Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2008
БОЛЬШАЯ ДОРОГА, БОЛЬШАЯ СУДЬБА
Щукин М.Н. Ямщина. Роман. — М., Вече, 2007.
Сибирский роман не похож на российский. Считалось, что в нем чересчур много “этнографизма”: описаний быта, нравов, костюмов, местных речений. Почему писателям-сибирякам этого не удавалось избежать, ломали голову такие корифеи, как В. Белинский и М. Горький. А такой великий патриот Сибири, как Н. Ядринцев так вообще начал свою главную книгу “Сибирь как колония” с глав географических.
Михаил Щукин в своем романе “Ямщина” не избежал этой общей для сибирских романистов участи. Его герои — сибиряки времен Н. Ядринцева (80-е годы ХIХ века), как жили своим “давно заведенным порядком”, так продолжают жить и в конце романа. Несмотря на нашествия переселенцев, каторжников и пришлых революционеров-террористов. И как бы искусно ни выстраивал автор свое многогеройное повествование о жителях одного сибирского села с участием переселенцев Званцевых, каторжан Щербакова и Зубого, их петербургских друзей и врагов, оно имеет точно означенный центр — село Огневая Заимка. То, что происходит вовне, мало касается его жителей. И все потому, что в основной интриге — обезвреживании террористов, которые ради “золота партии” убьют любого — участвуют сами же петербуржцы. Это бывший гвардейский поручик Щербаков и его покровитель жандармский полковник Нестеров, бывший чиновник Тархов-Зубый и террористы-бомбисты Мещерский, Хайновский, Никольский. Неслучайно и главный боец, лазутчик и романтик этого романа Щербаков связывает свою судьбу не с сибирячкой, а с переселенкой Феклушей.
Заимчане участвуют во всех этих перипетиях весьма косвенно. А точнее, лишь один из них — купец Дюжев. Но в этой “косвенности” раскрывается его положительность: он приютил гонимых сельчанами Феклушу и ее отца, верит и содействует Щербакову, сбежавшему с каторги, строит с его помощью церковный храм, помогает поймать и уничтожить террористов-“золотоискателей”. И при этом не забывает о текущих деревенских делах: организует обозы в Томск, покупает сепараторы для маслобоек, он всегда накормит голодного, подаст нищему и похмельному. В довершение этого идеального облика Дюжев любит почти метафизической любовью Марьяшу, погибшую еще в пору их молодости. Ее призрак указывает купцу место будущей церкви, молит за него Богородицу и Христа “смахнуть нетленною рукою… призоры, страхи, переполохи, щепотишша, колготишша, костоломишша, худое худобище, рассветной свет-рассыпище и двенадцать родимцев с родимчиком от встречного, от поперечного, от чистого, от поганого, от злого, от лихого человека, от девки-пустоволоски, от бабы-долговолоски, от старой старухи, от молодой молодухи…”. Но что Дюжеву эта молитва-заговор, если он смог выдюжить еще в отрочестве: “Побывал на казачьей Омско-Семипалатинской линии, где угонял коней от киргизов, по морю Байкалу плавал с рыбацкой артелью, в городе Иркутске сломя голову носился половым в трактире, в Ишиме у богатого крестьянина муку молол… Легко ему давалось и любое ремесло: дома научился рубить, лошадей ковать, кадушки делать, полозья гнуть, пимы катать. Самоуком грамоту одолел”. Это биография не столько героя романа, сколько собирательный образ дореволюционного сибиряка вообще, энциклопедия его жизни.
Можно теперь понять, как далек купец из Огневой Заимки от модных поветрий из Петербурга, новоиспеченных Лопухиных и Рахметовых. Один из них со зловещей фамилией Чебула, ученый книжник и хладнокровный убийца, говорит о России: это “страна бездеятельная, в ней отовсюду, как из университета, несет трупным запахом еще допетровской эпохи. Дела желаю, живого дела, чтоб в нем кровь бурлила”. Все оказалось наоборот: “трупным запахом” повеяло от его дел (бросил сибирскую “золотую” экспедицию в пещере на верную смерть) и его самого (“смешно и нелепо” умер, угорев в избе). А Сибирь, в которой действительно можно найти, как некогда писал выдающийся сибирский историк А. Щапов, следы допетровской Руси, живет делами и заботами Дюжевых. В этом ее счастье и беда. Ибо враг оказывается не лубочным или киношным, как можно было подумать, следя за погоней Никольских-Хайновских за заветной тетрадью с записями “золотой” экспедиции. Он из тех бездн и видений, которые посещают только Богом отмеченных пророков: “Подвал вижу! Большой подвал! В нем Государя с детками убивают! Кровь! Кровь!.. Пустите! Я ему скажу! Скажу, чтобы оберегся!..” — рвется калечный Митенька Зулин к проезжавшему через село Наследнику.
М. Щукину, в итоге, как будто бы удалось избежать навязчивого “этнографизма”, “манекенности” героев, “музейности” в описании костюмов и меню, типов и характеров сибиряков-старожилов и неофитов-переселенцев, каторжан политических и уголовных. Но дорогой ценой. За счет детективно-приключенческой интриги, напомнившей стандартные боевики и акунинскую “фандоринщину”. Все оправдывается удачным названием романа. “Ямщина” — это одна большая дорога, по которой едут люди из дальних и близких краев, разных званий, верований, судеб. На ней совершаются преступления и подвиги, строятся и сжигаются храмы, спит или бодрствует История. Это имя собирательное Сибири и сибиряков, сменивших ямщицкий тракт на Транссибирскую магистраль. А также имя нового жанра чисто сибирского романа, которому тесно в рамках “деревенской” прозы, семейной хроники, исторического или авантюрного романа.
МЕДЛЕННЫЕ МАЛЬЧИКИ
Илличевский А.В. Пение известняка. — М., Время, 2008.
Александр Илличевский из тех писателей, кто целиком доверяет читателю. Иначе зачем писать, так эстетически напрягая читательское восприятие?
Сейчас не времена И. Бунина или В. Набокова — одной только лирикой чувственных пейзажей души и тела в ХХI в. трудно соблазнить. И потому в ткань своей податливой, как жидкое стекло, прозы писатель смело вживляет арматуру криминальных сюжетов. О поджигателе стогов сена прикаспийских фермеров (рассказ “Горло Ушулука”), об убийстве владелицы “ламборджини” автомойщиками (“Перстень, мойка, прорва”). Или о двух невнятных смертях: дряхлой итальянской графини, на которую горбатилась скромная гастарбайтерша из Молдавии (“Облако”) и грибника, убитого в лесном вагончике (“Гладь”). Но все эти рассказы об уникальных происшествиях и смертях детективны не по-уголовному, не по-милицейски. Они возникают из той атмосферы загадочности, которая создается автором как будто неумышленно. Все дело в герое — хроническом созерцателе, и в природе, остранняющей всякого, кто неравнодушен к ней. Все начинается с того, что романтик-одиночка, почти бомж, оказывается в экзотических уголках страны. В “бронхах Дельты” — каспийской глухомани, на Леспинском перевале — самом грозовом месте горного Крыма (“Улыбнись”), в “Гирканских влажных субтропиках” (“Штурм”) или в “атаманском Котовске” — захолустном месте Бессарабии (“Дизель”).
Метаморфозам, которые происходят с героями этих рассказов, привыкаешь не удивляться. Сено поджигает не герой, а его мерцающий двойник, с пятнадцатилетней девочкой сожительствует не 60-летний охотник Федор, а его альтер эго — “конструктор чучел”-химер: “Сделав вздыбленного волка с кабаньей головой, он выдумал бесхвостому шакалу насадить голову камышового кота и приладить, окрасив в пепел, лебединые крылья” (“Штурм”). Так и рассказы А. Илличевского в этой книге — своего рода химеры. Относится это и к самим героям, принимающим вид причудливых инсталляций. Так, совестливый хулиган Дуся из рассказа “Случай Крымского моста” ходит по Москве с мертвым новорожденным ребенком на руках, подобранным им в вагоне метро. Но чаще химеричность свойственна всей плоти рассказа, где к запискам путешественника, туриста, охотника, бомжа, грибника и т.д. приставляется “голова” сюжета из криминальной хроники и “крылья” нетривиальной мистики. Например, в рассказе “Медленный мальчик” прогулка по скверу и встреча отца и его сына с “хмельным человеком” и мальчиком-дауном вдруг разворачивается на 180 градусов, и все изображается глазами сентиментального пьяницы.
Таким “медленным мальчиком” является, собственно говоря, сам писатель. Он не торопит события, он их готовит. Терпеливо, с тщательностью естествоиспытателя, он копит впечатления, чтобы потом наблюдать, что из них выйдет. Идеальной метафорой в этом смысле становится “Известняк” — рассказ и иносказание. Мальчик Семен здесь как-то не по-детски увлечен исследованием склонов известнякового карьера. Делая слепки с обнаруженных там “портретов доисторической живности” — трилобитов, белемнитов, моллюсков и т.д. — он приходит к открытию иного рода: “Мир был создан с человеком. Все эти сотни миллионов лет хотя и имеют длительность, но они суть точка, “мера ноль” — несколько дней посреди течения плодородной вязкости человеческого зрения”.
Такая же “плодородная вязкость” писательского “зрения” и сотворяет прозу А. Илличевского. “Сумма линий лошадиной стати”, “перекошенная клетка его движений”, “красный платок пылает медленным раем”, “лето текло сквозь ресницы”, “жирная пустота умозрения” и т.п. — такими вот “трилобитами” и “моллюсками” метафор и мыслей и интересна проза писателя. Неспешная, нечаянная, всегда полная диковинной словесности и “медленных мальчиков” с “добрыми ангелами” в душе.
Владимир Яранцев