Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 12, 2009
Владимир БЕРЯЗЕВ
ОЛОНЕЦКИЙ СТАРЕЦ
С Клюевым я встретился поздно.
Это произошло уже в студенчестве, в двадцатилетнем возрасте. Всё, что я тогда смог прочитать — это небольшая подборка из дюжины стихотворений, представленная в антологии поэзии серебряного века. Плюс к этому — тексты из биографических книг, где Клюев представлен учителем Есенина, причём, учителем реакционно-клерикального плана, этаким злым демоном, исподволь сбивающим революционно настроенного юношу, крестьянского поэта, с пути истинного.
Ни о каких близких встречах двух родственных поэтов, совместных выступлениях на публике и, тем более, о чтении стихов перед царской семьёй, не сообщалось. Клюев по определению не мог быть примером для подражания для Сергея Александровича — национального гения. А уж о том, что он соперничал в популярности с Григорием Распутиным и обладал куда большим интеллектуальным багажом, чем тюменский ведун-шаман, об этом вообще не принято говорить до сих пор.
Честно говоря, в юности, даже при наличии свободного доступа, мне постичь и воспринять Клюева было бы весьма проблематично, почти невозможно, увы, не было аппарата: язык советского атеистического мира был отсечён от того языка, на котором писал Клюев, десятками лет новояза, в духовном смысле подобных бесплодной пустыне или выжженной земле. Нет, язык развивался и обогащался, но тот его пласт, который создавал основу поэтики Клюева, всё североморское узорочье, все сказы, песни и присловья староверчества, все чудеса и дива олонецкой, архангелогородской, устюгской устной речи — всё это сохранилось лишь в заповедных тайниках и сокровищницах, каковыми являлись книги Бориса Шергина и Степана Писахова. Сегодня единственным продолжателем этой традиции в прозе является Владимир Личутин. В поэзии преемником Клюева был Николай Тряпкин, да и то лишь отчасти. Ныне таковых пока нет, но кто знает, может быть и появятся. Китеж медленно, но неуклонно поднимается со дна Светлояр-озера, всё впереди — обещает нам ещё один обитатель русского Севера Василий Белов заглавием своего перестроечного романа.
Понимаю сегодня вполне отчётливо своё ощущение от Клюева конца восьмидесятых годов прошлого века. Начали выходить книги, посыпались публикации, вышла “Погорельщина”, но, знакомясь с этим, исполненным архаического величия, всплывшим со дна морского поэтическим левиафаном, я тогда думал, что современному читателю это уже не понятно и вряд ли когда будет понятно. Однако с той поры прошло ещё двадцать лет, но интерес к Клюеву не угас, напротив, не только в России, не только в славянском мире, но и на Западе появляются всё новые исследователи, осуществляются переводы, выходят книги. Это наводит на мысль, что Клюев не в прошлом, а в большей степени — в будущем.
Вот мы и дожили до первых всероссийских Клюевских чтений. 23 — 25 октября 2009 года в Томске, спустя ровно 125 лет после рождения поэта (23.10.1884) в деревне Паршуково Коштугской волости Вытегорского уезда. В этих же числах октября 72 года назад Николай Клюев и погиб в томской тюрьме, скорее всего, умер от сердечного приступа, дата расстрела нигде не обозначена, учитывая точность тогдашней “бухгалтерии”, следует предположить, что расстрела и не было.
Журнал “Сибирские огни” ещё при жизни Клюева выходил на протяжении 15 лет. Отправляясь в Томск, я по каталогам публикаций поинтересовался — сколько раз за эти почти девять десятилетий редакция “СО” обращалась к клюевской теме. Оказалось — лишь дважды. Первый раз, в 1989 году, была опубликована небольшая подборка, прямо скажем, не лучших его стихотворений (но ранее не публиковавшихся), ценность этой публикации дополняется предисловием, которое написал Станислав Куняев и в котором очень точно и верно обозначена важность поэзии Клюева для новой наступающей эпохи. Второй раз “Сибирские огни” напечатали материал о Клюеве уже в новом веке, это была статья Льва Пичурина “Томские загадки Николая Клюева”, с ней можно познакомиться в Интернете, это апрельский номер “СО” за 2004 год. Вот, собственно, и всё.
Опять-таки, такая скудость находит себе объяснение в том, о чём я пытался говорить выше. Мир православный, мир скитов и монастырей, мир мастеров, сказителей и молитвенников, мир Великой Матери, став “погорельщиной”, испепелил и пути познания себя для невежд и неверных. Олонец, Белозерье, Онега — в том своём архаичном, сказочно-певчем, благодатном и благолепном бытии, где звери, люди, деревья и травы живут в согласии меж собой и по уставу Божью — этот край, эта Родина, эта душевная вотчина поэта с наступлением сталинской эпохи, с погромом коллективизации и строительством Беломорканала — всё это исчезло в неких горних, недосягаемых для непосвящённых высях.
Не потерпев осквернения, мир клюевской поэзии стал сокрытым, сокровенным и таился долгие десятилетия, сохраняем и опекаем лишь умами представителей русского зарубежья (Б. Филиппов и Г. Струве). Мир сей стал открываться всё более и более по мере того как стали открываться духовные очи у блудного сына, по мере того как всё больше и больше людей в России и за её пределами стали искать и находить пути к красоте Отчего мира и к языку любви Христовой.
В этом заключена надежда.
Думаю, не случайно изучение и прославление Клюева сегодня в таком масштабе и с таким тщанием происходит на томской земле — не в Вытегре, где действует небольшой музей и хранят его память, не в Петербурге, где зародилась его слава и протекла лучшая часть литературной жизни, а у нас в Сибири. Обладая пророческим даром, он многое предсказал и в судьбе страны и в своей судьбе. Он понимал, что ему не выжить в “тайге золы” на головнях чудовищного пожара и поэтому ещё за пять лет до смерти выбрал себе транспортное средство для отплытия из буранной мглы торжествующих бесов. Вот строки из стихотворения “Мой самовар сибирской меди”, никакой Сибири ещё и в помине не предвиделось.
У медной пышущей берлоги,
Где на любовь ворчит топтыгин,
Я доплету как лапоть книги,
Таёжные, в пурговых хлопьях.
И в час, когда заблещут копья
Моих врагов из преисподней,
Я уберу поспешно сходни.
Прощай медвежий самовар!
Отчаливаю в чайный пар,
В Китай, какого нет на карте.
Пообещай прибытье в марте.
Когда фиалки на протале,
Чтоб в деревянном одеяле
Не зябло сердце-медвежонок,
Неприголубленный ребёнок!
Этот текст можно довольно долго комментировать и расшифровывать. Берлога и ворчащий топтыгин указывают на осень, время гибели. Медная пещь отсылает к неправедному царю и мученикам из Библии. Копья бесов и поспешно отчаливающий в некий мир поэт свидетельствуют, что он избежал казни. Воздушный мир иного, несуществующего Китая может указывать на небесное царство пресвитера Иоанна. Обещание прибытия-возвращения в марте, чтобы сердце в деревянном гробу-одеяле не зябло, скорее всего, предсказывает то время новой весны, когда на месте погорельщины-России вновь станут распускаться фиалки и сердце-поэзия наконец оттает.
Исходя из этого, осмелюсь предположить, что поэт душевной глубиною, даром своим проведал о предстоящей судьбе, это вовсе не означает, что не страшился, не сомневался, не пытался избежать. Но в своих главных устремлениях, в правде жизни, в верности тому, что любил и воспевал, он свой выбор сделал задолго до ссылки и мученической кончины. Об этом же свидетельствуют и многие письма. Об этом же гениальное стихотворение “Есть две страны…”.
Одиночество и богооставленность неминуемо ведут к душевному краху, но пример Клюева говорит нам о противоположном — о духовном подвиге олонецкого старца древлеправославной веры. Он, в определённом смысле, искал мученического венца: “О, распните меня, распните, / Как Петра — головою вниз!”.
Такое всуе не говорится…
*
* *В последний день чтений мы посетили Колпашево, где поэт провёл почти пять месяцев в суровейших условиях нищеты и неприкаянности, оставив потомкам высочайшие образцы эпистол, в которых слились и житийные мотивы, и сказ, и плач, и документальная точность.
Долгая, почти в четыреста вёрст, засыпанная первым снегом дорога среди плавных северных пейзажей, которые, по свидетельству профессора С.И. Субботина, весьма напоминают вытегорско-онежские места родины Клюева.
От этой поездки осталось стихотворение.
* * *
Вдоль Нарымского края я ехал осеннею мглой,
Обь свои берега вышивала морозной иглой.
Над стальною водою кружили снежинок рои,
И вели за ледовую власть затяжные бои.
По Могильному мысу на волю — из плена болот,
По мобильному зову к любимой летит Ланцелот.
Ах, куда мне до этого рыцаря, скоро зима,
На Кудыкину гору пора, где тюрьма да сума.
Там олонецкий старец грустит на проклятом яру,
Там пытаются продемонстрировать смерть на миру
Добровольцы седые призыва советских времён,
А бойцы молодые слагают обрывки знамён
У подножия века, где накрепко погребены
И невинные души, и мощи великой страны.
И уже на стремнине то место, где в лютой ночи
Пели ангелы жертвам и черпали смерть палачи.