Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 10, 2009
Кабанов А.М. Весь. Из шести книг. Стихи. — Харьков, 2008.
Если поэт происхождением из “матери городов русских” выносит на обложку своей книги название “Весь”, то неминуемо мы должны воспринимать славянскую семантику этого слова — деревня.
Деревенский ли поэт Кабанов?
В известном смысле — да.
При мощнейшем природном даровании, удивительном слухе и чувстве звука, он очень подвержен влияниям, моде, авторитетам нонешних тусовок — и в этом смысле весьма зависим. Кабанов, во-первых, одинок (оно и понятно, ему в Украине нет равных, Жадан, Андрухович пишут на другом языке), во-вторых, неуверен в себе, всё время надо доказывать, что ты современен, изобретателен, что можешь и то, и это, что ты ничуть не хуже этих бахытов и гандлевских…
Но уже возраст, уже на многое смотришь иначе.
Пора говорить какие-то простые вещи, которые принадлежат только тебе и никому другому.
И вот они начинают проявляться — вне игры, вне демонстрации возможностей дарования и техники, без всех этих стихотворных прибамбасов, которые хороши лишь тогда, когда незаметно их использование в ткани стиха.
Ни Господа, ни инопланетян —
повсюду одиночество и смута.
Это постреволюционное ощущение тупика, напоминающее дневниковую запись Николая II: “повсюду ложь, трусость и измена”.
Горечь революционной атмосферы, видимо, одинаково трагично проявляется и в русских, и в украинских стихах современных незалежных поэтов, это тавро времени, это вкус столь недавних событий.
Даже в лирических, тонко инструментованных строках, обращённых к женщине, вдруг проступает это дыхание катастрофы — и человеческой, и национальной.
… я купил тебе чёрное платье,
мимолётное платье из роз.
Потому что в атласном и белом
я и видеть тебя не могу,
потому и плыву в оробелом
хризантемном увядшем снегу.
Натыкаясь на гвозди и перья,
на империю в синем огне,
и не знаю, откуда теперь я
и зачем ты привиделась мне?
Здесь тебе аукается и Блок с чёрной розой в бокале, и Есенин с письмом к женщине, но, прежде всего, сам поэт, которого несёт рок событий по дорогам между Киевом и Одессой, Питером и Москвой. На мой взгляд, “знак: “Осторожно. Распятье!”” из этого же стихотворения — как раз из разряда игры, ради красного словца и в угоду падкому на такие вещи секулярному читателю. Хотя, скажем, такие строки из другого стихотворения, соседнего: “Проступит месяц, словно копирайт, / И пожелтеет в поисках мечети” — выглядят и остроумно, и убедительно.
Вообще, момент игры полностью вытекает из известного высказывания Чехова: “Это была жажда жизни, а ему казалось, что хочется выпить”. Первая и вторая книги поэта пишутся на переизбытке жизненных сил, эмоций, впечатлений. Размахнись рука, раззудись плечо. Но без беззащитной искренности, без ощущения личной трагедии как национальной (и наоборот) не бывает крупного поэта, у Маяковского в самом начале было гениальное “Послушайте, ведь если звёзды зажигают…”, у Пастернака — “Февраль. Достать чернил и плакать”. Я бы не взял на себя смелость искать нечто равноценное у Кабанова, поп-культура и медиа-тоталитаризм не лучшее время для высокого штиля. Но в стихотворении о сиреневом проводе поэзии как раз нам явлен предельный, “на разрыв аорты” лиризм, за которым мы вправе ожидать окончания известного искусства и игры, а значит — рождения подлинной, одухотворённой горними смыслами материи поэзии. Кабанов пишет: “… лишь сиреневый провод не трогай”…
Ты не трогай его потому,
что поэзия — странное дело:
Всё, что надо — рассеяло тьму
и на воздух от счастья взлетело.
Всё, что раньше болело у всех —
превратилось в сплошную щекотку,
Эвкалиптовый падает снег,
заметая навеки слободку.
Здравствуй, рваный,
фуфаечный Крым,
потерявший империю злую,
Над сиреневым телом твоим
я склонюсь и в висок поцелую.
Липнут клавиши, стынут слова,
вот и музыка просит повтора:
Times New Roman, ребёнок ua,
серый волк за окном монитора.
Стихи прошлого, 2008-го, года под заголовком “В тетрадной клеточке со львами” вызвали у меня ощущение некоего полустанка, водораздела между прежним Кабановым и новым, только нащупывающим, осознающим себя, условно говоря, — зрелым. Процесс весьма болезненный, недаром не всякий поэт этот перевал преодолевает, но зрелость потому и зрелость, что может принести невиданные плоды.
Выборка из книги “Аблака под землёй” мне представляется наиболее убедительной, здесь ещё по-прежнему много алкоголя, различных злачных и культурно значимых мест, секса, словесной игры, брутальных шуток, но в стихе, наряду с этим, есть высота и аскетическая строгость.
Кривая речь полуденной реки,
деревьев восклицательные знаки,
кавычки — это птичьи коготки,
расстегнутый ошейник у собаки.
Мне тридцать восемь
с хвостиком годков,
меня от одиночества шатает.
И сучье время ждёт своих щенков —
и с нежностью за шиворот хватает.
А я ослеп и чуточку оглох,
смердит овчиной из тетрадных
клеток…
И время мне выкусывает блох,
вылизывает память напоследок.
Прощай, Герасим! Здравствуй,
Южный Буг!
Рычит вода, затапливая пойму.
Как много в мире несогласных букв,
а я тебя, единственную, помню.
Именно обращение к женщине у Кабанова всегда сугубо лирично и искренне, это прослеживается с самых ранних стихов, в этом мне видится приверженность поэта к классической русской традиции, где даже проститутка превращалась в “Незнакомку”, а уж любимая удостаивалась самых нежных и возвышенных строк. Стихотворение “Олесе”:
О чём с тобой поговорить,
Зверёныш мой? Зима. Охота
порою свитер распустить,
чтоб распустилось в мире что-то…
На ветках и в карманах — голь,
страна одной рукой страничит,
другой — дарует боль. И боль
здесь с вдохновением граничит.
О, этих дач морозный чад,
раздетый алкоголь, обеды…
Ты одиночествам беседы —
не верь: счастливые молчат!
Зверёныш мой, минувшим летом
я сам себя не замечал,
и тысячи стихов об этом
тебе, родная, промолчал.
Теперь — зима, широколобость
церквей, больничный хрип саней…
И еле слышно пахнет пропасть
Духами женщины моей.
Удивительно, что в этой лирике, как и во многих русских стихах предшественников, явственно слышна и гражданская составляющая. Но трагедия Кабанова в том, что он так и не может определить: гражданином какого Отечества он (и миллионы иже с ним) является.
Немало стихов из книги запоминаются и просятся на страницу рецензии, это и “2041 год” — “На премьере в блокадном Нью-Йорке”, это и спотыкающийся “в потёмках души” человек настоящий, это и деревенская ботаника с “подорожником в рыжей копоти”, это воспоминательные “УКВ” и соседнее, где сквозь снег и бормотание радио вдруг всплывает школьный класс и “бёдра тяжёлые из Херсона учительницы”, с размазанным по всему слову — “у-чи-тель-ни-ца” — качающимся ударением.
Вообще, снег в стихах Кабанова есть отдельная тема, тема занесённости, оставленности, сиротства, и пусть её исследует какой-нибудь московский или харьковский филолог. Но цитата просится:
Открывая амбарную книгу зимы,
Снег заносит в неё скрупулёзно:
ржавый плуг, потемневшие
в холках — холмы,
и тебя, моя радость, послёзно…
А заканчивается стихотворение почти прямой реминисценцией из Блока:
Одинаковым подчерком занесены
монастырь и нечистая сила,
будто все — не умрут, будто все —
спасены,
а проснёшься — исчезнут чернила.
Особые похвальные слова стоит сказать о стихах дорожных, о стихотворных записях Кабанова-путешественника, в них он и цепкий наблюдатель, и живописец, и остроумный собеседник. Вот египетские картинки:
Пахнет жареной рыбой каирский
песок,
устремив к небесам возбужденный
сосок
пирамиды Хефрена, к которой
херсонесской акации листик присох,
фараон (полицейский) черкнет адресок
забегаловки с местною флорой.
В ресторане у Сфинкса —
славянский галдеж,
если шишу не куришь и кофе
не пьешь —
предлагают печеный картофель,
на округлой жаровне шкварчит
маргарин,
от чего ты счастливый такой, бедуин,
и фальшивый, особенно — в профиль?
Бедуин по двугорбому бьет существу,
слово за слово — тянется год
к Рождеству,
подгорает заката холстина…
Тычет вострой указкою экскурсовод:
у египетской мумии впалый живот
“и широкая грудь осетина”.
Терракотовый зов водосточной трубы
и встают из подземных бараков рабы,
зеленеет смола эвкалипта,
и Амона — омоет песочный прибой…
И японских туристов
восторженный рой
совершает исход из Египта.
Несомненно, удаются Кабанову стихи, где присутствует Таврия с её пейзажем, людьми, плодами, застольем, здесь он в своей стихии. Книга населена женщинами (любимыми и нелюбимыми), друзьями и собутыльниками, скитаниями лирического героя, но есть и другие запоминающиеся лица, то мелькнёт лукавый духанщик, то милая проводница, то деревенский почтальон, то опять поездной проводник, торгующий водкой, а то вдруг целое стихотворение посвящено безногому мальчику в инвалидном кресле, хорошее стихотворение. В нём как раз мне чудится новый Кабанов, созерцающий, подобно тому, как этот самый мальчик созерцает ливень.
Не могу не упомянуть о кабановском варианте посвящения собаке, этот пёс, похоже, прямой потомок собаки Качалова и даже живёт по соседству, на Страстном бульваре.
Брат печальный мой,
преданность моя,
мокрый нос моей маленькой удачи,
ведь не для того создан Богом я,
чтобы эту жизнь называть собачьей?
Оттого её чувствуешь нутром
и вмещаешь всё, что тебе захочется,
оттого душа пахнет, как метро,
днём — людской толпой, ночью —
одиночеством.
Для чего пишутся рецензии?
Сегодня, при отсутствии поэзии на прилавках книжных магазинов, на радио и в телеящике, мне представляется, что рецензии пишутся для того, чтобы уверить затюканного и отравленного попсой читателя, что вот, мол, есть, существует подлинная, настоящая, а не силиконовая Муза, живы ещё на Руси поэты. А коли читатель узнает о том, то уж тропу в Интернете он сам найдёт, протопчет. И эта тропа, даст-то Бог, не зарастёт.
В заключение хочу полностью привести ещё одно стихотворение, которое, на мой взгляд, станет визитной карточкой, “лейблом” Кабанова, написанное всерьёз и надолго. “Киев” — стольный град.
Этот город себе на уме и другие
тревожит умы,
тишина у него в бахроме, а под ней —
кочевые холмы,
домостроя вельможный размах,
православия древний окоп,
в самой дальней пещере — монах
перед сном отключает лептоп.
Всех каштанов вовек не собрать —
можно руки и мысли обжечь,
украинская хрюкает знать,
имитируя русскую речь.
Он и стадо и щедрый пастух, он —
мясник и едок будь здоров,
несмолкаемый слышится стук
бессарабских его топоров.
Борщаговка, Шулявка, Подол…
Гидропарка шашлычная вонь,
где Хароныч посеял обол —
вдоль Днепра улеглась Оболонь.
Сквозь январскую белую тушь
проступает сусальная тишь,
и неведомо: камо грядущ?
ты в заснеженном сквере стоишь.
Иногда промелькнёт меж стволов —
кистепёрая птица Кирдык,
у которой в когтях — птицелов
и от счастья раздвоен язык.
И в футбольные дудки хрипя,
этот город, как гермафродит,
даже если полюбит тебя,
всё равно никогда не простит.
Окунёт на прощанье в тоску
и щекою прижмётся к тебе:
“А теперь убирайся в Москву…”
и т.д., и т.п., и т.д.
Браво, Александр! Будем надеяться, что представленные в сборнике избранные стихи из шести книг, это таки не ВЕСЬ Кабанов. Будут и иные, главное, чтобы были.
Чего и хочется пожелать.
Владимир БЕРЯЗЕВ