Стихи. Предисловие Андрея Коровина
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 11, 2009
Сергей Белозёров по прихоти судьбы выпал из своего поэтического поколения — поколения семидесятников. Зато общенародную долю своего поколения — поколения мальчишек, хлебнувших всех горестей послевоенной жизни, выросших на голодном пайке, вынесших на своих плечах и оттепель, и застой, и перестройку, и страшные 90-е — разделил сполна.
Сергей Белозёров родился 10 июня 1948 года на Дальнем Востоке, где служил в лётном полку его отец. Затем отца перевели в Белоруссию, о которой у Сергея осталось много ярких впечатлений детства, впоследствии ставших стихами. А через некоторое время Белозёровы переехали в Тулу, которая и стала настоящей родиной Сергея. Где-нибудь в Москве или Ленинграде в конце 60-х и 70-х годов бурлила как официальная, так и полуподпольная литературная жизнь, кого-то преследовал КГБ, кто-то выходил на площадь и уезжал из страны, кто-то сидел в лагерях или спецпсихбольницах, а кто-то верил в светлое завтра и коммунизм к 80-му году. А Белозёров, выросший на поэзии фронтовиков — Слуцкого, Самойлова, сидельца Смелякова — просто писал стихи. На жизнь он зарабатывал, как тогда было принято, журналистикой. Если бы случился в его жизни Литинститут, Союз писателей и прочие литературные институции, переводившие автора из разряда любителей в разряд профессионалов, возможно, его судьба могла сложиться иначе. Как знать. Но не было в его жизни ни Литинститута, ни Союза писателей.
Печатался он как поэт в основном в местных тульских газетах, и довольно скоро снискал в Туле известность в “узких кругах”, был любим студентами и вольнодумной интеллигенцией, его стихи пели под гитару и фортепиано, переписывали от руки, они звучали в спектаклях. Ему удавались экспромты, они тут же расходились в народе. Из крупных публикаций — “Сибирские огни” времён его армейской службы в Сибири, затем “Нева” — в 1986-м и “Огонёк” — в 90-м. С “Невой” помог Илья Фоняков, поддержавший поэта, и написавший о нём тёплые слова в том же году в “Знамени”. С “Огоньком” вышла интересная история. В конце советской власти, которая ещё не знала, что это конец, Белозёрова решили посадить доблестные органы госбезопасности за его острые журналистские материалы в “Комсомолке”. Хотя Белозёров никогда не был диссидентом по убеждениям, его профессиональная честность сделала его “неудобным” советской власти. Найти повод для профессионалов в штатском не составило труда, и Белозёров оказался в 83-м году в ссылке, с запретом заниматься профессиональной деятельностью, — на станции Зима Иркутской губернии. Да-да, той самой, где родился мэтр официальной поэзии Евтушенко. Однажды мэтр посетил родной город, и Сергею удалось передать ему свои стихи. Видимо, спустя много лет Евтушенко неожиданно обнаружил их в своих архивах и опубликовал в “Огоньке”. В ссылке Белозёров официально работал кочегаром и писал под псевдонимами статьи во все местные газеты. В Сибирь вместе с ним поехала и его беременная жена, поэт и журналист Ольга Подъёмщикова (1961 — 2000), получив за это народное звание “последней декабристки”. От этой ссылки осталась на память у Сергея и книга Анатолия Кобенкова “Послание друзьям” (Иркутск, 1986) с дарственной надписью: “Дорогой Серёжа! Я очень надеюсь на то, что у тебя всё будет хорошо. 9.4.86. Толя”.
С перестройкой, казалось бы, всё и должно было наладиться. В конце 80-х в Туле при местной газете “Молодой коммунар” Сергей основал творческое объединение “Мастерская”, в которое сбежались наиболее талантливые “неофициальные” литераторы области. А в 1989 году в Туле вышла его первая и последняя книга “Словарь далей”, изуродованная, как и положено, редакционной цензурой. С прилавков она исчезла стремительно. В эпоху демократии острое и талантливое журналистское перо Белозёрова также оказалось востребовано. Он писал статьи, которыми зачитывались. Когда началась война в Приднестровье, Сергей по собственной инициативе поехал туда собкором газеты “Тульские известия”, несколько раз едва не расстался с жизнью, был контужен, получил сотрясение мозга, шок, трещину теменной кости, двойной перелом ребер — это официальные диагнозы, которые потом поставили ему врачи. С этой войны он привёз уникальную книгу репортажей, которая была опубликована, увы, только в газете.
А потом… судьба отвернулась от Белозёрова бесповоротно. В местный Союз писателей его так и не приняли. Он подрабатывал случайными заработками, почти не писал стихов… Его лишили собственного дома, жил он у случайных знакомых, а паспорт попросту потерял… Умер Сергей Белозёров 12 ноября 2002 года в Туле на 55-м году жизни, так и не дождавшись ни второй книги, ни хоть какого-нибудь официального признания. Его имя будто бы пропустил в мартирологе русских поэтов нерадивый писарь.
Прекрасный поэт и яркий журналист, он так и остался известен только в “узком кругу”, незамеченным той Россией, которую он любил и о которой писал. Пусть же хоть теперь его стихи будут услышаны.
Андрей КОРОВИН
Бесплатное образование —
тем, у которых нет призвания.
А мы последнее потратили
на книжки, сборнички стихов,
чтоб к нам пришли преподаватели
Самойлов, Слуцкий, Смеляков.
Как славы нам и как добра желать,
мы изучали по ночам,
потом пришлось еще доплачивать,
но так, судьбой, по мелочам.
Заплатишь — и не надо мучиться,
и весело держись за гуж
уроков музыки и мужества,
они рифмуются к тому ж.
ПОСЛЕДНИЙ СОЛДАТ
Когда умрет последний ветеран
большой войны — а это будет скоро —
какая из освобожденных стран
над ним склонится горестно и скорбно?
И кто объявит траур мировой
по этому последнему солдату?
Его могила зарастет травой,
кладбищенская пыль падет на дату
его рождения — 28-й…
Ну вот, опять пришел он, как домой,
в родной окоп, и от шальных осколков
доской прикрылся, не страшась нисколько
передовой — ведь худо лишь зимой
и в дождь. А так, пока тепло и сухо,
и можно покемарить без затей,
почти спокойно: лишь бы эта сука —
война — не дотянулась до детей…
СРЕДНЕРУССКАЯ ДОРОГА
Среднерусская дорога…
И ухабы, и морока,
и простая, как частушка,
вырастает деревушка:
восемь, что ли, там домов —
в общем, как в частушке слов.
Среднерусская дорога!
Каждый дом — шагах в пяти
от державного пути,
здесь отмеченного строго:
то квитанцией налога,
то медалью на груди.
Похоронок было много,
свадеб не было почти.
Среднерусская дорога
громыхает у порога —
ей как будто все равно,
если здесь остынет печка,
и обрушится крылечко,
и доской забьют окно.
Разве что у мимоезжих,
мимолетних, мимоспешных
шелохнется, ворохнется
ощущение стыда,
что из отчего колодца
без следа ушла вода.
Среднерусская дорога
поднимается полого
мимо вымерзшего дома,
мимо вымершей избы —
это ясно и знакомо,
это вычерки судьбы,
это — выпало словечко,
укатилось, как колечко,
и не жжется, не смеется,
затерялось…
И тогда
и частушка не поется,
и Россия — сирота.
Среднерусская дорога…
Вот и снова — без упрека —
вырастает, как частушка,
небольшая деревушка:
восемь, что ли, там домов —
в общем, как в частушке слов.
Если будет свет в окне —
мне светлей в моей стране.
1978
ДЕРЕВНЯ БЕЛИЦА
Пекли мы воронят в лесу — мне доставались ножки,
и пескари считали попасть ко мне за честь,
бывало по пол-торбы мороженной картошки
я с поля приволакивал, тошнотиков поесть!
Хорошего, короче, бывало в детстве много,
и даже председатель катал меня в седле!
Но вот Василь Красевич
отстегивает ногу,
и в хате как-то сразу становится светлей…
Вся в коже лакированной, в стальной блестящей сбруе,
и дерево, как леденец, медовое насквозь…
Да я б отдал одну свою, а надо — и другую,
чтобы такую вот иметь! Увы, не довелось.
Василь Красевич умер. Протез лежит в курятнике,
загаженный, замызганный. Пропали ордена.
Ну, что, мои сограждане, соратники и ратники,
хоть рюмку с хлебом выставим? А может, на хрена?
И Мишка, младший сын его, в отряде космонавтов
зазря лет десять гробился, на пенсии теперь,
речушку осушители сделали канавой,
из леса изуродованного ушел последний зверь.
Родную Могилевщину, названию согласно,
угробил взрыв чернобыльский весенним тихим днем,
но это — дело прошлое, зачем рыдать напрасно,
двадцатый век закончили! С чего теперь начнем?
ИЗ ИРКУТСКОГО ЦИКЛА
1.
Ближе к Новому году
тишину и свободу,
очевидно, и я обрету.
Потому что, отчаясь,
сроки сам назначаешь,
если невмоготу.
Проще станет и легче,
и расправятся плечи,
взмоет ввысь небосвод,
и какой-нибудь кустик
в переулках иркутских
свои белые свечи
тихо рядом зажжет.
Будет полночь, как зал —
темным рядом зеркал
чьи-то черные двери,
и во мраке зеркал
все, что в жизни искал,
и — потери, потери,
и простор. Не грусти!
Пей за здравие Мэри
горький снег из горсти.
2.
Ветер, боже ты мой,
выдувает окно пузырем,
будто к окнам спиной
прислонились ноябрь с декабрем.
К этим братцам ведет,
вероятно, январь февраля —
дом из камня, и тот
весь дрожит, и трясется земля.
От большого ума
говорили мне, видно, друзья:
“Тихий угол — Зима…”
Если кто-то и тихий — то я.
Я гляжу из угла,
чурбачок примостив на полу:
скоро ввалится мгла.
Я забыл, как рассеивать мглу.
Если выбьют стекло,
я бы раму письмом застеклил.
Но письмо не дошло
по причине замерзших чернил.
* * *
Слышишь, не забывай меня,
счастье неназываемое,
рыжая полонянка
рощиц яснополянских!
Крикни мне из столиц твоих:
помнится ли и длится ль
нежность ослепших листьев,
трогавших наши лица?
Перешепчи по почте
почерком удивленным:
что тебе этой ночью
шепчет звезда над кленом?
Снова я с этим, с этим,
с этим, что отболело,
точно полоска под сердцем,
мертвенно побелело.
Светом былых галактик
светит былое чудо…
Запахивая халатик,
резко звякнув посудой,
ты обернись — не зовут ли? —
к окнам своим замерзшим,
словно от боли смутной
ясный свой лоб наморщив.
Где-то в большой державе,
нас разделившей стольким,
звезды мой лоб прижали
к черным морозным стеклам.
Чтоб и теперь делиться
радостью и бедою
белых незрячих листьев,
тающих под ладонью…
Тише, милая, тише:
туфельки спят в прихожей,
спит за стеной сынишка,
не на меня похожий.
Спит и твой муж, уставши,
ты же его разбудишь…
Не забывай меня, даже
если меня забудешь.
1969
НЕДОГОВОРЕННОЕ С ПУШКИНЫМ
1. Январь, 1837. День дуэли
Данзаса ждать. Письмо писать
о переводах детской книжки.
И — ни словечка не сказать
Наташке, Сашке, Машке, Гришке!
И — не взглянуть. И — не шагнуть
туда, к разбросанным пеленкам,
и к чепчикам, и к распашонкам,
и к долгополым рубашонкам,
спросонок сбившимся на грудь!
Уже их участь решена.
И в детской — белыми крылами —
неведенье дневного сна
укрыло их. И тьма — кругами.
В ней — ненависти едкий дым,
и честь, и разговоры в свете,
и невозможность быть слепым…
Но дети, Пушкин? Как же дети?
2. Михайловское. Пущин.
Черт возьми, по селу — бубенцы!
Раскатились по снегу в концы,
в закоулки и выселки даже,
ссылка равновелика удаче,
если — Пущин! Да с парой вина!
Да беседа с темна до темна,
допьяна — не с вина, с разговора!
Скоро, Пушкин, мучительно скоро
собеседники и собутыльники
выйдут в висельники и кандальники,
но — зато балерины субтильненькие,
но — зато похожденья скандальненькие.
Скоро, Пушкин, ты скажешь, что казни —
к вящей славе. И что без боязни
ты глядишь в девятнадцатый век.
Но сегодня, в свободу отпущен,
все же из-под опущенных век
ты взгляни через стол. Это — Пущин.
3. Тригорское. Анна Керн.
Какое нужно вдохновенье,
веселое осатаненье,
когда ей безмятежно спится,
писать про чудное мгновенье!
/А следующая страница —
“Ох, вавилонская блудница!”/
Нет, Пушкин. Все же эта спица —
о двух концах. Быть может, ты
и чувств, и тела наготы
стыдился мало. Я б не мог
шагнуть за нравственный порог,
увидеть вянущий венок,
читая Пушкина, она
и молчалива, и бледна,
погружена в девичьи грезы,
одной рукой стирая слезы,
другою шарит между ног…
О, Пушкин, Пушкин! Как ты смог?
4. 1999. Юбилей
Даже памятник — как и должны —
укоряют пушкиноведы
за нечищеные штиблеты
и неглаженые штаны.
Ими Пушкин не отутюжен
до конца, потому и нужен
в собеседники. Слава Творцу,
речку Черную и Тверцу,
смерть с любовью соединившему,
это дело знакомо Всевышнему.
На всея Руси, на Руси всея
не ему одному была чаша сия.
Так наполним бокалы бордо
и содвинем бокалы разом!
Пушкин с нами — и с нами добро,
Пушкин с нами — и с нами разум.
До чего же все-таки жаль его,
непутевого и печального…
СЛОВАРЬ ДАЛЕЙ
Трогай!
Зима, Перевоз, Кимильтей,
Харик, Тулун, Кундулун и Азей,
Тулюшка, Шуба, Курят, Мингатуй,
Нюра, Тайшет, Камышет и Хингуй,
Худоеланская, Котик, Уда,
Ук, Нижнеудинск, Утай, Шеберта…
Я не доеду к тебе никогда!
Станции стали, коптя и трубя.
Это — на первых трехстах километрах
От погребения в рудах и недрах
Четверо суток еще до тебя.
Ты, разбираясь с последним письмом,
Далей словарь почитай перед сном.
Может, поймешь… Непонятно? Беда ли…
Тьма и метель. И словарь моих далей
жестью названий гремит за окном.
СИМЕОН ПОЛОЦКИЙ
Склоняю выю, егда вспомню тыю силлабику:
мужичка! словами мужицкими славу тебе реку!
Егда поменялась земля, и люди в ней тоже,
негоже их ладить в грецкия ды римския одежи,
а надо езыком российским правду про жизнь казати,
коряво ды право чрез болото гатить гати.
И плачу я, ибо знаю, что Богом речется:
хто перьвым идет по болоту, тот с берега камнями побьется.
Тыя, хто полетят за тобой меж твердью и небесами,
начнут хаять тебя, силлабика, смеяться над твоими словесами.
А ты иди, сестрица моя силлабика, иди прямо,
не поверьху и не посуху — через бугры ды ямы.
А хто камень бросит — прости: мало винны дети, что забыли,
як ты перед ними в грязи стелилась, дабы ноженьки не замочили…