Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 11, 2009
ЗАВИСАНИЕ
Вот уже около трех недель Бурлей жил на вписке в Перми.
Он приехал из глухого сибирского городка автостопом. Его вписали надежные люди. Он пил пиво, аскал деньги, шатался по улицам. В его планах было доехать до Москвы и вернуться обратно. Но в городе Пермь что-то сломалось, и Бурлей задержался здесь на больший срок, чем рассчитывал. Недели через две, отдохнув от тряски в машине и болтовни с водителями, посмотрев город и позависав с чуваками, он решил продолжить путешествие, однако никак не мог сорваться с места. Не было денег. Отправляясь на трассу (в сторону Москвы), желательно иметь хоть сколько-нибудь денежек на руках, а деньги все вышли. Он пытался отложить что-нибудь, аская, но не выходило.
Количество лиц на вписке периодически менялось. Но основной состав был постоянный — музыкант Дактер, его девушка Устрица, хозяйка квартиры Лена и сам Бурлей. Еще два-три чувака или герлы (местные или иногородние) жили там же. Бурлею казалось, что он знает их всех уже тысячу лет, хотя с некоторыми общался очень недолго. Они пили пиво, выползали на улицы просить денег или тусоваться, занимались любовью, закрывшись на кухне или на балконе, курили, вдыхали и глотали все, что попадалось под руку.
Всем им было двадцать или около того.
Все эти люди казались Бурлею типичными и узнаваемыми, все они имели какой-то талант и считали себя музыкантами, творцами. Но почти ничего не творили — будто бы примерялись, готовились, а на самом деле просто прожигали жизнь.
Почти все они умели прилично петь и играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, были легки и веселы в общении, но не всегда на них можно было положиться. Иногда казалось, они подчиняются каким-то неписанным правилам, представляют собой что-то вроде определенной секты, закрытой для непосвященных чужаков. Но Бурлей знал: это фикция, тусовка могла принять любого человека, будь он достаточно вежлив, уступчив и интересен. Ценность человека определялась его качествами: оригинальностью, находчивостью, умением располагать к себе.
В выходные все продукты в доме закончились. И хотя нефиры неприхотливы к пище, но не есть все же не могут. Часа в два дня было решено выйти аскать.
Через минут сорок они добрались пешком до одной из центральных улиц города. Было жарко, и люди медленно тащились по длинной пыльной дороге. Народу было не много. Аскеры примостились на скамейке, разложив сумки и расчехлив гитару.
Схватив в зубы сигарету, Дактер стал настраивать инструмент. Бурлей наблюдал за ним. Талантливый музыкант с голосом на четыре октавы, Дактер вел, наверное, самый беспорядочный образ жизни из всех возможных. Он рано стал бродяжить, жить на вписках, пить и курить дурь, сейчас ему было двадцать, и он считался чем-то вроде городской легенды. Его знало и с ним здоровалось невероятное количество людей. Дактер был красив, его штаны, сделанные под клеши, кофта с вышитыми узорами-цветами, фенечки на руках — все заключало в себе образ, было стильно и в тему. С инструментом он смотрелся как единое целое. Бодро подкрутив колки и докурив, он встал и начал петь, остальные дружно подхватили. Бурлей снял кепку, чтобы собирать-выпрашивать мелочь.
Однако сегодня все пошло не так, как надеялись аскеры. Во-первых, было мало прохожих, и они очень неохотно кидали десятирублевки и монеты в распахнутый (словно рассеченный надвое труп женщины) чехол гитары. Во-вторых, в самой атмосфере дня чего-то не хватало. Когда выходишь аскать, нужно настраивать себя на позитивный лад. Тогда и люди, увидев в тебе легкость, дадут. Однако сегодня создать позитива не получалось.
Дактер, начавший бодро и ярко, постепенно играл все глуше и глуше. Бурлею казалось, он уперся в невидимую неприступную стену. Музыка никак не могла долететь до других людей, порадовать их и заставить чуть-чуть раскошелиться.
Едва набрав немного денег, они взяли пива и сигарет. Но настрой не пришел и тогда.
Поменявшись с Дактером, гитару взяла Лена, потом сам Бурлей стал играть.
Минут через десять он отдал гитару Дактеру, чувствуя, как усталость и апатия разливается по нему. “Сегодня не удастся ничего отложить”, — грустно подумал он.
Знакомые и незнакомые люди шли мимо них. Кто-то здоровался. Кто-то останавливался рядом посидеть, подпевал или начинал танцевать, подбавляя энергию в общую копилку. Подошел Дуда, лучший флейтист города, со своей женой, везшей коляску с ребенком. Дуда немного потанцевал, раскидывая руки и ноги в разные стороны, потом сказал, что им надо идти, и попрощался… Через пять минут они вернулись. Дуда попросил десятку на проезд, сказал, что своих не хватает.
— Конечно, возьми, — подбодрил Дактер.
Пришли Гарик и Кича, бодрые и радостные. Гарик, возбужденный торчок, любивший спать на улицах, подпрыгнул в воздухе и стал активно здороваться, потом вызвался сходить за пивом.
Где-то за полчаса до конца концерта один веселый прохожий, одетый как абсолютный цивил, кинул им пакетик с травой и, сказав что-то бодрое, продолжил путь.
Лена поднялась, присела и рассмотрела. Пакет, похоже, был настоящий — марихуана.
— Что там?— спросил Дактер.
— Похоже, трава,— улыбнулась Лена. — Джа-дал.
Она спрятала пакетик поглубже в чехол.
Пытаясь собраться, аскеры спели еще несколько песен. Прохожие так же равнодушно спешили мимо. Кто-то кидал деньги, но, в основном, на приставания Бурлея люди махали руками и что-то ворчали.
— Все, хватит, — сказал Дактер. — Не прет, пора валить.
— Плохое место здесь какое-то, — сказал Гарик.
— Да нет, место хорошее, мы здесь очень много набирали, день просто не тот,— сказала Лена.
— Дайте, я попробую под попсу аскать, — выступил Бурлей.
Надежда отложить денег еще шевелилась в нем. Он стал петь, но быстро выдохся, результата все равно не было.
— Пойдемте в парк,— сказал Гарик. — Когда мы шли сюда, встретили танкиста, он шагал веселый и пьяный в какой-то компании, сказал, что идут в парк, сейчас он звонил мне и звал туда.
Танкист и правда был бывшим танкистом, то есть служил в танковых войсках. Он рассказывал, как на учениях его скидывали в танке из самолета. На танке был специальный парашют, раскрывающийся в нужный момент, и если все шло благополучно, танк гладко опускался на землю. Сбрасываться таким образом было очень страшно, но тех, кто отказывался, обещали выкинуть из самолета без танка и без парашюта.
Теперь танкист работал в каком-то офисе, много пил и курил. Напиваясь, постоянно говорил о том, что Путин мудак, и хорошо читал басом импровизированный рэп.
Аскеры пошли в парк. Они нашли танкиста у реки, за памятником красноармейским освободителям города от белых. Танкист стоял одиноко под деревом и вглядывался в горизонт. Был он не очень высокого роста, но крепкого сложения и грузен в плечах. Одни глаз его косил, было видно, что недавно он хорошо, от души, покурил.
— Ну что? — сказал Гарик, после того как все поприветствовали танкиста, а он поприветствовал всех. — Доставай…
— Чего “доставай”? Нет у меня ничего, — ответил танкист.
— А что ты здесь делаешь?
— Жду заката, — сказал танкист. — Я закат люблю. А еще вас ждал…
— А зачем сюда звал? — спросил Дактер.
— Понимаете, когда я вас звал, здесь была компания и была трава. Но пока вы шли, компания с травой рассосалась.
— Пойдемте со мной за пивом, — сказал Кича.
Он и Гарик ушли.
В ожидании пива Дактер расчехлил гитару и стал играть. Бурлей чувствовал себя усталым и разбитым. Ему казалось, он сидит где-то на краю вселенной. Никакого веселья от игры он не ощущал. “Дактер совсем расклеился, — подумал он. — Последнее время в компаниях он почти не играл песен. Играл психоделические вещи, мучая несколько аккордов, импровизируя”. Бурлею казалось, что получается это у него все хуже и хуже. “Слишком много пьет, — подумалось внезапно Бурлею, — это его разрушает. К тому же, психоделика только под наркотиками хороша”.
Пацаны вернулись, стали пить пиво. Поиграли еще. Потом кто-то что-то шепнул, и их движения стали резкими и угловатыми. Бурлей догадался, что речь идет о подкинутом пакетике.
— Ну что, пойдемте вон к тем кустам? — спросил Дактер, оглядываясь.
Он засунул гитару в чехол, и все двинулись.
— Чё прятаться-то? — спросил танкист. — Я так понял, что чем открытее куришь, тем меньше шансов подпалиться. Менты сами укуриваются, гэбэшники тоже дуют. Тут недавно две тонны гашиша ликвидировали, куда, ты думаешь, их девали?
Отойдя метров десять, они укрылись в тени кустов. Лена достала брошенный пакетик, Хантер, порывшись в чехле, высунул свою трубку, изящную и худую, похожую на него самого. Стал забивать.
Травы хватило, чтобы наполнить трубку три раза. Не такая большая доза, но на полчаса веселья должно хватить. Бурлей решил, что будет вдыхать как можно глубже и больше — хотелось расслабиться.
Трубка совершила положенное количество кругов, потом с некоторым сожалением из нее вытряхнули пепел и засунули обратно в чехол.
Они вернулись на прежнее место. Дактер снова стал играть психоделику, а танкист читать рэп. Однако после нескольких минут “хи-хи” возбуждение улеглось, стало мрачно и тяжело.
Бурлей чувствовал, что его торкнуло сильнее, чем остальных, видимо, он не зря дышал всеми легкими. К тому же сказалась усталость. В то время как остальные пришли в себя, он будто все падал и падал в мягкую бездну. Сладкий вкус анаши не ушел, повис где-то в горле. Бурлей словно погружался на дно океана, не зная, как выбираться, как выплывать кверху, да и стоит ли выплывать? Он стал смотреть на кусок асфальта под ногами — кусок казался ему необычным и полным жизни: бегали редкие муравьи, загадочные абстрактные трещины резали его на глубокомысленные осколки. “Не надо никуда идти, никуда ехать, никуда спешить, я все понял, я уже пришел, — думал Бурлей. — Я буду сидеть здесь и втыкать. Здесь хорошо…”
— Закат! — сказал танкист. — Ёлы-палы, закат! Я дождался заката!..
Закат, впрочем, еще не начинался. Солнце лишь краешком коснулось горизонта и, оранжево-розовое, разлилось над черной полоской леса на том берегу. Лучи, искрясь, падали на реку, и светло-синий воздушный корабль шел в них, словно старинный и зыбкий мираж.
— Становится холодно, — сказала Устрица. — Может, пойдем?
— Да, — сказал Дактер, — холодно. Да и гопники здесь к вечеру бродят. Надо идти…
Они стали собираться. Бурлей безучастно слушал, как они шелестят ботинками, сумками, чехлом. Идти никуда не хотелось.
— Пойдем, — сказала ему Лена.
Бурлей взглянул и увидел, что остальные уже уходят. Увидел их холодные и равнодушные спины.
— Нет, — сказал он, — я посижу немного здесь, мне тут хорошо, я после приду. Пару часов посижу и приду.
— Хм, — сказала Лена. — Нет, надо идти. Мы не доверяем твоим странным фантазиям. Тут скоро стемнеет, ты потом еще заблудишься…
— Да-да, — сказал Гарик, оказавшийся вдруг рядом. — Надо идти. Пойдем, давай…
Бурлей позволил поднять себя и пошел. Идти было далеко, Лена жила километров за пять отсюда…
ВАНЯ
В юности Ваня был очень талантлив. Он тогда виртуозно владел гитарой и носил длинные волосы. Был красив, как ангел.
Слава рано пришла к нему — лет в пятнадцать он был объявлен лучшим гитаристом города, и раз уж она пришла, решил Ваня, то никуда и не денется.
Все тогда еще только начиналось, и многие его друзья, нелепо погибшие впоследствии, были рядом с ним. Все еще только начиналось, все они были свежи и молоды, много пили, много писали стихов и песен, колесили по городу и хулиганили.
Двор, в котором он вырос, был одним из самых неблагополучных. Несмотря на это, внушительная часть молодого населения пыталась проявить себя в искусстве — что-то сочиняла или рисовала (дети алкоголиков с частично подорванными генами иногда очень талантливы). В основном же молодежь делилась на отморозков — тех, кто воровал и гопничал, и на тех, кто, будучи из более благополучных семей, пытался жить нормально — поступить в университет, устроиться на хорошую работу и т.п. Через несколько лет первые стали наркоманами и преступниками, вторые — степенными членами общества. Сложнее всего было с творческой частью, ибо у них все было неровно и относительно. Большая часть из них мирно спивалась, забывая и отодвигая творчество на второй план. Кто-то стал знаменит, кто-то уехал, но в общем люди тихонько деградировали и ничего, по сути, не делали.
Примерно то же происходило с Ваней.
Был он широк и крепок, словно кабан. Здоровья бог ему дал немерено. Он не раз участвовал в жестоких драках, но выходил их них практически невредимым. Утверждал, что знает самые опасные места города. Умение выживать он будто всосал с молоком матери. Резкий и рьяный характер, втаскивавший его в различные авантюры, являлся также залогом выхода из них.
Красота и свежесть постепенно слетели с него, и лет через пятнадцать Ваня был уже алкоголиком со стажем, с кривым, вмятым, ломаным несколько раз носом, серьезными маленькими глазами и скептическим выражением лица. Тот, кто сравнил бы два фото — его сегодняшнего и его пятнадцатилетнего — ужаснулся бы и не поверил, что можно так измениться. Слава, полученная им в молодости, никуда не делась, но несколько запылилась со временем, как вещь в чулане, и не многие помнили теперь лучшего гитариста.
Давно уже умерли его друзья и знакомые, ставшие легендой, а Ваня все ходил и бухал на ночных пермских улицах. Смерть словно обходила его стороной, хотя постоянно напоминала о себе. Такова была его участь: в детстве, гуляя, он увидел, как перед ним грохнулся (остановилось сердце) шедший впереди старик; в юности, когда он с компанией друзей бухал в одном из дворов, на его глазах забили до смерти человека… Рухнув как-то из окна, он сломал шейный позвонок, но, вопреки заверениям врачей, не слег, не оказался парализован, а продолжил, оклемавшись, ходить как ни в чем не бывало. В другой раз у него обнаружили опухоль мозга, но спустя некоторое время опухоль исчезла, и Ваня, как и прежде, продолжал пить и драться.
Он жил в районе у железнодорожного вокзала. Чтобы сократить путь, часто брел прямиком через рельсы со стоящими на них составами. Нужно было пролезать под вагонами, что было достаточно опасным занятием, потому что предупреждения о начале движения здесь слышны не были, и двинувшийся внезапно поезд мог перемолоть в фарш. Однажды в детстве он видел, как не рассчитавшему момент человеку отрезало колесами голову. С тех пор он старался быть осторожным, насколько это вообще было возможно. Район был опасным (возле вокзалов всегда тусуется шантрапа), иногда поблизости находили трупы. Но дом он и есть дом, к нему привыкаешь, и Ваня чувствовал себя здесь в безопасности.
Думая о превратностях своей судьбы, Ваня возвращался домой с работы. На этот вечер у него не было никаких планов, и он решил взять бутылочку пива и посидеть в одиночестве среди деревьев.
Он сел на выщербленную скамейку и закурил. Иногда он думал, что во всем виноват двор, в котором он вырос. Он не раз хотел сорваться куда-нибудь в другой город и попытаться начать все с начала. С другой стороны, думал Ваня, я счастлив здесь по-своему, здесь прошла моя юность и молодость, здесь меня каждая собака знает. Здесь случилось столько, что никто и никогда не опишет.
Его размышления прервали двое мужчин, возникшие из темнеющего воздуха.
— Извините, — сказали они, — не проводите до вокзала? А то мы сами не местные, заблудились…
Ваня посмотрел на них. Один был ростом с него, другой немного повыше. Начинало темнеть, и найти сами вокзал они бы явно не смогли.
— Провожу, — сказал он, — вам к скольки?
— Электричка в десять отходит по московскому времени.
— По-нашему, значит, в двенадцать… — сказал Ваня, подумав. — Сейчас пиво допью и пойдем.
У прохожих тоже оказалось пиво, они стали пить и разговаривать. Ваня расспрашивал их о цели приезда, и они охотно отвечали. Поговорили про футбол.
— Ну что, пойдем? — сказал Ваня, ставя бутылку на землю.
Он встал, и они медленно двинулись.
— Хорошо, что меня встретили, — заверил Ваня, — тут так-то можно до утра плутать…
Он вел их дворовыми закоулками, чувствуя себя уверенно и уютно. Они прошли через маленький парк, начали подходить к железной дороге. Ваня думал о том, что проведет их еще метров пятьдесят (дальше и сами дойдут) и отправится домой спать.
Спускаясь по глухой кривой тропинке, смотря осторожно под ноги, чтобы не запнуться, он вдруг услышал сзади щелчок. Такой щелчок, Ваня знал, мог принадлежать только ножичку с выскальзывающим лезвием, такой был когда-то у одного его приятеля, и Ваня, не глядя, мог в точности его описать. Ваня вспомнил, что совсем недавно читал в ЖЖ о разводке, которую теперь применяют грабители: просят куда-нибудь провести, а потом убивают и грабят. Вспомнил, что находится сейчас в самом гибельном месте района, где регулярно находят трупы. И даже (вот идиот!) сам привел сюда своих потенциальных убийц.
Обо всем этом Ваня тщательно размышлял значительно позже, а тогда это вихрем пронеслось в его в голове, он быстро развернулся и, не размахиваясь, дал идущему следом в нижнюю челюсть. Движение было четким и размеренным. Ваня знал, что делает. Бить нужно не размахиваясь, чтобы идущий сзади не догадался об ударе и не ударил сам. Бить нужно в нижнюю челюсть, в середину, потому что, если удар достаточно силен, она может треснуть, а человек со сломанной челюстью становится небоеспособен. Чтобы добавить психической атаки, Ваня издал рычащий вопль.
Все прошло четко, как по маслу: Ваня попал точно посередине и удовлетворенно услышал хруст. Нападающий выронил нож и застыл.
Вместо того чтобы смыться (как надеялся Ваня), второй мужик напал на него, яростно размахивая кулаками. Ваня отступил на несколько шагов и врезал ему сумкой, а потом ногой. Но это не остановило мужика, и Ване пришлось еще раз отпрыгивать и колотить его руками и ногами.
Второй был здоровее первого и выше Вани на голову, и ему было нелегко прыгать в темноте и уворачиваться от ударов, но все-таки он отбил и эту атаку.
Через минуту оба бандита уже бежали куда-то по темным дворам, а Ваня, дрожа от боя, на трясущихся ногах брел домой.
Он зашел в знакомый до трещинок подъезд, в котором ему было суждено родиться и в котором (теперь он знал это точно) ему придется и умереть. Там, не обнаружив в кармане ключей (вероятно, выпали во время прыжков), он поднялся на второй этаж и лег, скрючившись, подобно эмбриону, на подоконник, прижав сумку к груди. “Завтра, когда рассветет, схожу, поищу”, — подумал он.
Смерть снова показала ему свое рыло, но испугалась и спряталась.
Жизнь, решил он, становится слишком тяжелой даже для него…
ЗАБЛУДИВШИЙСЯ
Ночью, особенно летом, жара душила его. Он касался головой подушки, но заснуть не мог. Глаза, как ни пытался, оставались открытыми. Духота лежала на его коже, будто чей-то шершавый и сухой язык.
Он вставал, открывал окна и форточки, но лучше не становилось. Ложился обратно. Жена и ребенок спали в соседней комнате, он ворочался осторожно, стараясь не разбудить.
С женой они часто ссорились. Родив, она потеряла красоту и сильно изменилась. Глеб знал, что люди меняются, но не был к этому готов. Что-то хрустнуло в ее характере. И Глеб не мог разглядеть ее прежнюю за новыми заботами. За ребенком она смотрела так, как если бы он был священной коровой. На взгляд Глеба — излишне внимательно. Скорее, мучила, чем заботилась. Тщательно кутала его в пеленки, будто это был сверток, а не человек. Теребила, как куклу.
Глеб считал, что стягивающие пеленки уродуют, но переубедить жену было невозможно. Они начинали ссориться и, чувствуя, что еще немного и возникнет драка, Глеб отступал.
Он работал в компании, занимающейся сетевым маркетингом, рекламировал специальные бальзамы, поднимающие иммунитет. Нужно было представить их чудодейственным средством на все случаи жизни. Глеб не знал, так ли это на самом деле. Будь даже бальзам вредным, ничего бы не изменилось — его бы все равно рекламировали как панацею. Притворство словно впиталось в каждый квадратный метр места, где он работал. Служащие ходили по этажам, натягивая на лица улыбки. Стараясь, как требовал того этикет, выглядеть позитивными.
Кроме рекламы, в его обязанности входили съемки на различных мероприятиях. Основу их участников составляли руководящие (верхние звенья цепи продавцов) женщины лет пятидесяти-шестидесяти с мощными, бронебойными, зачастую безразличными лицами. Даже когда они улыбались, лица оставались суровыми, и было видно, что в жизни им пришлось и приходится нелегко. Их и надо было снимать под разными ракурсами. Среди них иногда попадались красивые тоненькие девушки или молодые мужчины с хитрыми глазами, но очень редко… Глеба давно тошнило от них и от их рож, и он не понимал, кому это нужно — их снимать, любой бы здравомыслящий, раз взглянув на подобный ролик, никогда бы ничего не купил.
Он не раз думал уйти в менее грязное место, но в других местах с его образованием не платили бы столько, а семья требовала денег.
Больше всего, однако, Глеба поражала не необходимость врать и придумывать что-то несуществующее, сколько отношение к этому окружающих. Некоторые его коллеги словно были счастливы своим положением и даже гордились им. И хотя, когда они выходили из маленьких кабинетов и садились в служебные автобусы, их лица становились унылыми и сморщенными (улыбки сползали, не оставляя следов), Глеб знал: большинство из них были довольны судьбой. Чему они радуются — он не понимал. Быть запертым всю жизнь в маленьком офисе, час езды туда, час обратно — это не радость, это ад.
На свете была единственная работа, которую он вспоминал с удовольствием. Они работали разнорабочими, когда были студентами. Это было тяжело, но и весело. После этого он сменил массу работ, но больше не испытывал такой радости. В чем там было дело — Глеб так и не понял, может, в том, что любимые люди (их группа была очень дружна) были рядом, может, в силе юных мускулов, радующихся жизни и первым деньгам, радующихся вообще всему… Сейчас Глеб знал, что не выдержит на стройке долго.
Ворочаясь на жестком матрасе, он думал обо всем этом и никак не мог заснуть. Нервное напряжение, скапливавшееся целый день, ворочалось-плавало в голове и не хотело исчезать.
Зря я женился, думал он, зря завели ребенка. Ребенок унаследует мои гены и будет таким же несчастным, как я… Зря я испортил жизнь моей жене. Она бы вышла замуж за человека более крепкого. Есть люди, которые не чувствуют боли. Они накалывают других, накалывают себя — и даже не замечают этого… Полстраны ворует, полстраны занимается не пойми чем, телевидение врет, врут газеты. Врет правительство, и мы сами научились врать… А в выходные мы нажираемся до свинского состояния и делаем вид, что все хорошо…
Глебу казалось, что он ущербен даже в этом.
Он не мог пить много — от водки его мутило. Другие как-то лечились этим. Глеб же только чувствовал, что тупеет, и ему становилось лишь хуже.
А напивались все — мужчины, женщины, подростки. Пили коллеги и друзья Глеба, расслабляясь после работы. Один его знакомый адвокат сидел на опиатах. И это не мешало ему работать. Он вел дела какого-то бывшего криминала, большого босса, иногда вмазывая прямо на работе.
Ребенок заплакал. Глеб перевернулся на другой бок. Жена поднялась и стала шушукаться. Скоро все снова стихло.
Черт, думал Глеб, черт! Завтра он опять не выспится, и у него будет страшно болеть голова — последнее время у него часто раскалывалась голова. Он будет колебаться между сном и явью, отсыпаться в автобусе. А потом приедет домой и снова не сможет заснуть…
Прождав еще полчаса, Глеб бесшумно поднялся, натянул джинсы, надел ботинки, взглянул на часы — было около полвторого. Прокрался в коридор, осторожно отодвинул задвижку, вышел и, стараясь не звенеть ключом, закрыл замок.
Все, вроде бы, прошло успешно — никто не проснулся. А жена, если и слышала, то черт с ней.
Он спустился по лестнице и вышел во двор. Было темно и не горело ни одного фонаря. Где-то вдалеке машина сверкала фарами, и лучики пыли светились в ней, словно это была дорога ангелов или тоннель — путь, по которому несчастные души, освободившись от страданий, уходят в иной мир.
Глеб сел на скамейку, здесь было хорошо, не было духоты квартиры и можно было бы (дикая мысль!) хорошо выспаться. Но ночью кто-нибудь обязательно обшмонает карманы или разбудит ударом в ребро. К тому же, на скамейках можно лежать нефирам, детям, бомжам и алкоголикам, но только не взрослому человеку, работающему в офисе.
Отдохнув немного, он поднялся и пошел вперед. Несмотря на поздний час и середину недели, на улицах было много людей. Одиночки куда-то спешили, пугаясь темноты, видимо, вынужденно оказавшись вне дома. Несколько человек молча стояли, кого-то выжидая. Большинство же сидели или лежали на скамейках и на траве. Глеб, особо не вглядываясь, различал их темные недвижные силуэты, похожие на кульки с мусором. Висел шепот и вялые разговоры. Казалось, что все полно невидимого присутствия людей, и даже торчащие в сторону кусты — огромные кляксы — набиты ими.
Скоро Глеб вышел на главную улицу района. Тут было светло, и несколько группок людей о чем-то оживленно болтали. Спешили машины, добавляя в духоту выхлопного газа. Тупые суки, думал Глеб, на тупых вонючих машинах. Ездить в миллионном городе на машине — сущий ад: жара и все время пробки — но каждый считает необходимым купить машину, чтобы выхлестнуться.
Он постоял здесь некоторое время, осматриваясь. Люди интенсивно и напряженно общались: говорили, махали руками, двигались, будто заведенные, в ускоренном и нервном темпе.
Господи, думал он, почему вокруг нет ни одной красивой девушки, ни одного цветущего бодрого лица? Почему все истеричные и мятые, усталые, с покосившимися воротниками и лицами? Куда девались свежесть и юность?
Ну ладно, сейчас ночь, люди пьют и пытаются скинуть стресс, но та же картина утром, когда день только начинается — все едут в автобусе сонные, словно полудохлые рыбины…
Отчаявшись увидеть что-либо ободряющее, Глеб двинулся дальше.
Последние несколько дней он часто гулял ночами, иногда уходил за километр-два от дома. Сперва он старался держаться главных улиц, но чем дальше, тем больше заходил в дальние дворы и глухие закоулки. Как правило, там никого не было, лишь иногда сидели подростки или какой-нибудь дядя храпел, уютно вывернувшись на скамейке.
Сейчас он тоже поспешил свернуть в один из отворотов. Сначала особого отличия не было, но постепенно становилось тише, а прохожих все меньше. Вскоре Глеб уже не слышал ничего, кроме топота своих ног, а единственным признаком жизни была его изредка мелькавшая тень. Иногда ему казалось, что кто-то идет следом, и тогда он начинал напряженно вглядываться и вслушиваться в темноту. Но никого не было, просто шалили уставшие нервы.
Район становился все хуже и хуже. Дома стояли дряхлые, в трещинах, словно покрытые сетью морщин, а дорога потянулась дряблая и неровная, будто по ней ездили танки.
Глеба всегда удивляло: как в подобных местах можно жить и не сходить с ума? Днем в таких дворах сидели и драные алкаши, но в основном из подъездов выходили вполне пристойные, хорошо одетые люди.
Он шел все дальше и дальше.
Начались места, которые он знал очень плохо. Он шагал уже где-то на границе города современного и старого, там, где пятиэтажки сменялись деревянными домами, дикими зарослями и пустырями. Давно пора было возвращаться, но что-то не позволяло ему остановиться. Он вспоминал усталое лицо жены, духоту квартиры и шел вперед.
Скоро дорога ушла вниз, и Глеб понял, что уперся в деревянный мост над мертвой, превратившейся в ручеек рекой, дальше темнели места совсем непонятные. Идти назад тем же путем не хотелось, и Глеб решил, что пройдет немного вправо, а там уже поднимется вверх и вернется домой.
Какой-то человек в кепке (цвет лица его был пепельный), вынырнув из-под дерева, попросил глухим голосом закурить. Глеб прошел мимо, не отвечая. Говорить не хотелось.
Теперь приходилось двигаться в гору, усталость навалилась, и Глеб замедлил шаг.
Сзади послышался шорох. Шорох очень нехорошего свойства. Глеб решил ускориться, но не смог, ноги стали ватными, не хотели двигаться и не подчинялись приказу мозга. Тут же он понял, что буквально не знает, куда идти: лево и право смешались, а дорога, по которой он до сих пор ковылял, уперлась в кучу мусора.
— Эй, мужик, — окликнули сзади, — подожди…
Он осмотрелся и увидел несколько горящих грязным светом огоньков квартир, они были похожи на норы в земле. Норы, в которых люди, словно огромные тролли, жгли костры, жарили мясо, совокуплялись…
Совсем близко раздался громкий щелчок, напоминающий треск сухой ветки под сапогом. Очень похоже на звук выскакивающего лезвия ножа, подумал он, надо линять. Он захотел свернуть влево, в кусты, и побежать, но не успел. Что-то холодное ударило под левой лопаткой, и он стал медленно оседать на теплую землю.
Боли почему-то практически не было, в следующую секунду он услышал шелест и сдавленный мат, кто-то наклонился над ним и стал шмонать, но Глеб уже не мог пошевелиться и не видел ничего, кроме пятен.
Где-то вдалеке заревел ребенок. Как здесь могут жить дети — подумал он, удивленный тем, что мозг продолжает работать. Вспомнил о дочери, оставленной за несколько кварталов отсюда.
Больше никаких мыслей не было…
МИША
Миша открыл глаза — снизу раздался шум. Он лежал на лестнице студенческого общежития в спальном мешке. Эта лестница была закрыта для хождения, она была запасной, пожарной. Миша надеялся, что его здесь не найдут. Находившийся здесь нелегально, он прятался…
Давным-давно он работал в этом общежитии плотником. Но за пьянство и конфликт с начальством его выгнали. Миша попытался устроиться где-то снаружи, но неудачно. На аренду квартиры денег не было, на нормальную работу его не брали.
Через пару дней он вернулся, прошел нелегально, договорившись с охранником. Его поймали и выгнали. Он снова вернулся. Его опять выгнали.
Но Мише больше некуда было идти. Каждый раз, помыкавшись по городу, устроившись на работу, а после ее потеряв, сняв на месяц квартиру или перекантовавшись пару недель у друзей, он (словно птица на родное гнездо) возвращался сюда. Проходил за взятку или пробегал как-нибудь через гостиницу для циркачей, находившуюся в том же здании. Он был ловок и изобретателен.
После увольнения с работы плотника он так и не нашел хорошего места. Какое-то время он вкалывал журналистом, но там платили копейки и нерегулярно. Можно было неплохо зарабатывать грузчиком или разнорабочим. Но Миша недавно справил свое тридцатипятилетие и каждодневных физических нагрузок выдержать не мог. Он работал неделю. Потом жил впроголодь. Потом снова работал…
Что касается общежития, то тут отношения носили глубокий и эпический характер. Одно время он тайно жил в целой комнате (охранник вручил ему ключ) и, боясь коменданта, придумал себе специальную лазейку — придумал, как ловко и быстро залезать на антресоли, укладываться там калачиком и закрывать дверь изнутри (для этого прибил специальный металлический прут) — выходило так, будто в комнате никого и не было.
В то время он паниковал наиболее сильно. Стоило за дверью раздаться топоту чьих-то ног, он тут же вскакивал, подбегал к двери и выключал свет. А потом еще долго стоял в темноте, прислушиваясь.
Тогда у него начало болеть сердце, и выглядел он совсем плохо. Никогда не отличавшийся толщиной, он совсем истощился. Щеки втянулись, глаза вылезли, кожа стала тонкой и бледной. Тогда он очень походил на хрупкого воздушного херувимчика: кудрявые черные волосики, выбивавшиеся из-под шапочки, лицо с кукольными и красивыми, в сущности, чертами, удивленные озадаченные глаза…
Я носил ему тогда консервы и другую кое-какую еду, мне было его жалко. Помнится, мне все казалось тогда, что он через пару мгновений откинет копыта. Казалось, чуть-чуть, вот-вот, и он упадет на землю с сердечным приступом немым укором всем безразличным.
Но этого не случилось.
День его очередного изгнания я помню хорошо. Я осторожно (чтобы не раскрыть его) крался к нему с консервами, планируя подкормить и поговорить о жизни. Дверь, к моему удивлению, оказалась открыта. Миша встретил меня на пороге одетый в свою обычную осеннюю куртку с приветливо-пришибленной улыбкой.
— К тебе можно? — просил я.
— Ну, заходи, — сказал он неопределенно. — Я сейчас…
Я зашел. В комнате находились две новых личности. Одна из них сидела напротив входа, на койке у окна. Это был крупный мужик лет пятидесяти с седыми волосами, он был в мятом сером свитере, рядом лежала его дубленка, он спешно отпивал кипяток из пластмассового стаканчика с прилипшим к нему чайным пакетиком. На койке сбоку валялся кто-то еще. Этот “кто-то” спал прямо в верхней одежде и ботинках, он покоился, как начинка бутерброда, между двумя серыми матрасами без всяких простыней. Поверх были навалены еще какие-то вещи — сумки, шубы. Лицо его было пунцовым.
— Так, — сказал седой мужик, удивленно вперившись в меня, будто в возникшую преграду. — Еще один! Да тут целый Клондайк! Впору ректору звонить… А вы, позвольте спросить, по какому праву здесь место занимаете? — злобно вонзил он в меня крючок вопроса.
Я отмахнулся от него и вышел.
— Поселили каких-то рабочих, — сказал, смущенно улыбнувшись, Миша, обретавшийся в коридоре, — надо сваливать…
Впрочем, и когда Миша работал плотником, существование его было не лучше. Он все время жаловался на отсутствие денег. Пил самую плохую водку и жрал какие-то дешевые полуфабрикаты, от которых мой желудок сразу бы вывернуло.
Позже я узнал, что у него, ведущего полубомжовое существование, было заначено где-то тысяч пятьдесят. Сразу после увольнения он решил рвануть на юг. Мысль была такая: снять на год домик и пожить в свое удовольствие. Еще там жил какой-то Мишин знакомый. Вместе они ходили на пляж и пили вино. Внезапно обнаружилось, что деньги уменьшились наполовину. На домик еще оставалось, но друг внезапно уговорил его ехать в Питер.
— Поехали, — уверял он сверкающим взором, — зарабатывать большие деньги!..
После солнечного пляжа промозглый и пасмурный Питер выглядел неприветливо. Они сняли комнатку, и Миша стал искать работу… Деньги таяли, работы не было. Вернувшись как-то раз домой, Миша обнаружил на кровати записку. “Я уехал на юг. Не ищи. Пока”.
Миша продал свой сотовый, чтобы купить билет, и снова оказался в Москве…
Снизу кто-то шумел. Миша вспомнил, как недавно его заметил тут один из бывших начальников. Он стоял и курил на лестничной площадке, и тут начальник выбежал из ближайшей двери и поскакал вниз. Миша не успел ни закрыться, ни спрятаться. Был начальник маленьким крепким толстячком, с круглым подпрыгивающим животом, с красными пухлыми щечками. Ходили слухи, что на работе он подворовывает. В хозяйственных вопросах он часто глупил, и Миша посмеивался над ним, советовал, как сделать лучше.
— Миша! — воскликнул бывший начальник. — А ты что здесь делаешь?
— Я в гостях, — сказал Миша.
— Что-то часто я тебя здесь в гостях вижу, — ответил начальник. — Я доложу о твоем присутствии…
И вот теперь его, кажется, искали. Миша бодро вскочил, взял мешок и побежал по ступенькам вверх. Он надеялся через три этажа (там был проход) свернуть в жилую часть и спрятаться у кого-нибудь из знакомых. Но вверху, увидел он, тоже кто-то шумел, шли, вертя фонарями, которые в Мишином сознании почему-то преобразились в факелы. “Гонят, как зверя”, — мелькнуло у него в голове. Он попытался вернуться назад, скрыться в завалах старой мебели на площадке, но не вышло, его зажали, словно в клешни.
— Так-так-так, — сказал комендант, наглый мальчишка лет двадцати восьми, попавший на должность по блату. — Ты на каком основании здесь находишься?
Миша со скромной улыбкой развел руками.
— Пойдем к выходу…
Больше никто не сказал ни слова. Его провели под конвоем вниз и вывели сквозь стеклянные двери в синий холод. Падал редкий романтический снег. Мороз охватил его.
Через пару дней он снова проник в общагу. Половина общежития знала его, прятали у себя и кормили. Возможно, за время скитаний он изучил какие-то особые тайны человеческой психики и как-то воздействовал на окружающих. Каждый почему-то старался предложить ему помощь, дать денег, уложить спать.
Это было тем более удивительно, что сам Отропьев (Мишина фамилия) был не особо приятным. При общении он либо мрачно молчал, либо грузил фактами своей биографии. О каждой вещи у него было собственное не сворачиваемое мнение, подкрепленное фактами. Переубедить его было невозможно, он тут же начинал хамить, считая себя умнее всех. И лишь когда он в ком-то нуждался, становился намного душевнее.
Теперь он чаще всего обретался в комнате Саши Лайнова. Это был человек со странностями. В свое время он бесплатно поступил в МГУ на физика, однако, не проучившись и года, вдруг решил, что это не его, и в следующий год поступил на платное к нам, в вуз, конечно, тоже московский, но не особо престижный. Осложнялось все тем, что у Саши не было склонности к гуманитарным наукам. Один абзац простой курсовой давался ему трудом необыкновенным, и все работы писал для него Миша.
Их существование было симбиозом двух идиотов: у одного не было крыши над головой, второй был полным дебилом в области, которую хотел изучить. Денег у них никогда не водилось, и часто они сидели на одной каше. Иногда, кое-что заработав, Миша покупал мясо. Тогда же, поднапрягшись, купил ноутбук в кредит. Ноут был подержанным, вечно барахлил и вырубался. Немного наладив его, Миша с мрачным видом садился набивать очередную статью.
Я иногда приходил к ним в гости. Сашка обычно валялся на кровати, смотря в потолок и напевая песенки. Он был легок и весел, с ним можно было рассуждать на любые темы, вплоть до планов заселения Марса мартышками. Но вот чего нельзя было у него спрашивать, так это “как дела?”. Это его озадачивало, он начинал грустить и стремился избежать дальнейшего общения… Официально в комнате жил еще один человек, Дима, более нормальный, чем Саша и Миша вместе взятые. К новому жильцу он относился с удивлением и периодически пытался его выгнать, но Отропьев был неистребимым, как колорадский жук, с ним тяжело было бороться.
Несмотря на странность своего положения, Миша никогда не забывал о женщинах. Без них он страдал и мучился. Он постоянно рассказывал мне о своей бывшей любви. Одна девушка сперва хотела выйти за него замуж, но внезапно передумала и бросила.
— Представляешь, — говорил он мне,— ушла от меня, а потом стремительно вышла замуж за москвича и стремительно родила ребенка. Теперь, если проходит мимо, смотрит с таким презрением… А я так и понять не могу: что, почему?..
Иногда какая-нибудь старая дева (у старых дев лет тридцати-тридцати пяти иногда случаются внезапные всплески смелости) вдруг подбегала к нему и зазывала в гости. Миша напряженно думал об этом. Алкоголизм совершал свою работу, и мозг Миши временами работал медленно-медленно, подобно его ноутбуку.
— Зовет к себе, — говорил он мне. — Видимо, что-то серьезное. А я, знаешь, никак понять не могу, нравится она мне или нет?
При этом лоб его напрягался, и он долго смотрел в пол.
Через пару дней Миша покупал на оставшиеся деньги маленький букетик цветов и шампанское и, стараясь не спалиться перед комендантом, шел к девушке в гости. Но ее дверь внезапно оказывалась закрытой. Она появлялась через пару недель, уже не помня, что и кому говорила…
Еще на него клевали первокурсницы. Эти полудевочки находили в нем что-то очаровательное. При всей своей маргинальности, Миша умудрялся всегда выглядеть стильно. Джинсовая рубашка. Под ней — рубашка с воротничком; волосы, собранные в хвостик; на руке — часики с ремешком. Стиль у него был, пусть кивающий в сторону конца восьмидесятых.
Первокурсницы тоже задерживались ненадолго, вглядевшись в Мишу внимательней, они исчезали.
Однажды он рассказал, как в летнем парке долго обжимался с высокой, выше его на полметра, женщиной. Разжав объятья (пора было на метро) женщина дала ему свой номер и сказала, что у нее дома есть компьютер, уютная квартира и что она хочет серьезных отношений, хочет замуж, хочет семью и ребенка, работает в книжном издательстве.
По номеру Миша так и не позвонил.
— Почему? — спросил я.
— Да ну, она же выше меня на полметра, я бы с ней как дурак выглядел…
На крайний случай у него были ключи от плотницкой в институте. Ночью, дождавшись, когда стрелка пересечет двенадцать, можно было перелезть через забор и спать там, что Миша частенько и проворачивал. Работы, как прежде, не было. Он рассылал десятки своих резюме, но ему никто не отвечал.
Часто при падении, при погружении на дно жизни, у людей срабатывает защитный психологический рефлекс: они становятся не в меру веселы и жизнерадостны. Психика, испытав перегрузку, вдруг совершает полет в эйфорию. Ничего такого у Миши не наблюдалось. Он всегда был одинаков. Мрачен, меланхоличен, сдержан, с немного обиженным выражением лица.
Другой на его месте давно бы повесился с такими взглядами.
Но Миша был упорен и удивительно жизнелюбив. Другой бы давно умер от перенапряжения, но Миша оказался невероятно вынослив. Что же это за организм у него такой, думал я. Он что, сделан из металла? На какие психо- и физнагрузки он, черт побери, рассчитан?
В одной из наших бесед он поведал мне (речь шла о том, что у него никогда не было собственного жилья и он всегда скитался), что жил и в Новосибирске тоже, и, когда не было где переночевать, забирался на чердаки и спал там, а чтобы не околеть, заворачивался в стекловату.
— В стекловату? — переспросил я. — И все обошлось благополучно?
— Ну да, — сказал он. — Ну я же не на голое тело ее обворачивал, вокруг одежды…
И при всем при этом, при такой дикой выносливости и изворотливости, при достаточно высоких способностях (у него был высокий IQ) Миша так и оставался Мишей и никем больше. От плохой еды и частого употребления алкоголя он все больше и больше тупел. Ноут, который он купил в кредит, барахлил.
Однажды, придя в гости, я застал его сидящим за столом.
— Битый час не могу запустить диск, — сказал он.
Глючащий ноут постоянно выкидывал противоречащие надписи. И надо было в нарушение логики сделать подтверждение. Я помог ему. Задача была несложной.
— Ну ты гений! — сказал он.
При алкоголизме, вспомнил я где-то прочитанное, наблюдается следующий эффект: мозги начинают работать в особом режиме, решают простейшие задачи и сложнейшие, но все, что “между”, становится недоступно.
Постоянно жалуясь, Миша был невероятно горд, и когда я предлагал ему взять денег или просто накормить его лишний раз в столовой — он проявлял удивительную сдержанность и почти всегда отказывался. А если ему приходилось брать в долг — отдавал все до последней копейки.
Впрочем, его организм и психология знали предел.
— Я думаю о самоубийстве, — признался он как-то нам (мы стояли втроем, попивая пивко на улице). — Думаю о самоубийстве, — повторил Миша, не дождавшись комментария, и это было так мрачно сказано, что стало совершенно ясно, насколько серьезно и тяжело он об этом думает.
Третьим среди нас был Чемоданов. Алкоголик и поэт с постоянной московской пропиской. Услышав эти слова, он посмотрел на Отропьева, слегка вскинув бровь. Сам он думал о самоубийстве почти постоянно, в особо тяжелые минуты (а у него почти всегда были тяжелые минуты) рассказывал об этом всем своим знакомым и писал в ЖЖ. В раннем возрасте у него уже была пара попыток покушений на суицид, и он отсидел положенное время в психушке. После этого попытки не повторялись. Но мысли присутствовали. Какие-то основания для депрессии у него были. Сказать хотя бы то, что он много лет по-черному пил и нигде не работал. Жена, которую он вывез из провинции, пару лет назад отсудила у него при разводе одну комнату и теперь жила там с новым мужем и новым ребенком.
Отропьева Чемоданов не любил, возможно, потому что был очень на него похож. Оба были примерно одного возраста, у обоих жизнь не удалась. Однако в тот раз он оказался несколько добрее: похлопал Мишу по плечу и купил ему пива. (Происшествие это являлось нонсенсом само по себе, ибо Чемоданов денег никогда не имел и пил исключительно за чужой счет). Подобная метаморфоза привела меня в умиление, а Мишу развеселила.
На улице словно потеплело. Мы стали говорить о политике. О японском кино, о том, что японцы стали более открыты (стали выказывать свои зажатые ранее эмоции) и, следовательно, более истеричны. Потом речь зашла о фетишизме, о том, что есть в Азии специальные магазины, где старики могут купить трусики, пропитанные девичьим запахом.
Миша тут заявил, что, ввиду отсутствия долгое время женской ласки, он уже давно заходит в бельевую, разглядывая нижнее женское белье, а сегодня, не сдержавшись, умыкнул там трусики.
— Ты, наверное, врешь? — сказал я.
Миша потупился, потом раскрыл сумку и стал шарить. Когда наконец оттуда показалось изящное, в узорах, тонкое черное белье — это было похоже на фокус, на бред… Вокруг было темно, сыпало снегом. Миша помахал немного вещицей и засунул обратно. Поблизости шастали менты, мало ли чего?..
Мишино падение продолжалось. Через пару недель мы беседовали с ним на лестничной площадке.
— Мне приснился сон, — сказал он, — что я сошел с ума и нахожусь в сумасшедшем доме.
Я внимательно посмотрел на него. Он глядел строго перед собой, слегка помаргивая правым глазом. Его, как всегда, спокойное меланхоличное лицо было ровным и белым. Лишь изредка, как рябь на гладкой поверхности моря, пробегало по нему это моргание.
— Такое бывает, — заверил он, — если человек долго находится на пределе всех сил.
Сверху кто-то бодро спускался, Мишка резко метнул туда взгляд: не комендант ли это?
— Знаешь, — сказал он, — меня, наверное, прокляли. Кто-то порчу навел. Уже два года мне ни в чем не везет. Помню, перед тем как с работы меня прогнали, страшный сон мне приснился: иду я ночью через овраг, знаешь, глубокий такой… а далеко внизу ручей грязный течет, и в нем мой автомобиль лежит, легковушка разбитая… ты знаешь, ведь у меня когда-то машина была… Вот. А я, значит, пытаюсь из этого оврага выбраться, и тяжело-тяжело так (вверх очень тяжело карабкаться). И только стоит мне чуть подняться, как я вижу избушку. А в ней окно горит. А за окном сидят две женщины с черными длинными волосами, и их расчесывают… лиц не видно, только шеи, руки и волосы… Только вижу это — и сразу обратно скатываюсь… Cглаз? А? Как ты думаешь?
— Похоже на то, — говорю. — Хотя сон можно по-разному трактовать… Смотри, автомобиль — символ разбитой жизни. Ты пытаешься выправить ситуацию, вылезти наверх, но две женщины, которых ты когда-то обидел, не дают тебе этого сделать.
Я знал, что Миша несколько лет назад оставил в провинциальном городке жену и дочь. Дочку он очень любил. Недавно ей исполнилось 18, и он купил ей хороший компьютер.
— Кого я обидел? — спросил возмущенно и обиженно Миша. — Ну, жену конечно… Раз… Обиделась на меня, когда я уезжал от нее. Расстроилась. А так всё мужиков в дом водила… Прикинь, прямо при мне. Я уж ей говорю: ты совесть-то поимей…
Он замолчал.
“Вот черт, — подумал я, — может, это и не жена с дочерью вовсе, может, я напутал чего?.. Зачем я вообще сунулся трактовать что-то?.. Зачем наговорил?..”
Еще через пару дней мы шли вместе из института, и Миша сказал, что ему нужно кое-куда зайти на пять минут. Мы свернули с намеченного пути во дворы, и перед нами предстали резные церковные двери. Миша перекрестился и вошел внутрь. Это было что-то новенькое.
— Надо свечу поставить, — сказал он.
В церкви было темно, но уютно. В углах копошились старухи. Миша молча смотрел куда-то вверх. Я пытался сконцентрироваться на религиозном чувстве.
— Смотри, — шепнул он, — какой иконостас интересный. Я всегда наблюдаю, как он устроен. Я теперь часто сюда хожу.
Однажды на купленном ноутбуке мы прокрутили фильм про Иисуса. Помню, смотрели его с неохотой. Фильм шел медленно и нединамично. Миша то и дело выбегал покурить, раздражаясь, если я нажимал на “стоп”, ожидая его возвращения.
— Не стоит, — огрызался он, — я быстро…
Вскоре мне на пару месяцев пришлось уехать из Москвы, а когда я вернулся, то вдруг обнаружил Мишу в новом качестве.
Удача улыбнулась ему. Его снова взяли в общежитие плотником. Как и раньше, он рассекал двор с интеллигентным видом, неся на плече какую-нибудь лесенку. Он пил еще больше прежнего. Но выглядел лучше, бодрее. У него, как и раньше, завелась девушка-первокурсница. Совсем юная, с неоформившимися чертами лица, которая, по примеру других, должна была разочароваться в нем через полгода.
— Ну как? — сказал я. — Лучше тебе стало жить? Поздравляю! Молодец.
Я, честно говоря, ждал, что все кончится плохо. Он умрет или же действительно сойдет с ума.
— Да какой там лучше!.. Всё то же, — пожаловался он.
— Ну, по сравнению с тем, что было, — намного лучше, — заверил я.
— Да ни хрена, — сказал Миша в своей обычной меланхоличной манере.
Ну тебя к чертям, подумал я, почему-то обидевшись, и сделал шаг, чтобы пойти по своим делам, но Миша схватил меня за руку.
— Подожди, может, чаю попьем?.. У меня как раз перерыв.
Мы пришли в плотницкую, которая выглядела гораздо лучше, нежели я ожидал после Мишиных рассказов. После рабочего кабинета, оснащенного всевозможными тисками, топорами и прочими инструментами, шла комната поменьше, напоминающая общежитскую: кровать, стол, тумбочка, стена, увешанная старыми (еще сороковых годов) афишами.
Миша налил мне в мутный стакан чай. Как уютно, продолжал я размышления: ни звука от внешнего мира, словно нас засыпало снегом на несколько километров вверх. Возможно, решил я, стоит попросить Мишу сделать мне копию ключей, тогда, если что, и у меня будет запасной вариант… Представляя все это, я незаметно для самого себя привалился спиной к стене и задремал.
— Ложись, поспи, если хочешь, — сказал Миша, заметивший мое состояние. — Ложись, ложись, отдохни…
Я отходил ко сну в великолепном расположении духа. Мне, подобно Мише, никогда не имевшему в Москве собственного жилья, плотницкая показалась местом необыкновенным…
ЧЕЛОВЕК С ТОПОРОМ
Коля жил в коммуналке, в небольшой темной комнатке, напоминавшей чулан. Комнату слева от него занимал сосед-алкоголик, потерявший тридцать процентов мозга на заводе. Комната справа принадлежала Колиной семье, и они периодически сдавали ее. Иногда жильцы забывали платить, и тогда приходилось их выгонять и набирать новых. Народ кругом был дикий: неблагополучные семьи, алкоголики, преступники, наркоманы…
Молодые сожители из еще одной комнаты напротив часто ссорились. Девушку-соседку Коля однажды спас от самоубийства, подхватив ее уже на балконе.
Старший брат его был священником и жил в деревне. Мать работала посудомойкой, но регулярно уходила в запои, и когда Коля немного подрос, брат увез ее к себе помогать по хозяйству.
Брат не любил телевизор, не любил радио. Чувствуя, что он поднимается по лестнице, узнавая его тяжелый шаг, они с матерью спешили выключить все эти сомнительные достижения цивилизации. Был он строг и суров. Призывал верующих уходить в лес и жить там, очистившись от греха. Однажды, обнаружив в серийном номере три шестерки (знак дьявола), сжег собственный паспорт. Начальство его не любило, не жаловало, ибо брат забирал слишком круто, был слишком рьян. И хотя он исправно вел хозяйство и службу, а вверенные ему храмы восстанавливал и обустраивал (находил спонсоров, собственноручно лазал по крышам, занимаясь ремонтом), церковное руководство его не благодетельствовало и держало в своеобразной опале. Отбирало поднятые из развалин церкви и усылало в другие, более захолустные и дикие места, где брат начинал все сначала. А после того, как и там наводил порядок, отправляло еще дальше.
Брат когда-то принес Коле религиозную литературу, и Коля, читавший в основном фэнтези, переключился на нее. Тогда-то и открылись у него глаза. Стал он возрастать духовно. Полюбил Николая Второго, византийскую древность, святость русского народа, испоганенного коммунистами и общим образованием.
Вскоре брат уехал в доверенную ему церковь и забрал мать с собой (чтобы не спилась), а Коля остался жить один и, окончив школу, поступил в художественное училище на живопись. Сперва он, правда, как и брат, хотел быть священником и лет в пятнадцать начал претворять эту мечту в жизнь: ходил по разным бабкам и проповедовал. Получалось у него неплохо (был он сострадателен и добр и видел насквозь слабости человеческие). Бабкам его разговоры очень помогали, однако самому ему становилось лишь хуже. Коля понял, что для священника он слишком слаб и эгоистичен, и решил стать художником.
Рисовал он лет с шести, с самого детства, и его хотели отдать в художественную школу, но Коля был упрям и никакого учительства принимать над собой не хотел. Хотел рисовать, как умел, а умел слабо. Однако к девятому классу все же себя переломил и поступил в училище. Его успешно приняли, из-за недостачи принимали тогда всех поголовно. Он ходил практически на все занятия. Одеваясь всегда одинаково: черный пиджак, черная рубашка и мятый бордово-сиреневый галстук. Пиджак и рубашка тоже вскоре помялись.
В училище пребывали дети тех же алкоголиков и наркоманов, не успевшие сами еще спиться, некоторые из них были очень талантливы. Усердствовал в учебе мало кто; если два-три человека становились все же художниками — это считалось хорошо.
Как правило, эти два-три человека были из семей благополучных и выделялись на общем фоне, как розы среди сорняков. Коля так же выделялся среди остальных, но в какую-то свою, особую и непонятную, сторону. У него были рыжие бакенбарды, борода, пышная полукудрявая шевелюра, маленькие свиные глазки. Он легко мог бы сойти за голландца или англичанина. На улицах простые прохожие называли его Пушкиным, и сходство было бы очень сильным, если бы он выкрасил волосы в черный цвет. Но прохожие отдавали дань не только чертам лица и бакенбардам, а всему Колиному облику (облаку, ауре, окружавшей его). Он будто бы сошел с картинки, изображающей девятнадцатый век.
Странной была и его походка: Коля шел медленно и степенно, немного заторможено. Плечи у него не двигались, выражение лица было непроницаемым. Был он похож на игрушку клоуна и одновременно на зомби из фильма ужасов. Населявшие училище гопники, лакомые до чудаков и придурков, пытались было попробовать на нем свои штучки, но получили резкий отпор. Выросший в трущобах, Коля мало чего боялся и сам при случае шел в атаку. Также он оказался невероятно силен. Без труда переносил громоздкие вещи. На уборке территории в одиночку таскал носилки с мусором, схватившись за ручки с одной стороны и держа их на весу, параллельно земле и перпендикулярно телу. Когда было нужно, бегом мог обогнать трамвай, что и делал не раз на глазах изумленных одногруппников.
Долгие часы просиживал он за мольбертами, и то, что он делал, было настолько примитивно, что годилось скорее для пятиклассника, над ним смеялись, но Коля, казалось, не замечал этого, как и не замечал насмешек вообще, и продолжал упорно и тупо ковыряться кисточкой.
Казалось, что это не человек, а некий робот, запрограммированный на малообщительность и упрямство.
Когда пошли на этюды, он красил доски в три цвета: цвет неба, цвет деревьев (листвы) и цвет земли либо, если дело было в городе, асфальта. И тут даже смеяться было не над чем.
Однако в конце второго курса Коля внезапно сделал прорыв. Несколько его этюдов оказались свежими и неожиданно яркими, очень похожими на настоящую живопись. Вскоре после них, правда, он опять съехал и стал шлепать трехцветные однотонные вещи, однако броня была пробита. Постепенно Коля отточил глаз, развил колористику, разобрался с полутонами. К окончанию он уже писал относительно неплохо. Казалось, его тупое упорство перетерло даже его бездарность.
Видя его прилежание, ему дали ежегодный приз лучшего ученика. Но сам Коля становился все печальнее и печальнее. Вглядываясь в училище, он понимал, что подготовка здесь очень слабая.
После училища самые лучшие ученики пытались поступить в академию. И если удавалось — были счастливы.
Но Коле не нравилась и академия тоже. Уровень низок, думал он, живопись слабая. Тем более, все великие художники, биографии которых Коля тщательно изучил, всегда ехали в центр, никто не сидел в провинции. Он стал думать о Питере или Москве.
Однажды зимой (за полгода до окончания), бродя по ежегодной выставке, он встретил там Точина.
Точин когда-то тоже учился в училище вместе с Колей, но незадолго до окончания внезапно все бросил и уехал в Москву. Что побудило его это сделать — неясно. Точин вообще был странным: был он старше, чем полагалось учащемуся, рисовал слабо и до училища уже сменил несколько учебных заведений.
В училище, знал Коля, часто поступали странные люди.
Как яркий символ можно было привести поступившего недавно сорокадвухлетнего (возраст сам о себе говорящий) Виталия Чаузова. Он был лысоват, улыбчив, пришиблен и очень хотел научиться рисовать. Однако занимался плохо и больше рассуждал, чем делал. Его пару лет назад бросила жена, и он очень переживал из-за этого. Вдобавок, было неясно, на что он живет, поскольку на работу он, вроде бы, не ходил…
Точина Коля увидел с одним знакомым художником — преподавателем рисунка в детской школе. Художник этот держал себя со студентами на дружеской ноге, ходил с ними на этюды и жаловался им на жизнь. Жил он в разваливающейся избе, часто не имея даже на хлеб, так что жаловаться было на что. Иногда ему становилось скучно, и он звал всех жить к себе, но недавно женился, и ему стало не до гостей — жена периодически доводила его до психиатрической клиники.
Диалог Точина и преподавателя представлял собой следующее.
Последний оправдывался, извинялся, что не может пустить Точина переночевать, а тот в свою очередь заверял его, что ничего страшного в этом нет, однако ужас остаться зимой без ночлега настолько отчетливо проступал на его лице, что художник начинал извиняться еще сильнее:
— Не, Витек, — говорил он, — нет, не могу, из меня все соки жена выпила, не в этот раз… Вот человек, — его взгляд упал на возникшего, будто призрак, Колю. — Вот у него можешь погостить.
И пока Точин оборачивался, художник смылся.
Коля и Точин поздоровались.
— Ну, как дела? — спросил Коля.
С Точиным они разговаривали всего два раза и оба раза поссорились. В первый раз Точин пытался ругать христианство, и Коля ему нахамил. Во второй — принялся ругать художественного руководителя, и Коля снова ответил дерзостью. После этого Точин стал его избегать, а Коля презирал его за возраст и плохие рисунки.
— Да так, хорошо… — ответил Точин.
— А я, — сказал Коля, — собираюсь ехать в Москву.
— Серьезно? — удивился Точин. — Ну и молодец. Если что, вот мой московский номер, — он показал сотовый.
Коля глянул и старательно переписал.
Точин выглядел усталым и затасканным, словно бродячий пес. Шуба его была мятой, будто последнюю ночь он провел на скамейке. Однако он старался бодриться и даже улыбался. Улыбка смотрелась на нем, как на утопленнике.
— Ты сейчас куда? — оглядел он Колю. — Будешь осматривать?.. Пойдем вместе, если ты не против…
Они пошли. Коля рассказывал последние новости из училища и говорил, что твердо решил уехать в Москву, хочет стать большим художником, и тут ему оставаться никак невозможно.
Точин внимательно слушал, задавая наводящие вопросы. Сам он рассказал, что теперь пишет стихи и его даже где-то напечатали. В каком-то престижном журнале.
Иногда они останавливались у какой-нибудь картины. Точин тщательно разглядывал ее, а потом спрашивал:
— Ну, как тебе это?
Коля говорил, как ему (в основном ему нравилось), Точин кивал, и они двигались дальше.
Когда они, сделав круг, осмотрели второй этаж, Точин вдруг сел на бортик у лестницы. Место было пустынным и тихим, выставка уже подходила к концу.
— Может, отдохнем немного? — попросил он.
— Давай… — согласился Коля.
Точин открыл рюкзак и принялся наводить там порядок. Последний оказался набит недоеденными пирожками в мутных масляных обертках, всклокоченными обрывками газет, полупустыми бутылками из-под воды и сока.
Оставив пару вещей, Точин вытряс все остальное в мусорную корзину.
— Уф… — пояснил он Коле. — Веду кочевой образ жизни, то там ночую, то здесь… Вчера, вот, у хиппи вписывался, день рождения праздновали. Весь вымотан, не выспался ни хрена…
Разобравшись с рюкзаком, он снял ободранную шубу и принялся поправлять одежду — мятый свитер и джинсы. Коля молча следил за его телодвижениями.
— Ненадежные люди, блин, эти хиппи, — продолжил Точин. — Душевные, но ненадежные… Обещают вписать, приезжаешь — ни хрена. Вместо этого шатаешься по улицам, словно бродяга…
— Ты куда сегодня? — спросил осторожно Коля.
— А не знаю еще, — сказал Точин, — посмотрим, может, никуда вообще…
— Если что — можешь у меня остановиться.
— Правда? — обрадовался, но постарался этого не показать Точин. — Это было бы здорово. Если тебя не затруднит…
— Не затруднит, — сказал Коля.
— Отлично, — сказал Точин. — Тогда поехали… Только тут перекусить рядом нельзя нигде? Жрать что-то очень хочется, я бы тебя угостил…
Была зима, они поели в кафе, потом поехали к Коле. Точин заметно повеселел и стал рассказывать, как он соскучился по городу, по его улицам и домам, по знакомым. Из его слов выходило, что по улицам, по некой городской атмосфере он скучал даже больше, чем по людям. Но главным и ужасным была пронизывающая ностальгия по прошлому. Точин говорил, что хоть он и стал теперь известным поэтом, но художником быть лучше, потому что художник может находиться в состоянии творческой медитации часами, а поэт — лишь несколько мгновений.
Коля слушал его, думая, что терпеть этот город не может.
Они приехали в темную Колину квартиру, и Точин все смотрел и смотрел по сторонам, открыв рот. Разглядывал старинную мебель и запылившиеся картины — репродукции в тяжелых бронзовых рамах, а также ряд медно-темных икон под потолком.
— Вот это да! — сказал Точин. — Настоящая обитель художника!
Заглянул за темные шторы на улицу.
Из окна виднелась стена соседнего дома. Был он такой же обшарпанный, как и тот, в котором проживал Коля. Нормальному человеку он вряд ли бы показался красивым. Однако и Коля, и Точин понимали и умели (глазами художников) ценить и дряхлую, облезшую, облупившуюся стену, и кривую, покосившуюся, готовую вот-вот рухнуть, ржаво-красную лестницу. И балконы, увешанные черт знает какими тряпками, и окна без штор, в которых, знал Коля, иногда можно было различить силуэты дерущихся или ругающихся людей. Особенно здорово смотрелись куски льда, намерзшие на карнизах окон и крыше, сине-белые и ярко сверкающие на солнце, они будто говорили о пронзительности и свежести бытия, о тленности жизни и торжестве искусства.
Почему, подумал Точин, чем грязнее двор, чем страшнее в нем жизнь, тем романтичнее и волшебнее он кажется? Может быть, потому что несчастье гораздо ярче и глубже счастья? И вот именно в таких местах, где разложение чувствуется сильнее, смысл жизни (а смысл — боль и страдание) проступает наиболее четко.
Коля тихонько улыбался, наблюдая за ним. Точин казался ему смешным, но неплохим человеком, а главное, ему были нужны знакомые в Москве…
Они сходили в магазин, приготовили что-то поесть, потом стали ужинать и беседовать.
Видя, что Точин заинтересован, Коля начал рассказывать ему про двор и его обитателей.
— Раньше здесь гораздо веселее было, — говорил он. — Теперь не то уже. С уходом советского времени почти все местные чудики и отбросы вымерли или озлобились. Сейчас их немного осталось… Есть у нас тут один мужик, который в канализации живет, его когда-то жена из дому выгнала, то ли квартиру у него оттяпала, то ли что. С тех пор он сошел с ума и бомжует. То есть в голове у него сдвинулось, он не понимает, что он бомж, старается себя интеллигентно вести. Помню, я как-то иду по улице, а тут из люка он вылезает и начинает на ботинках шнурки завязывать, как если бы из квартиры вышел, все аккуратно так. В другой раз, помню, ехал он в автобусе и вез с собой кулек с каким-то мусором, а его один мужик напугать хотел и давай у него кулек отбирать. Так тот весь напрягся, озлобился и кричит: “Не трогай меня! Это мои сокровища! Это мое состояние!” Тот: “Какие сокровища? Это же мусор!” “Нет, — кричит, — это мои сокровища! Отпусти!..” А бывает, ест он на помойке, и с таким достоинством ест, будто в ресторане сидит — с ножичком, вилкой, салфетку повяжет, гордо так сидит, в общем…
Далее Коля рассказал про своего соседа, который потерял 30 процентов мозга на заводе. После выхода на инвалидность он забухал и опустился. Жена от него ушла, и он притащил к себе бомжиху. Как-то он приобрел вредную привычку ремонтировать что-то по ночам, причем делал это топором. Однажды Коля не выдержал, выломал топором соседскую дверь и избил его.
— Топором избил? — переспросил Точин.
— Нет, руками.
— А дальше что было?
— Ничего, ушел в свою комнату досыпать.
— А сосед?
— Тоже ничего, — ответил Коля с улыбкой, — полежал, покряхтел, постонал, потом поднялся и стал дверь на место приколачивать.
— Интересно, — промямлил Точин. — Прикольно было бы с ним поговорить.
— Пойдем, — сказал Коля.
— Чего? — переспросил Точин.
— Пойдем, пойдем…
Коля встал со стула и вышел в коридор. Аккуратно постучал в дверь по соседству. Точин автоматически проследовал за ним.
— Аркадий Филиппович, можно к вам? — спросил Коля и приоткрыл дверь.
— А? — спросили из комнаты.
— Можно к вам?
Точин заглянул в проем — в грязной неприбранной комнате сидели два мужика с сине-красными лицами. Выглядели они как типичные бичи в телогрейках и валенках. Перед ними на столе стояла бутылка и лежало что-то черное в заляпанных газетах.
—Здравствуйте, Аркадий Филиппович, тут Виктор, поэт из Москвы, приехал, хочет с вами познакомиться.
— А? — снова спросил сосед, его лицо механически повернулось на Точина. В фас оно было еще страшнее, чем в профиль, все в синяках и пятнах, глаза по выразительности равнялись куску картона.
— Это Виктор, поэт из Москвы, хочет с вами познакомиться, — повторил Коля.
Точин и сосед смотрели друг на друга, и Точин не мог вымолвить ни слова. “Боже мой!” — подумал он и убежал обратно в Колину комнату.
— Ты чего убежал-то? — спросил Коля, вернувшись через полминуты. — Филиппович классный мужик, душевный…
“Он правда такой тупой? — подумал Точин, вглядываясь в Колино лицо. — Или ловко прикидывается?”
Далее Коля стал вдруг проповедовать. Произошло это совершенно стихийно и непредсказуемо. Точин внезапно обнаружил, что сидит на диване, а напротив, на стуле, сидит Коля и рассказывает ему про падение духовности. Про то, что, к примеру, общая грамотность развратила народ, лишив его духовной трансцендентальной составляющей. Про то, что раньше народ умирал за царя, и это было лучше, чем если бы он просто пьянствовал и гулял.
За окном продолжало смеркаться, а в Колиной лачуге в торшере горела лишь одна лампочка. Предметы погружались в ночь, очертания их размывались. Колино лицо тоже терялось в темноте, и нельзя было уже различить его глаз. Точину казалось, он криво ухмыляется в бороду. “А вдруг это маньяк какой-нибудь? — подумал он. — Возьмет и зашибет топором?..” И решил воздержаться от комментариев.
На следующий день Коля стал показывать свои работы. Последних было множество. Весь верх шкафа был ими завален.
— Ты сделал огромный скачок, — сказал Точин, внимательно вглядываясь в холсты и картонки. — Раньше было вообще… — тут он удержал навязшую было на губах фразу. — В общем, молодец!.. Только вот рисунок надо подтянуть.
— Да-да, — сказал Коля, — я думал об этом…
Через пару дней Точин уехал, Коля провожал его на вокзал. Было непонятно, то ли Точин рад, что уезжает, то ли наоборот. Выглядел он как человек, потерпевший поражение. Причем поражение оттого, что окружающий мир оказался менее совершенным, чем он сам.
Перед тем, как уехать, Точин познакомил его с Яриком.
Ярик был странным типом, совсем на Точина не похожим. Он ходил в одежде из разных костюмов: то напяливал верблюжье пальто, жакет, спортивные штаны и кроссовки, то свитер с галстуком и брюками. Если Точин был верхом вежливости и самоконтроля, то Ярик бесился на ровном месте. Ни с того, ни с сего начинал драться. Или совершать какие-нибудь идиотские поступки.
— У него шиза, — говорил про него Точин и крутил пальцем у виска, но дружбу с ним продолжал.
Возможно, их тянуло друг к другу, словно полярные магниты.
Глядя на Ярика, Коля вспоминал друзей своего детства. Когда-то у него было много друзей. Вместе они играли, хулиганили и дрались. С одним из них они лазили по столь понравившейся Точину лестнице, чтобы через окно проникнуть в квартиру… Теперь все эти друзья сидели в тюрьмах или же куда-то разъехались, жизнь большинства из них сложилась неблагополучно, подобно жизни их родителей.
С самого детства, сколько Коля себя помнил, их семья омывалась со всех сторон волнами неблагополучия. Колин отец был своеобразным светочем в мрачном царстве алкоголиков и других опустившихся личностей. Пять дней в неделю он вкалывал, а остальные два считал нужным провести с семьей. Все вместе они шли гулять в город, в какой-нибудь парк.
После того, как отец умер и мать начала пить (Коля иногда дрался, отбирая у нее бутылку), его место занял старший брат. Он спускался в темную, пропахшую несчастьем комнату как полубог. Всегда выбритый, опрятный, причесанный, в пиджаке и галстуке. Брал Колю за руку и вел в театр или музей. Коля так и запомнил мир — как нечто грязное и чудовищное, в котором иногда появляется высшее светлое существо и ведет к иным светлым мирам.
Точин тоже был таким существом, хотя, несомненно, более слабым и мелким, чем брат…
Ярик знал множество людей в городе. Он любил общаться с хиппи. Даже пару раз сводил на тусовки Колю. Но хиппи Коле не понравились. “Ничтожества”, — думал он про них. В его понимании, эти люди в разноцветных одеждах ничего не делали и ничем хорошим не занимались, только играли на музыкальных инструментах и пили. Он молча наблюдал за ними. Ярик пытался развеселить Колю, но Коля не веселился, тихо смотрел вокруг, а потом начинал говорить про духовность и русский народ.
Выразителем хиппи можно было бы назвать Павла Баркаса. Это был человек-попрошайка. Идя по улице, он просил у людей денег, и это выходило у него великолепно. Он мог набрать за вечер рублей триста, большинство из них тут же спускал на выпивку. Основным крючком, на который он цеплял обывателей, была фраза о том, что он гениальный музыкант, композитор и художник…
Время экзаменов подходило, и Коля стал приглядывать себе нужный вуз. Решил ехать поступать в суриковский. Позвонил Точину, попросил узнать цены на квартиры.
Какого же было его удивление, когда Точин вдруг сам приехал в начале лета.
— Ты надолго? — спросил Коля.
— Не знаю, — сказал Точин, — посмотрим. Может, навсегда…
— А Москва?
— Да ну, — сказал Точин. — Хватит, надоело, устал… Жесткий город, времени почти не остается. К тому же, по местным соскучился.
“Слабый ты человек, — подумал Коля, — нет в тебе силы духа”.
Чем ближе подходило время намеченного отъезда, тем уверенней он становился, тем презрительней глядел вокруг. Никто больше из Колиных знакомых в Москву не собирался.
— Ты б, это, — сказал Точин, — поступил для подстраховки в нашу академию.
— Так я все равно тут оставаться не собираюсь, — сказал Коля, — не могу, бесит меня тут все, убивает просто. Бабки все эти, которые меня с младенчества знали, люди малознакомые, которые на улице ко мне подходят и говорят: “А мы тебя знаем…”, двор этот, который мной до трещинок в асфальте изучен… Не могу я тут.
Коля не врал. К нему действительно иногда подходили незнакомые люди и начинали расспрашивать о жизни. Ему казалось, что все его здесь знают, а он не знает никого, и это его бесило, как бесило бы, если б сотни людей постоянно следили за каждым шагом, и их взгляды были подобны невидимым путам.
Перед отъездом Коля решил прогуляться, попрощаться с городом. Точин и Ярик сопровождали его. Все вместе они размеренно шли по городскому парку.
На одной из скамеек, напряженно поглядывая по сторонам, сидел преподаватель училища Каракулов. Был он худ и среднего роста. Впалыми щеками и узким подбородком его тщательно выбритое лицо немного напоминало козлиную морду. Человек он, впрочем, был достаточно приятный, хотя и несколько необычный. В училище его прозвали Космонавтом за то, что он любил говорить на уроках про отвлеченные понятия и часто употреблял слово “космос”, при этом сильно растягивал звуки на вятский манер, перемежая речь междометиями. В результате из фразы получалось что-то вроде: “Огуо-ого-гоу! Коусмос-то, у-о-он ве-едь духоувно питает!..” Учащиеся не знали, что Космонавт в молодости действительно служил на космодроме и получил дозу радиации, за которую сейчас ему платили небольшую пенсию.
Напряженное выражение лица объяснялось тем, что он подыскивал подходящую кандидатуру (все свободное от ведения уроков время Каракулов подрабатывал рисованием портретов). Одет он был в вылинявшую серую кофту и джинсы.
— Хо-у-хо! — сказал он, увидев Колю. — Ну что, как дела-а?
— Да вот, — сказал Коля тихо (он всегда говорил тихо, когда речь шла о важном), — уезжать собираюсь, в вуз поступать, завтра уже поеду…
— Ого-гоу! — ответил радостно Каракулов. — Куда-а поступа-а-ать? В Москву-у?
— Да… — сказал Коля.
— О-о-о! Поезжай, — улыбнулся Каракулов, — авось, поступишь… Из твоих-то больше никто не едет?
— Кто еще осмелится на такое? — пожал Коля плечами с улыбкой превосходства.
— Ну и молодец! Давай, давай… поезжай, поезжай, удачи тебе…
После этого Каракулов стал рассказывать о красоте окружающего мира и о духовности космоса.
Поговорив с ним немного, они пошли дальше. Встретили Павла Баркаса и еще каких-то знакомых.
Вскоре за ними увязался целый эскорт. Так вышло, что все эти люди (которых Коля не любил и не уважал) — музыканты, попрошайки, алкоголики — шли провожать его. Не совсем, конечно, провожать, по своим делам шли, веселились, но выходило, что вроде бы его провожают. А ему казалось, будто это вся Пермь, все его прошлое со своими страхами и ужасами бредет за ним. И этот хвост нужно было оборвать.
— Ладно, — сказал он, пожимая друзьям руки. — Пока! Мне тут еще в одно место надо зайти.
— Пока, — сказал Точин. — Позвони, как что…
Коля пошел от них вперед, не оборачиваясь. “Прощайте”, — думал он…
Коля поехал в Москву. Вечер и ночь он спал на верхней полке, утром размялся, стал есть и смотреть в окно, ближе к концу пути с наслаждением увидел очертания спальных районов и граффити исписанных стен. “Подъезжаем!” — обрадовался он.
Мелькали гаражи, мосты, бетонные стены, автомобильные дороги. Все казалось более свежим и бодрым, нежели дома. Коля чувствовал в себе силы необъятные.
Он был действительно очень крепок. В детстве отец брал его с собой в походы, и Коля знал, как следует жить в лесу, разжечь костер, поставить палатку. А тот, кто умеет жить в лесу, не пропадет и в городе, среди разнеженных цивилизацией людей.
В Москве у него жил двоюродный брат, и Коля на первое время остановился у него. Подал документы в вуз, сдал работы на предварительный просмотр (на нем решалось, допускать до экзаменов или нет) и стал ждать результатов.
Гуляя по улице, решился даже подойти к цыганке, хотя цыганам не верил, но случай ведь был исключительный. Цыганка развеселилась:
— Молодой-золотой, дай десять рублей… Всю правду скажу.
Коля сунул ей две мятые бумажки. “Поступлю или нет?” — подумал он напряженно.
Цыганка бегло, словно игральную карту, вертанула его кисть ладонью вверх, потом всмотрелась в волосатое лицо.
— Ой, детишек у тебя много-много будет… — выпалила она удовлетворенно.
Предпросмотр он не прошел.
— Видишь ли… — понимающе и сожалеюще объяснял преподаватель. — Живопись у тебя неплохая… композиция еще туда-сюда… в общем потянет… но вот рисунок… ну, никуда с ним… совсем никуда.
Коля решил приступить к плану “Б” — то есть остаться в Москве, найти работу и устроиться на курсы. Сперва нужно было найти жилье. Родственникам он уже надоел до невыносимости. Они, правда, ничего не говорили, но поглядывали на него косо, исподлобья.
С утра до ночи Коля звонил и ездил по разным объявлениям.
Варианты таяли, как снег.
Один раз ему назначили встречу у далекого по ветке метро. Когда Коля приехал, к нему подошел человек кавказской внешности и уверенно повел через лесопарк.
— Куда мы идем? — спросил Коля.
— Не беспокойся, здесь рядом, — ответил человек.
Лесопарк, скорее, был лесом, чем парком. Коля перешагивал через рухнувшие деревья и лужи, старался не вляпаться в грязь. Через десять минут они подошли к огромному бараку. Зашли внутрь, в темное и затхлое помещение. По бокам слева и справа тянулись койки, разделенные тонкими перегородками. Коричневые измусоленные люди валялись на них, закрывшись руками и одеялами от слабого света.
Чурка провел его чуть дальше по коридору.
— Вот твоя комната, — сказал он, показывая на незанятую кровать.
— Нет, спасибо, — ответил Коля и отправился обратно к метро.
Силы его исчезали, после очередного неудачного варианта он присел на скамейку передохнуть. Ему хотелось уснуть прямо тут и забыть обо всем. Вдруг напротив остановилась девушка в светлом платье.
“Сила духа”, — вспомнил Коля, достал карандаш и лист. Сделал набросок. Девушка получилась корявой, но его это взбодрило. Он отдохнул еще немного и поехал к родственникам, где его уже открыто терпеть не могли.
Через два дня ему удалось все-таки снять комнату вдвоем с другим неудачливым художником. Рядом с домом было много деревьев, и Коле, любящему лес, там нравилось.
Однако какая-то новая, неизвестная ему прежде, печаль вдруг поселилась в нем. Коля стал чувствовать себя очень одиноким. Дело было не в отсутствии или присутствии вокруг людей, что-то изменилось в самом воздухе. В атмосфере, в домах и улицах, в реальности. Теперь не было возможности, случайно гуляя, встретить знакомых преподавателей, пытающихся подзаработать рисованием портретов. Никто не ободрял Колю, не хлопал по плечу, не протягивал уважительно: “В Москву? Ну, давай, давай, авось поступишь…”
Он стал вспоминать. Ехать назад ни за что не хотелось, но упрямые воспоминания пробивались сквозь невидимый заслон, словно река, вышедшая из берегов, переливается за забор набережной. Картинки его прошлой жизни, которую он ненавидел, картинки, которые так приелись ему, плясали теперь перед его внутренним взором…
Вскоре встала проблема денег. Коля принялся устраиваться на работу, но вдруг выяснилось, что у него нет целой кучи нужных для этого документов.
Через неделю он поехал домой.
— Алло! — позвонил он зачем-то Точину в первый же день приезда.
— Алло! — сказал Точин, сняв трубку.
— Привет! — сказал Коля. — Я сейчас в Перми, рядом с академией нашей стою. Вернулся, никуда не поступил…
— Мгм, — сказал Точин.
— Сейчас вот стою рядом с академией, может, думаю, сюда еще получится…
— Мгм, — сказал Точин. — А мы с Яриком на квартал выше. Если хочешь, мы тебя подождем.
— Сейчас подойду, — сказал Коля.
Были они точь-в-точь такие же, какими он их оставил. Разве стали еще более мыльными и уставшими. Видно, опять шатались где-то всю ночь. Выглядели — как шпана какая-то. Точин, ссутулившись, сидел на бортике для газона. Ярик стоял с бутылкой пива и слегка пританцовывал. Были они счастливые, хоть и измотанные. Коля смотрел на них почти с радостью, он чувствовал, что за время отъезда тиски города, так тщательно сжимавшие его, ослабили хватку. Груз, накопившийся за долгие годы, уменьшился, и теперь жить и дышать здесь ему будет значительно легче.
— Ну что, рассказывай! — сказал Точин.
— Да чё рассказывать?..
Коля в двух-трех предложениях поведал о своей эпопее.
— Подожди, подожди, — сказал Точин. — А как же план “Б”, ты же, насколько я помню, совсем не хотел возвращаться?
— Понимаешь, — сказал Коля, — чтобы там жить, надо работать с утра до ночи; а если работать, то уже не будет возможности учиться, даже на курсы ходить времени не останется, тем более за них платить. То есть об искусстве забыть придется.
— Да-да, — сказал Точин, — так оно и есть, понимаю… А я устроился дворником работать. Денег, правда, почти нет, зато времени свободного полно.
— А меня с завода уволили… — сказал Ярик.
Коле показалось, что он попал на второй круг ада, и страшный сон будет повторяться бесконечно. Ярик, как и прежде, много пил, махал очередной бутылкой пива; а Точин заявил, что ловит особый кайф в старых дворах и хочет уйти, подобно хиппи, скитаться.
— Тут, — сказал Коля, — бомжи живут неподалеку… Ну, то есть они не всегда были бомжами, раньше на заводах работали, но в девяностые заводы позакрывались, и они оказались на улице. Они у помойки обычно тусуются, костры жгут. Это не ваши попрошайки ободранные, они люди серьезные, с ними за жизнь поговорить можно.
— Да хиппи не такие уж плохие, — ответил Точин. — Они просто живут по-своему. Но уж очень метафизичны…
Коля начал говорить про общее снижение духовности, а потом перешел на личности:
— Вот Пашу Баркаса взять, он же полное ничтожество, он даже не может сдержаться, чтобы у матери не воровать.
— Паша Баркас — шизофреник, — перебил его Точин. — Ты пойми это. Его по меркам нормальных людей нельзя судить.
— Паша Баркас классный чел, — подтвердил Ярик, любивший различных уродов.
Коля напряженно замолчал.
— Знаешь, — говорил Точин, — ты ведь совсем не изменился после поездки. Потрепало тебя, конечно, но, впрочем, ты остался какой и был. Это очень удивительно. Обычно люди претерпевают серьезные метаморфозы. Но только не ты… Все у тебя ничтожества, как и раньше. Живешь будто в девятнадцатом веке. И мысли твои все оттуда.
— В девятнадцатом лучше было, — сказал Коля, — духовность выше была.
— С чего ты взял?
— Ну вот, слушай, хотя бы на примере сект религиозных. Раньше сектанты ради своих убеждений себе пальцы резали, а теперь только болтологией занимаются, всё голословно, ничего серьезного. Вот тебе падение…
“Для тебя духовность это отрезание пальцев?” — подумал Точин, но решил промолчать, ругаться с Коляном не было сил.
— О! Паша Баркас идет! — заорал Ярик. — Паша! Паша! Иди сюда!
Паша Баркас спешил куда-то по своим делам и, если бы его не окликнул Ярик, пробежал бы мимо, так и не заметив знакомых. Выглядел он почти трезвым, и в руке у него сверкал крошечный букетик цветов.
— А? Чего? Я домой спешу, а то у меня мать на дежурство уйдет и дверь закроет. Это ей хочу подарить, — он потряс букетиком. — Стоп-стоп! — вдруг увидел что-то. — На, подержи! — отдал букетик Коле и сложил из пальцев фигуру наподобие квадрата. — Смотри, какой кадр! — крикнул наконец Ярику.
Ярик взглянул. Кадр и правда был неплохим.
— Вот так вот! Паша Баркас и компания!.. Я третью книгу написал. Будет называться “Десятая симфония”. Неплохое название, да?
Рассказывая что-то еще, Паша потерял несколько минут, и идти домой за ключами стало уже бессмысленно.
— Ну что, кто меня впишет? — посмотрел он вокруг.
— Я его к себе не поведу, — прошептал Коля в ответ на тычки Ярика.
—О! — крикнул Паша, оценив вдруг Колю новым взглядом. — Жених!
Все посмотрели. С крохотным букетиком, бородатый, в черном костюме, Коля действительно смотрелся как какой-нибудь архаичный жених XIX века. Такой шанс упускать было нельзя. Через пять минут они уже шли по улицам. Коля в центре, Ярик и Точин по бокам. Паша бежал чуть впереди и орал:
— Свадьба! Свадьба! Дайте деньги на выкуп, нам на выкуп надо набрать, а то невесту не отдадут!
Кое-кто раскошеливался.
— Может, по домам? — спросил Коля, уставший от клоунады.
— Еще немного, — ответил Точин, задыхаясь от хохота.
— Держи марку, держи марку! — орал в ухо Паша. — Ты же жених! Говори что-нибудь, улыбайся, мне же тяжело одному…
К вечеру Коля не выдержал, отдал кому-то букет и пошел домой.
Он шел уверенно и тупо, словно танк, не обращая внимания на окрики. Шел прямо через шоссе, не оглядываясь по сторонам, не смотря на светофоры.
— Коля! Эй, Коля! — кричал почуявший неладное Ярик. — Давай хоть попрощаемся!..
Но Коля продолжал медленно и неостановимо шагать. Казалось, даже грузовик не сможет сдвинуть его супротив воли.
Он пришел домой и лег, не раздеваясь, на диван.
Ему приснились Ярик и Точин. Они танцевали под нелепую музыку. Ярик раскачивал в такт бутылкой в правой руке, махая корявыми пальцами левой перед Колиным носом.
— Ты никогда не уедешь отсюда… — шептал он и презрительно корчил губы.