Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 10, 2009
НЕВЕСТА ОБЩЕГО ПОЛЬЗОВАНИЯ
Это случилось ночью.
Он пробудился от неясной внутренней дрожи и увидел над собой выпучившуюся из темноты женскую грудь. Она была необъятных размеров и, ничем не выдавая своей принадлежности, зыбко и неправдоподобно колыхалась из стороны в сторону.
— Ты кто? — испуганно спросил он.
— Мария, — тихо шепнула грудь.
— А-а-а… Ну да, коне-е-чно, — непонимающе протянул он едва слышным и оттого казавшимся чужим голосом. И, зарывшись лицом в горячую подушку, снова забылся.
Второе его пробуждение было менее смутным. Произошло оно уже утром, вследствие настоятельной тряски, причиняемой его неудобно согнутой и оттого затекшей левой ноге.
— М-м-мбль, — обреченно всхлипнул Чуб. И, сбросив с себя мокрую от пота простыню, нехотя сел на кровати, не преминувшей отозваться жалобным скрипом ветхих пружин.
— Вставай, вставай, вставай, алкаш проклятый, — зло бубнил отец своим прокурено-надреснутым голосом, не отпуская ногу. — Быстро давай, поднимайся, чучело несчастное!
— Бать, ну чего ты? — примирительно прохрипел Чуб, облизнув пересохшие губы и мучительно пытаясь припомнить, что было с ним вчера, и не наговорил ли он родителям зряшных гадостей. — Ну, отпусти, бать, хватит ногу-то мою турсучить. Все нормально.
— Нормально? — в крик возмутился отец. — Собственную жинку за волосы по всем комнатам растрепывать да еще дубасить сапожищем по голове — это, значит, нормально? А родительских курей посреди двора гантелью пришибать? А тарелки из окна шпулять в огород — это, по-твоему, тоже теперь называется нормально?
— Ну-у…
— Не ну! Сегодня же пойдешь устраиваться на работу. Это будет мое тебе последнее родительское слово. Не то — катись на все четыре стороны, байстрюк!
Отец в сердцах удалился, бережно хлопнув дверью.
Чуб несколько раз быстро закрыл и открыл глаза, стараясь проморгать застившую их липкую сонную плеву. Ничего не было понятно. С минуту он неподвижно сидел на кровати, опустив на прохладный пол босые ноги и беспамятно уставившись в муторное пространство перед собой. Ни единой мысли не шевелилось в его похмельной голове. Он хотел было снова завалиться спать, но тут тихо скрипнула дверь, и в комнату украдчивым шагом вошла мать.
Она села на постель рядом с ним и скорбно прошелестела:
— Ох, Коленька, зачем ты себя самогонкой этой распроклятой губишь? Негоже так. Отец, вон, сердится. Я, говорит, из дома его выгоню, если не образумится.
Она погладила сына по коротко стриженной голове и попыталась заглянуть ему в глаза. Но Чуб в ответ отвернулся. Вроде и не стыдно было, потому что какой там, к лешему, стыд, если он, по сути, вообще ничего не помнил — а все же неловкость ощущалась. Точнее, зябкая неуютность какая-то. От неуютности этой он и отвернулся, поеживаясь. Только хмыкнул неопределенно: понимай, мол, как знаешь, мать, нечего попусту объясняться.
Может, и в самом деле пора устраиваться на работу? Да если честно, неохота пока, не полный же он дурень — после армии да не погулять, как положено.
— Давай-давай, вставай побыстрее. Завтракать давно уже всей семьей тебя дожидаемся. Машенька хлопочет, на стол накрывает. Вставай.
— Машенька… — непонимающе пробормотал Чуб. — Не знаю никакой Машеньки. Что за ерундовина? Хары шутки шутковать, ма, у меня и без того башка раскалывается.
— Да уж какие шутки, если бедная дивчина два часа назад встала, чтобы тебе, остолопу, завтрак сготовить, — мать, прикрыв рот ладонью, заговорщически хихикнула. — Рада, небось, что ты из армии возвернулся… Ну ладно, я пойду. А ты поторапливайся, одного тебя ждем.
Она поднялась и направилась прочь.
— Да погоди ты! — рассердился Чуб. — О ком ты говоришь, елы-метелы? Что за Машенька? Кто такая?
— Вот чудило стоеросовое, — ласково обернулась от двери мать. — Совсем уже ничего с похмелья не соображаешь?.. Да жинка ж твоя: Машенька, Мария. Чи забыл, кого — в отпуске — в дом привел? Ай-я-яй, грех с этой самогонкой проклятой, нельзя тебе много пить, сыночек!
И ушла скрипучими от артроза шагами.
— Н-не помню, — запоздало прошептал Чуб ей вослед. — Ты чё, ма, подкалываешь, что ли… Жена… Надо же…
Потом покрутил головой и, крепко потерев лоб пятерней, вопросительно заглянул внутрь себя:
— Брешет, наверное, карга?
Внутри ничто не отзывалось.
Минут пять он окаменело сидел на кровати. Потом, кряхтя, протянул руку к спинке стула, на которой висела как попало брошенная одежда, и, пошарив кончиками пальцев в кармане рубашки, достал оттуда смятую пачку “Нашей марки” и спичечный коробок.
— Жена… — повторил оторопело.
В пачке оставалось всего две сигареты. Чуб слегка размял одну. И, прикурив, с наслаждением наполнил легкие дымом.
Сбоку доносилось мерное постукивание. Он поднял взгляд на стену справа от себя и понял: это тикали часы. Содрать бы их с гвоздя да шарахнуть об пол, чтобы не мешали ходу мыслей. Но, во-первых, лень, а во-вторых, батя будет гавкать.
— Жена, — снова задумчиво пожевал он непривычное слово, будто пробуя его на вкус. — Едрит твою…
Нет, в самом деле, нельзя так, спросонья, словно обухом по голове. Что за подколы у матери, просто настоящее свинство… Ведь никакой жены у него нет, елы-палы…
В голове было пусто. До звона. Ему потребовалось немало времени и усилий для того, чтобы извлечь из тошнотворного, отдававшего сивухой сумрака скомканные обрывки воспоминаний и, отделив их от вероятных галлюцинаций, кое-как слепить воедино…
Едва оказавшись за облупленными зелеными воротами гарнизонного КПП, Чуб тотчас рванул в ближайший магазин. И — уже с двумя бутылками водки в размалеванном дембельском чемодане — степенно прошествовал на вокзал. Отстояв в короткой очереди, купил билет. И, дождавшись поезда, занял свое место в вагоне. А когда состав тронулся и набрал скорость, Чуб без сожалений швырнул свой молодой выносливый организм в темную пучину запоя.
Об этом он мечтал два года своей службы.
И теперь это свершилось.
Вагон оказался полупустым. Единственный сосед по купе — тихий пожилой командировочный — достал из сумки скудного жареного цыпленка, плавленые сырки, вареные яйца, хлеб и банку сардин в масле. Поначалу он старательно поддерживал компанию, но быстро спекся, завалился на полку и захрапел. Чуб прикупил еще бутылку водки, а затем — бутылку “Стрелецкой настойки” у проводника. В конце концов его разобрало, и события последующих дней помнились туманно и отрывочно: он шатался по вагонам, потеряв свое купе… курил в незнакомом тамбуре, похваляясь какими-то малоубедительными подвигами перед двумя дамочками потрепанного вида, сплевывавшими ему под ноги… пил из железной кружки по очереди с возвращавшимся из “зоны” уголовником… разглядывал у того татуировки и показывал свои, армейские… убегал на неизвестном вокзале от патруля… на другом безымянном вокзале пробовал квашеную капусту, зачерпнув обеими руками из ведра, в ответ на что косноязычно взвизгивавшая бабка целилась ему в голову костылем, но все промахивалась и попадала по случайным прохожим, а Чуб реготал дурным голосом и падал между прилавками и грязными торбами… а потом шумел в вагоне-ресторане, стараясь попасть гнувшейся алюминиевой вилкой в лоб возбужденному официанту… и вместе с вновь вынырнувшим из небытия давешним уголовником (или это был другой человек, или, наоборот, не человек, а какая-то еще баба?) изумленно трясся в холодном товарняке, груженном тюками грязной, вонявшей мочой макулатуры…
По истечении то ли восьми, то ли девяти дней он добрался таки до родной станицы Динской. И, грязный, усталый, без чемодана (если верить памяти, проданного мимоходом случайным цыганам), с лицом, заросшим жидкой от недоедания рыжеватой щетиной, поднялся на знакомое крыльцо родительской хаты, что по улице Ленина, все более проясняя затаенную в подсознании мысль о том, что теперь-то, наконец, можно будет по-человечески выпить.
Денег у него, разумеется, не осталось, потому как никогда в достаточном количестве и не было. Но друзья на то и друзья, чтобы выручить, когда потребность обрисуется в нечастый свой полный рост — и он пил еще примерно около недели. Вокруг мелькали знакомые, полузнакомые и окончательно уже неизвестные лица раскрасневшихся от самогона девок и парней. И не надо было ничего делать. И размышлять ни о чем не требовалось. Хорошо.
Но жена?
Нет, такого он даже вспоминать не собирался. Отродясь был человеком холостым и никакого матримониала в своей обозримой личной жизни не предполагал…
Нет, в самом деле, память абсолютно ничего не подсказывала. Мелькали, правда, по пьяни неопределенные женские лица с раззявленными от смеха напомаженными ртами. Но и только. И никаких больше образов из коловерти минувшего не выковыривалось…
Чуб затушил об пол окурок, поднялся на ноги и, как был в одних заношенных солдатских трусах, прошел в большую комнату. Там хлопотала, накрывая на стол, какая-то девка с длинными, чуть полноватыми ногами, округлой попкой и выдающимся во все стороны бюстом. Нечто смутно знакомое было в ее лице.
— Ты кто? — быстро спросил он, охрипнув от кажущегося недостатка воздуха.
— Маша, — стыдливо ответила девка и, всколыхнув плечами, неожиданно легко упорхнула в кухню, нервно загремела посудой, о чем-то переговариваясь с матерью.
— Маша, — задумчиво повторил Чуб.
Он потер ладонями лицо и, подойдя к столу, взял с тарелки запотевший соленый огурец. Решительно откусил большой кусок и захрустел упругой, напитанной живительным рассолом мякотью спасительного овоща. Тошнота немного отпустила.
Вскоре девка снова появилась в комнате с кастрюлей дымящейся вареной картошки в руках.
— Ты кто? — торопливо поперхнувшись недожеванным огурцом, снова спросил он.
— Мария, — еле слышно повторила она.
— Да знаю, — Чуб шагнул к ней. — Кто ты такая?
— Как это — кто такая? — удивилась девка. — Ты что же, совсем ничего не помнишь, Коленька? Да мы с тобой, вроде как… ну, живем теперь. Вместе.
Она сделала было новое движение исчезнуть в сторону кухни, но Чуб строго приказал:
— Сядь!
Она покорно опустилась на краешек стула.
— Значит, Мария, говоришь? — он раздраженно подтянул сползавшие трусы. — А ну, быстро рассказывай все по порядку, падла. Что тут было? Как это все вышло?
— Да чего ты, в самом деле… Не сердись, Коля, — потупилась девка. — Ты же в отпуск два месяца назад приезжал? Приезжал. Пили у меня вместе с дружками твоими — помнишь, после дискотеки? А потом еще у тебя пили, помнишь?
— Ну… — неопределенно склонив голову набок, Чуб почесал живот. — Дальше-то что?
— Да как же, — оживилась собеседница. — Пили у тебя. Ночевали тут с тобой, — она помедлила, — вместе… Вот.
— Ну?
— Да что ты заладил: ну да ну! — рассердилась она. — Прямо совсем будто память отшибло. Я ведь рассказываю… Когда твоя… наша мама утром ругаться стала — помнишь? — что нечего, мол, водить к ней в дом разных потаскух, ты разозлился и сказал, что я не потаскуха вовсе, а как раз наоборот, девушка очень даже приличная, и ты, может быть, завтра жениться на мне собираешься.
— Ну?
— А потом мы с тобой снова пили — и днем, и вечером, и на следующий день после ночи.
— Ну?
— Да ты и уехал тогда же в армию дослуживать. А я тут была. А мама… Мама мне сказала, чтобы я оставалась, раз уж такое между нами получилось.
— Выходит, ты все два месяца так тут и жила?
— Ага, — довольно улыбнулась Мария. — Иногда только мы с твоими родителями в гости к моей маме, теще твоей, значит, ходили. А так — все время здесь. Да ты не бойся, мы хорошо ладим.
Чуб долго смотрел сквозь нее изумленным взглядом. После чего скривился:
— Беременная, что ль?
— Упаси бог, Николай, ты и не думай. Я же не какая-нибудь подлая… Если хочешь знать, доктор мне еще год назад сказал, что детей могу теперь не бояться: когда много абортов у человека было, то всегда так получается. И это даже хорошо. Потому что маме твоей никакого беспокойства не доставим. Она добрая.
Как бы в подтверждение этих ее слов из кухни донесся обеспокоенный голос матери:
— Машенька, иди сюда!
— Сейчас, — с готовностью отозвалась девка и, улыбнувшись Чубу, зашуршала тапочками на кухню.
— Так-так… — задумчиво протянул он. И медленно направился в свою комнату.
Достал из пачки последнюю сигарету. Сломав дрожащими пальцами несколько спичек, прикурил. Потом коротко покружил по дому — безо всякой цели, пытаясь совладать с бесцветным сумбуром в голове. И, наконец, выйдя на крыльцо, уселся на прохладную, еще не успевшую нагреться под не по-утреннему горячим солнцем каменную ступеньку. Курил неспешно, не жадно, но основательно, глубоко вдыхая и надолго задерживая в легких дым, старательно смаковал каждую затяжку, прекрасно зная, что курева в доме больше нет, а бежать в киоск через три квартала он не ощущал никакого расположения.
Мало-помалу припомнилось, что эту Марию он, и в самом деле, знал раньше: она жила на соседней улице и была известна всей станице своим неукротимо распутным нравом еще со школьной поры. По мере взросления ее доступность нисколько не уменьшилась — напротив, Чуб помнил давний рассказ соседа, мужика семейного, степенного, но компанейского по “газу”, о том, как они с товарищами из бригады в одну из рабочих суббот, неизменно свертывавшихся в нечленораздельную колхозную пьянку, на камышовом клину у реки пускали Машку по кругу. То ли шестеро их было, то ли семеро, не в этом суть. Сосед — дядька не из брехливых, попусту мазать бабу дегтем не станет.
Вспомнил Чуб и то, как, приехав в отпуск, зацепил девку на дискотеке: он уже изрядно поддал, и ему было все равно, с кем, лишь бы поскорей и без мороки. Подвернулась Мария — и ладно. Тем более, не уродина. Во время танцев орали всякое заигрывающе-похабное друг другу, поскольку сквозь музыку все равно ничего невозможно было расслышать. Целовались в тесноте и ощупывали друг дружку… Потом в разнообразных местах выпивали с друзьями и еще с какими-то неожиданными бабами — это уже помнилось смутно.
И еще всплывало и вовсе едва различимое, то ли во сне, то ли наяву: Чуб вышел в уличный сортир, ежась спросонья от ночной прохлады, а во дворе, за сараем, Маша, постанывая и пьяненько подхихикивая, елозилась с кем-то — кажется, с Андрюхой Фисенко.
Через время в напряженном мозгу обрисовалась слабо озвученная картинка — о том, как в сумраке потных простыней Мария, влажно и горячо нависая сверху, ритмично покачивалась из стороны в сторону. А между всем пробивался ее голос:
— Миленький, дорогой, любименький, я же теперь — всё. Вот честно-пречестно: я теперь — никогда, ни с кем больше! — она, склонившись, налегала на него всем телом, а ее голос продолжал возбужденно и просительно высверливать ухо: — Ни с единым больше мужиком не стану! Ты лучше всех, мне ни с кем так не было! Знаешь, какой я женой буду? Нет, ты веришь? Скажи, веришь? Ну скажи-и-и…
Упомянутого Марией разговора с матерью он не помнил. Было что-то такое: она кричала на него, размахивая веником, и он в ответ матюгался и даже, кажется, плакал. А может, блевал. Черт его знает, о чем шла речь — теперь разве разберешься?
Но жениться?!
Нет, жениться он не хотел, это абсолютно точно. Даже если и ляпнул сдуру матери.
Сигарета обожгла пальцы. Вздрогнув, он выронил ее, но тотчас поднял, бережно зажал между двух сложенных наподобие пинцета спичек и сделал еще несколько аккуратных затяжек. Потом стало печь губы, и он с сожалением выбросил крохотный окурок.
“Надо ее выгнать сию минуту”, — подумал Чуб. Но моментально отринул эту притягательную по своей простоте мысль. Отец скорей его самого попрет со двора — вон он как раздраконился, на работу взашей гонит, козел, — а чего ему скажешь?..
Чуб нехотя вернулся в дом. Продолжительное время слонялся вокруг стола, натыкаясь на обшарпанные стулья. Потом взял с тарелки еще один соленый огурец и съел его, размышляя о неясной пока дальнейшей своей жизни. Радостей в ней — сквозь объектив текущего момента, по крайней мере, — не обозревалось. Поскольку скудные деньги (остававшиеся из отобранного у салабонов в части) закончились. Даже на курево и то придется стрелять у родителей.
На работу-то он устроится, не сегодня, так через несколько дней. Или через неделю. Пойдет, вон, в бригаду к куму Федору, тот звал его еще перед армией. Но эта падла Мария… Ишь, втерлась в дом… Хотя чего там втерлась — сам ведь ее привел. И про женитьбу тоже обещал, никуда не денешься, раз все так говорят. Эх, самогонка-самогонка, все ты виновата, вон каких делов настрогала!
С кухни доносились оживленные хлопотливые голоса, слышалось какое-то движение и звонкий перестук посуды.
Хотелось опохмелиться.
А еще хотелось курить.
Башка трещала. Все тело ныло так, словно вчера по нему крепко потоптались. А может, досталось по роже где-нибудь мимоходом, он-то о вчерашнем дне ничего не помнил.
Тут новая мысль пришла ему в голову. Подчиняясь ей, Чуб вернулся в спальню и принялся старательно шарить по полу. Через минуту его старания увенчались успехом: он нашел “бычок” от своей — первой с утра — сигареты.
“Бычок” оказался не так мал, как этого можно было ожидать. Довольный, Чуб закурил.
“А чего теперь сделаешь? — подумал он, вспомнив о Машке. — Поживу пока. А там видно будет”.
Не хотелось думать. Никогда это занятие не помогало ему в борьбе с внешними обстоятельствами. В жизни все равно заранее хватало ясности: встал на рельсы — и дуй вперед. А куда ей не надо, чтобы ты попал, — она все равно не пустит. Или ее не пустят, чтоб она тебя пустила. Вот как сейчас, с Марией, получается… Однако ловкая, сучара. С матерью, гляди, как лихо поладила. И к нему, вон, без мыла в зад старается влезть: все Коленька да Коленька, ласковая, аж дальше некуда.
Охренеть можно.
Кому расскажешь — не поверят.
Чуб бросил на пол “бычок”, сплюнул на него, прицеливаясь затушить, не попал, снова, склонившись пониже, сплюнул — и снова промахнулся. “Бычок” медленно потух сам по себе, а Чуб поднялся и, пройдя в соседнюю комнату, остановился возле стола. Взмахнул над ним рукой, чтобы согнать со скатерти жирную зеленую муху, которая, сердито зажужжав, перелетела на край кастрюли. Отодвинул стул и сел.
“А может, так оно и лучше будет, — подумал с усталым безразличием. — Все равно, наверное, пришлось бы. Рано или поздно”. И, устроившись на стуле поудобнее, пробормотал:
— Пусть живет, черт с ней…
С этим решением он обрел предчувствие готового вернуться покоя. И потому нарочито громко крикнул, обратившись в сторону кухни:
— Завтракать-то мы будем сегодня или нет?
И положил локти на стол в нетерпеливом ожидании.
А потом, поколебавшись, с затихающим раздражением взял с тарелки еще один соленый огурец.
ПОЛЕТ ПУЛИ НА ГРАНИЦЕ
МЕЖДУ СНОМ И ЯВЬЮ
Сны бывают разные. Прекрасные, манящие, сверкающие многоцветьем невообразимых наслаждений. И отвратительные до дрожи, до крика, кошмарные сны, неумолимо засасывающие в черную трясину смертной жути… Было бы заблуждением полагать, будто они исчезают безвозвратно. Нет, им некуда деться: рожденные под покровом ночи, они затем лишь делаются прозрачными для солнечных лучей, но остаются витать в воздухе, изо дня в день наслаиваются друг на друга — подобные множеству нитей, сплетаются в единую ткань с причудливыми узорами, каких не бывает в жизни. Эту ткань кроят как ангелы, так и демоны; они кроят ее и шьют одежды для хрупкого человеческого разума. Так стоит ли удивляться, что разум порой, путая сон и явь, отказывается перешагнуть ту эфемерную границу, которая их разделяет?
Диме Кафтанову после Чечни чаще всего снилась… пуля. Разумеется, не сразу: выстрелу предшествовали долгий страх и игра в прятки с невесть где затаившимся снайпером. Однако затем раздавался звук, который ни с чем не спутаешь. И пуля летела, летела, с неуклонной стремительностью приближаясь к холодеющему от ужаса Диме… Господи, до чего же не любил он эти сны.
Правда, настоящие бои ему не снились. Поскольку и в реальной жизни за весь тот год, что довелось служить в Чечне, участвовать в настоящем бою Диме не случалось ни разу. Были зачистки, растяжки, воровство барашков у местных, были косяки с душистым сладковатым ганджибасом, выменивавшимся у “чехов” на патроны, были самоходы для сбора хилой конопли-дички, из которой потом жарили на сковороде кашу, чтобы сильней “тащило”. Была круглосуточная, практически никогда не прекращавшаяся пьянка и порой (со страху да с пьяных глаз) стрельба по безлюдной “зеленке” до полного опустошения магазинов в подсумке. Но самое главное — были снайперы. В любом лесочке, в любом окне мог подстерегать тебя злобно сощурившийся у прицела вражий глаз какого-нибудь “чеха” или наемного отморозка-бандеровца…
Правда, Диму Кафтанова в итоге подстрелил не снайпер, а тринадцатилетний пацан-одиночка: видимо, вообразил себя крутым абреком (и оружие-то было смешное: пистолет-автомат “Борз” чеченского производства. Внешне похожие на израильские “Узи”, эти пукалки на деле никуда не годились, после нескольких очередей их, как правило, заклинивало). Словом, все вышло в тот день по-глупому. Дима и еще трое парней из его взвода пошли к местным менять тушенку на домашнее вино. И затаившийся в кустах пацаненок открыл по ним огонь из своего дурацкого “Борза”. Одна пуля, пробив Диме правое предплечье, застряла в легком. Он мгновенно вырубился и уже не видел, как его спутники, упав в траву, принялись поливать свинцом из трех стволов предательский кустарник, из которого прозвучала очередь… Потом рассказывали, что маленького “чеха” превратили в сплошную кровавую котлету. Но тут уж скидок на возраст не бывает: война есть война, всем жить охота.
А Диме предстояла хирургическая операция, затем — комиссование, инвалидность… С одной стороны, казалось бы, ничего хорошего. Но с другой — домой отпустили на полгода раньше положенного; а самое главное — жив остался.
Кстати, хирург в госпитале вручил Диме извлеченную из его тела пулю:
— Держи, ефрейтор, сувенир, — сказал. — Храни. Будешь на гражданке чеченским подарочком перед телками хвастаться.
И он, в самом деле, хранил. Не ради хвастовства, а в качестве своеобразного амулета. Всегда носил в кармане.
И снилась Кафтанову именно эта, его пуля. По-разному снилась. Даже оружие, из которого ее выпускали, могло быть разным. Не говоря уже о самой фабуле сна. Но концовка оставалась неизменной: пуля летела, приближалась, вращаясь вокруг своей оси и высверливая воздух — она несла боль и, казалось, не было от нее никакого спасения…
Со временем Дима придумал (сам удивляясь реальности своих чувств: неужели это действительно происходит во сне?) довольно хитрый прием: он мысленно делил пространство, отделявшее его от пули, на равные отрезки — и, пока та преодолевала один из них, бывший ефрейтор снова, не теряя времени, делил следующий отрезок, лежавший на ее пути, на равные доли… Получалась этакая свинцовая сказка про белого бычка: каждый новый отрезок становился все меньше, как бы автоматически низводя и сам полет пули в плоскость бесконечно малых величин.
Подобные упражнения не давали Диме Кафтанову во сне ощущения полного спасения, однако служили надеждой на некоторую отсрочку приговора, пусть и неминуемого…
А жизнь шла своим чередом. Дима женился на Тане, тихой девушке, которая ждала его из армии. Устроился работать реализатором на вещевом рынке; не предел мечтаний, но деньги получал неплохие, а это по нынешним временам самое главное — так он считал… Единственное, что изрядно омрачало семейный небосклон — это водка. Стал водиться за Димой такой грешок.
Однажды он вернулся домой с работы изрядно поддатый и завалился в постель. А рано поутру, пока Таня еще спала, проснулся от мучившей его жажды. Напился ледяной воды из колодца и, поняв, что сон к нему больше не придет, решил, с одной стороны, реабилитироваться в глазах супруги, а с другой — провести с пользой выходной день, вскопав пятнадцать соток своего огорода. Выкатил из сарая мотоблок и принялся за дело…
За работой Дима не заметил, как пуля — сквозь образовавшуюся по шву прореху — выпала из нагрудного кармана его рубашки. Он услышал лишь короткий лязг металла о металл — это поддетая вращающимся плугом мотоблока пуля полетела вверх. Такое трудно представить, когда речь идет о реальности, а не о кошмарном сне: пуля обрела вторую жизнь… Разумеется, она не имела бы убойной силы, если б не угодила Диме в висок. На этот раз он не стал делить на равные отрезки расстояние между собой и пулей, отодвигая неминуемый момент попадания, он просто не успел. Собственно, Дима Кафтанов даже понять не успел ничего, кроме той ослепительной вспышки, которая зажглась у него в мозгу: неужели и это — сон? Где же тогда настоящая жизнь? И вообще, была ли она, зачем она нужна, ну ее на хер…
Таня Кафтанова в эту минуту еще спала. Ей снилось, будто Дима умер, она похоронила его на продуваемой всеми ветрами окраине Славянского кладбища, справила поминки и долго оставалась безутешной. А потом — все в том же сне — она легла спать, и перед самыми утренними петухами покойник явился к ней. Они бросились обнимать друг друга, но Дима при этом, тревожно озираясь по сторонам, спросил:
— Чужой кто-нибудь есть?
— Где? — не сразу поняла его Таня.
— Ну, дома… Или во дворе…
— Нет, что ты, Димочка, откуда здесь и взяться-то чужим? Мы же совсем недавно тебя в землю поховали.
— Ладно, ты вот что, Танюха… Если кто постучит — сразу не открывай, пока я через окно задами не смотаюсь… Ну, как ты тут без меня?
— Ой, плохо. Еще спрашиваешь…
— На похороны-то сильно потратилась? Небось, в долги влезла?
— Та не, без долгов обошлось: мать чуток дала, и еще я долларовую заначку, что ты на мотоцикл откладывал, снесла в обменный пункт — вот и вывернулась… А тебя разыскивает кто?
— Разыскивает или нет — вопрос; но засиживаться на месте не могу. Я и к тебе буквально на минутку…
Едва он это сказал, как из кладовки послышались негромкие мужские голоса. И оттуда вышли трое мужчин в закопченном военном камуфляже, они схватили попытавшегося было выскочить в окно Диму и принялись заламывать ему руки за спину. На отчаянно голосившую Таню военные не обращали никакого внимания — но переговаривались между собой:
— Странно все же, как ему удалось сбежать?
— Видно, где-то срисовал схему проходов, по-другому никак.
— Ну, ловок, шельма, на моей памяти еще никто на эту сторону не возвращался…
Они без особых усилий волокли Диму за собой. И вскоре все четверо исчезли за дверью кладовки. Лишь на секунду оттуда, из-за двери, замельтешили отблески огня, и потянуло гарью, да еще до слуха остолбеневшей Тани Кафтановой донеслось отдаленное: “Аллауакбар!” — а в ответ, уже ближе, русский семиэтажный. И угасли короткие автоматные очереди…
Когда Таня, наконец, вышла из ступора, она осторожно приоткрыла дверцу кладовки. И не обнаружила внутри ничего, кроме привычных глазу полок, тесно уставленных банками с домашними соленьями и вареньями.
Проснувшись, она немного поплакала — больше из-за непонятности привидевшегося, чем со страху. Решила рассказать свой сон мужу. Однако его рядом не было. И Таня, сама не зная, отчего, внезапно испугалась. Куда подевался Дима в такой ранний час? В самом ли деле ее сон закончился или он еще продолжается?..
ПСЕВДОБОМБИСТ И ЛЫСАЯ ЛЮСТРА
Какими бы маршрутами ни колесил по жизни его величество случай, на какие стежки-дорожки ни сворачивал бы — они редко бывают торными, с толстым слоем хорошо укатанного асфальта, с разметкой, указателями и услужливыми фонарями вдоль обочин. Случай — он весьма беспристрастный и неразборчивый господин-товарищ, перед ним все равны, и это может служить некоторым утешением, если кто нуждается в таковом…
Сильно нуждался в утешении один командировочный (его фамилия потерялась в зыбучем круговращении информационных полей и потеряла свое значение, посему назовем его гражданином Бесфамильным), который, не предполагая для себя особых приключений, по ходу путешествия в плацкартном вагоне из Тихорецка в Сочи заурядно отлучился в тамбур покурить… Времени с момента отправления прошло совсем немного, да и место гражданину Бесфамильному досталось боковое, потому обратить на него внимание никто не успел. Зато пухлую дорожную сумку, выглядывавшую из-под сиденья, вскоре приметила рыхлая тетка лет двадцати, вояжировавшая к одному сочинскому экстрасенсу на повторный курс лечения от энуреза:
— Интересно, чейная это кладь? — задумчиво спросила она как бы саму себя. — Может, кто забыл с прошлого рейса?
— Ага, жди, — желчно заметил сидевший рядом пенсионер в невесть где украденной общевойсковой фуражке старорежимного образца. — Нынче, дамочка, не то что забыть — нынче только и гляди, чтоб из твоей собственной клади какую сумку не выхватили. Люди жадные стали, раскудрить твою через колено…
— Тогда чего ж она бесхозно тут оставленная? — продолжала тетка свою настойчивую мысль. — Может, в ней бомба, а?
— Йопсть, — в один голос выдохнули двое мужиков коммивояжерской наружности, до сих пор сидевшие за столиком и с молчаливой сосредоточенностью разворачивавшие вареную курицу, счищавшие скорлупу с яиц, нарезавшие огурцы, хлеб, копченую колбасу — словом, занимавшиеся всем тем, чем обычно занимаются народные массы, едва успев тронуться в путь по железной дороге.
Один из мужиков закашлялся от изумления, а другой — напротив, быстро опомнившись, предложил:
— Надо бы срочно — того… Проводника вызвать… Он пускай и проверит сумарь, как ему по службе положено!
— Ага, жди, — снова усмехнулся пенсионер, состроив желчную гримасу. — На положено хрен наложено, очень надо твоему проводнику забесплатно жизнью рисковать. Он в линейну милицию сообщит, а мильтоны только на ближайшей станции подоспеют. Да еще шмон устроят, лишних полдня простоим.
— Или тогда самим поглядеть?.. — прокашлявшись курицей, заколебался второй мужик.
— А вдруг она, бомба-то, как раз от открывания и взрывается? — резонно возразил пенсионер. Потом сделал пренебрежительный жест бровями: — Эх, молодежь. Ну, ни хрена вы не способные действовать в экстремистской ситуации…
С этими словами он снял с головы фуражку и, опустившись на четвереньки, прислонил к сумке ухо.
— Точно, так я и знал: тикает, зараза. В любую секунду может жахнуть. Вот же не зря по телевизору все время предупреждают про террористов…
— Ты, дед, не врешь? Вправду тикает или тебе почудилось? — уточнил один из мужиков.
— А можешь сам убедиться, — пенсионер сделал приглашающий жест в сторону сумки.
Однако мужика опередила тетка с энурезом. Шустро распластавшись в проходе вагона, она на несколько секунд приложила ухо к сумке. А затем подтвердила:
— Тикает.
— Тогда делать нечего, я пошел за проводником, — сказал настырный мужик, отодвигая потерявшие актуальность курицу и яйца.
— Брось. Пока проводник прочухается, она десять раз долбануть успеет, — решительно возразил пенсионер, надевая фуражку. — Тут самоглавное — время не потерять. Потому сейчас же открывайте окно, выкинем ее наружу. Если снаружи рванет, то хоть не нам, а задним вагонам достанется!
Так случай определил гражданину Бесфамильному остаться без сумки, в которой, кроме смены белья, электробритвы, провизии и немалой суммы денег, находился старенький, но вполне исправный будильник ереванского часового завода “Наири”, тиканье которого почудилось столь угрожающим случайным попутчикам. Впрочем, это еще не худший вариант. Поскольку трудно даже представить, что могло случиться, если б злосчастный часовой механизм вдруг зазвенел: тогда, пожалуй, за окном оказалась бы не сумка, а перепуганные насмерть пассажиры.
Как бы то ни было, а вернувшемуся из тамбура командировочному все же сгоряча надавали по морде. Хотели тоже в окно выкинуть, но он, растопырившись руками и ногами во все четыре стороны, сумел дождаться проводника. Которому затем и объяснил ситуацию насчет будильника.
Правда, без вещей и сопроводительных документов ехать в командировку уже не имело смысла. Потому гражданин Бесфамильный — с заплывшими от синяков глазами и поврежденной челюстью — сошел с поезда на вокзале Краснодар-I. На его месте человек с нормально протекающими мыслительными процессами наверняка бы обратился если не в милицию, то хоть к какому-нибудь представителю железнодорожной администрации, однако у бывшего командировочного умственная деятельность нарушилась на почве побоев и разочарования в человеческом факторе. Отчего, не прекращая вслух сетовать на жизнь и размахивая руками перед невидимым собеседником, он побрел по улице Мира с машинальностью обреченного на заклание животного, затем свернул на Красную и вскоре оказался перед гостиницей “Москва”. Там ему преградили путь три лысых девушки с наголо выбритыми бровями.
— Это ты, что ль, объявление в газету дал? — выпалила одна из них, нетерпеливо помаргивая красными от недавних слез глазами.
— Ничего я не давал, — безразлично отмахнулся Бесфамильный.
— Врешь, наверное, — сказала вторая девушка, угрожающе похлопывая себя по гладкой, как бильярдный шар, черепной коробке. — Рожа у тебя подозрительная. За что бланшей-то навешали? Небось, мошенник?
— Да, — поддержала ее третья девушка. — Мы людям на слово больше не верим. Ты давай, докажи нам, что это не твое объявление было.
— Ничего я не давал, никаких объявлений не знаю, отстаньте, — досадливо поморщился бывший командировочный, попытавшись протиснуться между девушками — и когда это не удалось, легонько оттолкнул одну из них.
Тотчас отовсюду стали сбегаться лысые особы без бровей, выкрикивая:
— Это кто такой, что на девушек руку поднимает?
— Со всех сторон мужики над нами издеваются!
— Негодяй!
— Наших бьют!
Бесфамильного схватили за волосы и одежду, дергая сразу во все стороны, будто пытались разорвать на клочки. Его кусали, щипали, царапали и пинали острыми каблучками. До тех пор, пока он не потерял сознание.
* * *
Открыв глаза в незнакомой квартире, он обнаружил себя лежащим на плюшевом диване, раздетым до трусов и укрытым клетчатым шерстяным пледом. Рядом сидела лысая девушка без бровей и смотрела по телевизору капитал-шоу “Поле чудес”, где на ведущего Якубовича как раз напяливали костюм неизвестной северной народности. На вид незнакомке было лет двадцать или тридцать — с такой наружностью точно и не определишь…
— Ы-ы-ыммпсссс… — неопределенно простонал Бесфамильный только для того, чтоб оказаться замеченным.
— Ой, очнулся, — обрадовалась девушка. — Слава богу, а то я думала, чё придется “скорую” вызывать. Девки так тебя колотили, прям ваще, могли и убить на фиг…
— Где я?
— Дома у меня. Я ж тебя тоже сначала валтузила вместе со всеми, а потом жалко стало, думаю: убьем ведь, ёлы, а может, это и не ты объявление в газету давал. Ну, короче, домой тебя забрала. Все равно уже ясно, чё никакого кина снимать не будут…
— А ты кто?
— Люстра.
— Не понял, — удивился Бесфамильный. И сел, спустив ноги с дивана: — Как это — люстра?
— Ой, — хихикнула девушка, — конечно, ты же ничего про меня не знаешь… Это так во дворе прозвали меня. Нет, на самом-то деле я — Люська по паспорту. Но раз уж в детстве прозвали, то оно и прилепилось — а чё мне, кликон не обидный, ну, Люстра и Люстра, подумаешь, осветительный прибор, люстры бывают и красивые, правильно?
— А-а-а, вот оно как, — кивнул бывший командировочный. — Кличка. Тогда понятно… Слышь, а почему вы все там были лысые? Это банда у вас такая, что ли?
— Ну, ты ваще! — звонко рассмеялась собеседница. — Сказанул: банда! Нет, прям умора! Да я, между прочим, всех этих телок только сегодня в первый раз и увидела-то, ёлы! Лучше б и не видеть никогда! Ха-ха-ха! Нет, представляю: банда лысых!..
И Люстра рассказала, как прочла в газете объявление о намечающихся съемках модерновой кинокартины, в которой якобы могли сняться все желающие девушки — правда, выдвигалось условие: соискательницы ролей непременно должны расстаться не только с прической, но и с бровями. Обещанный аванс составлял тысячу долларов, а место сбора было назначено у входа в гостиницу “Москва”. Люстра, не задумываясь, сбрила растительность у себя на голове и к указанному в объявлении часу явилась в вестибюль гостиницы. Там уже сверкали лысинами десятка три девушек, решивших податься в актрисы. Не менее двух часов тщетно прождали они неведомого режиссера, пока не поняли, что оказались жертвами розыгрыша. На свое несчастье, вскоре им под горячие руки подвернулся гражданин Бесфамильный…
Едва дослушав рассказ Люстры до конца, бывший командировочный разразился хохотом: ситуация, в которую по собственной глупости попала его новая знакомая, казалась до того нелепой, что он на время забыл о своих злоключениях. Он хохотал, как сумасшедший, и не мог остановиться — возможно, даже не столько из-за того, что было смешно, сколько по причине неотложной потребности организма сбросить накопленный избыток отрицательных эмоций. Он то ржал, как конь, то стрекотал кузнечиком. Этот диапазон до такого градуса удивил девушку, что она не обиделась и не полезла в драку, а наоборот, вскоре стала подхихикивать своему невольному гостю.
Гражданин Бесфамильный смеялся минут десять. Он уже был бы и рад остановиться, а все никак не мог, смеялся и смеялся — до тех пор, пока не обессилел окончательно. А когда его смех, наконец, сошел на нет, он свалился с дивана и, обхватив колени Люстры, зарыдал, сопровождая слезы захлебывающейся скороговоркой:
— Боже мой, боже мой, какие мы оба невезучие, почему над нами судьба так издевается, я не могу понять, но тебе легче, у тебя хоть крыша над головой, а у меня здесь ни денег, ни документов, ни жилья, ты же понимаешь, сам я не местный, не милостыню же просить, и куда теперь податься, я не знаю, милая, хорошая девочка, ты хоть и лысая, а все равно красивая, у тебя бесподобная форма черепа, что мне делать, что мне делать, сумку в окно выбросили, сволочи, из-за будильника, я не хочу жить на этой планете, на этой Земле, потому что тут существуют одновременно добро и зло, а я даже выбор между ними сделать не умею, это же все случай решает, он зашвыривает нас куда попало, он срывает людей с дерева жизни, словно осеннюю листву, и что теперь предпринять, как поступить, я не представляю, скажи, за какие грехи мне побои со всех сторон, милая, хорошая, мне теперь некуда податься, у меня в этом городе нет никого, кроме тебя, и в гостиницу без денег не пустят, а ты добрая, сразу видно, к себе привела, пожалела, сегодня таких мало, сейчас жестокое время, и люди хуже зверей, ничего святого не осталось, одни террористы кругом, а я ведь не террорист, я порядочный человек, только ты одна поверила, спасибо тебе, у тебя и глаза красивые, и все остальное, с утра маковой росинки во рту не было, но я тебе не доставлю беспокойства, ты и так уже меня спасла, прекрасная, добрая… Можно я у тебя пока поживу?
— Поживешь? — ошалело переспросила девушка, безуспешно попытавшись оторвать гостя от своих ног.
— Поживу, — оборвав слезы, Бесфамильный уставился ей в лицо взглядом преданной дворняги, которая устала мерзнуть под забором. — Можно, а?
Она помедлила несколько секунд, а потом махнула рукой:
— Ладно. Все равно, пока волосы не отрастут, я показываться на улицу не собираюсь. А ведь кому-то надо ходить в магазин за продуктами… Живи, в общем.
* * *
Они обитали в однокомнатной квартире Люстры, будто два осколка сокрушительной морской катастрофы, наедине друг с другом — и, как ни странно, совершенно не испытывали потребности в постороннем обществе. Правда, Бесфамильный регулярно выбирался в супермаркет за провизией, но его вылазки производились быстро, а то и вообще бегом, поскольку он стал страдать антропофобией: в каждом встречном ему чудились подвох и скрытая угроза. Зато, оказавшись вновь с глазу на глаз с приютившей его доброй девушкой, он мгновенно успокаивался, забывая свои наружные страхи, и чаще всего пытался вытолкнуть на поверхность расслабленных мыслей воспоминания о прежней жизни. Кем он был до приезда в Краснодар? Из какого города прибыл сюда? Зачем пытался взорвать поезд? Отчего люди ненавидят его до такой степени, что готовы убить, растерзать на куски и съесть без хлеба? Ясности не было, воспоминания скакали и путались в голове, с каждым днем все более внушительными кусками слипаясь в непроницаемое дежавю…
По ночам ему не спалось. Люстра стелила бывшему командировочному на полу. А сама сопела и постанывала на диване. Ее посещали эротические сновидения с любовниками прошлых лет, и она выкрикивала разнообразные мужские имена в алфавитном порядке. Сам себе удивляясь, Бесфамильный ощущал уколы ревности при каждом новом имени. Однажды он не вытерпел и тихо забрался к девушке под одеяло.
— Алик, это ты? — прошептала она потусторонним голосом и, не просыпаясь, принялась ощупывать нежными пальцами прильнувшее к ней тело. — А ну-ка, Боренька, повернись ко мне передом… О-о-о, какой он у тебя большой и горячий, просто богатырь… Нет-нет, не надо вот так сразу, я девушка порядочная… Ну-у, какой же вы шалунишка, Гаригин Карапетович…
Но Бесфамильному было уже почти все равно. Устроившись между ее широко распахнутых ног, он не терял времени, вживляясь в горячо пульсировавшее женское нутро и чувствуя, что стремительно сливается со всеми вышептываемыми Люстрой именами…
После той ночи она перестала стелить ему на полу, теперь они спали на диване вместе. Правда, порой в момент соития, случайно коснувшись ладонью или щекой жесткого “ежика” на голове Люстры, Бесфамильный смущался, хотя до конца и сам не понимал причины своего смущения: во всяком случае, он не знал ни одной статьи в УПК, которая возбраняла бы заниматься любовью с лысыми женщинами. Кроме того, волосы у Люстры быстро отрастали. Вскоре они перестали быть короткими и жесткими, а превратились в мягкие, каштановые, густые и довольно приятные на ощупь.
Жизнь казалась вполне сносной. Мешал отдаться на волю ее незримых струй лишь один досадный факт: бывшему командировочному с каждым днем все меньше хотелось выходить на улицу.
Однажды он, возвращаясь из булочной, увидел, как прямо перед подъездом его девятиэтажки группа подростков насаживала на вбитый в землю арматурный прут отчаянно визжавшую кошку.
— Зачем вы это делаете? — с нескрываемым удивлением в голосе поинтересовался Бесфамильный.
— Понимаете, дядя, — охотно объяснил один из пацанов, — мы готовимся служить в спецназе. А там в систему подготовки входит упражнение на твердость духа.
— Это упражнение — убийство кошки, что ли?
— Ага, и не одной, а, как минимум, двух: первую можно просто задушить, не то пришлепнуть кирпичом или еще каким-нибудь булыганом, а вторую надо не только задушить, но и съесть в сыром виде… После надо будет на собаках тренироваться, да еще неплохо бы и на бомжах свою силу воли отточить…
Оторопевший Бесфамильный вернулся домой. И до вечера молча пролежал на диване, размышляя об ужасах жизни и о собственной индивидуальности, растрачиваемой впустую на размышления об этих ужасах… Лишь вечером, когда Люстра, почистив зубы, улеглась рядом с ним, он тихо, точно боясь быть услышанным посторонними невидимками, проговорил ей на ухо:
— Ты задумывалась о том, что наша жизнь бессмысленна?
— А чё задумываться, ёлы, — зевнула девушка. — Ну, пусть и бессмысленна, не вешаться же теперь.
— Нет, отчего так? Скажи, я не понимаю, отчего человек без конца балансирует на тонкой грани между миром света и миром тьмы, черпая в этом одновременно наслаждение и муку? А если мне не нужно ни то, ни другое, если мне для полного счастья требуется только спокойствие? В том как раз и беда, ведь не существует ни в чем абсолютной середины, и в любом случае на каждом конкретном отрезке человеческой судьбы преобладает либо наслаждение, либо мука; нет никакой свободы выбора, вот что обидно; человек — просто хрупкая игрушка в руках слепого фатума, почти случайный фактор во вселенской борьбе между добром и злом — борьбе, не имеющей ни начала, ни конца, ни правил, ни смысла…
Тут он заметил, что девушка уснула. И, горестно вздохнув, умолк… Предаваясь тягостным мыслям о разноликих масках людской тщеты, он еще долго ворочался с боку на бок и время от времени выстанывал тихим голосом:
— Главное — некуда спрятаться от этого всего, ни в какой лес ведь не убежишь, ни в какой пещере не скроешься!
Затем он погрузился в сон. И тотчас в расслабленном мозгу бывшего командировочного заклубились, закуролесили кошмары: его терзали, грызли, рвали на части толпы лысых безбровых чудовищ, очень смахивавших на человеческие существа женского пола, и все же чем-то неуловимо от них отличавшихся; десятки, сотни, тысячи рук, выпуская когти, трепали, мотыляли, волокли его по городу и — с криком “Получи, террорист проклятый!” — насаживали задом на заостренный прут арматуры, вбитый в землю будущими спецназовцами…
Проснувшись в горячем поту, Бесфамильный огляделся по сторонам и, убедившись, что еще жив, расплакался:
— Бежать отсюда, спрятаться в какой-нибудь чащобе, в непроходимых зарослях, куда не ступала ничья нога, иначе я не выдержу, я не могу больше обитать среди этих людей, среди этих опасностей и ужасов!
Глотая слезы, он уткнулся в густые, уже изрядно отросшие волосы Люстры, мечтая стать невидимым, бестелесным. Он вдруг с пугающей ясностью осознал, насколько сильно сковывает человека его плоть, требующая пищи, удовольствий, отдыха (в том числе и сна — этой маленькой смерти, которая может быть так отрадна, если только не приносит кошмарных сновидений). Плоть не нужна разуму, она — темница, от которой, по большому счету, желательно как можно скорее избавиться; а если нельзя избавиться, то надо хотя бы свести ее к минимуму, урезать, иссушить, замаскировать среди сопутствующих предметов. Думая об этом и ощущая себя раненым зверем, он лил неутихающие слезы и зарывался, зарывался в густые волосы девушки, постепенно превращавшиеся в неприступный сказочный лес, призванный защитить его от любых опасностей и невзгод; и — о счастье! — его тело явственно уменьшалось в размерах…
* * *
Утром Люстра была очень удивлена, узнав о решении гражданина Бесфамильного поселиться в ее волосах. Впрочем, после некоторого размышления она не нашла в данном положении ничего отрицательного. Во-первых, потому что волосы у нее действительно уже отросли до такой степени, что не казалось стыдным появиться на улице — следовательно, нужда в посыльном по магазинам отпала. Во-вторых, потому что в новом, уменьшенном виде бывший командировочный наверняка станет расходовать значительно меньше пищевых продуктов (а это немаловажно, поскольку скромные сбережения Люстры практически иссякли, и она в связи с этим уже подумывала о необходимости поиска какой-нибудь работы). И, в-третьих, потому что каждой девушке хочется иметь собственную изюминку, придающую ей загадочность, некую неповторимую черту, которая отличала бы ее от всех остальных — подобную функцию как нельзя лучше мог сослужить махонький мужичок, затаившийся в прическе Люстры…
— Только — чур, не разговаривать, когда я буду на людях, ни со мной, ни с кем ваще, — поставила условие девушка.
— Упаси бог, ни в коем случае, — с готовностью согласился Бесфамильный. — Сто лет мне эти люди не нужны!..
Так и начался их скромный и бесхитростный симбиоз. Который, к тому же, оказался чрезвычайно взаимовыгодным. Гражданин Бесфамильный обрел долгожданные покой и уединение, а Люстра получила верного телохранителя. В этом она убедилась вскоре, когда, возвращаясь домой из бюро по трудоустройству, зашла в лифт, а следом залетел маньяк и, показав нож, принялся недвусмысленно рвать на девушке юбку. Люстра уже мысленно прощалась с жизнью, но тут из ее прически — прямо в ухо маньяку — гаркнул бывший командировочный громовым басом:
— А ну, брось нож, гад! Дом оцеплен милицией! На каждом этаже наши люди! Еще одно движение, и ты — покойник!
Несостоявшийся насильник немедленно пустил изо рта густую пену и сполз на пол в бессознательном состоянии.
Люстра, как полагается, вызвала милицию, но та опоздала, изверг успел скончаться от обширного инфаркта.
Через несколько дней девушке удалось устроиться на службу: ее взяли секретаршей директора в коммерческий банк. Даже тут Бесфамильный оказался полезен: пока Люстра, сидя перед экраном монитора, шарила по сайтам с анекдотами или самозабвенно играла в компьютерные игры, перебираясь с уровня на уровень, бывший командировочный зорко выглядывал по сторонам, чтоб успеть своевременно предупредить хозяйку о приближении руководства, перед которым ей следовало создавать картину кипучей трудовой деятельности.
А еще, продолжая тихим образом уменьшаться, гражданин Бесфамильный приобрел способность видеть невидимое, такое, о чем не расскажешь никому, даже Люстре; да он и не собирался…
Тех немногих точек соприкосновения, которые между ними существовали, обоим казалось вполне достаточно. В свободное от работы время они смотрели телевизор, слушали магнитофон или беседовали о каких-нибудь простых жизненных вещах, понятных каждому, а потому не вызывающих несогласия и споров.
Между прочим, пищи Бесфамильному вообще никакой не требовалось. Точней, его потребности изменили свое направление. Теперь, желая подкрепиться, он вальяжно бродил в густых волосяных зарослях и собирал в теплую стопку, наподобие свежеиспеченных блинов, тонкие белые пластинки перхоти. Никакие иные человеческие деликатесы для него не могли сравниться с этими аппетитными духмяными пластиночками отмершего женского эпидермиса! Что касается питья, то его также хватало — стоило лишь припасть губами к одной из пряных капель пота, поблескивавших в порах кожи дивными живительными родниками…
Словом, в общих чертах быт устоялся.
Если девушку приглашали на день рождения, свадьбу или еще какое-нибудь праздничное мероприятие, то она порой, не удержавшись от искушения похвастаться, отзывала в укромный уголок своих самых близких подруг, раздвигала волосы и показывала им “загадочное существо”. Подруги рассматривали бывшего командировочного, восторгались им и откровенно завидовали Люстре. Ей это очень льстило. Да и гражданину Бесфамильному было приятно, хотя он старался не подавать вида, скромно покачиваясь в маленьком гамачке, который сплел из собственной застывшей слюны…
Они постепенно срастались друг с другом и становились как бы единым организмом. Это срастание было взаимоприятным и никого не напрягало — ни его, ни ее… Что еще может быть нужно двум одиноким существам на этой сумасшедшей планете?