Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2008
ВЕЧЕР В ПАРИЖЕ
— Это удивительно — чувство времени у животных! Сейчас она пойдет встречать жену!
Куприн задумчиво смотрел на Жаннету. Пушистая рыжая кошка потянулась и, спрыгнув с подоконника, на котором все время спокойно сидела, побежала к двери.
— В это время обычно приходит Лиза и приносит еду. И кошка никогда не ошибается! А у Булонского леса, — продолжал он, — каждое утро я встречаю чью-то кошку: она аккуратно, в один и тот же час возвращается к себе домой пить молоко…
Мы разговаривали на парижской квартире Александра Ивановича. Жил он у Булонского леса в первом этаже большого дома, неподалеку от русской гимназии. Связывала нас общая любовь к животным, в особенности к кошкам.
— Да, — помолчав, прибавил Куприн, — вот уже десять лет как мы в Париже. И не привык я… да никогда и не привыкну! Очень тяжело, а никому не скажешь…
Он хотел подняться со стула, но грузно опустился обратно.
— Считают меня своим, а эмигранты… они! — сам сказал он, — чужды мне, а не большевики! — И он искоса посмотрел на меня. — Впрочем, я вас давно знаю. Небось, тоже поехали бы домой?
Куприну тогда было лет под шестьдесят. Но такая могучая натура, он не выглядел стариком. Только глаза его, устремленные на собеседника, были всегда грустны.
Невысокого роста, коренастый, с желтоватой от никотина бородкой. В то время ему запретили курить и пить, но он, конечно, курил потихоньку от домашних. Он не любил прикуривать от спички или зажигалки, а всегда тянулся к горящей папиросе.
— Это как обряд, как ритуал, — объяснял он, — передача огня посвященному. Сокурильщику…
Дома у Куприна не радовались, когда кто-нибудь приходил в гости, оберегая его от соблазнов.
Куприн волновался от одного запаха вина.
Иногда мы встречались в кабачке недалеко от его квартиры. Ему трудно было ходить. И руки уже начинали сильно дрожать. Писать из-за этого он почти не мог.
Кабачок, “бистро” по парижски, помещался в доме рядом с русским масонским храмом, где находились ложи “Юпитер”, “Северное сияние”, “Золотое руно”, принадлежащие “Великой Ложе Франции”.
Мы сидели за круглым мраморным столиком. Куприн сжимал рукой стакан с белым вином. Ноздри его непроизвольно двигались. В кабачке пахло всеми напитками, впитавшимися в стены, в пол, пролитыми на цинковую стойку.
Куприн не пил, зная, что больше одного стакана ему здесь не дадут. Это было строго оговорено и, несмотря на жадность, кабатчик никогда не изменял условию.
— Вот масоны… — продолжал Куприн давно начатый разговор. — Сколько меня не просили, никогда не пойду к ним! А из наших писателей… — он замолчал, поглаживая стакан ладонью, — из наших, то есть здешних русских, не пошли в масоны ни Бунин, ни Ремизов, ни Шмелев, ни Борис Зайцев…Кто же у них? Алданов, Острогин… Политиканы! На что уж несчастен другой Борис… Борис Лазаревский, так и он предпочитает сидеть на рю Аполлинер, чем с ними!
Вся упомянутая Куприным улица в центре Парижа, названная именем знаменитого французского поэта, была занята теми домами, куда можно было зайти точно в кафе и за стаканом вина или черного кофе хоть до утра молча глядеть на обнаженных женщин.
Говорил обычно Куприн, я только слушал.
Чувствовалось, как тяжело ему одиночество и внутренняя отчужденность от немилого, враждебного ему мира в Париже.
— Москва, родная! — вдруг сказал он. — На родине даже цветы пахнут иначе. На родине все лучше! Вдохнуть запах снега, услышать его скрип на морозе!
Он оживился и даже стакан отставил в сторону.
— Вы знаете, — и он хитро посмотрел на меня, — ведь Бунин очень хочет ехать домой, даже шаги какие-то предпринимал. И очень беспокоится, боится, чтоб об этом не узнали!
— А вы, Александр Иванович?
Куприн нахмурился.
— Что ж я? У меня семья… Если узнают в редакции, что начал хлопотать… А вдруг откажут? Мне все равно не простят здешние зубры даже то, что я только собирался ехать!
Он потянулся ко мне с папиросой, но рука так дрожала от волнения, что сразу не мог прикурить.
— Все бы бросил постылое, чуждое, пошлое! Стоячее болото…
Несколько раз пытался выпить свое вино, но, боясь расплескать, ставил стакан обратно. Наконец взял двумя руками и медленно выпил до дна. Потом с оживившимся взглядом пристально посмотрел мне в глаза и раздельно проговорил:
— А все-таки в Россию я уеду! Уеду в советский Союз! Может быть, это будет не сегодня и не завтра, но это будет, будет!
Передо мной сидел, выпрямившись, помолодевший Куприн. Высоко подняв голову, он неторопливо говорил:
— Правда, иногда сердце сжимается, как будто от страха, что вдруг не пустят, но я гоню это от себя. Это, мне кажется, просто трусость…
— Да, трусость, — повторил он, помолчав. — Боязнь, что не хватит сил снова хлопотать.
В кабачок в это время дня никто не заходил. Только один пьяный за стойкой тщетно ловил пальцами мокрую монету на цинке и, так и не поймав ее, кренясь на один бок, вышел на улицу.
Мы помолчали. Мне до слез было жалко Куприна. Я был глубоко убежден, что его в Советский Союз не только пустят, но и примут там с большим почетом. Это и произошло лет через семь после нашего разговора.
— Нет, хватит, хватит сил, — точно угадав мои мысли, воскликнул он. — Только мысль о том, что снова буду на Родине, в Москве, увижу советских, новых людей, новую жизнь… — слезы прятались в его глазах.
— Да, дорогой мой, только бы пустили, только бы успеть… уехать!
Черная худющая кошка вбежала в кабачок и прыгнула на колени Куприну. Перевернувшись на спинку, она ласково покусывала его отечные пальцы и громко мурлыкала.
— Ну, пора идти. Мими всегда приходит попрощаться со мной.
Я проводил его до дому.
Сиреневые парижские сумерки спустились с крыш на улицу. Разом зажглись фонари и замигал свет в окошках. Вспомнились стихи Волошина:
В серо-сиреневом вечере
Радостны сны мои нынче…
Куприн сказал:
— Желтые огни какие! Точно на похоронах!
В незанавешенное купринское окно видно было, как Жаннета спинкой торопливо толкала дверь и, приотворив ее, выскочила навстречу и стала тереться о ноги хозяина.
Редкие снежинки теплой парижской зимы медленно кружились вокруг уличного фонаря и снизу казались черными. Одна снежинка села на ворсистый рукав моего пальто и тихо таяла, пока не превратилась в кристальную капельку, в которой отразились и фонарь, и Куприн с кошкой на руках, и лиловые крыши со своими курящими трубами…
Дмитрий КОБЯКОВ
ИЗ КНИГИ “ЧАША”*
* * *
Глотаю дым и задыхаюсь в ливне
Чужих, наскучивших и омертвелых слов.
Что мне сказать, когда любовь, как бивни,
Бьет в эти стены каменных оков.
Разбить любовь, как разбивают стекла.
Когда б в диковинку и эта ревность мне!
Душа, душа — она уже поблекла
От скучных слов, растаявших в вине.
Еще о чем? Какие нам приличья?
В твоей душе гуляю как в саду.
Пригнулась к столику, испуганная, птичья,
Свою любовь ненужную задув.
И все слова — наскучившие бредни —
Что скажешь ты, все ложью опоишь.
Вчерашняя любовь — безвредна —
Как после выстрела перегоревший пыж!
* * *
Последний свист — гремящая стезя.
Я не напрасно в эту жизнь поверил.
И слово горькое — его забыть нельзя,
И гром, и блеск, и дым дебаркадера.
Лететь бульварами в знакомыя места:
Вчера, вчера! О, сколько лет осталось.
Кто о любви далекой не мечтал,
Играя в робкую, покорную усталость.
Окно высокое и на защелке дверь.
С прощальной ласковостью думая о новой,
Любить далекую, но целовать теперь —
Глаза знакомые и не родныя брови.
* * *
Дымится пунш и чарочки литыя
Блестят прозрачною и темной желтизной.
О, если б мне сказали и другие —
Вернется вечером покинутая мной!
Но ночь пройдет — и комната остынет,
И в сером сумраке — туманное стекло,
На подоконнике стаканы и пустыя
Бутылки мокнут обнаженным дном.
Сквозь занавески небо голубое
И крыши черные просвечивают мне;
Свети, свети — когда глаза закрою
Твои глаза увижу я во сне.
И снова вечером и — будет ли начало
Или конец — приснившийся когда?
Но не узнать — куда меня умчала
Душа, сорвавшаяся в чьи-то бездны сна.
* * *
Поэт, как женщина: рождаются в ночи
В тягчайших муках дети вдохновенья —
И страшным голосом он в тишине кричит —
А люди называют это пеньем.
Когда за окнами ворочается тенью
Огромный груз проснувшегося дня —
Еще одно, — веками длится пенье:
Мгновенный стон — предчувствие огня.
* * *
Мостков деревянных скользящая сырость,
Кабинок коричневых черные рты:
Волна набежала на пляж и зарылась
В песок солнценосной и желтой икры.
Янтарныя смолы прозрачны на досках
И душно в бутылочной зелени вод,
У самого берега хлюпает плоско
Залитый медузами тонущий плот.
Внизу серебрятся в корзинах макрели,
Блестящия солью своей чешуи,
И медленно плещется светлая зелень
Пронзенная солнцем — далекая ширь.
* * *
Мурлычет кот — уют мещанской были.
Бренчит посуда на большом столе.
На полках ряд, под покрывалом пыли,
Старинных книг хозяйственный совет.
И блики ржавые — кастрюльная отрада:
Пылает печь для чьих-то именин,
Хозяйка красная уже сама не рада —
И где-то снова напроказил сын.
И ровно в семь вопящая орава
Ворвется в сад и комнатную чинь —
Отец молчит, хотя крутого нрава —
И только шепотом: “Цветы не опрокинь”.
Но поздно вечером зевается так сладко —
И в белых простынях так мягко утонуть…
К усталой матери, запутавшийся в складках
Прижался маленький и жадно ищет грудь.
* * *
Ученый мастер в шапочке своей,
Склонившись над планетными путями,
Упорно сравнивает жизнь людей,
Зависимость меж звездами и нами.
Магическою шпагой чертит круг,
Бормочет заклинания Хирама.
И вот — по стенам — тени тысяч рук
Крадутся медленно к расцветшей пентаграмме.
И он глядит — предчувствием томим —
Через века: так будет предан Равви.
Любимый ученик за ним
Занес кинжал в серебряной оправе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тысячелетьями проходит путь,
И слезы золотом повисли на мимозе —
Воскрес Хирам — а мне пора уснуть —
И в храме возродиться Розой.
* * *
Фонарных решеток узоры на стенах
Пестрят закоптелые своды таверн.
И красны блестящие камни ступенек,
Ведущие к устью канала Марен.
Упругия ряби живого агата
Податливо брызжут под черным веслом.
“В таверну, в таверну! Сегодня богатым
И щедрым, singori, я буду послом!”
Спешащая тень остроносой гондолы
Мелькает на зелени мокнущих стен,
И капает гулко сочащийся холод —
Замерзшая кровь обессиливших вен.
На черной воде багровеющий кокон —
Краснеет, как сгусток крови, полоса, —
И светят гондоле из огненных окон
Таверны раскрытой ночные глаза.
* * *
Декабрь. Рождество без снега и без елки.
Но фонари по-прежнему высоки.
По авеню, не улицам, проходят
Чужыя, торопящиеся ноги.
Не пахнет Рождеством, не пахнет елкой —
Перегоревшими свечами, хвоей.
Чем заменить подарки и бруснику,
И стон восторженный проснувшегося сына?
Чем заменить? Какая смерть поможет?
Метро, бистро и уличная давка…
Свет рыжий заливает сердце,
Игрушки чуждыя и чуждый разговор.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сочельник. Легкий скрип по снегу.
Лиловый сумрак. Серые глаза.
Чем пахнут снег и губы на морозе?
Чем высказать тебя, любовь?
* Издательство “Птицелов”, Париж, 1938 год.