Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 10, 2009
ОКНО
Пока учишься в школе, их встречаешь реже: один-два умника на класс, тех, кто любит покрасоваться. Концентрация таких умников резко возрастает в вузе. Во время лекций они “дают о себе знать”, иногда порознь, иногда одновременно — тянут руки из разных концов аудитории, чтоб вопрос задать, некоторые, не спросясь, прямо голос подают, а самые неуемные позволяют себе даже подмечать неточности, допущенные лектором. Особенно трудно их выносить в перерыве между занятиями. Пристают к преподавателям, навязываются с интеллектуальными разговорами. Самые ражие из них хватают лекторов за рукав, говорят быстро и сбивчиво, чтобы успеть, как в народе считалось, “выпендриться”. Впрочем, встречаются среди них и просто энтузиасты науки. Эти вообще производят впечатление идиотов.
На нашем отделении журналистики был такой субъект по имени Шио. Он приехал из деревни, его прислали по лимиту. Преисполненный жажды знаний, крестьянский парень своими грубыми ручищами листал в библиотеке книги, коими загромождал весь стол. При этом его глаза светились, а по уголкам рта текли слюни (от удовольствия ли?). Иногда во время лекции вдруг раздавался его голос. Он подхватывал заданный лектором мотив и делал это противным гнусавым голосом.
В первый день в университете Шио отличился. На лекции по современному русскому языку во время диктанта “лимитчик” умудрился допустить 67 ошибок. Видимо, грамоте его в деревенской школе не обучили. Он поверг в ужас преподавателя — пожилую женщину, “божьего одуванчика”. Она не могла понять, как в студентах может ходить человек, “пишущий каракулями и с неимоверным количеством ошибок”.
Однако через месяц старушка восхищалась прогрессу, которого он достиг — всего 5 ошибок в не менее сложном диктанте. Этот результат был рекордным. Она с готовностью простила ему его “курописный” почерк… Как не оценить то, что весь месяц Шио рьяно, исступленно, с решимостью обреченного изводил изъяны своей грамоты, день и ночь штудируя правила правописания.
Однако, как заметил наш однокурсник Резо В., “образованность не делала Шио умнее, а только вредила ему”. В качестве примера он приводил своего знакомого, который знал много “интеллектуальных” слов и, используя их в своей речи, говорил глупости.
Шио отличался простодушием. Но как-то не поворачивался язык назвать его деревенщиной. Сельчане на самом деле народ прыткий и хитрый. Месяц-другой — и их не отличишь от горожан. Под конец учебы видишь, что лучше городских устроились. Шио был особенным, сам по себе.
Однажды после экзамена все вместе пошли в кино на французскую комедию. Во время сеанса Шио вел себя неадекватно: начинал смеяться с некоторым опозданием, когда уже зал замолкал. На нас шикала публика и требовала унять хулигана. После сеанса его пригласил зайти к себе в помещение полицейский. Некоторое время мы мялись у дверей участкового, потом, когда надоело ждать, я зашел в комнату. Надо было выручать бедолагу. “Нарушитель порядка” уже вставал со стула.
— Что за занятный тип? — обратился блюститель порядка ко мне, когда удалился наш товарищ.
— С нами учится.
— Теперь я знаю не только то, как его зовут, а еще имена родителей, председателя колхоза, кличку любимого пса и быка-производителя в их деревне…
Особенно доставалось ему от “штатного остряка”, от того самого Резо. Именно по его инициативе всей общественностью обсуждались наиболее “смешные” ошибки, которые допустил Шио в том памятном диктанте. Он послал легковерного парня в соседний город, где “открыли новый магазин американских джинсов”. Магазин назывался “Техас”… Другой раз перед тем, как пойти на панихиду по умершей родительнице одного из педагогов, Резо “проинструктировал” Шио, чтобы он “от имени коллектива” приложился ко лбу покойницы. Тот начал было протестовать, но его урезонили, что в профессорских семьях “так поступают”. Шио так и поступил, чем вызвал неоднозначную реакцию у окружающих.
Однажды произошел инцидент. Воспользовавшись тем, что Шио отсутствовал в аудитории, Реваз залез в его папку и извлек оттуда тетради, обыкновенные, в 12 листов.
— Вы посмотрите: дневник. Какие утонченные запросы! Какая рефлексия! — говорил он нарочито громко.
В этот момент, дожевывая пончик, вошел Шио. Сначала показалось, что его пленило звучание таких высокопарных оценок, но, рассмотрев в руке Реваза свою тетрадь, он вдруг преобразился. Его глаза стали водянистыми, лицо разгладилось. Через минуту-другую обидчик был опрокинут наземь. Шио проявил жестокость, которую никто не предполагал в нем. Казалось, что кончится тем, что дерущихся просто разведут. Но вдруг тело Реваза сникло, а ноги задергались в конвульсиях. Шио душил его. Лицо было совершенно спокойным. Истошно завопили девушки, засуетились мужчины. Несчастного Резо увезли на “скорой помощи”. Шио увели полицейские. Один из них записал фамилии свидетелей и изъял вещи Шио. Перепуганная молодежь еще долго оставалась в аудитории…
Тут я обратил внимание на тетрадки, валявшиеся в пыли, где все это случилось, подобрал их, сложил вдвое и положил себе в карман. Еще подумал, как это следователь не обратил внимание на такой вещдок, поэтому я не проникся доверием к держиморде.
Придя домой, пообедав, я взялся за тетрадки, рассчитывая, что за 10 минут пробегусь по тексту. Признаться, меня не особенно терзали сомнения. Я не был замечен в том, что гонял этого бедолагу, разве что разделял общее веселье, им спровоцированное, но и миндальничать с его сокровенностями не собирался. Если что чувствовал в тот момент, то только дискомфорт от праздности, которая меня одолевала в тот вечер, и любопытство к автору, который только-только совершил покушение на убийство.
Хотя у меня с ним счеты были, легкую обиду затаил. Однажды я попытался образумить его, должен признать, не из жалости, а чтоб высокомерно упрекнуть незадачливого увальня. Я сказал ему, что он вроде фрукта, который не в сезон. Шио не стал смущаться, только серьезно заметил:
— Да, от меня аномия исходит.
Я стал выяснять, какого рожна он “анемию” приплетает. Шио улыбнулся, заметно, что с целью подтрунить надо мной. Он сказал:
— Я не отвечаю экспектациям, ломаю ваш код общения.
Мне ничего не осталось, как принять отсутствующий вид, как будто я даже и не заговаривал с ним…
Текст был написан плохим, но разборчивым почерком. Сначала меня удивил стиль. Обычно Шио говорил очень книжно, как иностранец, который изучил язык по книгам. Бедный Резо острил по такому случаю: “Васисуалий Лоханкин из “Золотого теленка” менее велеречив. Он изъяснялся пятистопным ямбом, наш Шио предпочитает гекзаметр”. А еще этот умник ловил кайф на том, что прибегал к старославянизмам и иностранным словцам. Типа — “глумиться”, “внимать”, “тщета”, “гневливый”, “мнить” и др. Он артикулировал их с удовольствием, скорее физиологическим. Но верхом кайфа для него было произнести: “агглютинация”, “Армагеддон”…
Если бы не узнаваемый почерк, я бы решил, что дневник не принадлежит Шио — текст был выдержан в телеграфном стиле, и не было никакого манерничания.
“10 сентября. День опять неудачный. Реваз надоел. Все надоели, того и жди подвоха. Соседи по комнате ночами постоянно выпивают и курят. А мне много читать надо. Решил снять комнату в городе, уйти из общаги. Потом — эти шутки на сексуальные темы… Обделенцы озабоченные! Слышно, как перед тем, как ко сну отойти, онанистикой занимаются…”
“17 сентября. Дом нашел недалеко от метро. Баня недалеко. Комната в конце двора. Понравилась. Правда, удобства во дворе. Хозяина Амбарцумом зовут. Он недолго со мной торговался. Я ему чачи деревенской подкинул — добрый стал. Тут же в магазин с моим задатком за закуской убежал. Захожу в свои хоромы. Когда открыл дверь, слышу, живность по разным углам “шарк-шарк”. Крысы, конечно, по хвостам определил. Решил в общагу вернуться. Стоял во дворе и ждал хозяина. Пришел родненький. Божился, что никаких крыс в комнате не водится.
Вошли в комнату, обшарили углы — нигде нет дыр. Всю ночь не сомкнул глаз. Чувствую, как эта сволота рядом, одна за другой, вдоль плинтусов шастает. Еще окно, как глаза ворожеи. Оно на тупик выходило, концом тупика было. По бокам — гнилые заборы…”
“1 октября. После уни в кино сходили. Там француз, как будто блондин и как будто высокий, на экране выкаблучивался. Помню его визит в Тбилиси. По ТВ показали. Сначала показали, как он с журналистами по-хамски обошелся, а потом мальчонка, что с ним роль должен был играть, прямо-таки заявил, что этот француз — плохой и злой дядя. Не мог я его ужимкам после этого смеяться. Только Бесо (тут я насторожился, ибо речь шла обо мне) и смешил меня своим смехом. Как кур кудахтал. Но надо отдать ему должное: когда меня как нарушителя порядка дурак-сержант допрашивал, только он зашел меня выручить. Манера шутить у него странная. Чуть что начинает: “А вы меня в Израиль не гоните! Здесь моя родина!” Как будто и так не ясно, что из аборигенов”.
Я ухмыльнулся: “деревенский” в самую точку попал. Евреи в Израиль стали выезжать, и мне тоже хотелось попробовать запретного плода эмиграции. Народ ухищрялся, как мог, только бы за кордон выскочить. Один знакомый выехал в загранкомандировку в Голландию, где педерастом прикинулся, чтоб только не возвращаться. Тамошним властям он заявил, что его у нас дискриминировали как представителя сексуального меньшинства. Есть у нас на курсе Веня, еврей. Плюгавый, с огромными очками на носу. Он далеко не подарок женщинам. К тому же, молчун. Нельзя сказать, что Веня молчит многозначительно, просто звуку не подает. Между тем, от него, как еврея, интересно было узнать, что он думает об эмиграции. Я раскраснелся, когда Шио в тексте указал на пробелы в моем образовании:
“…не знает, что такое аномия, путает с анемией”.
В тексте он привел пример о том, как она действует на лягушек. Какие-то злые зоологи на берегу пруда в разгар осени включили записанные на ленту брачные песни лягух. Как известно, они любовью весной занимаются. Прудик вспучился из-за паники, происшедшей в царстве земноводных. Самые слабые всплывали брюшком вверх, дохлые по причине инсульта мозга. Я поежился. Кажется, этот болван принимал нас за лягушек, себя за зоолога! Впрочем, не исключено, что Шио просто умничал с затейливым словечком.
“6 октября. Опять лажанули. Послали в Мцхету за джинами. Дело не в негодяе Ревазе. Там на самом деле в еврейских лавках джины можно достать. Денег мне отец прислал. Виноград сдал. Как назло, нужных штанов не нашел. В уни весь день хихикали.
Ночью снилось, как крысу в угол загнал. Она старая, поседевшая, зад опущенный. Ощерится и в глаза бросается. Я ее несколько раз веником отбил, пока позвоночник ей не перебил. Потом взял за хвост и из окна подальше выбросил. Руки помыл под умывальником.
Наутро Амбарцум спрашивает меня, почему вид такой, будто я кого сношал или меня сношали. Я промолчал. А он мне в спину продолжает говорить:
— Чачи больше из деревни привези…”
“9 октября. Только и разговоров о Фрейде. О либидо. Бесо называл ее Либидо Ивановной. Кстати, все у него от Ивана: Шизофрения Ивановна, Глупость Ивановна и т.д. Лектор по теории и практике журналистики — Гоги Г. — туда же. На лекциях и вне университета он только про Фрейда говорил. Корчил из себя интеллектуального франта, “братался со студентами”, приходил на лекции в джинсах. Но я обратил внимание на мину, которую иногда принимала его физиономия — он как будто отстранялся от происходящего и смотрел хитро и подло. Я подумал: как можно быть по-настоящему хитрым и подлым, если физиономия выдает твои намерения? Оказывается, можно, была бы воля быть таким. С таким выражением лица Гоги тискал на студенческой посиделке одну дуреху. Народ после этого судачил, дескать, Гоги находится под тлетворным влиянием Фрейда. Таким образом лектор по теории и практике журналистики стал “слыть” за фрейдиста-практика.
Я сам лично раз 8 выписывал в библиотеке “Тотем и табу” Фрейда. Столько же раз отказывали, несмотря на “уважение”. На девятый раз мне самому позволили спуститься в подвал. Библиотекарши доверяли мне. Где еще такого читаку найдут? Спустился я в подвал. Заветная книжица лежала не на своем номере, а рядом. Видно, лет 50 назад кто-то по ошибке положил. С тех пор книгу не могут найти, остолопы. За такую услугу мне разрешили взять книгу домой”.
Кстати, о Гоги Г. Я знал о нем больше, чем Шио. Он — дошлый парень. Всю свою научную карьеру построил на том, что описывал творчество одного грузинского журналиста, известного разве что только в Грузии. Свою курсовую работу о нем Гоги постепенно довел до кондиции докторской диссертации, которую защитил в 32 года. О предмете своих научных изысканий лектор помалкивал. Вел разговоры только на модные темы. Что о его подлости, то она, может быть, ему была мало свойственна. Поэтому он бывал так узнаваем, когда прибегал к ней. Гоги считал ее органичной для его видухи фаворита судьбы и начальства. Аналогично о его способности растлевать. Было заметно, что он слабосильный мужик, терзаемый множеством болячек, из-за чего постоянно принимал таблетки. То от печени, то от почек. Я знал, что он трудолюбив, когда нужно было, круглые сутки не вставал из-за стола и пил только кофе, из-за чего подорвал здоровье.
“10 октября. Сижу, читаю при свете лампы. И вдруг со стороны звуки какие-то странные, вроде как голубь сладостно воркует. Я подошел к окну. Вижу, в начале тупика, на улице, под фонарем подростки. Нервные какие-то, по движениям видно, в мою сторону смотрят. Даже дурно стало. Тут опять голубь заворковал. Чувствую, что в темноте под окном что-то творится. Вот из тьмы отделилась фигура и направилась в сторону площади. По спине вижу, что мальчуган лет 14-15. От толпы навстречу к нему другой подросток идет. Окунается во тьму. И опять голубь заворковал. Потом и этот мальчонка из темноты к площади направился. И тут вслед за ним толстозадая матрона с седыми волосами появляется. Еле, как утка, с ноги на ногу переваливается. Идет, шалава, деньги считает и себе в сиськи кладет. Вот тебе и Либидо Ивановна…”
“12 октября. Однажды Амбарцум говорит: “Почему из норы носа не кажешь? Вон, девица во дворе объявилась. Абитуриент, приехала из Поти. Срезалась на вступительных экзаменах. Как бобыль живешь, — продолжает и глазом подмигивает. — А то, как мой родственничек, умом тронешься”. Я ее во дворе видел. Она под краном посуду мыла. Помогала тетке по хозяйству. Довольно смуглая, маленькая. Заметил, что по утрам, когда я физзарядкой перед своей комнатой занимался, именно тогда эта девица появлялась. Венерой звали. Уже холодно было, а она в халатике, без чулок. Неосторожное движение, и ножка обнажалась. В метро встретились как старые знакомые. Вагон переполненный был, чувствую, как ее рука блуждает по моим деликатным местам. А когда поворачивалась к выходу на нашей остановке, по амплитуде рукой невзначай махнула и “случайно” задела. Я вспыхнул… Когда шли домой, как ни в чем не бывало вели разговоры на посторонние темы… Сегодня утром, когда зарядку делал, она опять в халатике вышла. Осмотрелась по сторонам и — в мою сторону. Опомниться не успел, как меня в комнату затолкала. Когда потом лежали, она меня спрашивает, что я на окно постоянно косо смотрю? Раскрылась и всей красой в сторону окна повернулась. А я говорю, что тупик там. Она подошла к окну и от страха взвизгнула: “Пасюк, пасюк за окном!” Видит, что я напрягся, сразу изменилась и сказала, что пошутила”.
“17 октября. После лекции в сторону метро с Бесо шел. Он мне предложил заскочить к его знакомому. Недалеко, мол. Бесо сказал, что этот знакомый (звали Мишей) — физик по специальности, а его отец — герпетолог, у них дома коллекция змей. Миша встретил нас приветливо. Сказал, что как раз собирался “новый экспонат” отцовской коллекции кормить, и показал в сторону кабинета.
— Африканская змея Бумсланг. “Хвилип” ее на гюрзу и двух гадюк поменял, — заметил он с выражением, с каким сын в присутствии посторонних поминает отца по имени и при этом коверкает имя.
Короткая голубого цвета ленточка. Ее укус парализует жертву через две минуты. Миша змейке в горло воронку вставил, разбил о стол яйцо и вылил содержимое в воронку, в пасть рептилии. Потом добавил коньяк. Мне пояснили, что Бумсланг плохо ест, не привык еще к новому месту. Коньяк же — для тонуса. Во время кормежки хозяин левой рукой держал голову змеи, двумя пальцами за шею, правой проводил манипуляции с едой. Я вызвался помочь ему и держал рептилию за живот и хвост. Затем наблюдал за ней, когда ее в террариум вернули. К ней Миша белого мышонка впустил. Симпатичный грызунок не понимал, что происходит, вроде даже заигрывал с хозяйкой. А та рот разинула, а он будто сам в пасть норовил. Змеища сомкнула челюсти. От ее головы комок-утолщение стал медленно перемещаться к животу. Потом змея пасть разинула, и комок спешно к голове начал перекатываться. Выскочил глупый мышь. Побегал легкомысленно по песку террариума, много следов оставил. Потом, устав, прилег у головы дремлющего Бумсланга… Но самое памятное — постучишь по стеклянной стенке, а змея насторожится, в клубок сворачивается, голова торчком, хвост нервно по песку бьет. Отвратная малюсенькая головка, как уродливый венец голубой ленты, раздвоенным языком стреляет. То в одну сторону, то в другую. Глаза же, маленькие черные точки, огромную злость импульсами излучают. Миша и Бесо удалились. О чем-то договаривались. Я осмотрелся. В душной комнате находились еще три пустующих террариума. Много книг. Тут меня хозяин окликнул. Угостить собрался. Принес три стопарика и налил коньяк, тот самый, которым змею потчевал.
Вечером Венера ко мне зашла. Я ей про змею рассказал. Сказал, что когда держал ее за тело, то сравнение сделал необычное: она так же упругая, как и мой член во время эрекции. Она протянула руку, чтоб пощупать”.
Действительно, в тот день я к Мише заходил, потому что он мне деньги задолжал. Его отца я видел редко, из-за его постоянных экспедиций. Мать умерла. Пока шли до метро, Шио впечатлениями делился. Он назвал мышонка счастливчиком: обречен, но не понимает этого. Когда прощались, Шио философски заметил:
— Чистая форма злобы — взгляд Бумсланга. Когда хочешь узнать, что значит злиться по-настоящему, без послаблений, стучи об эту стенку террариума!
“20 октября. Были на панихиде. Умерла матушка лектора по лингвистике. Когда собирались туда, Резо разную ерунду нес, насчет того, как надо вести себя. Вроде того, что от имени коллектива надо покойницу поцеловать, сам он не может, потому что боится. Зашли мы, я и приложился ко лбу мертвой старушки. Народ обомлел. Объясняться не стал. Между тем, у меня свой интерес был. Однажды мы, молодежь, в деревне в фантики играли у клуба. Мне пришлось бюст Ленина поцеловать, что перед клубом стоял. А когда пришла моя очередь водить-приказывать, я одного парня послал с памятником миловаться. Подчинился тот и потом говорит: что мертвого целовать, что бронзовый памятник — одинаковое ощущение. То, что Ленина он целовал, мы сами видели. Насчет того, что к мертвецу он прикладывался… Когда успел? Сегодня я решил сравнить ощущения. Действительно, похоже”.
“29 октября. Народ вообще испорченный. Когда Платона проходили, так только его диалог “Тимей” одолели. Про гомиков там.
— “Федон” читали? — спрашиваю у сокурсников.
— Про что это? — спрашивают.
— Там три доказательства бессмертия души.
— Совсем рехнулся! — в мой адрес прозвучало.
Другой раз прихожу, слышу, смеются коллективно. Достоевского обсуждают, “юмористические” места.
— Прямо как О’Генри! — ляпнул кто-то.
Насколько понял, читали диалог Ивана Карамазова с чертом.
Или “Дафнис и Хлоя” Лонга проходили. Пастораль. Вспомнилась деревня, как с отцом по утру на озеро выходили на лодке ряпушку брать для городских. Из Тбилиси народ приезжал за 100 километров. График был, чтоб для свадеб и поминок в определенные дни запас имелся.
Или, бывало, напахаюсь за весь день на кукурузном поле, приду домой, ноги помою, по пояс искупаюсь, волосы причешу. И никакой усталости! Выходил на околицу к клубу с ребятами беседы вести на разные темы…
У нас в группе Лонга все прочли. После этого стали приставать к Нике. “Гнатончика”, мол, не видел? Гнатончик — перверт, что к Дафнису приставал. Ника — неженка, зубы испорченные. Очень умный. Я им: что пристаете к парню? А тебе что? Я говорю: что, настоящих пидоров не видели? Кого имеешь в виду? Начали выяснять с гадким любопытством. Ника в руку смеялся, чтоб зубы не показывать. А рука не то что тощая, а хрупкая. И еще походка у него странная, как будто вымучивал, то косолапил, то прихрамывал… лишь бы не сказали, что задницей вертит. Худо, когда ни улыбнуться, ни пройтись свободно. Паренек красивый, хотя и сусальной внешности. Но он не унывал. Свое оружие имелось — информация. По проспекту Руставели с ним гулял, он рассказал про Резо. Тот с ним в одном классе учился. Заявился как-то Ника к Резо утром. Уж очень рано, раз вся семья полуодетая ходила. Стоит гость в прихожей, ждет, когда люди после сна отойдут. И тут слышит: “Мама, Резо опять описался!” Так младшая сестричка братцу подкузьмила. Мать ей: “Прекрати, дурочка, обманывать!” А девчонка опять продолжает. Даже обида в голосе, почему, мол, не верите. А тут и писун появился. В свежих трусах, чтоб показать Нике, что не писался. У самого же глаза виноватые. Кстати, уже довольно взрослые были, учились в 10 классе.
Еще — бабка у писуна тихо помешанная была. Так и померла в психушке. Среди хроников держали, потому что своего внучка чуть не прибила. Зашла за ним в детсад. Обычно отец наведывался, а тут она заявилась. Воспитательницы давать не хотели ребенка. Неладное почувствовали, но уступили все-таки. Бабка ведь. Потом отец на машине приехал. Встревожился. Домой звонит — нет ребенка там. Бросились искать. Чудом поспели. Бабуля внука на рельсы укладывала на железной дороге. Будто прощалась. Резо — пуганый товарищ. Даже пожалел я его”.
“9 ноября. Вышел на улицу. Слонялся без дела. Серо и сыро было. Вижу, народ на улице возбужденный перед настежь открытыми воротами собрался. Охают-ахают, головами с укоризной покачивают, но не осуждающе, а так, когда чью-то судьбу клянут. Две “скорые” еще стояли. От ворот вниз ступеньки во двор вели, дверь открытая, дворняжка внутрь заглядывает. Плач слышится. Точно, кто-то только-только умер. Я спустился по ступенькам. Собака виновато завиляла хвостом и пропустила меня в ту дверь. На тахте мальчонка лежал. Головка кучерявая. Синюшность на лице, поголубевшие губки разомкнуты, видны верхние зубы. Не знаю, почему я остановил свой взгляд на “улыбке”. Неужели он из толпы меня выбрал? В это время врач-мужчина, задрав майку ребенка, его грудку то большим, то указательным пальцем тыкает, а на лице выражение брезгливости. С ним молодая женщина-врач говорит. Оправдывалась, кажется. Блондинка, ухоженная, в кольцах и с сережками. А у ног мальчонки мать убивается, плачет навзрыд. Голос слабый, силы нет. Одна женщина, видно, что соседка, с понимающим и заговорщическим видом, даже участливо вроде, улыбается врачу-мужчине, говорит, мол, болезненный был бедняжка. Болезнь назвала какую-то. Минут пятнадцать назад все произошло. Побежал за сестричкой, потом вдруг остановился, стал задыхаться и упал. В это время сестричку привели. Постреленок такой, явно крепче брата. Ей казалось, что ее хотят наказать, упиралась, капризничала и еще понять не могла, почему народу столько. Потом увели ее. Тут я на одного молодого человека обратил внимание. Стоял в сторонке и плакал, как скулил. На мать похож чем-то, слабый. Мамин брат. Похоже, что из деревни его привезли, как к труду неприспособленного. Худой и нескладный. Наверное, он с детьми возился, опекал их. В это время слышу наверху, к воротам машина подъехала, дверь спешно хлопнула, и в комнату ввалился огромного роста мужчина. Ввалился и встал, как вкопанный. Девочка на него похожа была. Стоит и молчит, чуть покачиваясь. Смотрит поверх всех на ребенка. Тут соседские мужчины к нему подошли, успокаивают и говорят, что вещи надо из комнаты выносить. Тот молча утвердительно качнул головой. Стали обязанности распределять. Повернулся он к брату жены, хотел что-то поручить, но передумал. А тот продолжал стоять у стенки и скулит, слезы из глаз текут, не догадывается их вытирать…
Вслед за врачами я вышел на улицу. Народ не расходился. Трамвай-тарантайка проезжал мимо, я не стал прислушиваться к разговорам и неожиданно для себя бросился бежать за трамваем. Догнал, запрыгнул на подножку, только потом спросил номер маршрута. Никогда им не пользовался. Прошел в почти пустой вагон и сел на скамейку. Ритмичный стук колес навеял дремоту. Очнулся, когда вагон был совсем пустой и бесприютно двигался по улице. Через окна валил солнечный свет. Я вдруг заплакал”.
Здесь я оторвался от чтения. Посмотрел на окно моего кабинета. Вид на кирпичную стену дома напротив, никаких райских кущ не узрел. В этот момент я впервые почувствовал, что веду себя неприлично, по чужим дневникам, как в душе, шарю. Потом начал рационализировать: тетрадь поможет следствию, вернее, поможет Шио — человек наваждениями страдает, а с такого взятки гладки…
“10 ноября. С утра настроение хреновое. Вчерашнее вспоминалось, мертвая улыбка того ребенка. Она как будто ко мне обращалась. За окном постылость. Серый свет. Остался в постели до 2 часов. Потом встал и Венеру позвал. Она вдруг робость проявлять стала. Говорю, что поговорить хочется. Рассказал ей о вчерашнем. О саде тоже. Она молчала, потом сказала, что тетка ее хватится. Кажется, напугал девочку”.
“12 ноября. Пришло время практики. Нас распределяли по редакциям. Этим делом занимался Гоги. Меня направили в редакцию городской газеты. Она была притчей во языцех в университете. Снобы считали ее слабой. Газете приписывались анекдотические ляпы. Гоги Г. пересказывал их на лекциях. Одну из его баек я случайно вычитал из журнала, и касалась она не этой газеты. Я не стал проявлять информированность, этот тип веселился, возводя поклеп на редакцию, при этом его глаза смотрели подло. Он почему-то смерил меня взглядом, кажется, что-то заподозрил.
Кроме меня, в эту редакцию направили еще Резо и Нику. Они сами напросились. По особым соображениям. В этой газете работали их родственники”.
Кстати, меня определили в центральную газету. Мой отец в райкоме работает и редактор этой газеты пообещал ему присмотреть за мной.
“14 ноября. То, что в редакционной работе много суеты, я знал и в этом убедился в первый же день. Мы, трое, при галстуках, напомаженные, стояли в приемной редактора. Вокруг сновали сотрудники. Встречи с редактором не получилось. Ему было плохо, давление подскочило — в проеме открывающейся и закрывающейся двери я успел рассмотреть лежащего на диване маленького пожилого мужчину. Под голову ему положили кипу газет. Увидел его плешивый череп и редкие кучерявинки.
Моих однокурсников приютили “свои” люди. Я остался стоять в коридоре, как неприкаянный. Потом вижу, меня Ника зовет. Молодец, внимание ко мне проявил. Его родственник был заведующим отделом городского хозяйства. Он был краток со мной:
— Вам бы в институт леса съездить. Туда давно никто не наведывался из наших журналистов, потому что далеко находится, за городом, — сказал он скороговоркой. Потом объяснил, как добираться”.
“15 ноября. Еще было темно, когда я заявился на остановку деревенского автобуса. Водитель с интересом посмотрел на меня, единственного пассажира. Я ему объяснил, что еду по делам в институт.
— Уж очень рано собрались, — сказал он мне. — Институтские на работу к десяти утра на служебном автобусе добираются.
Не возвращаться же было мне. Отправился первым автобусом. За окнами салона была кромешная тьма. Из-за недосыпа и тряски я заснул…
Не знаю, сколько спал. Проснулся оттого, что меня из своей кабины окликнул шофер. Автобус стоял, я был по-прежнему единственным пассажиром, и все еще было темно. Водитель показал мне на пригорок, наверху я рассмотрел здание с внешним освещением.
— Следуй по дороге, она приведет к институту, — сказал мне.
Я в полудреме шел в сторону огней. Было холодно и сыро. Институт был в четыре этажа. Выше по пригорку чернел тихий лес. Несколько псов лениво отреагировали на меня, для проформы подали голос и продолжили спать. Сонное царство.
Некоторое время я простоял перед молчаливым зданием. Потом прикинул, что вовнутрь можно попасть через туалет. Обычно, какие бы меры предосторожности ни принимались, окна нужника остаются почему-то незакрытыми.
Я проник в туалет, вышел в коридор, поднялся на второй этаж. Набрел на диван. Прилег и опять заснул. Меня разбудили голоса. Надо мной стояли двое мужчин. Сторожа. Я им сказал, что я журналист. Один из них покачал головой и сказал, что я могу еще поспать…
Услышав, что к зданию института подъехал автобус, я выглянул в окно. Было светло, хотя и пасмурно. Я увидел простор, над которым доминировал пригорок. Я даже обомлел от неожиданности. Тогда подумал, поэтому ли темень была такой густой и глубокой? Такой она в степи бывает? Оказывается, дорога шла убранным пшеничным полем, уходящим к горизонту. В двух километрах виднелись очертания деревни — пункт назначения автобуса.
На этаж поднялись сотрудники института, которые смотрели на меня с любопытством. Переждав, пока они приступят к своим делам, я зашел к директору. Мне сказали, что директор приезжает на персональной “Волге”, его пока не видать. Ученый секретарь проводил меня к пожилому профессору Луарсабу М. Тот ведал так называемыми “светлыми лесами” и знал много не только о них. Я еле поспевал за профессором, исписал весь блокнот. Он рассказывал хорошо.
— Журналисты любят со мной дело иметь, — заметил мой респондент.
Окна его комнаты выходили на поле. Здесь пахло гербарием, потому что на столах на обыкновенных подносах были разложены листья разных деревьев, семена. Луарсаб М. попросил молодую лаборантку угостить меня, “молодого журналиста”, фирменным чаем из трав. В этот момент в кабинет заглянул молодой мужчина.
— Это наш спортсмен Гиви Д., — живо отреагировал профессор, — он регбист.
Регби только-только стали культивировать в Грузии. Увидев Гиви Д., я подумал, что зачинателями новых дел бывают как раз ребята из интеллигенции, как этот парень.
— Батоно Луарсаб, вы не поверите, но я поймал ту бабочку, — сказал он и достал предмет, похожий на портсигар. В нем находилась обернутая в пергаментную бумагу крупная бабочка. По виду она вполне походила на своих ночных сородичей.
— Не может быть, тонкопряд Шамиля! — воскликнул пожилой профессор. — Не особенно красивый, но редкий вид…
Когда я возвращался на автобусе обратно, сделал для себя еще открытие. Я не подозревал, что в темноте проезжал мимо живописного озера, деревень с осенними садами”.
“17 ноября. Окно отдела выходило на старый дом с претензией на барокко. Таких много в Тбилиси. Еще с XIX века буржуазные нувориши вовсю изощрялись, “замки” строили. Я сидел в дальнем углу комнаты и корпел над материалом. Текст тяжело шел. Хотелось написать поцветистее. Вижу, девицы, младший технический персонал, у окна собрались. Шушукались.
В этот момент дверь открылась и вошла старшая машинистка. Она бросила взгляд на девиц и потом ко мне обратилась:
— Твои каракули печатать не собираюсь! Сначала писать научись!
Она бросила мою рукопись на стол. Девицы разошлись. Я остался один. Потом зашел к заведующему отделом.
— Научись печатать, — ответил он мне холодно, — только польза для тебя.
На столе в отделе стояла старая немецкая машинка. Я поставил ее на подоконник, чтоб почистить, заменить ленту. Бросил взгляд на дом напротив”.
“20 ноября. Практика шла трудно. Мало того, что текст из себя по капельке выдавливал, еще печатать учился. Сидел часами в уголке комнаты и стучал на машинке. На меня мало кто внимания обращал. Нику его родственник опекал, постоянно оперативными заданиями ссужал. Поэтому он несколько раз успел опубликоваться. Реваз дурака валял, с сотрудниками быстро спелся. То и дело его можно было видеть: сидит в компашке, кофе потягивает, курит, зубоскалит.
Сегодня с одной из сотрудниц “мило” пообщался. Ее Зара зовут. Этакая разбитная журналистка. Маленького роста, бойкая. Таких, как Зара, в редакции целое сословие, что подолгу ждут шанс в штат попасть и замуж выйти. Она облокотилась на подоконник, курила. Видно, что была злая сегодня. Она долго стояла спиной ко мне, уставившись на дом напротив. Потом обернулась и на меня стала смотреть.
— Бурлачишь? — спрашивает.
— Да, — отвечаю.
Она ухмыльнулась. Сделала паузу. Потом скривилась и произнесла:
— Хор мальчиков и бунчиков.
Я сначала ничего не понял, хотя польстил себе своей эрудицией — был давно такой певец.
— Правда, что Ника из этого хора? — спросила она.
— Вроде, Ника не говорил, что в каком-нибудь хоре пел, — заметил я простодушно.
— Воистину деревенский дурак, как Реваз говорил, — сказала как бы в сторону, как в театре.
Меня осенило, но вид не подал. Только подумал, что такую гниду, как Реваз, давить надо. Видать, и здесь нагадил.
Под вечер, когда выходил из редакции, услышал, что кто-то блюз играет на рояле в актовом зале. Заглянул, а там Реваз сидит в одиночестве и задумчиво перебирает клавиши. Играл недурственно”.
“25 ноября. Наконец дали оперативное задание. Надо было поехать в институт ветеринарии. Институт находился далеко, к тому же, тема считалась невыигрышной. Заместитель редактора по очереди вызывал сотрудников. Те успешно находили оправдание отказу поехать к ветеринарам. Потом про меня вспомнили…
В институте я общался с арахнозоологами. Они конференцию организовали. После конференции меня приглашали на банкет. Я отказался, сослался на то, что материал срочно надо сдавать. На обратной дороге успел набросать материал. Заместитель меня сразу к машинисткам послал. Их начальница смерила меня взглядом и согласилась, чтоб я ей продиктовал.
Уже дома я лежал на кровати, смотрел на окно, а в голове — подкожные оводы, клещи. Это у меня из-за пущей ответственности. Задание выполнял, переволновался, теперь арахнозоология покоя не дает”.
“27 ноября. Первый раз опубликовался. Напечатали материал о конференции. Я купил несколько экземпляров номера. Один подарил Амбарцуму. Тот сказал, что я — писатель, и пошел показывать газету соседям. Венеру позвал, попросил принести ножницы. Она пришла. Я ей газету показал и материал, под ним мою фамилию. Потом вырезал материал из газеты и пришпилил к стене. Потом к Венере обратился и обрушился на нее всей своей энергией темперамента. Она не противилась”.
“3 декабря. Опубликовали материал о тонкопряде Шамиля. Я его тоже вырезал и повесил на стенке в комнате. Как сказал ответственный секретарь, запланирован материал о “светлых лесах””.
Судя по датам, Шио на некоторое время забросил дневник. Уже после практики он долго бегал в редакцию, носил туда свои “писульки”. Уверял, что гонорары зарабатывал, чтоб оплачивать квартиру. Шио выглядел энергичным.
Однажды я с ним гулял по проспекту Руставели. Когда мы приблизились к зданию издательства, он предложил заглянуть в бухгалтерию, “вдруг гонорарий (его шутка) нагорел”. Он был приятно удивлен, узнав, что ему причиталось 17 рублей. Шио получил их в кассе. Я посмотрел на него вопросительно, подумал, что прямиком в пивную пойдем. Обычное дело. Вижу, что он думает. Потом слышу:
— Пойдем, гляссе выпьем. Приглашаю!
“10 декабря. Сегодня наведался на станцию юннатов. Народ интересный там собрался, имею в виду преподавателей. Ископаемые из позапрошлого десятилетия. Мужики, например, как чиновники, в нарукавниках работают. У всех почему-то мушки под носом, носят цилиндры, макинтоши. Где их всех мариновали?
Но не в них дело. Когда возвращался в редакцию, мною жуткое чувство овладело. Показалось, будто сон наяву приснился. Со мной директор станции говорил нудно и хитро, а я вроде отключился. Впрочем, сюжет даже занятный привиделся. Какой-то резвый молодой человек с огромными папками сновал туда-сюда. По повадке — из новых сотрудников, из тех, что с амбицией. Вижу, он собрал коллег, человек десять, с ними общается. Критикует кого-то, идеи толкает, жестикулирует. Тут физиономия из пролета полуоткрытой двери высунулась, явно с гадкими намерениями. Тут же исчезла. А через некоторое время в комнату ввалился мужлан со значительным лицом (начальник!), а за ним тот тип увивался, что подглядывал. Мужлан заговорил с народом, не очень красноречиво, но четко. Ему молодая женщина попыталась прекословить, но было поздно, аудитория утихомирилась. Еще заметил, что женщина была русская и вполне симпатичная. А тот парень, что до этого витийствовал, в сторонке стоял, улыбку удовольствия прятал. Шеф, должно быть, его похвалил прилюдно, но пожурил за раж. Дескать, дело молодое… Ушел начальник и увел этого энтузиаста, а народ остался растерянный. Только русская дамочка какое-то недовольство проявляла. А тот прихвостень остался и победоносно озирал усмиренных сотрудников…
Опомнился я, когда директор станции мне в подарок раковинку предлагал. Я посмотрел в свой блокнот. Он был исписан…
В редакции рассказал о случившемся. Душа где-то за крамольным собранием наблюдала, а руки записывали интервью. Зара за моей спиной сидела. Через отражение на стекле окна, что выходило на особняк, я увидел, как она пальцем у виска покрутила. Резо свою песню завел: если либидо играет, то очень непонятное, как можно было приторчать на прохиндее-карьеристе? Ника попытался ту русскую особу припомнить, но его уже не слушали. Шел разговор, бывает ли у гомиков геморрой, и что тбилисский стадион — единственный в мире, где десятки тысяч людей воодушевленно скандируют: “Судья — пе-де-раст, судья — пе-де-раст!” Тут вступился завотделом спорта, который заявил, что был свидетелем, как в Ереване тоже это кричат, но с меньшим воодушевлением.
— Видимо, только-только у нас позаимствовали, — сделал он заключение.
Потом родственник Ники ко мне обратился и говорит серьезно, что у меня периферийное сознание сильное.
— Глубина видения есть. Только в тот момент у тебя физиономия тупой делается, — сказал он”.
“26 декабря. В редакции неприятности приключились. В одной моей информации ошибку допустил — неправильно инициалы одного партийного бонзы дал. Редактору из горкома позвонили, уведомили о неточности. Он кричать начал, требовать к себе виновника. Мое имя ему ничего не говорило. Он посмотрел на ответственного секретаря, а тот ему обо мне сказал, что я стажер, который о бабочках и паразитах пишет. Кончилось тем, что со мной ответственный секретарь поговорил. Из его спича я вынес, что прихожу сюда, нудно на машинке стучу часами, что не досмотрели меня, что со мной много нянчиться надо, и что некому это делать. Свою тираду он завершил нравоучительно:
— Пукать не надо!
Я понял, что он выразился иносказательно, но не совсем уразумел, что именно он имел в виду. Анализировать не стал и решил сделать перерыв в моей журналистской работе”.
“15 января. Последнее время плохо себя чувствую. Слабость одолевает. Не мог на ногах стоять, чтоб не опереться на что-нибудь, а когда садился, голова поникала, тянуло ко сну. Вчера был последний экзамен. После экзамена зашел в поликлинику. Меня послушала врач и сказала, что я болен пневмонией в скрытой форме, та, что без температуры и кашля. Я еле добрался до комнаты. Позвал Амбарцума и все ему сказал. Тот засуетился. Я попросил позвонить к моим домашним в деревню.
Ночью кошмар снился. Окно, как магнетический глаз, на меня смотрело. Я, шатаясь, подошел к нему и глянул. С той стороны окна прямо мне в глаза смотрела крыса…
Приехавшая утром мать нашла меня лежащим у окна. Я очнулся от ее крика и оттого, что она меня обнимала.
Приехала “скорая помощь”. Мне ввели лошадиную дозу антибиотиков. Мама сидела на постели и не отходила от меня. Не распакованные сумки стояли у входа. Я почувствовал облегчение. Посмотрел на сумки и спросил маму, что она привезла мне…”
“20 января. Пришли сокурсники — Ника, Реваз, Бесо и еще две девицы. Они наперебой рассказывали о том, как узнали о моей болезни. Я ничего не понял, но не стал вдаваться в детали. Они принесли много цитрусов, шоколад. Бесо мне по-дружески тумаков по физиономии надавал, есть у него такая манера проявлять доброе расположение. Гости еле разместились. Мать угостила их чурчхелами.
— Однажды, в мою бытность в Москве, зашел я в гастроном, а там связка чурчхел висит, под ней надпись — “винно-ореховая колбаса”, — заметил Реваз.
Поговорили о фильме Тарковского “Зеркало”. Все отзывались о нем восторженно. Поговорили о горькой судьбе режиссера. Одна гостья — Тамара — грустно сказала:
— Верный способ разделаться с гением — не замечать его творчества.
В свои права вступил Реваз. Разговор о Тарковском он плавно перевел на свои любимые темы. Явно не только для него любимые, раз никто не воспротивился им. Впрочем, он говорил вполне занимательно. От него я узнал об особой пластике спины и затылка. Резо привел пример из кино. Некоторых артистов в нужный момент со спины показывают.
— Можете себе представить, я со спины евреев распознаю, — заявил он хвастливо.
Ника ему заметил:
— Бросай фанфаронить. Обычно расовые типы по черепу распознают.
Реваз только хмыкнул в ответ.
— Не помнишь, как Гоги, наш лектор, рассказывал про спеца по черепушкам? Он свою жену к нему повел. Тот ее голову разными циркулями измерил и сказал, что жена Гоги не еврейка. Наш лектор и его жена запротестовали. Бабушка супруги была помянута. Спец опять сделал замеры и потом извинился, мол, ошибся. А ты говоришь, — обратился Реваз к Нике. — Понятно, зачем Гоги жену к тому шарлатану повел. Норовит к евреям затесаться и эмиграции испробовать.
Тут Бесо опять свою песню запел:
— А вы меня в Израиль не гоните! Здесь моя родина!
Когда речь зашла о гомосексуалистах, Резо невозможно было остановить. Список великих людей, склонных к этому пороку, в изложении этого типа показался бесконечным. Выяснилось, что Реваз достал где-то американскую книгу, которая содержала такую информацию.
— В книге материалы есть о великих людях, тех, кто всю жизнь в девственниках проходили… Вот ты Бернара Шоу уважаешь, — обратился ко мне гость, — а он так прожил, что с женщиной не переспал. Эти его разговоры о необходимости уничтожения народов, об использовании для этих целей гуманного газа…
— Про газ ты в той же книге прочитал? — спросил я.
— Нет, вчера по телику об этом говорили. Совпадение получается: по злобе от воздержания он такие теории выдавал.
Бернара Шоу я не читал, уважать или не уважать его особых причин у меня не было, но за старика обидно стало.
Под конец Реваз лукаво улыбнулся и заявил, что надо быть великим, кроме того, что развратным, чтобы удостоиться чести в такую книгу попасть”.
“21 января. Уколы мне делала тетка Венеры. 4 раза в день. Приходила ночью, под утро. От денег отказалась. Мать ей привезенные чурчхелы преподнесла. Ее племянница зашла один-два раза. Посидела, поерзала немного и ушла. Не знала, как со мной вести себя в такой ситуации”.
“2 февраля. Окончательно оклемался. Отец несколько раз ко мне и маме приезжал. Разные народные средства привозил. Все медовую настойку напоминали. Отец Амбарцума вином и чачей угостил. Довольный ходил Амбарцум.
Сегодня папа приехал и маму увез. Уговаривали в деревню поехать с ними. Я отказался. Скучно там. Особенно зимой”.
“4 марта. Настроение опять упало. Одно спасение — книги читаю. При свете лампы читал Фолкнера “Шум и ярость”. В университете все с ума посходили. Никто не знает, что первоначальное название — “Звук и ярость”. У Малькольма Каули вычитал. Такого фолкнероведа, небось, не знают. Кэдди, Кэдди… Запах жимолости тугими волнами накатывает. Кваканье молодых лягушек колокольчиками переливается. Посмотрел в сторону окна. И впрямь, со всех дыр сквозит аромат, и этот перезвон…
Какая-то блядь сравнила меня с Бенджи. Еле сдержался. Но немножко посмеялся с другими, чтобы, как скоты, не затоптали.
Но что это? Крики и вопли под окном. Двое дерутся. Как звери. Я бросил читать и к окну прильнул. Кто-то из них палкой махал. Один затих. А другой продолжал его палкой бить. Я кричу:
— Прекрати, сука! А то я сейчас выйду!
Тот убежал. Как спать, когда под окном мертвец? Конец тупика, и вряд ли кто здесь скоро появится. Окно открыл, вылез. Воняло сырой гнилью. Луна стояла высоко. Тела нигде не было видно. Чертыхнулся, пописал на землю. Успокоился. Влез обратно.
Утром снова выглянул в окно. По улице ходили люди, никто не заглядывал в тупик, проходили мимо, будто его и не было”.
“5 марта. Утром Амбарцум спросил меня, кого я материл ночью.
— Во сне, наверное, — говорю.
— Не слышал, что братья Т. по соседству поножовщину меж собой устроили?
— Не слышал, — ответил я.
Амбарцум говорит мне:
— Много читаешь!
Я ему говорю, что электричество не жгу.
— Не в этом дело, жги, сколько хочешь. Чтоб не чебурахнулся, как мой родственник. Тоже студентом был, много читал, крыша поехала! Вообще, как со сном и аппетитом? — спросил старик и посерьезнел.
Я не стал откровенничать, хотя его внимание меня тронуло.
Вчера Венера уехала. В последнее время она меня не особенно жаловала. Говорила, что тетка вдруг ее гонять начала.
Я ей говорю:
— Ее понять можно. Она — климакторичка.
Венера не знала такого слова”.
“15 марта. Прошелся по весеннему Руставели. Туда и обратно. Клумбы уже зеленеть начали, почки на платанах набухли. Здесь большая вероятность кого-нибудь встретить и поговорить. Много красивых девочек гуляет. Завел за привычку такие прогулки. На Земеле в доме Тер-Казаряна как-то приметил одного субъекта. Дом выстроен в готическом стиле с башнями. Тот тип постоянно торчал в окне одной из башен. Каждый раз, проходя мимо, невольно глаза поднимал, чтобы убедиться, что тот мужик на “посту стоит”. Взгляд у него неподвижный. Сегодня почувствовал, что наши глаза встретились. Увидел, как улыбка на его губах еле заметно зазмеилась. Не исключено, что показалось”.
“20 марта. Сцену наблюдал. После долгой прогулки меня разморило. Я остановился у автобусной остановки. Мое внимание привлекло одно армянское семейство. Видимо, только-только из гостей. Как часто бывает, взрослые слегка иронично отзывались о хозяевах, но все выглядели сытно пообедавшими. В самый момент, когда надо было подняться в подъехавший автобус, вдруг хватились: “Артурик пропал”. Семейство заметалось в панике. Автобус ушел. Отец, полный невысокий мужчина, рвал и метал, а его жена, дородная женщина, колотила себя по щекам, двое разновозрастных чад стояли испуганные.
Первой пришла в себя девочка лет двенадцати. С испуганным лицом, но уже о чем-то догадавшись, она, толстенькая, трусцой побежала в сторону поворота на другую улицу и на некоторое время скрылась за ним. Все семейство и я смотрели в ту сторону. И вот из-за поворота появилась девочка (“мамина умница”). Под руку она вела незадачливого Артурика — полного подростка в коротких штанишках. Его лицо улыбалось, но по мере приближения постепенно принимало виноватое выражение.
Отец подбежал и залепил мальцу пощечину. Тут подбежали матушка, сестра, совершенно счастливые оттого что пропавший нашелся. Оказывается, заигрался в гостях.
Подумал: как мило. Они подкупали своей непосредственностью”.
“22 марта. Когда проходил по Земелю, опять того парня в окне увидел. В той же позе. Он вдруг заулыбался и поднял руку вверх в знак приветствия. Я не знал, как поступить”.
“27 марта. Есть такой Веня на курсе. Он много знает и много молчит. В тени держится. Маленький, с огромными очками на носу. Я ему сказал, что настроение у меня пакостное.
— Сейчас по восточному календарю год Дракона. Для утонченных натур он испытание на прочность. Как бы с ума не сошли, — сказал он холодно. — Ты с виду грубоватый увалень, но внутренне нежный”.
“30 марта. С утра мышиного цвета небосклон давил. Тяжело было на душе. Завтракать не стал. Пошел в баню. Очередь была большая. Постоял полчаса, надоело. Решил прогуляться по проспекту. Прямо из бани направился в метро. По дороге увидел нечто. На мусорной куче, у арки входа в один из дворов, мертвый кот валялся. К нему сзади дворняга пристроилась, пытается насиловать. Отвратный хер, глаза сумасшедшие, пес будто слюну пустил от вожделения.
У меня даже челюсть отвисла от такой перверсии. Проходящий мужик тоже присмотрелся, потом нагнулся в поисках камня. Отогнал пса. Вижу, собака кругами ходит. Пережидает. Глаза такие же сумасшедшие…
Потоптался во дворе университета и вернулся домой. Заснул рано. Сквозь сон слышу — опять шарк-шарк, а во сне вижу типа, что в окне постоянно торчит. Он будто по улице разгуливал. Сначала не узнал его. Угрюмый, с черными очками, сутулый…”
“5 апреля. После бани решил прошвырнуться. Когда поднимался на эскалаторе на Земеле, почувствовал неладное. Народ возбужденный был. Поднялся наверх и вижу: тот дом в готическом стиле оцеплен милицией. Насчитал пять карет “скорой помощи”. Люди в шоке. Толком ничего объяснить не могут. Посмотрел на окно, чтоб “старого знакомого” увидеть. Не было его на месте. Сердце защемило от дурных предчувствий.
Пошел я в Кировский парк, что неподалеку находился. В шахматы там поигрывал. Шахматный павильон почти пустой был. Сидело несколько пенсионеров. Двое играли. Партнеры хамили друг другу. Эти любители мало что плохо играют, еще жадность проявляют, не вернут ход, сколько ни проси, нетерпеливыми бывают, когда задумываешься. Сколько мужиков наблюдал, что здесь за шахматной доской вдруг в мелких интриганов превращались, неприятно нервозных! Всякое достоинство теряют. Я сижу со своими банными принадлежностями в сумке, смотрю и слушаю.
В это время разговор два старичка вели:
— Таким образом 8 человек зарезал. Утром подстерег и порезал кухонными ножами. Там же, знаешь, коммуналки. Двери не закрываются. Кто на дороге попадался — того и пырял. Настя его ножом в грудь в ответ. Помнишь, такая баба-городовой. Ее тоже сильно поранил в руку. Крик стоял!..
— А кто он? — спрашиваю.
— Васо зовут. Его родители на поруки взяли из психушки. Сами в Ваке жили, а его в комнате в коммуналке на расстоянии держали. Он еще фашиста из себя изображал.
— А не тот ли, что постоянно в окне торчал? — спрашиваю. Озарило вдруг.
— Тот самый. Шпыняли его, правда, вовсю. Проходу не давали…
Ночью опять нашло. Слышу, как крысы хоровод водят вдоль плинтусов. Появляются одна за другой и пропадают сквозь лаз под окном. Как ошарашенные, правильным ходом одна за другой. Как будто электродуга пошла, и они в ней напряжение поддерживают своей очумелостью. Забился я в свою кровать и думаю: если внимание привлечь, скопом по команде набросятся. Гляжу в окно, на улице луна высоко. Может, от этого у них такой психоз?..”
Он описывал событие полугодовой давности. Весь город в смятении пребывал. Этого убийцу вместе с его жертвами вывозили. Все они накрытые были на носилках. Ему операцию сделали, рану зашили. На следующий день, когда очнулся, в буйстве все швы порвал и умер.
Здесь кончался текст и тетрадь тоже. Последнюю фразу Шио еле уместил.
Закрыв тетрадь, я почувствовал легкий озноб. Мне почему-то стало тревожно, в груди защемило и пальцы подрагивали. Утром проснулся очень рано, чувство тревожности не покидало меня. Я лежал в постели и тут поймал себя на мысли, что боюсь возвращаться к уже прочитанному тексту и что меня сильно влечет куда-то. Есть ли еще тетрадь с продолжением текста? Надо ли отнести тетради в милицию? А вдруг Шио еще раз меня помянет?
Я спешно оделся и направился к дому, где жил Шио.
Он жил в самом конце двора. Я шел, как сквозь строй. Меня расстреливали беспардонные любопытные взгляды, зыркающие из одноэтажных строений, конурок и сараев. Женщины, увидев меня, прекращали скандалить, потом продолжали истеричные разборки. Наглые мальчишки забегали вперед и смотрели в упор. Чернявая девица мыла грязную посуду под краном во дворе, мое появление отвлекло ее, и она развела лужу. Только пьяные мужики меня не замечали. Они играли в карты. В ногах путались то кошки, то собаки, то голые младенцы. Вспугнул сонных кур. Стоял жуткий запах нужника, а по воздуху носились зеленые мухи…
— Студент-писатель жил здесь, — сказал мне вонючий старик со взглядом постаревшего пьяницы.
— Знаю, — ответил я.
— Вы не знаете, как его дела? — спросил он.
Его трясущаяся рука показывала на дверь и окна, облепленные старыми газетами вместо занавесок. За дверью было тихо и прохладно. Сбоку от входа находилась кухонька — комнатушка размером в квадратный метр. Короткий темный коридор упирался в старую дверь. За ней открывалась длинная, как пенал, комната… шкаф, кровать, стол стояли один за другим. На стенке висели пожелтевшие вырезки из газет.
Я бочком протиснулся между кроватью и столом, чтоб дойти до окна, мутного, с облупленными рамами. От него шел серый свет. Тревога у меня не унималась, тут я понял, что влекло меня сюда — желание выглянуть из этого окна…
Тетрадка, книги лежали на столе. Клеенка была загажена крысиным калом и запятнана следами грызунов. А сами тетрадки и книжки изгрызены в клочья.
МАРИНА
В командировку я отправился ночным поездом. Рассчитывал прибыть к месту назначения утром, но ошибся. Полусонный проводник разбудил меня в два часа ночи. Состав уже подъезжал к станции. “Стоянка две минуты”, — предупредили меня.
Освещенный перрон был совершенно пустынным. Я зашел в маленькое здание станции. Окна его внутренних помещений были раскрыты настежь. В каждом из них горел свет. И здесь было безлюдно.
Неожиданно меня окликнули. Я вздрогнул. Это был молодой человек, железнодорожник в красной форменной шапке, видимо, дежурный. Он обратился ко мне на мегрельском, потом, как бы опомнившись, перешел на грузинский. Из разговора с ним я узнал, что до города три-четыре километра, что надо выйти на дорогу и следовать прямиком до центра. Парень предложил мне переждать в зале ожидания. Я почему-то отказался. Он проводил меня до выхода из станции. Потом попросил меня подождать минутку, вернулся в служебное помещение. Принес палку. “Это вам, чтоб от собак отбиваться”, — сказал железнодорожник.
Очень высоко в ночном небе горели луна и звезды, горели, но не светили. Мир был пуст, только кваканье лягушек и стрекот сверчков оживляли его и придавали ему объем… Постепенно из темноты то там, то здесь по обочинам стали проступать тени — сначала редких деревьев, а потом зачернели заборы и дома — я вступил в городок. Кваканье прекратилось. Темные силуэты, обступавшие дорогу, были безмолвны, только где-то иногда побрехивали собаки. Палка не понадобилась, и я ее выбросил.
Меня привлек шум струящейся воды. Я набрел на хиленький фонтан — должно быть, центр городка. Потом разглядел в темноте скамейку, прилег на нее, положил под голову папку и заснул.
Меня разбудил разговор дворника. Он переговаривался с проходящим ранним прохожим и, хихикая, показывал на меня. Из разговора я понял, что меня почему-то приняли за пьяного иностранца. Я быстро поднял голову, присел на скамейке, надел очки, которые перед тем, как “приготовиться ко сну”, положил в карман пиджака, и спросил, где находится управа. Смущенный дворник показал в сторону — метрах в двадцати от фонтана стояло здание с колоннами.
Командировка была тяжелая. Я ездил по всему району с инспекцией чайных хозяйств.
Меня устроили в гостиницу не совсем удобно. Впрочем, выбирать не приходилось: хозяева любезно оплатили мое недельное проживание именно в этом номере. Под ним находился ресторан, так что чад его кухни из моих апартаментов не выветривался. По вечерам от какофонии, которую устраивал подо мной местный ансамбль, становилось окончательно невмоготу. Любительское исполнение может умилять, но терпеть его в больших дозах трудно. Тем более, если “надругательству” весь вечер напролет подвергается любимый тобой “Биттлз”. Обычно к двенадцати ночи внизу становилось тише. Хмельно горланя, публика расходилась.
На моем этаже проживали трое англичан. Кроме того, что они что-то строили в городке, они были еще и завсегдатаями ресторана. Иностранцы с непривычки напивались до потери пульса. Об этом в городке знали все, так что мой “инцидент” с дворником не был случайностью. Видимо, как и репертуар местного ансамбля. Каждый вечер шумной гурьбой пьяные фирмачи возвращались по коридору к себе в номера. Хлопали двери, одна, другая, третья — все, можно засыпать.
Но однажды в коридоре хлопнули только две двери. Я ждал, когда стукнет третья. Потом не выдержал. Не зажигая света, натянул брюки и вышел в освещенный коридор… По полу, покрытому линолеумом, оставляя после себя мокрый след, как улитка, полз иностранный подданный. Пьяный. Бедняге надо было помочь. Мой английский был не в состоянии пробить алкогольный аутизм иностранца. Он только мычал в ответ. Тогда, не спрашивая позволения, я подхватил его под мышки и потащил к номеру. Толкнул плечом дверь…
Среди всеобщего разгрома на неубранной постели восседала женщина в белом накрахмаленном переднике. Явно — официантка из ресторана. Она курила. Я обратил внимание на то, как она по-особому собирала полные губы, когда пускала струйку дыма.
— Где ты нашел это? — спросила она скрипучим голосом, указывая дымящей папироской на хозяина комнаты.
Тот стоял, уткнувшись носом в гардероб, спиной к нам, и источал запах водочного перегара и мочи.
— У тебя не местный выговор,— сказал я ей.
И удосужился ответа, не успев закончить фразу:
— Да, я из… — не без аффектации мне назвали маленький городок.
Он находился далеко от этих мест, в другом регионе. Ей казалось пикантным представлять его здесь, в Менгрелии. По прихоти случая я некоторое время жил в этом городе.
— Мы земляки, — сказал я.
Получилось, что застал ее врасплох. Она смерила меня настороженным взглядом мутных глаз, как бы пытаясь прокрутить в голове разом возможные последствия неудобной ситуации, а потом, вроде оправившись, начала вести себя вызывающе. Не став испытывать свое терпение, я пошел спать.
Когда ложился в постель, меня пронзило воспоминание…
Мы, мальчишки, идем в школу, девочка, беленькая, в ухоженной школьной форме, младше нас, у нее полные губы. “Фу, губастая!” — обронил кто-то из нас — не из шалости или злости, а потому что не знал, хорошо это или плохо — иметь такие полные губы. Она виновато улыбнулась…
Помню еще, мы играли в футбол в школьном дворе. Было грязно и мокро. Мяч взмок, стал тяжелым и жестким. Мимо проходили девочки. В этот момент я сильно “промазал”, да так, что угодил одной из них в лицо. Мальчишки смеялись, а девчонки обзывались. Не думаю, что тогда я испытал сильное чувство вины, ибо пребывал в том возрасте, когда “девчонок ненавидят” и считают за браваду потаскать какую-нибудь из них за косы. Пострадавшей была та “губастая”. Она стояла в сторонке и незаметно плакала. Мне показалось, что я ее пожалел. Подошел к ней. Снизу вверх на меня глянул опечаленный взгляд. Верхняя губа треснула и слегка кровоточила. Я смутился, полез в карман за платком, чтоб утереть ее грязное лицо. Она тихо сказала:
— Спасибо.
— Нечего околачиваться здесь и мешать играть в футбол! — бросил я в ответ и присоединился к игре.
Через некоторое время отца перевели в Тбилиси. Школу я закончил в столице. Потом поступил в университет. Я часто встречался с бывшими одноклассниками. Они учились в разных вузах. Однажды мне рассказали скандальную историю, приключившуюся с одной из учениц нашей школы, поздним и единственным ребенком у своих родителей. Мне пытались напомнить, о ком шла речь, называлось имя — Марина, но я отмахивался: с городком и, тем более, с его сплетнями я себя уже не идентифицировал…
На следующее утро, проходя мимо открытых дверей ресторана, я увидел ее. Она стояла у стойки и протирала фужеры.
— Марина, — позвал я.
Она обернулась. Я покрепче зажал под мышкой свою папку и заспешил к автобусу, направляющемуся в дальнюю деревню. Оттуда мне предстояло перебраться в соседний район…
СВАДЬБА
Можно было пронестись по трассе и не заметить, что проезжаешь город. Вдоль шоссе — сплошь деревенские подворья, огороженные железными заборами, огороды, сады, лениво слоняющиеся домашние животные. О том, что это все-таки город, а не село, свидетельствовало типовое здание бывшего райкома — атрибут всех районных центров Грузии. Сейчас здесь управа. В ней работает каким-то начальником мой университетский однокашник Серго. И проживает он поблизости от этого здания — сверни только с шоссе, метров пятьдесят по грунтовой дороге, и ты у ворот, украшенных в стиле барокко.
Там, где жил Серго, всегда пахло прокисшими виноградными ягодами. Запах исходил от единственного здесь промышленного предприятия — винного завода. Хотя, по рассказам Серго, был на окраине городка еще и маленький механический завод. Ныне он в развалинах. Воспользовавшись перестройкой, заводик разграбило местное население…
Мой друг справлял свадьбу дочери. Я подоспел к самому началу. Хозяин был поглощен приготовлениями и едва поздоровался со мной. Меня отдали на попечение одному мальцу. Он помог пристроить мою “Волгу” в соседском дворе. Мы возвращались пыльной улицей, вдоль заборов, над которыми свешивались еще неспелые яблоки. Я видел — то там, то сям меж веток яблонь роились пчелы. Но их не было слышно, потому что над городком надолго зависла высочайшая истерическая нота — где-то резали большую свинью. Когда мне стало казаться, что бедное животное мучают, истошный вопль вдруг оборвался.
Серго встретил меня у ворот, с укоризной глянув, что, мол, так долго, и повел к столу, где сидели жених и невеста.
— Помнишь батони Нодари? Он тебе постоянно “барби” привозил, — сказал Серго дочке.
Заметно было, что она не помнила, хотя вежливо улыбнулась. Девушка и ее жених мне понравились. Потом Серго усадил меня за один из столов и с некоторой строгостью в голосе попросил сидящих там мужчин присмотреть за гостем. “Будь спокоен, Геронтич!” — ответили ему, и тот поспешно удалился.
Столы в три ряда были накрыты на лужайке перед опоясанным верандой домом под вековым ореховым деревом. Ряды были такие длинные, что невозможно было даже докричаться с одного конца до другого. Тем более что стоял обычный для таких торжеств гомон. Но вот вперед выступил Геронтич и натруженным голосом, срывающимся на фальцет, предложил избрать тамадой Хвичу Г. Свадьба началась.
Я давно подметил, что в подобного рода церемониях не обходится без доли цинизма. И чем дальше от эпицентра, тем он явственнее. Однажды, во время поминок моей бабушки, я случайно подслушал некоторые подробности из ее почти столетней биографии. Мне не хотелось устраивать скандала, но я понял, что если и бывают драки на празднествах или поминках, то нередко из-за подслушанного грязного разговора или двусмысленного тоста. Здесь, на свадьбе, мы составляли периферию, и народ, кроме того, что неумеренно много ел и пил, еще и сплетничал напропалую. Так я узнал, что Хвича Г. — бывший вор в законе:
— Настоящий воровской авторитет не для Геронтича. Этого Хвичу развенчали еще лет двадцать назад в тюрьме. Пуп ему вырезали, теперь он — просто-напросто барыга, — сказал, хихикая, толстяк, сидевший напротив. Он был бы не прочь пройтись еще по адресу Серго, но покосился на меня и замолк.
Тут встал его сосед Ростом и, слащаво улыбаясь, присоединился к здравицам в честь избранного тамады и, одновременно, как актер в театре, говорящий в сторону ремарку, чехвостил тамаду на потеху сидящим рядом. Ничего не ведающий Хвича энергично раскланивался, посылал во все стороны воздушные поцелуи, что создавало “комический” эффект.
Свадьба шла своим чередом, когда наступила небольшая пауза, даже прекратили музыку. Заглянул важный гость — огромный тучный мужчина, с холеным лицом и усами. Серго подбежал к припозднившейся персоне и подвел к столу, где находились жених и невеста. Гость одарил молодых, потом повернулся к “общественности” и спросил во всеуслышание, как ей нравится вино.
— Батоно Вано! Батоно Вано! Спасибо, спасибо! — послышались подобострастные возгласы.
Довольный “батоно Вано” попрощался и, несмотря на протесты хозяина и гостей, торжественно удалился.
— Главный отравитель! — послышался мне игривый шепот сбоку. — Сколько народу своим суррогатом извел…
Насколько я понял, батоно Вано был директором винзавода.
Признаться, у меня не было аппетита. Слегка ныл желудок. К тому же, было обидно за Серго. Невысокого роста, он хлопотал, суетился, а один раз даже чуть не споткнулся, что вызвало недоброжелательное оживление моих соседей за столом. Захотелось прогуляться. Закуривая, я направился по дорожке, мощеной осколками мрамора, к воротам. Меня опередила быстроногая девчушка. Она несла накрытый бумагой таз, явно с пищей, и сумку с бутылками.
Улица, залитая солнцем, была пустынной. Собственно, смотреть было не на что — те же заборы, сады… Быстроногая девочка куда-то спешила. Из любопытства я последовал за ней. Она несколько раз свернула и потом уперлась в полуразрушенную каменную ограду. Видимо, здесь находился упомянутый механический завод. Сквозь зияющие проломы в ограде виднелись опрокинутые вагонетки, раскуроченное оборудование, покоящееся в разросшемся бурьяне, в глубине двора — корпус с пустыми глазницами. Место казалось тихим и прохладным.
— Вася, Коля! — позвала девочка.
Из зарослей бурьяна появились два существа — в оборванной одежде, обросшие, грязные. Типичные бомжи. Один из них раболепно протянул руки через пролом в ограде.
— Это вам угощение от Серго Геронтича, — на ломаном русском объяснила она.
Те в знак благодарности закивали головами и скрылись с харчем в кустах. Девочка, увидев меня, наблюдающего за всем этим на расстоянии, улыбнулась и сказала:
— Они — бывшие рабочие завода. Есть еще третий. Он инженер. Бедняга спился окончательно и заболел, лежит где-нибудь под кустом.
Некоторое время мы шли рядом, потом девочка поспешила обратно на свадьбу, я же замедлил шаг. Возвращаться не хотелось. Уже на некотором удалении от ворот Серго я вовсе остановился — два перепивших гостя окропляли, а третий облевывал забор хозяина свадьбы. Я стоял и не знал, в каком направлении идти.
Вдруг почувствовал, что эту сцену наблюдает еще кто-то. Когда обернулся, увидел пожилую женщину с зонтиком. Она смотрела с нескрываемым презрением. Ее внешность была необычной для этих мест, пожилая женщина напоминала заблудившегося интуриста. Вдруг последовало:
— Schande! Sie schamen sich sogar vor einem alten Menschen nicht!
Меня передернуло, фраза на немецком была выговорена чеканно и так, как говорят в северной Германии. Я мог поручиться за это как специалист в немецком.
— Ты посмотри на Веру, опять на немецком базарит! — воскликнул один из писающих.
— Кто знает, на каком языке она базарит, может быть, на тарабарском. Старческий маразм у нее! — ответил другой, уже заправлявший брюки.
Обоих сильно развезло.
— Achten Sie nicht darauf, Frau, — сказал я ей.
Она резко повернулась и пошла прочь. Я некоторое время смотрел ей в спину. Ее походка выдавала возраст (она даже опиралась на зонтик), но в ней чувствовалась энергия гнева.
Сославшись на дела, я попрощался с Серго и уехал. Он был недоволен…
Через шесть месяцев Серго приехал ко мне в Тбилиси. Дела его по службе в том городке не складывались, но его больше заботило здоровье дочери. Я сделал несколько звонков и устроил ее на прием к профессору из института Чачава. Потом мы посидели с Геронтичем за кружкой пива. Он продолжал обижаться за то, что я рано уехал со свадьбы.
— А как поживает фрау Вера? — неожиданно ввернул я.
Геронтич несколько опешил, но потом слегка осклабился и рассказал историю.
Тетя Вера прибыла в город вместе с заводом в 50-е годы. Работала библиотекарем, пока библиотеку не разворовали, как и завод. Кому нужны были старые книги, к тому же на русском языке? Она всегда отличалась строгим нравом и позволяла себе публичные нравоучения. Незамужняя, под старость лет тетя Вера вообще стала несносной. От репутации местной сумасшедшей ее спасало то, что люди знали, что она была справедлива в своем обличительном пафосе, который проявляла, невзирая на лица. У нее была мания: увидит на улице брошенную бумагу, подденет ее наконечником зонта и ищет кругом урну… Она впадала в бешенство, если сама урна была опрокинута. В последнее время объектом своих филиппик она выбрала брошенный на одной из улиц “Форд”. Он принадлежал местному руководителю “Мхедриони”, которого застрелили в этом автомобиле, о чем свидетельствовали дырки от пуль в корпусе. Для старой женщины этот “Форд” явился олицетворением беспредела, жертвой которого стали заводик и ее библиотека. Она ходила по инстанциям с требованием убрать “памятник безобразию”. Над ее энтузиазмом только посмеивались.
— Откуда ее немецкий? — спросил я.
— Ты знаешь, Нодар, все время мы думали, что она русская. Но когда стала стареть, неожиданно перешла, вроде бы, на немецкий. Так бывает у людей в старости, когда они вдруг начинают говорить на своем первом языке, — здесь Серго подлил мне и себе пива и продолжил: — Кстати, бедняжка недавно умерла. В один прекрасный день она совсем была вне себя от возмущения и пыталась сдвинуть с места “Форд”. Сердце не выдержало.
— Так бывает, — заметил я.
Потом мы перешли на воспоминания об университетском прошлом…
УЧИТЕЛЬ ФИЗКУЛЬТУРЫ
У глупого человека не обязательно и лицо глупое. Таким оно бывает, если этот человек еще и ленив. Но если не ленив, более того, усерден сверх меры… как мой бывший учитель физкультуры Тамаз Николаевич… Складки на лбу от напряженной интеллектуальной работы, свет фаустической духовности во взоре — Тамаз Николаевич читает. Не важно что. Сам этот процесс для него — труд. Тяжкий и упорный. Вот его лицо вытянулось “в кувшин”, нос вперед, губы — в тонкий отрезок.
Тамаз Николаевич — на старте, показывает, как надо прыгать в длину. Такое ощущение, что ничто не может отвратить его от этого “поступка”. И тогда наступает тишина, замолкают даже самые неугомонные. Не от предвкушения рекорда, а от жутковатого зрелища человека, “решившегося”…
Его мимика была занята постоянно, без устали отпечатывая каждое духовное движение этого неуемного малого. И всегда узнаваемо, без полутонов, как у переигрывающего актера. Когда же он расслаблялся, то давал волю многочисленным неврастеническим тикам — наш физрук дергал бровями, кончиком носа вычерчивал в пространстве воображаемые окружности, пытался левым уголком рта дотянуться до левого уха. Но глупой мины его физиономия не удостаивала.
Особенно мне запомнилось его безнадежно просветленное выражение лица. Сегодня такие счастливые лики можно видеть разве что на страницах журнала “Корея” или на чудом уцелевших плакатах недавнего оптимистического прошлого.
Раннее майское утро на перроне вокзала. Вся общественность нашего городка с транспарантами ждет “московский” поезд. Мы в спортивных трусах и майках. Тамаз Николаевич тоже в спортивных трусах и майке, а в руках лозунг, гласивший, что мы все рады видеть дорогого Никиту Сергеевича. Да, это было то время! Появление в тамбуре одного из вагонов притормозившего поезда сонного премьера, очевидно, недовольного тем, что его так рано разбудили, его лысина и бородавка на носу вызвали всеобщий энтузиазм, аплодисменты, “переходящие в овации” (как потом напечатали в местной газете). Среди верноподданнического ажиотажа, подогреваемого ревом духового оркестра и пламенными речами местных руководителей, я случайно взглянул на физрука: его лицо лоснилось от подобострастия, лучилось от удовольствия.
Надо отметить, главу правительства принимали со всей искренностью (наверное, по-другому не умели). Но в городке уже острили по поводу его кукурузных перегибов. Как-то в темноте кинозала зрители непочтительно хохотали, когда на экране толстый Никита Сергеевич в присутствии иностранных гостей выплясывал в Кремле гопак. По юности лет мне стало казаться, что можно выказывать преданность первому лицу в государстве, но делать это без последствий для других. Я ошибался. Тамаз Николаевич преподал мне крутой урок.
Вообще мы как будто дружили. Я неплохо бегал, прыгал, даже проявлял эрудицию по части спортивных рекордов, имен, чем особенно подкупал физрука. Он был из того славного племени педагогов, которое весьма склонно к рукоприкладству. Меня он долго не трогал. Но произошел конфуз, и тумаков надавали мне с избытком. Тот злосчастный день был довольно солнечным. Выдался свободный урок, и мы резвились на травяном газоне необъятного школьного двора. Где-то в одном из его отдаленных уголков шел урок физкультуры. Зычные крики Тамаза Николаевича оглашали окрестности. Разморенный беготней и хорошей погодой, я сел на скамейку, где были навалены портфели одноклассников. “Размазался” на сиденье. Но “кафешантанное” настроение продолжалось недолго. Вспомнил, что надо повторить урок по истории. Не вставая, склонился над кучей портфелей, достал свой… Если кто помнит, в учебнике по истории для 4-го класса было фото. Во весь лист. На нем — Хрущев в обнимку с космонавтами. Причем в некоторых учебниках он только с Гагариным, в других — уже и с Титовым. Но в обоих — в “макинтоше” и белом цилиндре.
Не расположенный повторять урок, я принялся “украшать” премьера, пририсовав ему неумеренно большое количество веснушек. Признаться, делал я это в полудремотном состоянии, потому что уж очень разморило. Меня можно было считать почти невменяемым, когда из белого цилиндра Никиты Сергеевича вылезли в обе стороны рога. Именно в этот момент меня накрыла чья-то тяжелая тень.
— Что ты наделал? Что ты наделал! — раздался истеричный вопль, разбудивший меня и всполошивший всех, кто был на школьном дворе.
Тяжелая рука физкультурника опустилась мне на голову, а потом, схватив за шиворот, приподняла меня над землей. Он мельтешил, как человек, поймавший вора, физиономия переливалась всеми оттенками оскорбленной добродетели. Рассказывали, что на время прекратились занятия в школе. Дети, те, кто был в классах, прильнули к окнам, а наиболее любопытные преподаватели, высунувшись, спрашивали: кого поймали?.. Каково было удивление подошедших к месту происшествия, когда вместо отъявленного хулигана они увидели очкарика в аккуратно выглаженном пионерском галстуке.
— Ты не хулиган, ты политический преступник! — вопил Тамаз Николаевич.
Он, не переставая, тормошил меня левой рукой, а правой, воздев ее вверх, потрясал учебником. Обескураженный, морально уничтоженный, я стоял, боясь поднять глаза. Пуще всего меня донимало то, что уж очень как-то все это было непонятно. Ведь был среди нас один парнишка, совершенно безукоризненный, но над которым подшучивали только потому, что его звали Никитой!
Долго никто не мог понять, что же произошло, а когда поняли… замолчали.
В самый разгар экзекуции Тамаз Николаевич вдруг затих, отпустил меня, передал “вещественное доказательство” стоявшему рядом мальчишке и начал шарить по собственным карманам. Причем с таким угрожающим видом, что мне окончательно стало невмоготу. Но, не найдя “того самого”, он отправил за “этим самым” другого мальчишку. Пока тот убегал и прибегал, Тамаз Николаевич продолжал кричать, что я неблагодарная свинья, что нет мне места в советской школе, скрепляя сентенции порциями тумаков. Некоторые из жалостливых старшеклассниц, наблюдавших сцену, чуть-чуть причитая, стали просить отпустить меня. В ответ — опаляющий осуждением взгляд. Но тут принесли “то самое”. Оказывается, блокнот. С деловым видом физкультурник сел на скамейку.
— Как фамилия? — прозвучал вопрос.
С недоумением я взглянул на него. В школе у меня была репутация примерного ученика из более чем благополучной семьи. Потом последовали вопросы о родителях, социальном положении дедушек и бабушек. Спрашивая об отце и получив ответ, Тамаз Николаевич поежился. Но бес верноподданничества и факт присутствия многочисленной публики не умерили его пыл. Он встал, вытянулся во весь рост, уничижительно-театрально взглянул на меня сверху вниз, обернулся к присутствовавшим:
— Его вопрос будет рассматриваться в Москве! — показал на меня пальцем. — Сам Никита Сергеевич будет решать, покарать или помиловать этого негодяя!
И, напустив на себя таинственный вид, добавил:
— Заседание, где будет обсуждаться его судьба, будет тайным, а то у американских империалистов вот такие уши, — он приставил ладони к ушам, для пущей убедительности растопырил пальцы и в порыве праведного гнева огрел меня оплеухой еще раз.
Толпа молчала, никто не рисковал отлучиться. Тамаз Николаевич был доволен. С чувством исполненного долга (гражданского и педагогического) он расхаживал вокруг меня, любуясь произведенным впечатлением. Нужен был достойный финал.
— Чья сорочка? — неожиданно крикнул он, схватив меня за воротник.
— Моя, — ответил я испуганно, решив, что меня хотят обвинить еще и в воровстве.
— Нет, чье производство? — уточнил физкультурник.
— Китайского.
Увы, урезонивающей концовки не получилось. Отношения с Китаем к тому времени у Хрущева сильно испортились. За что мне добавили несколько пощечин. Тут толпа задвигалась и облегченно вздохнула. Появился директор. Перед ним расступились. Торжественно улыбаясь, физрук слегка подтолкнул меня навстречу директору. Тот сурово взглянул на меня, потом на Тамаза Николаевича. Как бы предупреждая отчет коллеги, он взял у него книгу и бросил:
— Продолжайте урок. А ты иди со мной.
Ничего не видя перед собой, я поспешил за ним. Зашли в кабинет. Он подошел к окну, открыл его, посетовав на жару. Потом обернулся ко мне и… засмеялся. Затем взял учебник, перелистал и снова засмеялся.
— Угораздило тебя показать книгу этому дураку! — сказал он.
Я решительно ничего не понимал и совсем растерялся, услышав:
— Шут не нуждается в дополнительных “украшениях”, тем более, если он первое лицо в государстве…
На мою школьную судьбу данный инцидент не мог повлиять. Через несколько дней подоспела скандальная отставка премьера. Но физкультурник не унимался. Однажды во время школьных соревнований, когда я уже был на старте, он вдруг спросил меня, как, мол, с дисциплиной? Прозвучал выстрел стартового пистолета. Все побежали, кроме меня.
Но приставать ко мне ему оставалось недолго. Он вдруг исчез. Когда я поинтересовался, куда же делся, мне ответили, что Тамаза Николаевича призвали служить… и многозначительно показали в неопределенном направлении. Что ж, подумал я, он спортивен, энергичен, главное, идейно выдержан, почему бы и не призвать? Разве что усерден не в меру…
Прошло время, и я уже не вспоминал своего воспитателя. Но однажды, прогуливаясь по Тбилиси, у Дворца пионеров обратил внимание на одного субъекта. Тот с величайшим рвением наблюдал, как ритуально братаются друг с другом грузинские и американские ребятишки. Они обменивались вымпелами, лезли целоваться друг к другу, в особенности наши. Стоял шум-гам. Этот тип явно “пас” детишек. Его взгляд был уж очень пристальный и оценивающий, как у маньяка или сотрудника органов при исполнении. Я узнал Тамаза Николаевича. Он обрюзг, плечи сутулились. Видать, карьера у него не сложилась…
AMERICAN
Наверное, нет человека, которого бы в детстве не спрашивали, кем он хочет стать в будущем. Взрослых умиляет непритязательность детишек в выборе профессий. Не бывает предела их восторгам, когда со временем ребенок меняет свою профессиональную ориентацию и не делает ее более “престижной”. Это, например, когда еще несостоявшийся парикмахер переквалифицируется в дворники.
Игорь не был исключением. В одной компании взрослых ему тоже задали тот самый дежурный вопрос. Ответ был неожиданным. Пятилетний малец заявил, что хочет быть американцем. В брежневские времена желание “быть американцем” обычно не озвучивалось, тем более принародно, и тем более, когда вокруг не одни только родственники. Откровенность мальчика взрослые замяли громким и слегка деланным хохотом.
Отец Игорька, известный журналист, специализировался на сколь ответственном, столь же безнадежном деле: отговаривал евреев уезжать в Израиль, живописуя ужасы, которые их там ждут. Однажды ему присудили лауреатство за статью о семье, которая вернулась из эмиграции. Зато дома он постоянно прохаживался в адрес тещи, некогда еврейки, но ставшей потом русской. Этот факт лишал его возможности репатриироваться на родину столь непредусмотрительной родственницы. “От твоей матери одни только подвохи!” — в сердцах заявлял он жене.
Отец Игоря говоривал, усмехаясь, что западный образ жизни надо критиковать, но опасно его показывать. Он завидовал “баловням” советской журналистики, чьи сюжеты об Америке показывали по ТВ. После каждой такой передачи у него портилось настроение. А Игорек, наоборот, прибавлял в тонусе, что выражалось почему-то в периодическом возобновлении интенсивных физических упражнений. После серии передач об американских городах-гигантах, которую демонстрировал штатный критик Запада Валентин Зорин, ребенок чуть не изошел от бега на месте на балконе дома, выговаривая в ритм названия американских мегаполисов. Мальчику хотелось быть там, кем — он не задумывался.
Надо отдать должное Игорю: он не разделял мещанских восторгов по поводу “общества потребления”. Однажды на улице Игорь наблюдал, как развлекал себя, раздавая “бубль-гумы”, высокий старик-турист, с виду американец, если судить по ковбойской шляпе. Детвора кишела вокруг него, остервенело толкалась, чтобы дотянуться до поднятой вверх руки доброго дядечки. Игорь стоял в сторонке и взирал на происходящее с презрением. Пожилой мужчина взглянул на него и протянул ему ярко упакованные пластинки. Мальчик не шелохнулся. Тут иностранец посерьезнел и вдруг предложил Игорю приехать в Америку. Сказал он это на английском и был понят. К тому времени Игорь усиленно занимался английским языком, даже забросил утреннюю зарядку, чтобы не отвлекаться.
Один случай показался Игорю знамением. В Тбилиси завернул Эдвард Кеннеди. Как ни плотен был железный занавес, разделявший две системы, флюиды “народного почитания” на Западе к членам пострадавшего семейства Кеннеди проникли и к нам. Ажиотаж распространился по всему городу. Моментами казалось, что сенатора встречают сразу в нескольких местах одновременно. Потом выяснилось, что Эдварда путали с бывшим вице-президентом, миллиардером Нельсоном Рокфеллером. Тот тоже был в делегации и имел свою программу визита…
Было около 12 утра, когда Игорь, уже студент, проходил по проспекту Руставели мимо Дворца пионеров. Судя по обилию правительственных лимузинов, снующей охране и народу, толпившемуся у входа, можно было предположить, что во Дворце принимают гостей. Игорь прибился к стенке фасада и понемножку стал протискиваться через плотную толпу к парадному подъезду.
Он оказался сбоку от входа и так, что нельзя было видеть, что происходит внутри. Между тем, малейшее движение в подъезде вызывало возбуждение в публике. Каждый раз приходилось расспрашивать, что, мол, там? Ожидание затягивалось. Вот, наконец, высыпала стайка фотокорреспондентов. Непрестанный стрекот затворов, вспышки… Зрителей позабавило то, как изощрялись в поисках кадра резвые репортеры. Один из них даже лег навзничь на асфальт и фотографировал. Видимо, церемония прощания уже происходила у дверей, внутри подъезда.
Потом вышел телохранитель — высокий мужчина средних лет, с заметным брюшком и лысиной. На сорочке виднелось пятно от вина. Он вальяжно прошелся по проходу, образованному милицией, сдерживавшей публику, и встал у лимузина. Он оперся одной рукой на его капот, а другую держал наизготове, в том месте, где предполагался револьвер — под мышкой. Его лицо излучало безмятежность и дружелюбие. Опыт подсказывал ему: в Тбилиси его патрону ничто не угрожает.
Но вот от подъезда отделилась статная фигура сенатора. Несколько неожиданно для Игоря, видимо, из-за напряженного ожидания. Его спина, как показалось Игорю, чуточку даже затмила небосклон. Потом сенатор обернулся. Гость был в подпитии, но лицо было ясным. Он как бы прицелился, собрался и потянулся в сторону, где находился Игорь, видимо, решив, что настал момент раздавать рукопожатия. Но произошло нечто неожиданное. Сенатор вдруг осекся, когда остановил взгляд на Игоре. Его характерная квадратная челюсть чуть отвисла, а в голубых глазах остеклянилась оторопь.
Странная реакция Эдварда Кеннеди встревожила сотрудника госбезопасности, чернявого малого в плаще, стоявшего тут же рядом. Он подозрительно покосился на Игоря. Несколько мгновений сенатор стоял в растерянности, пока его руки не стали сами собой раздавать рукопожатия ближайшим из толпы. Потом он оправился, и его движения приняли уже наработанный театральный лоск. Кеннеди несколько раз мельком взглянул на Игоря и, чтобы как будто в чем-то себя разуверить, еще раз сделал движение в сторону Игоря. Но тот стоял истуканом. Потом, окончательно придя в себя, гость подошел к одному ребенку, который восседал на плечах отца, и весело заговорил с мальчонком. Его переводила местная переводчица. Толпа изошла от умиления.
Игорь понимал, что это была ситуация ложного узнавания. Самолюбие парня подогревало то, что его вполне можно было принять за американца, того более, его с кем-то из близких спутал американский сенатор.
Но как можно было выехать в страну обетованную? Евреям было легче. Подобная дискриминация не стала причиной роста антисемитизма. Наоборот, пышным цветом расцвела юдофилия. Еврейские невестки были нарасхват, еврейские женихи — тоже. Даже Леня В. женился. Речь о сокурснике Игоря по университету. Как это бывает у порядочных людей, он был еще и несносным занудой.
Был на курсе у Игоря другой примечательный тип — Нюма Левин. Он был старше всех, высокий, тучный, неряшливо одетый, всегда то ли небритый, то ли собирающийся отпустить бороду. Так вот Нюма отметил, что нет ничего более антисемитского, чем еврейство Лени, так же, как не происходило еще на свете такого недоразумения, как его женитьба. А о невесте Лени отозвался: “Райская птичка, но плохо поет!”
Сделано это было в характерной для Нюмы экстравагантной манере — громко, в присутствии многих людей. Леня огрызнулся: “Дурак ты, а не еврей!” Началась потасовка, если то, что происходило между двумя интеллигентными еврейскими юношами, можно было назвать дракой. Леня уронил очки и нагнулся, чтобы их подобрать, а Нюма в это время вхолостую размахивал руками, пока его собственные очки не соскользнули. После чего создалось впечатление, что, стоя на корточках, дерущиеся бодались головами. На самом же деле они шарили по полу, каждый в поисках своих очков.
Игорь питал симпатии к Нюме, хотя из-за некоторой одиозности последнего дружбы с ним избегал. О нем ходила легенда, что когда-то он учился в другом институте и, находясь на третьем трудовом семестре где-то в районе советско-китайской границы, он эту границу нелегально перешел. Целью было попасть в Шанхай, а оттуда — в Америку. В пограничной комендатуре на китайской стороне Нюма поверг в шок тамошнего переводчика. Он рассказывал ему о любимом писателе Уильяме Фолкнере и что собирался пожить в местах, тем описанных, и что, собственно, США его не интересуют. Некоторое время китайцы держали его на рисовых плантациях. Наверное, присматривались. “Перебежчик” не поддавался трудовому воспитанию и брезгливо смотрел на рисовое поле. Потом он вовсе раскис, стал плакать и проситься назад. Решив, что с такого “нарушителя границ” взятки гладки, китайцы передали его советской стороне. Беднягу препроводили этапом прямо в психушку. Рассказывали, что в приемном отделении лечебницы Нюма выкинул еще один номер: во время заполнения бланка в графе “Место рождения” он вписал “Йокнапатофа”, название выдуманного гением Фолкнера округа на юге США. Поступил ли Нюма умышленно, чтоб его окончательно приняли за идиота, или от пущей любви к американскому классику — неизвестно. Во всяком случае, он сам потом шутил: “В тот день в психушку поступили забавные пациенты. В приемном покое я познакомился с одним писателем-фантастом, пишущем триллеры. В бланке в графе “Профессия матери” он вписал: “Проститутка”. Разве мог я так же поступить со своей матушкой?” Он говаривал Игорю: “Ты послушай, как звучит: “Медленно течет река по долине”, — и жмурился от удовольствия, — это перевод с индейского, название заповедной страны Йокнапатофа”. В 1973 году в журнале “Иностранная литература” опубликовали роман Фолкнера “Шум и ярость”. Шум в институте в связи с этим был большой. Особенно отмечалась недоступность художественной формы произведения, что, впрочем, делало его еще более модным. Случилось, Игорь обратился за разъяснениями к Нюме и, к своему удивлению, обнаружил, что тот к роману даже не притрагивался. Он только сказал с некоторым самодовольством: “Вот перебесится эта камарилья, потом и прочту!..” Да, Фолкнера он почитал по-настоящему!
Был в кругу однокурсников Игоря еще один “американец”. Звали его Вано. В детстве на “взрослый” вопрос о его будущей профессии он, как Игорь, ответил, что хочет быть американцем. За что, в отличие от Игоря, его прилюдно побил отец. С виду Вано был ленив и инертен. Действительно, он мог сутками разлеживаться в постели. Телевизор Вано смотрел через трюмо, стоявшее напротив кровати. Трюмо настраивали подолгу (обычно мать и сестра), с взаимными окриками и воплями. Наконец все успокаивалось, когда был найден подходящий угол для зеркала, и Вано, лежа на боку, мог смотреть телевизор. Если кто-то случайно задевал трюмо, и изображение смещалось, следовал взрыв эмоций, выражавшийся в конвульсивных движениях и проклятиях.
Иногда, находясь в постели, Вано играл на гитаре. Он говорил, что в это время мечтает об Америке. Вот он на Бродвее, вот заходит в бар, а там играет негритянский оркестр, и на журнальном столике лежит “Плейбой”. Казалось, что его душа уже в баре на Бродвее и листает “Плейбой”, а тело здесь, в Тбилиси, в кровати.
Вано хорошо играл на гитаре, и инструмент у него был фирменный — от “Джипсона”, а репертуар — от “Битлз”. Вместе с тем, Вано бывал неистов и решителен, если дело касалось выезда. Он ушел с последнего курса университета, чтобы не платить пошлину советским властям за высшее образование. Когда чиновники ОВИР издевались над ним, приговаривая: “Не пустим, не пустим!” — он падал на пол, бился затылком о пол и истошно кричал. Это не был каприз, а “законное” требование. Вано был женат на еврейке, сначала на одной, потом — на другой. С первой произошла незадача: тесть и теща свою единственную дочь за океан с Вано не отпускали. За 500 рублей ему устроили фиктивный брак с другой. Кстати, первую жену он любил по-настоящему, она его тоже. Однако его страсть к Америке была настолько искренна и сильна, что супруга с пониманием восприняла его предложение развестись. На нужды устройства второго брака она сама одолжила ему 100 рублей. В ОВИРе первая супруга, а не вторая, “законная”, отпаивала Вано валерьянкой во время его нервных кризов. Домашние, мать и сестра, тоже бережно относились к идее-фикс Вано. К тому времени папаша ушел из семьи, и в ее обиходе оставалось только его прозвище, и сколь замысловатое, столь и трудно запоминающееся для посторонних. Неизвестно, как отец отнесся бы ко всему этому. Однажды, когда в присутствии Игоря Вано то ли мечтал, то ли бредил вслух, предвкушая отъезд, его с мягкой укоризной одернула сестра, дескать, кто послушает, подумает, что у тебя мещанские идеалы, а ведь это не так?
Игорь был не столь “страстным”, как Вано и Нюма. Его темперамент не позволял ему “гореть”, мечта в нем тлела и могла тлеть бесконечно. Ему претил ажиотаж. Как-то Игорю предложили, как наиболее приличному и надежному студенту, принять участие в дискуссии с американской командой. Американским сверстникам надо было доказывать, что победа социализма в Америке неизбежна и что она скоро станет членом Варшавского договора. Предполагался ответный визит в Нью-Йорк. После Игорь узнал, что капитан грузинской команды, “испытанный боец идеологического фронта”, остался в Америке…
Не признавал он никаких сделок и по части брака. Все должно было быть по большому счету. Так, Игорь влюбился в американку, и не в диву с карточки, а в настоящую. В те времена встретить живую американку в нашем городе да еще успеть воспылать к ней чувствами — было невероятным везением.
В Тбилиси проходил женский международный шахматный турнир. Как завзятый шахматист, Игорь посещал его. Среди участниц была американка. Видимо, студентка университета, почти подросток. Она, если не сидела у доски за столиком, то прохаживалась по сцене, заглядывалась на чужие партии. Иногда казалось, что Даян (так ее звали) мало интересовалась своими партиями, ибо недолго обдумывала свои ходы, она только и делала, что гуляла между столами. Это обстоятельство сказывалось на результате — американка делила последние места в таблице. Но публике эта участница приглянулась. Так бывает на баскетбольных матчах, когда зрители выказывают симпатию самому маленькому игроку на площадке, болеют за “малыша”. Даже местный шахматный обозреватель с игривой симпатией помянул ее в репортаже. Раскованная в поведении, она одевалась непритязательно: носила майку университета Беркли, джинсы и ботасы. Даян иногда громко смеялась, завидев какую-нибудь забавную ситуацию на чужой доске (положение же на собственной у нее веселья, как правило, не вызывало). Это было весьма необычно, так как на турнирах строго соблюдают тишину. Игорь проникся к ней чувством именно из-за неуместности ее смеха и за сам смех, по-детски чистый и выдававший ее незащищенность. Его сердце ранило, когда Даян тихо плакала оттого, что, очевидно выигрывая партию у фаворитки турнира (одной крупной, с непроницаемой внешностью дамы в очках), она ее все-таки проиграла. По лицу текли слезы обиды. Зрители, в основном мужчины, усиленно болели за нее в этот день, а тот самый шахматный обозреватель опять упомянул американку в репортаже, отметив на этот раз некоторые шахматные достоинства Даян. Игорь чувствовал, что к шахматам американка на самом деле относится серьезно, и чем хуже она играла, тем больше он влюблялся в нее.
Игорь был вхож за кулисы шахматного турнира. К его мнению, как кандидата в мастера, там прислушивались, на мужских турнирах меньше, на женских больше. Участники разбирали сыгранные партии, заново переживая их перипетии. Игорь искал Даян… Она сидела со своим тренером за столиком и с серьезным видом обсуждала ситуацию, сложившуюся на шахматной доске. Игорь подключился к анализу позиции. Его замечания, к тому же сделанные на английском, были точны и с готовностью принимались. “Excellent!” — фальцетом произнес тренер, интеллигентный мужчина в очках, огромного роста. Игорь ухмыльнулся про себя: “Видимо, в Америке перебор с гигантами, раз их задействуют в шахматах”.
Позже Игорь предложил Даян пройтись в бар Дворца шахмат и угостил ее коктейлем. Играла приятная легкая музыка. Он предложил ей потанцевать, в этот момент звучал блюз. Потом они вышли на веранду, выходящую в парк. Стоял чудесный май… Дайан все время молчала, что несколько раздражало Игоря. Казалось, она была чем-то озабочена. Его лирические опусы на английском ее не трогали. Совсем неожиданно американка облачилась в роговые очки, о существовании которых Игорь не подозревал и которые совсем не украшали ее лицо. Тут появился тренер. Она как бы ожила и потянулась к нему. Даян сказала, что ее осенило: cлона c4 надо было разменять на коня а6. Таким образом был возобновлен анализ партии. Игорь помялся немножко и ушел.
На следующий день он снова наведался за кулисы, но несколько запоздал. Компанию Даян и ее тренера разделял местный мастер Гига. Игорь расстроился, когда почувствовал, что его появление не вызвало у Даян энтузиазма. Она была поглощена анализом игры, который проводил новый знакомый. Они молча передвигали фигуры. Этого было достаточно, чтобы понимать друг друга. Гига не знал английского. Кстати, у этого мастера была неприятная манера: во время игры он всячески подтрунивал над соперником, если чувствовал, что тот слабее, мурлыкал любимые арии, вообще вел себя развязно. И сейчас, когда он отвлекся от игры, то весьма фамильярно обратился к коллеге. На пальцах и с помощью разных комических ужимок Гига объяснил Даян, что не было случая, чтобы Игорь выиграл у него хотя бы одну партию. Даян рассмеялась. Тем самым смехом.
Игорь не долго кручинился. Несостоявшийся роман с американкой был из разряда мечтаний, он не позволял им сильно влиять на свое настроение. Хотя через некоторое время, когда Игорь столкнулся в спортивной прессе с ее фамилией, у него екнуло сердце…
Вано уехал в Америку. Он развелся со своей второй супругой прямо по приезду. В аэропорту ее ждал старый друг. Они оставили скудный скарб Вано, не стали ждать хозяина, пока тот по телефону связывался с первой женой.
Прошло время. Его сестра рассказывала Игорю, что брат никак не может определиться и меняет профессии. По словам Нюмы, Вано люмпенствовал. Через некоторое время эмигрант неожиданно объявился в Тбилиси. Вано не смог утаить, что его сняли с петли, когда советское консульство отказало ему в возвращении. К тому времени первая жена Вано давно уехала в Израиль. Поначалу он был вполне счастлив. Но сник и опять попросился обратно в Америку. На этот раз обошлось без истерик.
— Представляешь, если бы он снова полез в петлю? По милости Вано, веревку у нас выдавали бы по рецепту в аптеке, — острил Нюма.
Игорь женился, обзавелся примерной семьей. Обретаясь на стезе социологии, он защитил диссертацию, которая посвящалась вопросам эмиграции. Тема была весьма актуальной. Страна переживала смутные времена, и население бурными потоками хлынуло за кордон. Но Игорь по-прежнему “воздерживался”.
Однажды он встретил на проспекте Нюму. После очередной отсидки в психиатрической лечебнице тот по привычке пришел к зданию гостиницы “Грузия”. На первом этаже гостиницы находилась хинкальная, завсегдатаем которой был Нюма. Сейчас там дымились руины. Только что окончилась тбилисская война. От Нюмы, немытого, в грязном пальто, несло водочным перегаром.
— Чем ты занимаешься? — спросил он у Игоря, косясь на развалины.
Услышав ответ, Нюма усмехнулся и изрек:
— Умные уезжают, дураки остаются, а другие дураки изучают эмиграцию!
Эти слова не могли обидеть Игоря. И не потому, что исходили от опустившегося человека. Вчера ему позвонили из одного американского университета и пригласили прочесть курс лекций. Обозначились виды на докторантуру. Об этом он не сказал бедолаге.
— Хочешь, загадку загадаю? — спросил Нюма. — Вот, пожалуйста, “еврей, да не уезжает”.
Он помолчал, а потом сказал:
— Это про меня.
Опять помолчали.
— Одолжи рубль, — сказал потом Нюма.
Игорь отсчитал мелочь…