Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 10, 2009
какой-то ранней осенью, когда назойливый рой мыслей
не сможет добудиться тебя на рассвете,
на том последнем плацдарме сна,
с которого уже некуда отступать,
ты оглянешься на все это, словно увидев впервые:
домик на взгорье,
весь в зарослях дикого винограда
и расхристанных хризантем,
аскетичная кровать,
которая помнит все произнесенные здесь молитвы,
сложный человек за стеной, с которым не сложилось…
признайся в своем поражении,
в конце концов — признайся в своем поражении!
этой раненой осенью,
которая, как отставший от своих рядовой,
обессилено тянет за собой кровавый след —
подальше от людей,
подальше от их охрипшего радиоприемника,
что каждый час передает новости с линии фронта,
подальше от линии фронта,
которая никогда не бывает прямой, как горизонт,
уж лучше сказать — ломаной,
как язык на оккупированной территории,
как кардиограмма твоего сердца,
которое все еще бьется с самим собою
за право не биться
* * *
укрывая большое в малом,
она всякий раз боится таможни,
сжимает чемодан с наклейками
клейкими от страха пальцами:
а вдруг кто-то из них присмотрится к ней повнимательнее,
спросит строго:
а что там у тебя внутри, девочка?
волнение выдает ее с головой,
сдается, что все они,
как на рентгене, видят то, что в ней спрятано:
эту скифскую бабу с плоской старческой грудью,
эти застрявшие в самом сердце мечи с инкрустированными рукоятками,
этот прикрытый непослушной прядью
лик иконной Богородицы,
эти укрытые в глубинах памяти
рукописи с выцветшими уставами и полууставами,
с роскошными, как на ценителя, полями…
эти кириллические буквы, несъедобные для их глаз,
и, наконец, — то, что на самом дне:
тяжелые наркотики жизненного опыта,
карманный вибратор, мама-анархия,
убеждение, что иногда террористы правы бывают тоже,
запрещенная литература: от “Перверзии” до “Порнографии”* —
как все это вписать ей в декларацию на таможне?..
* * *
снится мне бомбоубежище на окраине памяти,
последнее, что уцелело от уроков начальной военной подготовки
— войны больше не будет, — говорила нам учительница, —
но каждый из вас должен помнить:
в случае атомного взрыва,
применения оружия массового поражения
или иного недоразумения
нужно спускаться в бомбоубежище, избегая паники,
брать с собой только необходимое, ничего лишнего,
теплые вещи, если война затянется до зимы —
в бомбоубежище, знаете, отопления нет
— а там ведь и так будет жарко! —
острил кто-то с задней парты
— а тебя, Гриновец, вообще не известно, пустят ли,
всем места не хватит
запасы воды и пищи ограничены…
я знаю,
при таком вот армагеддоне не обойдется без паники,
скольких затопчут
перед входом в последнее бомбоубежище?
и не представляю, как ты, Господи, будешь делать выборку:
каждый десятитысячный?
каждый миллионный?
а погрешность?
я верю, не будет дискриминации
по половому, расовому, религиозному признакам,
хочется верить…
сколько глотков воздуха каждому из них хватит,
пока они будут ждать своего deus ex machine…
— каждый класс, — говорила нам учительница, —
держится старшего,
и еще раз повторяю — не бегать в проходах между койками,
иметь при себе в нагрудном кармане бирочку с именем,
написанную каллиграфическим,
а не таким, как у тебя, Федоренко, почерком…
для чего? — до сих пор удивляюсь,
наверное, чтобы ангелы,
которые станут вытаскивать наши души (потому что никто ведь не выживет),
чтобы ангелы в белых одеждах с красным крестом
(и полумесяцем?),
чтобы ангелы знали, как к тебе, малой, обращаться…
* * *
иногда ко мне заходит чеченка-смертница,
садится к столу, и мы подолгу разговариваем о детях —
о чем еще могут разговаривать женщины
с такими просветленными лицами?
— мой вчера впервые спросил меня о смерти, — говорю ей, —
и я путано пыталась объяснить ему, почему…
— мой поймет меня без всяких объяснений, — говорит она, —
знаешь, они теперь так быстро дорастают
до первого выстрела…
— как до первого причастия, — думаю,
но это уже из нашей soft-версии вечности,
мы так часто стараемся воспитать наших сыновей достойными,
что они в конце концов умирают от потери собственного достоинства
— а la guerre comme а la guerre, —
говорит она, исходя из опыта своей французской филологии
и чеченской истории
и мне нечего возразить ей, исходя из опыта моей украинской,
перегруженной неуместными ласкательными суффиксами
и сплошными мягкими знаками
мы так тщательно учим наших сыновей политкорректности,
что они в конце концов умирают от неуверенности
— мир не оставляет нам другого выхода, —
говорит она на прощание
и я поправляю ее выбившиеся волосы,
роскошные черные волосы
под каблуками добротных солдатских ботинок —
проигрышная роль матери
в кассовом русском мюзикле
* * *
поэты бесполы
у них только неразвитые выпуклости слов на теле,
как вторичные половые признаки,
многолетняя щетина впечатлений,
которых никак не удается передать словами,
сбрить ее или оставить для шарма?
старина Хэм охотится на собственную смерть —
ленивую львицу в изломанной траектории полета
она падает на него тяжело и резко,
как тропический ливень после долгой засухи
сколько же он должен был ждать ее,
голодный, затаившийся,
вскармливающий своей кровью москитов повседневности?
впрочем, кто кого должен ждать
по этому неписанному кодексу экзистенции,
кто на кого охотится?
поэты бесполы
гермафродиты одиночества
подсознательно отдаваясь все новому Новому,
они рожают в муках только самих себя,
в который раз повторенных,
повторения повторения
repeat please
повторения повторения
как вырваться из этих обручей телесной заданности?
устраняя различия,
сглаживая гениталии
все будет гладко, Хэм,
без сучка без задоринки
перейдены последние рубиконы самоидентификации,
разрублены гордиевы узлы взаимных обязательств
сброшен сизифов камень жизни
гениальность беспола
все, что есть у нее, — это натруженное криком горло
между ног
* * *
женщина режет вены,
потому что не хочет старости
привычно кухонным ножом,
как будто вскрывает шпроты
квелый ангел,
дебелый доктор и санитар-очкарик —
та еще компания для этой грязной работы
от их идеализма у нее кругом идет голова
и катится бледное солнце за киоск напротив
как ей улизнуть,
проскользнуть ей как
в узкий порез от ножа,
и каким ей потом коридором,
если все как один будут против
вихрем выносит ее по спирали аорты
просто так — тху…
доктор подносит ей зеркальце,
думает: все-таки женщина,
а вдруг передумает, может
но — дудки, ни за что, никогда,
уж если она идет, то идет
женщина — знаешь ведь сам — упрямое существо,
прости ее, Боже…
* * *
худенькая светловолосая девушка говорит тебе:
подожди,
пока не утихнет дождь
на старой пластинке с заезженными дорожками,
что ведут лишь в одну сторону
и никогда — назад
и ты ждешь,
не гладишь молодой ржи ее прядей,
не срываешь кисловатых виноградин
ее неумелых поцелуев,
не говоришь ей:
маленькая моя светловолосая,
этот дождь называется время…
приблизившись вплотную к ее лицу,
замечаешь трещины, сквозь которые
она проваливается все глубже в себя
между тем пластинка, словно Сизиф,
перекатывает каждую каплю
через пустыню сердца,
тупиковыми улочками рук,
глухими задворками голосов
и вдруг оставляет вас,
растерянных и постаревших,
посреди пустой трассы на Эммаус
и становится совсем тихо по ту сторону дождя
* * *
она никогда не станет их кумиром
даже если возьмет эту высоту,
и в книге рекордов
ей посвятят отдельную строку,
даже если восхищенные домохозяйки
будут узнавать ее в супермаркетах,
и она станет расписываться
на измятых списках продуктов
в собственном неумении жить в их мире
может, потому она не станет их кумиром
ей не хватает драйва —
этого лихорадочного движения крови по жилам,
она не может почувствовать, где тонок и рвется
бумажный занавес реальности,
за которым спрятаны все эти грязные механизмы,
все эти внутренности истинных мотивов —
безуспешно
ее признание, как изгнание,
где повсюду чужбина и никто не понимает ее языка,
и по иронии судьбы
все более-менее искренние слова
сводятся к предложениям интима
ну, даже если они когда-то понесут ее на руках —
то только в последний путь
и для нее это уже не будет иметь никакого значения,
впрочем, как и теперь,
когда ей опять (в который раз!) не удалось
схватить бога за синюю бороду
* * *
множество вещей исчезает быстрее,
чем мы успеваем их заметить
много чего вообще не появляется
в нашем поле зрения
как тот человечек, которого нужно расстрелять
в воскресном тире в парке культуры и отдыха
лет так двадцать тому
пока я успеваю прицелиться,
он уже больше не выныривает
кто убил человечка-смертника
той крошечной пулей
из того ружья с кривым стволом?
кто успел его заметить?
кому удалось пристреляться
за те несколько скоротечных летних воскресений,
из которых почти все уже в прошлом?..
* * *
Твой карточный домик —
здесь можно жить вполне,
если, конечно, не громко вздыхать
и не храпеть во сне
не чихать и не кашлять,
не спариваться как звери,
рискуя все развалить:
и стены, и окна, и двери
задержать дыхание
несвоевременного желания,
придержать кровь в венах,
чтоб не текла так быстро,
хранить спокойствие,
пережевывая молчание,
десять лет побеждать искушение
чудесного утра раннего,
хлопнуть дверью,
о, как хлопнуть дверью!
и еще раз — для верности —
на все четыре
незагороженные
стороны света
* * *
время от времени я хуже времени — я порчу даже то,
что ему не под силу:
разбираю слова на запчасти,
вообще лишаю их слова,
рву связи с близкими,
довожу первое встречное
сложносочиненное или сложноподчиненное предложение
до разложения,
смешиваю грешное с праведным,
усложняю простое,
чьи-то розовые очки давлю задней мыслью,
мечтам подрезаю крылья,
наступаю на горло собственной песне,
на части
разбиваю сердце себе и одному дебилу,
который свято верит, что это — на счастье
* * *
каштан под окном распускается,
как незакрепленная вязка
весна одевается слишком легко —
жертвам ни спасу, ни счету нет
левые-правые петли муштрует упорно
на лавочке в сквере дама на склоне лет
потому что на этом склоне нельзя удержаться долго:
хочешь не хочешь, а сдают позиции левые-правые,
но пока что почти каждый, почти каждый
коварный сердечный приступ
она отбивает
а когда захлебнется очередная вражеская атака,
радуется солнцу,
кормит голубя мира,
зарекается — больше никаких мертвых петель!
и боится признаться себе,
что живет как на фронте,
и стыдится признаться другим,
что фронт — атмосферный
* * *
держишь на привязи женщину,
что говорит мне “зателефонуйте п╗зн╗ше”** бесцветным голосом говорит, раз, наверное, в сотый…
и каждый раз трубку устало вешает,
думает, сколько же можно звонить, какая-то идиотка…
я ей не верю, передай, что я ей не верю,
этой упрямой лжи,
этому ее голосу
выстукиваю номер, сжимаю мобильник, зверею —
когда же она наконец устанет, собьется с толку
“зателефонуйте п╗зн╗ше… п╗зн╗ше… п╗…п╗…”
скажи ей, что порой бывает слишком поздно,
что порой бывает,
что абонент выбывает
из игры, что не стоит свеч
и вообще никуда не годится
женщине, чтобы стеречь
мужчину, который себя уважает
отпусти же ее пораньше, от тебя не убудет,
пусть себе выпьет кофе в офисе спа-салона,
подумай о людях, в конце-то концов, подумай о людях —
пополни счет,
заряди батарею,
вернись в зону…
* * *
называла рыбой, ничего не просила взамен,
только знать, что я есть где-то на этом свете
белом, как будто соль тропических морей,
что въедается в кожу,
и не вытравить больше кристаллы эти
говорила, что будет писать,
не спрашивала адреса, впрочем,
всегда присылала открытку из какого-то странного места,
где (на открытке, то есть) руины старых домов
или блюда местной кухни
и несколько слов:
что скоро вернется, что уже виден свет
в конце тоннеля, и что это, конечно, не поезд
называла рыбой,
писала, что очень хочет коснуться рукой
я и не против, я жду, плаваю все быстрей,
выучил наизусть все прибрежные воды,
я перестал выходить на берег,
боясь разминуться с ней,
а она — не приходит
я устал говорить и дыхание — словно растаяло,
молчаливой и сильной рыбой
становился я день ото дня,
так какого же дьявола,
какого морского дьявола,
она вернулась
и из воды вытащила меня?
Игоря Белова