балканскую вендетту. Пусть оптимисты и хеппи-энд лавэрс хватаются за сердечные мышцы и нравоучительно показывают пальцем, восклицая, что любовь может перешагнуть любые предрассудки, и когда один любит, второй покоряется, и рождается единство любови.
Этим двоим многое нужно забыть друг о друге. Давайте дадим им шанс и оставим все как есть, оставим все на своих местах. У жизни “на двоих” всегда открытая концовка…
КАК НЕ СТАТЬ ПИСАТЕЛЕМ
Через стекло непонятно, апрель на улице или декабрь. Стекла в окнах убивают атмосферу: запах, осязание ветра или солнечных лучей недоступны, поэтому все, что происходит за стеклом, воспринимается как пейзаж на картине или фотокарточке.
Мизансценой этих надежно примитивных дней были острые углы фасадов игрушечных домиков, собранных из крошек черного хлеба с отрубями. Саундтреком — звук сцепления подошв моих ботинок с почвой. Сюжетная линия представляла собой преждевременную морщину на лбу, безумную и волнистую, как интеграл.
Я жил в коммуналке, почти в центре города. Дом старого фонда.
Самым важным предметом в скупо меблированной комнате был диван. Диван-транслятор, как в книге Стругацких. На нем мне снились ответы на вопросы, расшифровки ситуаций, декодировки посланий, комментарии к увиденному глазами и руководства к действиям. По ночам мне слышались атональные песни безликой, но несомненно красивой, женщины. Наутро я даже примерно не мог воспроизвести мотив.
Иногда посреди ночи меня будили монотонные диалоги за стенкой:
— Ну, давай.
— Не могу, у меня “красные дни”.
— Блин! Ну, сделай тогда… так!
— Нет, так я буду только своему мужу законному делать!
— Да-а? Ну… выходи за меня?..
Или голоса в коридоре:
— Сынок, ну почему так поздно?
— Мам, ну, ведь вчера аванс дали!
— Сынок, ты что, все деньги пропил?
— Нет, мам, ты что, половину я вторчал!
Но чаще я просыпался от глухих постукиваний своего сердца. Оно негодовало. Просыпался от страха, что ослеп, постарел, потерял все.
Мне хочется законспектировать все, что проходит через мои органы чувств…
Я чувствовал себя героем “Приключений со сменой кожи”: мои родные и близкие находились в другом измерении, полушарии, настроении.
Я промышлял литературой. За неимением возможности написать собственную книгу вычитывал чужие вирши, работая редактором в крошечном издательстве. Главный редактор говорила мне, что мои предшественники крепко выпивали на рабочем месте и, как следствие, не задерживались в штате. Я не стал нарушать традиций и тоже крепко запил. Каждое утро начиналось с похмелья. Печаль и радость сменяли друг друга, как времена года: стихийно и неожиданно. Я пил и веселился, и тихо загнивал. Так тихо, что никто этого не замечал, даже я.
Я пил — и ничего не происходило. Мне даже необязательно было двигаться или разговаривать, ужас и восторг этого плоского мира сами прилетали ко мне диковиной птицей кецаль. Иногда счастье, захватившее мое горло, вставало комом, и приходилось отхаркивать сгустки прекрасных иллюзий, которые забрызгивали стены. И наступало горе, которое обнадеживало тем, что “беда” была страшнее…
Я понял, что лучше не писать после сальвии, когда утром, после очередного путешествия в зазеркалье, обнаружил недописанный рассказ про собаку, которая влюбилась в кошку. Рассказ был озаглавлен: “Как кошка с собакой подружились”. В скобочках под названием было дописано: “История о том, как подрезают крылья”. Развязка была трагичной: кошка предпочла “Вискас” собачке, а собачка с горя подавилась любимой каучуковой костью. Середины рассказа не было, начало было скомканно-интригующим, маленький набросок синопсиса рассказа говорил о сложных взаимоотношениях между двумя биологическими видами. Сюжет был явно навеян мультфильмом “Котопес”.
После этого я не писал несколько дней. Зато прибрал комнату…
Сегодня я заметил, как мои еще не прописанные герои уже начинают жить своей жизнью. Я корпел над рассказиком, в котором парень хочет расстаться с девушкой, проезжая с ней в трамвае по мосту. Пока я описывал внешность и характер девушки, она стала мне симпатична. Я решительно забыл, почему этот молодой человек, тонко чувствующий, с расширенным кругозором, без вредных привычек, хочет покинуть такую милашку и умницу. В итоге, совершенно неожиданно для меня, девушка стала центральным персонажем рассказа. Я отложил ручку. Это уже слишком!..
В пятницу я писал поэму под названием “Цивилизация ингаляторов”. Выходило скверно, но я не отчаивался. До этого я писал рассказ про эксперимент над пятилетними детьми, которых поместили в декорации города, как в шоу Трумэна. Дети, при всей своей жестокости, сумели за два года, пока длился эксперимент, построить город солнца Кампанеллы. Ученые прикинули хер к носу, поняли, что проиграли инфантам по очкам, и пустили оперативку по всей Земле через спутник: всем гражданам земли старше 7 лет необходимо покончить с собой. Планета досталась детишкам, и они создали действующую модель рая. Я писал рассказ два дня, и на вторую ночь он мне надоел. Я остановился на том, как отцы и матери целуют своих спящих чад, потом выходят на улицы, к ним примыкают старики и подростки, все они собираются в одном месте и… Я так и не придумал, где хоронить такую груду тел.
Чувствую себя нереализованным, как товар в период инфляции.
Сегодня вечером ко мне зашел Максим. Он уже известный в неизвестных кругах писатель. В соавторстве с одним попсовым певцом он написал книгу про шоу-бизнес. Книгу расхвалили критики и сам шоу-бизнес. Певец не написал ни строчки, все за него сделал Макс, но, как часто бывает, все считали автором именно певца, а Макса — соавтором, так как его фамилия шла второй. Культ автора умер — теперь есть культ соавтора.
В данный момент Макс писал книгу о водочном бизнесе. Работал пиарщиком на какой-то водочный концерн. Печатался в независимой прессе и вел свой блог. Когда-то мы учились на соседних факультетах. Я недолюбливал его. За то, что из-за таких вот людей мир больше не держат на панцирях три черепахи.
Он принес пиво и, сидя за столом у меня в комнате, разглагольствовал о писательстве:
— Я бы назвал это “Великим Литературным Надувательством”. Выдумать роман на словах, но не фиксировать его на бумаге — пусть передается как притча. Из уст в уста, как фольклор. Закинуть дезу в блоги, социальные сети — важно, чтобы возникла полемика. На роман будет написана куча рецензий, критики, хвалебных статей, семантических анализов текста и прочих изысков. И это при фактическом отсутствии самого текста. Продавцы в магазинах будут утешать народ, который будет ломиться в книжные отделы, что скоро будет допник, и будут показывать плакат с обложкой книги. Это станет самой обсуждаемой темой в форумах, чатах и даже в аське. Роман возьмет одновременно Пулицеровскую и Букеровскую премии. А потом и Нобелевскую. Это будет триумф метафизики и виртуальной реальности!
— О’кей, а о чем будет роман?
— Да я же тебе его только что пересказал!
— Да, забавно в целом. Есть еще новаторские идеи?
— Ага, я решил, что сейчас в литературе не хватает провокации. Надо придумать своему рассказу такое название, чтоб сразу на 10 авторских листов. Представляешь, название для рассказа, которое занимает собой большую часть книги. А потом — сам рассказик. И чем глупее, банальнее и корявее он будет — тем лучше.
— Да ты просто Дали от литературы. А я вот по старинке: пишу о том, что пережил или хочу пережить. И саморазрушению я подвержен в меньшей степени, чем, скажем, социально приемлемые шизофреники, они же — писатели.
— Ты знаешь, что не быть писателем — привилегия? Не можешь не писать — не пиши. Живое дерево, — он так и сказал: живое, — несет в себе больше смысла, чем бумага, сделанная из него и исписанная твоими помороками… Знаешь, в чем разница между плохим и хорошим писателем? Хороший, когда сподобится на суицид, пролетая между этажами и цепляя взглядом происходящее там или просто пялясь на звезды, расстояние до которых не меняется, находись ты на крыше или асфальте, так вот, хороший писатель в такие моменты думает: черт, жалко, что уже не описать эту красоту, ведь при таком ракурсе все иначе. Плохой писатель думает только о собственном некрологе, последующей биографии и посмертной премии. Плохие писатели — работники текста. А с текстом не нужно работать — с ним нужно упражняться, как с турником. Руки саднят, осанка испорчена, зрение убито, текст напечатан. Полный рабочий день, едва ли оплачиваемый. Упражнение окончено, планка взята, вот результат… У писателя всегда есть материал, уравнение, с которым он упражняется, пытаясь вычленить решение. Вернее, ответ на уравнение уже известен, теперь надо его обосновать самому себе и расписать алгоритм решения. Так вот, о материале: писателю достаточно просто выйти на улицу и понаблюдать за людьми или не выходить на улицу и понаблюдать за собой, что в принципе одно и то же. Важно не стать писателем, а быть писателем, понимаешь, о чем я?
— Следуя твоей логике, все упирается именно в людей, да? Значит, Бродский, по-твоему, недонаблюдал течение времени, которое сравнимо не с водой, а с потоком людей. И когда они наконец-то (а я надеюсь, что это произойдет в декабре 2012 года) синхронно остановятся, то все исчезнет?
— Я так понимаю, что ты из тех, кто ждет, что когда-нибудь качество мыслей будет единственной валютой в этой утопии?
Мы открыли по второй бутылке, и пивная волна вынесла нас на берег трагичности поэзии.
— Вот, к примеру, Аркадий, или Адий, Кутилов. Хороший поэт. Жил покруче Буковски и умер как Вийон. Евтушенко говорил, что друзья просто завалили его, еще в семидесятые, стихами Кутилова. Евтушенко благосклонно к нему относился…
— Как, впрочем, и ко всем, кто был не так известен, как он. Стоило поэту стать более обласканным, чем Евтушенко, как он тут же начинал его поносить. Скажи, Макс, а есть разница между плохим и хорошим поэтом?
— Конечно. Только проверяется это со временем.
— А я думаю, что нет плохих поэтов. Есть поэты и все остальные. Ты не знаешь, как не стать поэтом?
— Достаточно просто стать писателем. Я писал стихи, пока не понял, что проза сочнее.
— Поэзия — внутренняя музыка, засымплированная высшей философией. А ты писатель?
— Слушай, по радио опять эта песня. “My girl doesn’t have a hanky-panky”. Ты не знаешь, что это означает?
— Примерно: моя Клава без понтов. А что?
— Ты какой-то слишком радио-активный. Ладно, мне бежать пора, надо еще в один журнальчик заскочить. Они обещали денег за статью о презентации новой марки водки…
— Слушай, как кайфово звучит: “марки водки”!
— Вот чем приходится перебиваться крупному художнику, чтобы не сдохнуть от голода.
Мы пожали руки, и он ушел. Я прилег на транслятор, изучая собственные руки — они не саднили. С осанкой пока тоже было все в порядке. Мне 27 лет. Литературе — многим больше. У нас неравный брак.
Я закурил. Потом сел за стол и начал писать:
“Когда все взрослые были самоуничтожены и их тела были похоронены в виртуальных почтовых ящиках, в закладках к “Избранному”, в папках “рабочих столов” и закрытых навсегда темах форумов, дети вывели новый вид искусства, которое затмило собой поэзию, живопись, литературу, музыку и рекламу водки…”
“Мы отчетливо видим ярко выраженный эгоцентризм автора и его необдуманное любование собой. В этом тексте некий Максим является как бы антиподом, альтер-эго автора, который на самом деле в душе законченный конформист, и его подвешенное состояние якобы “нереализованности” совершенно противно его природе. Однако этот пример является истинным: молодой человек, автор, так и не стал писателем. Он заработал себе гломерулонефрит, женился на дочке директора магазина ногтевых принадлежностей, получил отдельную жилплощадь в Черногории и костюм в полоску в наследство, и больше не притрагивался к перу. Настоящее издание настоятельно рекомендует последовать его примеру всем начинающим авторам, считающим себя в состоянии отличать сарказм от иронии, Платона от Плотина и мягкое от твердого, а также думающих о себе в третьем лице, как герои компьютерных игр жанра RPG. Осадите, ребятушки!”