Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 8, 2008
СЕМИНАР ПО ПЛАТОНУ
Всем бы раздать по вере,
но трещина в старой чаше.
Андрей Дитцель
Они, эти типы, сидели ровными рядами, каждый одет в темную кожаную куртку без воротника, каждый налысо подстрижен или даже выбрит. У некоторых — широкие брови, забором разделяющие плотный лоб и устремленные прямо перед собой глаза. У других — брови узкие, а лоб одного из них пересекал широкий шрам. Некоторые смотрели вниз, хмурились в своих мыслях, думая, видимо, об общем неустройстве жизни и его причинах. Иные и вовсе откровенно не слушали, просто не слушали, ни о чем не думая, не смеясь и не понимая, но пребывая в покое. Попробуй, напряги таких вопросом…
В дальнем от кафедры углу, за последней в аудитории партой, сидели два близких друга. Однажды один из них спас другого от верной смерти в ночном баре на окраине города. Позже, и вне зависимости от этого случая, он стал спать с сестрой этого второго. Они были близкими друзьями, насколько это вообще возможно здесь, в этом мире, где человек человека ест. Эти двое сидели теперь в этой аудитории, потому что хотели стать образованными людьми. По этой же причине они были вынуждены слушать про философию. Экономя мышление, они не слушали, что им говорят, и думали о своем.
Мысли первого не образовывали собой стройного упорядоченного целого. Он думал: стоит ли официально оформлять свои отношения с любимой женщиной или же можно так, и если можно — то как долго это будет продолжаться? Накануне любимая женщина прямо сказала о том, что она этого хочет. Он был хорошим русским парнем, и девушку динамить он не мог. Но он пока не знал, на что решиться. А вдруг родится маленький сынок или дочка — на что-то такое он вчера, ему казалось, получил намек. Все это требовало осмысления.
Любовь обманчива, как внешность брадобрея. Ничто так не взрослит, как залет, говаривала его мама. Мысли этого парня были наполнены высоким экзистенциальным содержанием. Что с того, что он не знал этого слова? Его знал тот, кто сейчас нестрашно надоедал ему всякой заумью, этот умник за кафедрой… Но обсудить роль сестры лучшего друга в прозрении одного отдельно взятого гопника у них не было никакой возможности. Никакой кухни, где свела бы их судьба, никакой барной стойки из гангстерско-мафиозного фильма. И ладно.
Мысли второго из сидящих подальше от кафедры были, напротив, высоко абстрактны и лишены всякого эротизма. Он думал о свободе. Он был бандит и в свободе многое понимал. Свобода была осознанной необходимостью этого молодого человека. Этим он отличался от большинства сидевших в аудитории, чьими осознанными необходимостями были:
1) дождаться конца пары,
2) позвонить другу (это во время занятий не дозволялось),
3) позвонить подруге (это также во время занятий не дозволялось),
4) достойно ответить на СМС,
5) чего-нибудь, наконец, пожрать после этой пары.
Этот же сидел и думал о свободе и той цене, которую приходится иногда за нее платить. Жить ему оставалось недели три, и да опустим занавес над ним, жертвой социального отчуждения.
Каждый из этих людей имел свою особенную биографию, каждый когда-то что-то пережил и хоть несколько раз испытал кайф, когда тайное становится явным. Маленький тесный город не обеспечил их мириадом возможностей сделать свою жизнь оригинальнее, но они к этому и не стремились. Тем не менее, каждый из них имел возможность повстречать на своем жизненном пути Бодхисаттву.
Человек, который по праву, вверенному ему образовательной институцией, куда он был временно трудоустроен до окончания аспирантуры и начала новой лучшей жизни, сейчас досаждал студентам пошлыми вариациями на тему древнегреческой философии (он лучше выдумать все равно не мог, да никто в этом и не нуждался) и был известен окружающим под разными именами. Молодые люди, в однообразных позах и одеждах сидевшие сейчас перед ним, знали его как Виктора Васильевича …ева. И им в голову не приходило бы обращаться к нему по-другому. Так обращались к нему коллеги, научные светила и бывшие преподаватели. Иные порой сокращали обращение до простого “…ева” — фамильярничали.
Некоторые старые друзья знали его по старой партийной кличке Шнапс, а любимая и желанная называла его Геральт. Шнапсом он стал в то время, когда не сильно-то отличался от этой чернокурточной публики, лично дружил с местным гауляйтером НБП (теперь уже посаженным всерьез и надолго). Геральтом он был еще до того, в детстве, когда гордился длинным текстолитовым мечом, читал проф. Телкина и вовсе не думал стать каким-нибудь там философом. Потом он стал читать Майринка, и детство кончилось. Потом он стал членом национал-большевистской партии. Потом попал в “обезьянник” за посильное участие в забастовке, получил по голове и больше в забастовках не участвовал. Потом вышел из НБП, стал читать книги “серьезные и настоящие”, взялся за ум, укрепил собственное эго и оказался здесь. Так и прошла его юность… Откуда же она знала, что имя Геральт он предпочитал всем остальным настоящим и вымышленным именам? Она была с ним с тех самых пор. И как прекрасно было это постоянство! Кто прожил десять лет с нацболом-философом, тот не нуждается уже ни в какой философии.
Сейчас Виктор Васильевич стоял за кафедрой цвета соседского шкафа 1977 года выпуска и рассказывал студентам, что принцип платоновской философии состоит в различении наличного существования вещи (как она есть перед нашими глазами) — и ее идеального прообраза, непонятно, как и где существующего, но позволяющего этой вещи во всех ее изменениях оставаться самой собой; что стул без ножек — это все еще стул, а вода, нагретая, испарившаяся и пойманная паровозным конденсатором — это все та же вода; что известное всем философам и другим образованным людям слово “эйдос” означает “вид”, “зримое”, хотя на русский его обычно переводят как “идея”; что — ближе к теме нашего сегодняшнего семинара — Платон то, Платон се, и в диалоге “Пир” он обсуждает понятие любви, и этот диалог считается одним из самых совершенных в смысле литературного исполнения, так что попробуйте получить удовольствие от самого текста; что сейчас на семинаре будем обсуждать понятие любви, как оно конструируется в этом диалоге, и попробуем увидеть связь идеи красоты (прекрасного) и идею любви, как она… И так далее.
Он очень надеялся, что у слушателей хватит такта не использовать при этом обсуждении слово “пидор”. Что же делать, если глупый деканат с его невесть кем раз и навсегда придуманной программой каждый год ставит собственных преподавателей философии в ситуацию самоопределения по отношению к гомосексуалам, даже если сами они (и те, и другие, и третьи) этого не хотят.
Все-таки о Платоне не очень-то хотелось, Витя Шнапс пел свои песни и посматривал в окно.
За окном происходила жизнь. Люди пересекали центральную городскую площадь в разных направлениях. В. В. знал, что на их лицах ничего не написано, так что забеги он вперед и загляни им в лицо — он едва ли пережил бы восторг узнавания. Почитав разнообразные тексты, он запрещал себе думать о встречных согражданах таким образом, однако ничего не мог с собой поделать. Эти внешне одинаковые люди, проходя площадь, углублялись в парк, за которым начинались серые бетонные блоки, и на них эстету Виктору Васильевичу было жаль смотреть. Город был небольшой, и сразу за центром начиналась окраина. Он прекрасно знал, как далеко тянутся эти кварталы, и сам жил с той стороны, в пригороде.
Посреди площади, прямо под окнами, под трехцветным красным флагом, две симпатичные девушки, наверняка студентки этого же вуза, раздавали предвыборную агитацию какого-то местного вруна. Насколько мог вспомнить В.В., врун в этих агитационных материалах позволял себе рассуждать про образование, истину и какую-то еще заумь. Только это и отличало его в глазах Шнапса от подобных врунов, которые расчетливо избегали умствования.
Глядя на этих занятых девушек, Виктор Васильевич мгновенно думал о своем экстремистском прошлом. Девушки не любили этого делового человека, но и не испытывали к нему неприязни — им было все равно. Они стояли посреди улицы и помогали распространяться неправде. Если бы Виктор Васильевич был склонен к банальностям, он бы припомнил, глядя на них, проблему адекватного иллюстративного материала к платоновскому “символу пещеры”. Кому, как не ему, знать, чем на самом деле занимались эти девушки? Впрочем, кто, как не он, имел все основания плевать и на их низкооплачиваемый труд, и на самого предвыборного героя?
Обладая некоторым преподавательским опытом, он отключал сознание, разбивал только что выдуманную фразу на три (сложносочиненных фраз в этой аудитории он себе позволить не мог) и думал о своем. Поэтому никакой неприязни к отвлекающимся от происходящего ритуала своим студентам он не испытывал. Сейчас, начиная семинарское занятие и мысленно уже устремляясь к его благополучному окончанию, он смотрел на этих девушек. Все-таки к тому, чем они занимались, бывший Шнапс не мог относиться равнодушно, хоть и был теперь уже аполитичен; и когда его глаза их цепляли, он вспоминал одну старую экстремистскую песню, в которой, как говорится… Короче, вид из окна его не прикалывал.
А что его прикалывало — так то, что во внутреннем кармане его куртки, кроме паспорта, двух давно там завалявшихся и потрепанных календариков, имелся недочитанный в утренней электричке Жан-Поль Сартр.
Как хорошо ехать вечером с работы среди утомленных сограждан и, не торопясь, читать хорошую книгу великого философа, которую читать совсем необязательно — кто может сейчас заставить человека, даже аспиранта философского факультета, читать Сартра? Это же не Платон! — и ловить кайф еще и оттого, что можешь позволить себе читать такие книги не иначе как для удовольствия и только для него. Сидя среди сограждан и не сливаясь с ними, читая что-то такое, Витя чувствовал себя человеком. А дома, в пригороде, его ждала любимая женщина… Ему было двадцать шесть лет, существование не нуждалось ни в каком бытии. Утро было хреновым, долдоны напротив безучастно смотрели прямо перед собой, жизнь, однако, была ништяк. Привет навечно мертвому Платону…
И вот все это обсуждение Платона на вымышленном языке перед неизвестно кем посреди хмурого нефилософского и некультурного города было весьма абсурдным занятием. Если посмотреть на это непредубежденным взглядом, свысока. Бессмысленное занятие и дурацкая ситуация, вроде махания текстолитовым мечом в лесу или же кулаками в пригороде. Но если взобраться повыше и посмотреть на нее еще раз, во всей этой ситуации было нечто значительное, серьезное, даже возвышенное.
ПОПУТЧИК
Люди в электричке сидели плотными рядами, по трое на деревянных скамейках. Кто забрался сюда на промежуточных станциях и кому не хватило места — стояли, сутулясь и качаясь. В тамбурах, на дубаке, стоять было совершенно невозможно. И тем, кто стоял в забитых проходах, особенно казалось, что электричка ползла медленно, а всем надо добраться до города. Прошел Новый год, и сразу начались жестокие морозы, картина за окнами была пугающей.
Парень, который сел у окна давно, еще на первой станции, не особенно замечал окружающую массу народа, читал книгу. Иногда поднимал взгляд на заиндевелое стекло и о чем-то думал. А напротив сидел нетрезвый мужик. Сначала он дремал, а потом перестал дремать и зачем-то решил присмотреться к юноше напротив. Когда юноша опускал раскрытую книгу на колени и задумывался, плотная обложка ненадолго поворачивалась, и можно было увидеть, что за книга в его руках: Иоанн Дамаскин, “Точное изложение православной веры”. Мужик наклонил голову, чтобы прочитать это, не понял с первого раза, прочитал еще раз. По глазам юноши можно было понять, что в мыслях он далеко. Он заметил такое внимание человека напротив, опять наклонился, перевернул страницу и продолжил чтение.
— Точное из… ложение православной веры! — тихо проговорил мужик, то ли с иронией, то ли с уважением.
Парень про себя решил, что титул его книги должен вызвать у мужика уважение.
— А чо, бля, еще неточное бывает? — проговорил как бы про себя мужик и тут же, по-прежнему негромко, обратился к парню: — Слушай, братан, а тебе на хера это?
Юношу первая реплика покоробила, а вторая, что называется, напрягла, но он полагал, что мужик ищет возможность “докопаться”. Такую возможность ему давать не надо было, поэтому он никак не прореагировал на обращение попутчика. Он продолжал читать, только бросил напротив быстрый взгляд. Мужик в расстегнутой куртке, с точащим из нее шарфом, сидел, сутулясь, сунув руки в карманы, нога на ногу, и бессмысленно пялился в раскрытую на коленях юноши книгу. Потом он опять произнес, уже громче:
— Братан, ты священник, что ли? Батюшка?.. А, не-е, ты еще салага. Ну, курсант. Или как у вас там, послушник, ага?.. Чо, к экзаменам готовишься?
Мужик хамил, конечно, но непонятно, почему и зачем. Выглядел он не свирепо, и ему как будто просто хотелось поговорить. Парню с ним разговаривать не хотелось, но не ответить он уже не мог, тем более что женщина рядом с мужиком тоже заинтересовалась его книгой. Да к тому же, нельзя игнорировать человека.
— Нет, я не священник, — ответил парень. — Так, для себя читаю.
— О-о-о! — с непонятной интонацией протянул мужик. — Чо, интересуешься? Набожный?.. — он поднял голову и откровенно, в упор рассмотрел парня.
Парень подумал: “Как сложны иногда становятся простые вещи! Сидишь, читаешь и никого никак не беспокоишь, тут просыпается какой-то забулдыга и начинает проявлять к тебе интерес, и что тогда делать?”.
— Расскажи хоть, чо там написано, — сказал мужик. — Я, когда в Средней Азии служил… у нас тоже один всё такие книги читал. Все его звали “Москвич”. Потом сослуживцы говорили, что он батюшкой стал. А мы у него икону нашли как-то под матрацем и изъяли, бля. Ага… Он вот тоже все чо-то рассказывал. Как сядем покурить, так он травил там. Ну, типа, проповедовал. А это же нельзя было!.. А ты, поди, и не служил?
— Нет, — ответил юноша, — у меня отсрочка.
— Ага, типа косишь, братан, — сказал на это мужик с интонацией понимания и как бы даже одобрения, что юношу немного удивило. — А скажи все-таки: ну чего ты про веру тут читаешь, если не курсант? Вроде, и на адвентиста не похож. Чего там вообще такого?
— Читаю, потому что хочу разобраться, — начал вдруг рассказывать юноша, которому надоело чувствовать, как его “зажимают в угол”, и он решил, что лучше говорить, чем отмалчиваться. Он вообще встал бы, но свободно стоять можно было только в тамбуре, а в тамбуре был дубак. — Это древняя традиция, интересная.
— А ты, наверное, и в Бога веруешь? Я бы поразбирался, если бы верил. Так-то мне по фиг, — сказал мужик и замолчал, точнее — сделал паузу.
Юноша только успел опустить глаза в книгу и найти нужную строку.
— Ну, тебе, наверное, надо разобраться, чтобы учиться, а? А то будешь такой грамотный, а батюшкой не будешь, завидовать начнешь, херово будет, — мужик явно решил достать юношу, или же просто — проснулся и чувствовал прилив жизненных сил, хотел говорить.
— Да не в этом дело. Завидовать… Нечему завидовать.
— О-о, как нечему? Ну, будешь в вере там всяко шарить, в церковь ходить, а там, прикинь, батюшка с похмелья начнет херню нести. Чо, ты не встрянешь? — мужик произнес это с какой-то угрожающей интонацией, как будто мог парня за что-то отругать.
— Понимаете, ну, вообще не в этом дело. Вы не о том вообще говорите. Меньше понимать, больше понимать… Я же не собираюсь демонстрировать какие-то познания, которых у меня и нет.
— Такие книги читаешь, а познаний нет? Читаешь плохо, значит, ага. Ну, а в чем тогда вообще дело?
Женщина напротив явно прислушивалась к их разговору, и юноша говорил в основном для нее.
— Знаете, мне кажется, что дело в том, что… Ну, во-первых, мне просто интересно это. Во-вторых, знаете, один мыслитель сказал когда-то, что никакой печали у человека не может быть, кроме того, что он не святой. И вот я пытаюсь что-то про это понять. И для этого читаю Дамаскина.
— А-а, — сказал мужик, который слушал неожиданно внимательно. — Никакой печали, кроме того, что он не святой… Фиг ли, я не святой, и печали у меня тоже нет. А ты, значит, в святые собрался?
— Ну, куда же мне в святые? — улыбнулся юноша. — Но я хочу, по крайней мере, понять, что все это означает.
— Ты святого вообще хоть одного видел?
— Нет. Но я знаю, что они есть. Если в монастыри поехать, можно там встретить старца. Я видел фильм про гору Афон. Старые монастыри, еще со средних веков, и вот там живут современные святые. Я летом поеду на Север в монастырь.
— Слушай, а что это вообще значит — “святой”? Это звание или чего? Или вроде как почетное прозвище, а?
— Это… ну, скорее, так называют наиболее выдающихся в духовной жизни людей. Общение с ними очень помогает духовному росту.
— Ты, значит, духовно собираешься расти, ага.
— Ну, просто интересно мне.
— А чего в святых этих хорошего? — спросил вдруг мужик.
Юноша заметил, что во всей фигуре мужика появилась собранность, он совершенно проснулся, когда начал задавать странные вопросы. Но юноша уже не мог не отвечать ему, хотя и ответить было нечего. Он пожал плечами:
— Святые — это максимально совершенные люди. Они настолько изменяют собственную природу молитвами, постами и тяжелой работой, что превосходят возможности человека. Обычные возможности человека. Так считается в православии. Есть традиция старчества…
— А по-моему, святые — пидоры все, — резко сказал мужик, перебив его. — Знал я одного святого. Он вообще был говнюк. И другие, думаю, тоже такие же. Ты думаешь, что святые — такие добрые дядьки с бородками? Фильмы про них смотришь? А они все козлы. Это я так зря сказал — пидоры, но, в общем, козлы. Ты к нему придешь с книжкой этой своей, а он тебя уделает. И пожалеешь, что пришел, понял?
— Не понял, а почему вы так говорите? — нервно спросил уязвленный юноша, а женщина от грубых слов сделала отсутствующий взгляд и стала смотреть перед собой.
— Я, братан, вообще, знаешь, сколько чего видел? У меня в бригаде пара бывших зэков есть, тоже гоп-ребята, но от них понятно чего ждать. А в монастырях эти — вообще черт их разберет. Они тебе мозги выдрючат так, что вообще потом книги свои забудешь… На Севере. Ты вообще понимаешь, как они там живут, и какие они? Святые все там, что ли, думаешь? Чо, если зарос, как Баба-Яга, так святой? Хер ты вообще его разберешь. Ты правда, что ли, на Север в монастыри собрался?
На лице юноши была написана обида на самого себя за то, что брякнул это.
— Ты, когда поедешь, книжку эту с собой возьмешь и будешь там с ней зажигать, ага. Нужен ты в монастыре. Вообще, парень, про святых своих забудь. Салабон еще, вот и забудь.
— Вовсе я туда с книгой не собираюсь. Вы вообще о чем? — прореагировал парень.
— Вообще по тебе видно, что ты дрищ, оставь святых в покое, понял? Вот тебе мой совет, братан, — мужик точно почему-то разошелся. — Ты в них все равно ни хера не прорубишь. Вижу по глазам. Если бы ты еще учился, а так… дрочишь на них просто. Среди них ни одного приятного человека нет, все — уроды. А ты говоришь: традиция, тоси-боси…
— Что-то вы совсем невежливо разговариваете. Вы спросили, я ответил.
— Ага, ты ответил, а я продолжил, братан. Вообще, хочешь совет старшего товарища, а? Ты книжку дочитай, а потом закрой и на фиг убери. И от святых этих, уродов, держись подальше, понял? Они дрищам не полезны.
— А вы откуда что-то про них знаете?
— От верблюда, — неожиданно весело сказал мужик и вдруг встал.
Между стоящих в проходе людей началось движение. Остановка еще не приблизилась, но по вагону в одну сторону начали проходить люди — кто быстрее, кто медленнее: где-то двигался контроль, вытесняя вдоль по поезду всех безбилетников.
— Идут… Ну, я почти доехал. Пойду. Живи, братан, весело…
Проговорив это, мужик застегнул куртку и протянул юноше сверху руку, и тому пришлось ее коротко пожать. Переступив через вытянутые в проход ноги, мужик вышел со своего места и быстро удалился.
Юноша был сильно обижен, он чувствовал себя униженным. Вокруг была все та же масса людей. Безбилетные пассажиры ушли, но народу как будто меньше не стало. Женщина напротив отстранилась от происходящего. На место, освобожденное странным мужиком, села какая-то бабушка с сонным лицом и принялась поправлять теплые платки на голове. Мужик исчез бесследно и оставил юноше тягучее ощущение несправедливости. Но уже поделать было ничего нельзя, и юноше оставалось только смотреть в окно на обледенелые пригороды и ждать своей остановки. Читать ему теперь не хотелось.
МУЖИК
Мужчина умирал. Да…
Я тогда дружил с его дочерью, дружил очень серьезно. Мы много времени проводили вместе, и по вечерам я часто допоздна сидел у них в гостях, смотрел с ней и ее мамой телевизор, “общался”. Важно было — быть там, в их квартире, вместе с ней, поэтому приходилось соглашаться заниматься тем, чем они занимались по вечерам с мамой.
Ее мама казалась мне совершенно неинтересной женщиной. Она обычно сидела на диване, поджав ноги, в одном из трех своих неизменных халатов, решала кроссворды или читала какую-то вздыхательную книгу. По правую сторону от нее был телевизор, по левую — журнальный столик с какими-нибудь семечками.
Мы же с ее дочерью находились за столом, между ее диваном и дверьми, что-то читали, разговаривали, придумывали себе занятия. Иногда играли в карты или в шашки. Она почему-то спала в этой комнате — зале, а ее мать с отцом — во второй, маленькой комнате, так что у нее не было отдельной комнаты, чтобы мы могли уединиться. Как я сейчас понимаю, такова была особенность ее семьи: все не как у людей. Но тогда я не думал об этом, я не сравнивал их семью с другими семьями, потому что был маленький и, естественно, потому что был влюблен.
Ее мама мало разговаривала со мной — и потому что не о чем было, и потому что она всегда была расстроена общим неустройством и неправильностью жизни. Она хмурилась, видя на экране головы известных людей, называла их обидными словами, но телевизор не выключала.
Я ее тем более не интересовал.
Как такая нудная тетка воспитала такую замечательную девушку? — думал я тогда. Этот вопрос мне казался парадоксом…
Да, так вот, отец этой девушки почти всегда был в маленькой спальне. Я приходил вечером в гости вместе с его дочерью — он уже был дома, он ужинал на их мизерной кухне и закрывал за собой дверь в маленькую комнату. Его дочь и жена относились к этому как к естественному положению дел, а мне было странно, что я так редко вижу этого человека, в чьем доме бываю почти каждый вечер. Он присутствовал здесь, но он никак не участвовал в вечерней жизни своей семьи и неизвестно чем занимался в спальне-кабинете. Он читал книги, но можно ведь было читать их вместе со всеми?
В маленькой комнате была двуспальная кровать, письменный стол и книжные полки отца этой девушки, платяной шкаф ее матери. Когда я однажды заглянул туда, меня удивил только необычный сувенир на этом шкафу — высохшая в виде большой шестипалой руки коряга, покрытая лаком, уже сильно запылившаяся. С первого взгляда возникало впечатление: руки Кощея Бессмертного. Девушка сказала, что эту корягу несколько лет назад подарил им ее дядя — брат ее отца. Ее почему-то поставили на шкаф в спальне.
Стены были завешаны обычными для поколения хозяев этой комнаты коврами, никаких других украшений жизни в этой комнате не было, и в общем в зале было, мне кажется, даже уютнее, чем там. Он закрывал дверь — то ли чтобы никого не видеть, то ли чтобы ему не помешали — и, видимо, читал в уединении что-то. Что именно — я так и не выяснил, потому что мне ни разу не представилось возможности посмотреть, какие книги стояли у него на полках, а девушка сказала, что ей неинтересно, чем он там вообще занимается. Она не любила отца.
Может быть, он по вечерам просто отсыпался после трудового дня? В маленькой комнате обычно горел свет.
Этот мужик казался мне очень одиноким человеком. Он действительно был очень одиноким человеком, может быть, он даже был человеком очень не скучным, но это ушло в нем куда-то вглубь, и к этой глубине ни у кого не было доступа. Он приходил вечером с работы, ужинал, уходил в свою комнату. Что-то делал там.
В выходные дни летом они всей семьей отправлялись на дачу (теперь я рад, что мне ни разу не довелось отправиться туда вместе с ними). Как они проводили выходные дни зимой, когда я бывал в этом доме, — я не знаю, потому что в эти дни мы с его дочерью обычно гуляли на улице, но едва ли его жизнь значительно оживлялась в это время.
Думаю, что он не любил женщину, которая была его женой. Я боюсь думать, что он не любил и дочь, хотя про это я ничего не могу знать. Но я никогда не замечал с его стороны какого-то явного интереса к тому, что происходит с другими членами его семьи. Может быть, мне в этом смысле не повезло.
Я говорю, что он умирал, потому что глаза его были глазами умирающего человека. Пару раз он выходил из комнаты и присутствовал в зале. Один раз мы все вместе смотрели какой-то по-настоящему интересный боевик, и он присоединился к нам.
Второй раз мы с его дочерью стояли, обнявшись, у окна, смотрели на городские огни, а ее матери не было дома. На журнальном столике стояли кружки, чайник, сахарница, и как-то так получилось, что мы втроем стали пить чай. Единственный раз я видел его оживленным.
Он рассказал тогда один случай из своей жизни. Когда он, этот мужчина, был еще молодым специалистом, его в составе группы сотрудников его предприятия отправили в какой-то колхоз помогать сельскому хозяйству. Помощь выражалась в том, что молодые инженеры строили что-то вроде свинарника на краю большого заболоченного поля, которое предполагалось осушить, а затем, как водится, “распахать в порядке борьбы с целиной” (его слова). Пока его не осушили, на этом поле вывелось чудовищное множество комаров. И все они непрерывно ели строителей свинарника. Почти каждый день шел дождь, пространство вокруг стройки было покрыто толстым слоем грязи, и в этой грязи техническая интеллигенция три недели возилась, возилась, возилась… отбивалась от комаров. И они его возвели, наконец, этот свинарник!
Вся эта бессмысленная работа всех очень достала. Обстановка в бригаде была довольно мутная, строители вымотались, друг на друга не кидались, но и дружбы между ними тоже не было. Плюс было просто сыро и очень неуютно, так что жизнь на этой стройке никого не радовала.
Пред отъездом оказалось, что по плану они должны еще выкопать сорокаметровую канаву от свинарника в сторону этого поля и уложить в нее дренажную трубу. Зачем это нужно было делать, какой толк от этой трубы — никто не знал. Но обсуждать генеральный план тоже никто не мог. В общем, надо было копать, укладывать трубу, причем это ради каких-то сроков какой-то сдачи надо было сделать срочно, прямо вот сейчас. А как раз тогда пошел опять дождь, утомленные люди сидели на койках в балке, в котором они жили недалеко от своей стройплощадки, смотрели в окна на этот дождь и тихо ненавидели весь мир. А надо было копать.
И вот этот человек, который тогда еще не был отцом моей девушки, встал со своей койки, начал неторопливо и весело одеваться. Он надел сухую смену белья, вытер кирзовые сапоги (народ молча смотрел на него, полулежа на койках, — представляю себе их страдальческие злые лица) и сказал, что, поскольку работа есть работа и ее надо работать, он сейчас пойдет рыть канаву. К утру он, пожалуй, ее выкопает, уложит трубу, и они все радостно поедут домой. Откозырял и пружинисто вышел под ливень.
Выйти-то вышел, но как долго он один проковырялся бы в мокрой глине? Он явно не смог бы прорыть достаточно глубокую траншею не то что к утру, но и в ближайшие несколько дней. Но — примерно разметил и начал копать, даже что-то, может быть, бодро насвистывая при этом.
Дождь, сумерки, огни чужой деревни где-то за спиной вдали, неисчислимое комариное племя над головой, на плечах и руках, в ушах — их писк и стук лопаты.
Через некоторое время из балка повылезала остальная публика и, скрипя зубами, матерясь, притоптывая в мокрых кирзачах, присоединились к нему.
Они выкопали, конечно, канаву, уложили на ее дно трубу, вернулись в свой город.
То, что он тогда вышел из балка и приступил к работе, для него оставалось важным и дорогим воспоминанием. Его дочь немного удивилась, она сказала, что отец никогда не рассказывал этого.
Сейчас он, пожалуй, уже не вышел бы, как тогда, под дождь и комаров. Или вышел бы?.. Я не могу быть уверен, что у него действительно было лицо человека, чья жизнь уже закончилась и никогда не продолжится. Все-таки он был совсем не старым человеком. А я думал про него, что у него внутри что-то умирает или уже умерло. Почему я так думал?..
Но в тот раз я с ним не говорил больше: пришла домой мать девушки, он как-то потерял интерес к совместному чаепитию и ушел к себе.
А потом я перестал бывать в гостях у этой семьи. Как пришло — так и ушло. Я бы не смог с ними жить…
Странно, что я теперь чаще вспоминаю не эту девушку, с которой первый раз в жизни поцеловался, не эту совершенно обычную девушку, а ее брошенного отца. Может быть, стоило бы поговорить с ним еще.
РОДСТВЕННИК
Сын Максима Петровича, Лешка Зырянов, женился в начале января. Свадьбу сначала собирались отмечать прямо дома у Зыряновых, потом договорились с каким-то детским садом через двоюродную сестру Максима Петровича.
Я оказался на его свадьбе случайно. Батя попросил меня зайти к нашему дальнему родственнику, передать какой-то гостинец в пакете и вообще проведать его, узнать, как он тут живет. Сделав свои командировочные дела, я позвонил Максиму Петровичу, он обрадовался и сразу зазвал меня на свадьбу сына.
Максима Петровича я смутно помнил по каким-то базам отдыха и дачам из раннего детства. Волейбол на пляже, жареное мясо под названием “шашлык”, рассказы об охоте, об армии… Его сына от первой жены, Леху, я видел вообще пару раз в жизни. Уже когда я стал старше, мы как-то с отцом были в деревне, у моей тетки, и туда приезжали еще Петрович с Лешкой. Кажется, мы с ним играли в шахматы на теткином крыльце. Или в шашки. Он тоже приходится мне родственником, но каким-то таким дальним, что я даже не знаю, как по-русски называется такая степень родства. Однако Максим Петрович все-таки считает меня родственником, хоть дальним и невнятным, но все-таки членом семьи, и поэтому он был рад, что еще и я смогу прийти на свадьбу. Он выразил сожаление, что я остановился в гостинице, а не у них. Сэкономил бы, мол.
Зашел я к Максиму Петровичу в тот же вечер, последний мой вечер в этом городе. Мужик явно устал за день, хотел спать, а я освободился только после десяти — глубоким вечером, так сказать. Поговорили об отце, я передал гостинец. Посмотрел фотографии — в основном Лехи и его невесты. Ничего, девушка как девушка. По имени Татьяна. Вместе учились в железнодорожном техникуме, потом она стала работать кем-то на местном вокзале — повезло устроиться, а он работал в строительной фирме. И неплохо у них все получалось: жилье было, работа, какое-то жизненное обустройство… Так говорил мне Максим Петрович. Потом я ушел, чтобы дать ему возможность получше отдохнуть перед ответственными событиями.
На регистрации я не был, хотя и был приглашен. Надо было встретить еще одного человека, переговорить — не мог. Да и как я представлю себе этот местный ЗАГС с розовыми стенами и стареющей теткой-регистраторшей с ее утомленным монологом… В общем, немного потерял.
После своей встречи я сидел в центре города, в каком-то ресторанчике, пил пакетиковый чай, смотрел в окно. За окном была улица, с которой наконец-то этой зимой начали убирать снег. Сменился мэр и первым делом организовал расчистку улиц от снега. Оказалось, что это вполне возможно. Горожане оценили такие успехи новой администрации. А я, когда мне кто-то об этом рассказал, вспомнил пресс-конференцию губернатора с его планами постройки международного аэропорта, бюджетным планированием и ссылками на новейших политических аналитиков. Терпеть не могу нашего губернатора. Терпеть не могу “Единую Россию”. А местные гордятся уборкой снега с улиц…
А после обеда надо было идти на свадьбу. Все-таки родственники. Что это значит, думал я: родственники? Леха — симпатичный парень. Таня его… ну, полненькая, волосы черные явно не от рождения, большие глаза. Будут пока жить у Лехиной мамы. Родят Алексеевича или Алексеевну… Я бы не женился на ней. Привести в дом железнодорожную окраину?.. А вот теперь — кто знает, как повернется судьба? — может быть, я окажусь когда-нибудь тесно связан с этими родственниками. Кто знает…
А вообще, думал я, черт их знает, как они тут живут и как собираются жить? Где собираются выгуливать, а потом учить детей? Без детей они не обойдутся, иначе зачем живет на свете кассир Татьяна Зырянова? Где собираются проводить свои отпуска, кроме этого вот озерца и речки с каменной отмелью, на которой осенью отлагаются приносимые рекой бумажки и жестянки из-под пива?.. Телевизор, гараж, все дела… Что у них вообще есть на свете? Наверное, можно понять, почему Лешка женится: опций-то здесь не так много, а в обладательнице таких больших глаз, наверное, есть что-то такое… Наверное.
Вообще интересно, почему люди женятся? И как они это делают именно здесь? И чего ради, а?
Да сам-то я где вырос, думал я, не здесь ли и вырос, в смысле, не в таком ли вот сеттльменте, с такими же вот домами морально устарелых серий, на краю необитаемых полупустынь? Здесь же. Но я-то вовремя сдернулся в мегаполис и, если и бываю на родине, то только чтобы навестить отца и двух-трех старых школьных товарищей, когда повезет дозвониться до них. И как будто мне там хорошо! Как будто я нашел себе там женщину. Как будто я не живу в съемной квартире на почти такой же, по застройке и рожам у подъезда, окраине и не горблюсь над клавиатурой. Леха горбатится на стройке, а я, ссутулясь на вертящемся стуле перед монитором, вечно доделываю свою работу под утро, когда за окном уже светает, а в глазах, наоборот, темнеет… С какими людьми я почти каждый день общаюсь — это же черт знает кто! Мужики в Лехином гараже (или погребе, или сарае, смотря что у него есть), по крайней мере, не питают иллюзий, что они схватили Господа за яйца, или что они занимают какое-то особенное место в мире. Тоже, наверняка, должны быть козлы, как же без них, но не такие… Изысканный или не изысканный козел — он же все равно козел, а?
Я возвращался из деловой поездки домой, в тот город, к которому привык. А перед этим надо было сходить на свадьбу. Для клана здешней моей родни это была бы радость и торжество. А я даже не испытывал желания посмотреть на них. Я замкнут на этот город через своего дядю, который давным-давно уехал сюда жить и оставил здесь большое потомство. А его, кажется, приемный сын — Максим Петрович. И я тут седьмая вода на киселе.
Хотелось посмотреть на Лехину жену. Она мне понравилась на фотографии, вот что. Вот и была причина идти в это родовое гнездо. Встал из-за стола и пошел.
Маленький городок. Вот только что, казалось бы, прошел Новый год, за ним — Рождество и старый Новый год, но то ли потому, что начались рабочие будни, то ли потому, что я привык к более украшенным улицам, но никакого праздника я на улицах не ощущал. Суббота была. Люди сидели по домам. Я шел по безлюдной разделительной улице со старыми частными домами по левую руку и девятиэтажной бетонной застройкой по правую. Проехал полосатый автобус, высадил на углу девочку в толстом пунцовом шарфе и такой же шапке. Прошли мне навстречу две бабушки с санками, груженными какими-то мешками, вроде как с картошкой. Обрывки разговора: “У меня пенсия две тыщи девятьсот рублей, так он мне говорит: сходи за справкой… Ну, там пока выстоишь… Дак я ему так и говорю: там пока выстоишь, без ног останешься, как же я?..”. Местный щеголь, с аккуратной бородкой и в маленьких круглых очках, быстро прошел поперек улицы, набирая номер на сотовом телефоне, приложил его к уху, скрываясь за углом. И здесь деловые люди водятся, и они одинаково суетливы во всех краях. И у них, и у всех остальных здесь — трудности с деньгами. Кому-то не платят, а другим платят минимум, не разгуляешься. И деньги нужны всем и всегда. Они просто — нужны, с детства и до старости, независимо от наличного места трудоустройства. Охотно говорят о деньгах — о своих и о чужих. О, где они, эти мифические богачи-олигархи, с их “Мерседесами”, счетами в банках, островами, бабами в мехах? Они пролетают иногда в самолетах над этими местами и всеми прочими подобными, пролетают они по ночам, и в полете спят. А местные в очередной раз пролетают с зарплатами. Так они говорят.
Скучно здесь жить, думал я. А вот Максим Петрович служил, я вспомнил, в Москве, в каких-то особых войсках, вроде бы, даже учился там какое-то время, потом вернулся сюда, женился и стал жить в родном городе. Родил Лешу, потом женился еще раз и родил Леше сестру. И живет себе, работает, на охоту ходит.
Поднялся ветерок, он сдувал с сугробов под заборами снег, и так приятно было брести по краю проезжей части, между городом и деревней, и рассматривать редких встречных людей. Я чувствовал себя первопроходцем… Когда улица вывела меня, куда надо, я был рад, что уже пришел, потому что немного начал замерзать. Хорошо прогулялся.
Когда я пришел в детский сад, где должно было состояться свадебное гуляние, я понял, что не знаю, как себя вести. Леха с Таней где-то катались, гости помогали расставлять столы. Максим Петрович уехал в магазин что-то докупить, меня никто не знал, и я вовсе не собирался с кем-то специально здесь знакомиться. Я узнал по старым фотографиям тетю Лену, Степана, моего четвероюродного старшего брата, нескольких других родственников. С меня хватило возможности быть там и просто наблюдать за приготовлениями. Они меня принимали, наверное, за какого-то Лешиного товарища, и когда решили привлечь к украшению зала, я уже успел найти себе занятие — помочь пареньку, настраивавшему музыку, вывести на микшере звук.
Поприсутствовал, в общем, и даже помог.
Когда Леша с Таней приехали, я стоял во дворе, с краю от всей этой толпы. Была какая-то дурацкая, по-моему, процедура встречи молодоженов. Я стоял и рассматривал Таню, которая издали оказалась замечательной девушкой. Как она наклоняла голову в ответ на глупости тамады и мамины восклицания, как она держалась рядом с Лешей, как хороша она была! То ли свадебный ореол сделал свое дело, то ли платье ей подобрали наилучшее из подходящих, но она была действительно красива. И все вокруг улыбались ей, и я хотел улыбаться ей. Может быть, это происходило единственный раз в ее жизни. Все смотрели на нее с восхищением. Впрочем, я ведь о ней ничего не знал.
Красавица была у Алексея жена! И я на мгновение почувствовал радость, оттого что и я имею к ней какое-то отношение. Мы с ней даже не познакомились, но это и не нужно было. Я понял, что Лешка, как минимум, выбрал не худший вариант.
После приветственной церемонии все прошли в зал детской столовой и сели за длинный стол, составленный из привезенных откуда-то столов, здесь-то ведь были только детские столики, и их теперь составили штабелем в коридоре, закрыв старым занавесом. Жизнерадостная музыка заиграла. В четыре тридцать у меня был поезд, поэтому в этот самый момент я ушел на вокзал и не испытал при этом ни тени сожаления. На Таню я уже насмотрелся во дворе, да и на всех прочих. Они мне были еще менее интересны. Потом, в вагоне, выпил за Леху и Таню водки, предложенной соседом с верхней полки, и хватило с меня этого празднования.
ОБЫКНОВЕННОЕ ЧУДО
Ты замешкался, когда вы выходили из дома. Собрались вместе пойти в магазин, купить что-нибудь к чаю. Кажется, тебе кто-то позвонил, ты с порога, не разуваясь, вернулся в комнату, взял трубку. Проговорил не очень долго, всего минут пять.
Когда ты вышел из подъезда, она жизнерадостно о чем-то переговаривалась с незнакомым тебе парнем. Чуть пониже тебя, но повыше нее ростом, в меховой шапке. Она смотрела на него такими светлыми глазами. И он был рад встрече. Когда ты вышел, она сказала: “Ну, ладно, мы пойдем”, — но тебя с ним не познакомила. Да и он никак не прореагировал на твое появление, только слегка кивнул. Ну и ладно. Они одновременно вытащили из карманов сотовые телефоны, обменялись номерами. Тоже ничего необыкновенного.
Когда вы пошли вниз по улице, она сказал, что это был ее одноклассник. Они не встречались со школьных времен, потому что он теперь живет в Москве. Назвала имя, которое, к сожалению, сразу же вылетело у тебя из головы.
В супермаркете купили чай, молоко и печенье. Вернулись назад, в свою маленькую квартирку. Хороший был день, и вечер у этого дня был замечательный, поэтому никакие мрачные мысли и образы не могли закрасться в твою голову, которая отдыхала после рабочей недели.
На следующий день было воскресенье. И вы ходили на каток, потом в гости к твоему товарищу, и все время были рядом. О чем-то вы говорили, как всегда: о перспективах на твоей и ее работе, о событиях в городе и мире, о музыке. Вы так много всегда говорили о музыке, как будто это был ваш общий дом, и своими разговорами вы его обустраивали и все лучше и лучше обживали.
На следующий день она ушла, растворилась в городских пространствах. Днем тебя не было дома, а вечером уже не было ее. Когда вы вместе снимали эту квартиру, вы ведь договаривались попробовать жить вместе. Попробовать. Почему же горевать так сильно, когда она перестала с тобой жить? Попробовала, так сказать. Ну, понятное дело, так бесследно исчезать не стоило бы ей. Правда, она оставила маленький след. Записку: “Со мной все хорошо, я просто ушла. Береги себя! Прощай!”. Имя, подпись. Не очень-то содержательно. Ты понял, что она написала это, просто чтобы ты не волновался ее бесследному исчезновению. Она молодец.
Днем у нее было достаточно времени, чтобы собрать все свои немногочисленные вещи. Шмотки, книжки и диски. Куда ушла? Вероятно, к одной из своих многочисленных подруг. К маме она жить не вернулась, это точно. У мамы-то ее ты сразу же побывал.
В конце недели ты увидел ее вместе с тем парнем. Увидел неудачно: в метро они спустились на станцию, когда твой поезд уже нырнул в темный тоннель. А ты стоял в последнем вагоне и мельком увидел их. Там был долгий перегон. Да ты как-то и не решился бы вернуться. Разве что посмотреть на нее еще раз, издали? Незачем.
Пусто было в чужой квартире, да?
Потом, уже недели через две, ты обнаруживаешь в “живом журнале” ее обращение. К друзьям — к тебе тоже, но, конечно, вовсе не только к тебе, к тебе — среди прочих:
“Друзья, поздравьте меня! Со мной это случилось. Это случилось со мной! Я встретила! Любовь!! С первого !!! Взгляда!!!! Как только я увидела его, я поняла, что в моей жизни случилось нечто необыкновенное. В моей жизни произошло чудо! И это правда!! Представляете, я встретила его две недели назад прямо возле подъезда. И теперь мы вместе! Он и я!! Это так и есть!!! Теперь мы вместе!!!! Порадуйтесь за меня!!!!!”.
Вот так ты и узнал, что случилось, куда она делась. Такая вот новость. Она встретила его. В ее жизни произошло то, о чем все говорят, что редко с кем бывает. Любовь с первого взгляда. Одноклассник, не одноклассник… Допустим, она вышла из подъезда немного раньше тебя — с этого все и началось. Скорее всего, было именно так.
Представляешь: мгновенно узнать, что предшествующая жизнь была только подготовкой. Видеть жест — поворот головы, расстегивание куртки, походку — и узнавать: да, это то, да, должно быть именно так. Вырастить уверенность за пустяшным трепом, обычной улыбкой — “социальной”, как говорят американцы, шутками, прибаутками. Созвониться с утра, встретиться снова, где-нибудь возле метро! И уже никогда не расстаться!! И будь что будет!!! И так далее.
Везет ей. А что с тобой? А ты — иди в жопу.
“ДЕСЯТКА”
За городом — долгий пологий спуск, затем — придавленный снегом лес, между ним и трассой — плотный кустарник, и трасса уходит чуть вверх. Потом на подъеме — резкий поворот, почти вираж, лес, плоская вершина холма, опять спуск — и здесь кончается лес. Здесь — ровная степь. Далеко-далеко на севере, вероятно, эта степь с ее редкими перелесками переходит в мрачные заболоченные равнины, за которыми уже Полярный круг. С той стороны по ночам, да уже и по вечерам после заката, по этой степи доносится обледенелый безжизненный ветер, который иногда приносит с собой снежные заряды.
По трассе в пригородный поселок несется микроавтобус, маршрутное такси. И только его фары освещают ничего не отражающую, абсолютно темную поверхность трассы, с куцым обледенением в выбоинах, и три бессмысленно-пестрых, неуместных в лесу рекламных баннера с правой стороны, и весь надвинувшийся на узкую человеческую дорогу лесной массив. Маршрутка проскочила пост автоинспекции на выезде из города, спустилась в лесной лог, и — все, вокруг уже ничего человеческого, кроме всегда дымно-черного асфальта трассы и столбиков ее ограждения. Ни одной машины навстречу. Люди избегают лишних поездок в такую стужу, тем более ночью. Маршрутка покинула город поздно вечером, но тут уже ночь, и небо покрыто белыми точками звезд. Ни облака, поэтому звезды такие четкие и высокие. Воздух абсолютно прозрачен, поэтому так холодно. И нет Луны, которая согрела бы мир.
В маршрутке кто дремлет, кто смотрит в окно на кругленные снегом вершины сосен. Свет погашен, но играет негромкая музыка. Когда микроавтобус выехал с конечной остановки, быстро обогнул квартал и оказался среди темного безлюдного пространства, у чуть обогревшихся людей возникло приятное ощущение, что самое главное уже сделано: они дождались своего автобуса, смогли в него влезть, как-то устроились. И совсем уже скоро они окажутся вблизи своего дома, где можно будет окончательно расслабиться, полностью согреться, снять с себя неловкие зимние одежды. А маршрутка — как бы предварительное обещание такого уюта, добрый знак на пути. И недаром играет такая ровная, приятная радиомузыка. И так хорошо, правильно, что выключен свет — чтобы дремать и безучастно смотреть в окно — туда, где все на корню вымерзает.
Люди пришли в этот лес недавно, лет сто назад. До того здесь разве что проходили со своими лошадями охотники, одетые в тулупы из шкур, в меховых сапогах. Иногда, может быть, какой-нибудь охотник ночевал на том месте, где потом лег асфальт трассы, он лежал на боку возле костра, на ветках, подложив под голову собственную заплечную сумку. Голод был ему страшнее холода.
Сто лет назад здесь первый раз, незадолго до летнего солнцестояния, вбили в землю кол, к нему привязали растяжку, закрепили строительную палатку. Затем выстроили для больших хозяйственных нужд поселок. А город вырос лишь недавно, в стороне от поселка — того, куда теперь возвращались домой все эти люди в маршрутке, на плотных почвах посреди леса. Этот лес прикрывает его от дикого стылого ветра равнин, которому растянутый вдоль реки, но за границей леса, поселок вполне открыт. Днем на всем этом пространстве — оживленная жизнь, люди на машинах проскакивают это расстояние быстро и надежно. Да тут и пешком-то не больше часа.
А только станет темно, да затянет с севера — много ли надо, чтобы, потеряв из поля зрения домашние огни, забыть про людей, потеряться в этом лесу и пусть не сгинуть, но почувствовать себя совсем одному среди безжизненных деревьев. Как будто и не было тридцати лет строек здесь и в других местах.
Теперь опять затягивает этот ветер, понижая температуру мира и еще выше поднимая в прозрачном воздухе далекие звезды.
Между городом и поселком, между мохнатым лесом и бесприютной, устеленной снегом равниной — жилой квартал. Несколько домов, сгруппированных между трассой и большим уходящим на восток логом — “десятый квартал”, или же просто “десятка”. Так он был назван когда-то на чьих-то картах, потом это имя-номер было написано на картонной табличке на столбе на месте будущей стройки. Жилое место должно иметь свое имя, и эти дома — не выселки, не отдельный поселок, всего лишь отодвинутый от жилого массива кусок городского района — названы “десяткой”.
Здесь маршрутка тормозит. От бесформенной коробки остановки отделяется фигура человека — высокий парень в простом коричневом пуховике. По краю его капюшона — иней, небритые щеки он зажимает варежкой, а другая его рука — в кармане, он крепко прижимает ее к боку, удерживая тепло.
Дверь маршрутки со скрежетом откатывается, парень вваливается в салон, а под прозрачное небо из открытой двери возникает белый пар. Парень задевает капюшоном изморозь над дверью, она ссыпается вниз возле его головы, как быстрый легкий серпантин.
Возле самой двери, значит — рядом с улицей, есть свободное место. Парень опускается на это сиденье, откидывает капюшон. Дверь закрыта, маршрутка движется дальше, по своему совсем не далекому маршруту.
Этот парень только что вышел из холода, вынырнул из темноты этого выстуженного простора, где человек может жить только в теплых комнатах — в прогретом закрытом пространстве, за окном которого пусть будут звезды, поля, черный горизонт, что угодно… Он вытягивает закоченевшие руки, разминает пальцы… Это его предки выстроили весь этот город, новостройку в безлюдном месте, где теперь и выживают, кто как может, среди леса, вдали от столиц…
Парень тянет водителю свою “десятку” — вот она, мзда, плата за спасение от ледяных просторов, пропуск в мгновенное тепло и уют.
ВПЕРЕД И ВВЕРХ, ВДВОЕМ
Он выпрыгнул из остановившейся на перекрестке маршрутки. За ним ее покинула высокая девушка с приятными, но не особенно эффектными чертами лица. Он вышел на трещиноватый тротуар и пошел в ту сторону, откуда только что приехал. Девушка зашагала вслед за ним. Он чуть замедлился, чтобы она догнала его, и спросил:
— А на чем еще можно доехать до “Красного сокола”?
— На “тройке”, на “одиннадцатом”, только он уже не ходит… Да здесь уже можно и так, пешком дойти.
Чуть позже он сказал, обращаясь к девушке, но негромко, без приглашения к ответу:
— Не знал, что она здесь поворачивает… Мне сказали, что она тоже идет на “Красный сокол”.
Девушка могла бы что-то сказать в ответ, но никак не прореагировала.
Они вышли к перекрестку, и под светофором она повернула налево, и он повернул тоже. Так они и пошли по одному тротуару, вместе, но не рядом. Он шел по левому краю дорожки, она — по другому краю, совершенно чужие люди. Парню приходилось придерживать шаг, чтобы не убегать от нее. Девушка шла и смотрела вниз, и чуть сутулилась от этого.
Впереди улица была расцвечена светофорами и вывесками, край главной улицы городка, длинный тоннель между домов и тополей. Парень смотрел далеко вперед и думал: жизнь остановилась.
“Кто я такой, для чего мне идти сейчас в гости к этим безнадежным ребятам? — он направлялся на посиделки университетских одногруппников. — Пусто все. Как эта улица пуста и как башка с утра пуста. Дни так похожи друг на друга, и посредине я — дурак дураком, с амбициями и потенцией. Старые неинтересные друзья, дела… Я застрял в той жизни, которую сам себе устроил. И я устроил ее себе такой не так уж давно, и уже не важно — почему. Грустно мне. Надо признать факт: я в полной жопе. Жизнь остановилась…”.
На девушку рядом с собой он не смотрел. Вовсе не потому, что она не интересовала его, скорее потому, что она не смотрела на него, значит — кто знает, почему. Он смотрел прямо перед собой, вперед и пытался яснее продумать это осознание, которое пришло к нему только что, в маршрутке: жизнь остановилась. Когда-то он ждал чудес и в детстве и, всерьез, уже потом, но вот он понял, что больше не ждет чудес. Все, что могло случиться, уже случилось, и эта вечерняя улица — только представить — упиралась почти в вечер его жизни. И с этим-то пониманием он упрямо направлялся туда, где — приколы, треп, базар, средней руки пиво…
“Я перестал ждать чудес, — думал он по пути. — Я перестал ждать любви, и многое чего еще перестал после этого. Перестал чего-то ждать… Даже смешно: диагноз поставил сам себе. А веселее надо, парень”.
Однако же ему было совсем невесело…
Девушка, в строгом брючном костюме, с уложенными волосами, шла и бессильно раздумывала о ненависти к этому костюму, к тому офису, где она проводила июльские дни в этой спецодежде, и чью обстановку — компьютеры, цветы, чужие люди — она не могла выбросить из головы, пока не снимала с себя пиджак и брюки. Она думала:
“Выжали, высосали, изнасиловали и бросили. Работа, нечего сказать. И вот за этим-то я сюда приехала! Утро, день, вечер… И главное, что никому на хрен не нужна!”.
Как грустно и иронично это звучало, со всем бэкграундом этого “на хрен”: пустой съемной квартирой, двуспальной хозяйской кроватью, позволяющей как угодно вытягиваться и перекатываться, кухней с набором продуктов на сутки и кофе на неделю, окнами без штор. Девушка сильно устала, поэтому думала о быте, а вместе с бытом переходила к работе. Точнее — к занятости. Потому что контору, где она отрабатывала квартирную ренту, она действительной своей работой не хотела считать.
“Мне нужно резкое изменение. Никуда не двигаюсь, застряла. Болото это. Сижу в униформе, улыбаюсь, как кукла, — вот и вся жизнь день за днем. Рехнуться можно”.
Откуда бы девушке, к которой и на улице-то никто не подходил, ждать резких изменений, кроме как от себя самой? Теперь ей хотелось, по крайней мере, добраться до дома — до “дома” все-таки — отдышаться, выжить и подумать о себе по-другому…
Они прошли переезд и миновали пустырь со стеной скучных старинных гаражей. Девушка повернула налево, к дому за гаражами, а парень пошел вперед. Даже и не оглянулись друг на друга. А ведь… так и идти бы им, все ближе и ближе, по улице, по этой улице, дальше…
НЕСОСТОЯВШИЙСЯ ПРИНЦ
Однажды один крупный мастер своего дела, главный хирург столичной больницы и без пяти минут профессор, остановился в привокзальной гостинице маленького зачуханного городка. Он провел в этом городе меньше суток и вечером в ресторанчике на первом этаже гостиницы ждал свой поезд. Он читал книгу, и это книга на иностранном языке сначала привлекла к нему внимание одной из официанток, а затем уже ее внимание привлек он сам. Она несла поднос с пивными кружками, и из-за этого подноса осмотрела мужчину, в пол-оборота сидевшего за столом и читавшего книгу на иностранном языке. Он улыбнулся ей в ответ на ее быстрый взгляд и произнес: “Если есть коньяк, принесите, пожалуйста”.
Так уж получилось, что оставшееся до его поезда время эта девушка, чья смена как раз закончилась, проговорила с ним в привокзальном сквере. Через сколько-то дней она, то ли по делам, то ли просто так, оказалась в его городе, и тот мужчина был рад принять ее у себя, в маленькой квартире — он давно был разведен — теплой, уютной и удобной.
Из этих отношений ничего не вышло. Допустим, девушка испугалась. Или сын этого мужчины оказался замешан в чудовищном судебном процессе, и его отец больше не мог думать о случайно встреченных прелестных женщинах.
Кратковременной связи было достаточно, однако, чтобы девушка оказалась “в положении”, и к разочарованию всей семьи еще до всякого брака родила ребенка, девочку. Девочку назвали в честь бабушки, которая об этом тогда вовсе еще и не мечтала и, может быть, чувствовала себя самой обиженной — несправедливо обиженной! — дурацким безрассудством дочери.
Это не вольный пересказ Милана Кундеры; я думаю, что такое вполне могло бы случиться, ведь на это нет никаких метафизических запретов. Родившаяся от такой связи девочка имела бы грустный взгляд ребенка, заброшенного сюда по ошибке, и длинные пальцы врача, и светлые длинные волосы наследницы скромных поселковых красавиц. Она взрослела бы и оставалась все здесь же, в этом городке, о котором я, есть быть честным, не сказал бы и пяти хороших слов… Этот город поймал ее еще до рождения, хотя он не знала этого так, как это известно мне…
Я думаю все это по поводу Тани, которую встретил вот так же, ближе к вечеру, пусть не в ресторане привокзальной гостиницы, но, немногим лучше, в привокзальном кафе с видом на старинный паровоз, повернутый трубами к вокзалу, а тендером — к детскому саду. Пара скамеек была приставлена к постаменту этого паровоза, и на них сидели бабушки — в ожидании автобуса, скорее всего. Голуби кружились над ними и садились на асфальт. Больше в окно смотреть было не на что.
Итак, девочка стала жить-поживать, вырастать, обзаводиться платьицами, платьями, книжками, игрушками. Как и все, ходила в школу, бегала и смеялась во дворе.
Обо всем этом, об этих детальках ее укромной жизни, можно было бы теперь говорить только в прошедшем времени. Даже если в стране менялась власть, городок не менялся, пожалуй, уже лет двести, и все те же универсальные бабушки сидели на скамейках возле подъездов трехэтажных пристанционных домов.
Девочка не избежала, в свой черед, жениховства, окончила школу, никуда не поступила, опять никуда не поступила, работала, убедила маму и бабушку в том, что она уже взрослая, стала жить сама по себе и забеременела. День, когда она узнала, что беременна, был мрачнейшим днем ее жизни. Так, наверное, она после могла бы думать про это утро.
Вполне естественно, что в такое утро и погода была мерзкой. Она могла бы вспоминать этот день в серых и коричневых тонах. Над городком висели серые безобразные простыни. Коричневые листья, последние из облетевших, ветер тащил по асфальту. Машины нехотя проезжали мимо нее. Она брела в сторону работы, опаздывая и уже махнув на это рукой.
Она дала выход беспокойству и утром сделала тест. Тест подтвердил смутное ощущение надвинувшейся беды, поэтому и сомнений в тесте не было. Вот так повернулась жизнь. Этакая бессмыслица… Она не добрела до работы, свернула к вокзалу, села за маленьким столиком выпить кофе, привести себя в порядок и, как говорится, подумать. Сидела, рассматривала мемориальный паровоз и держала в руке стаканчик с кофе. Он остановился на полпути к ее губам.
И тут появился я.
Я встретил ее в этом маленьком кафе.
Проездом, как и тот без пяти минут профессор.
Это я первым обратил на нее внимание, сел за этот же столик и, прежде чем обратился к ней, рассмотрел ее… Ведь я парень, а она девушка.
Потом я спросил у нее какую-то ерунду.
Эти мгновения нашей жизни, когда к нам обращается неизвестно кто! Живой человек, судя по всему. Неизвестное существо. Она или он смотрит на нас, потом слышен его или ее вопрос, ни к кому не обращенная фраза, как бы между прочим вырвавшаяся изо рта, протиснувшаяся между зубами — мягкая форма вопроса… И что заставляет отвечать, навлекая на себя, может быть, будущие беды? Пожалуй, только интерес. Интересно понять: а почему он или она это говорит или спрашивает? Интересно: а почему такой интерес?..
Таня соизволила ответить мне, надеюсь, потому что почувствовала мой интерес к себе. Именно соизволила… Я смотрел на незнакомку снизу вверх, и не откликнись она — я не решился бы продолжить.
Продолжить — что? Мне нравилось на нее смотреть. Она сутулилась — так, как сутулятся усталые люди, не потому что их что-либо ссутулило, а чтобы как бы повесить свое тело на изгиб спины и немножко расслабиться. Поэтому я подумал, что она только что закончила работу, и для нее еще продолжается вчерашний день. Да, ведь про работу и про усталость я ее и спросил. Первое, что наконец придумал.
Она сидела спиной к маленькому залу, полностью повернувшись к окну — и поэтому боком ко мне; ее взгляд никуда не был направлен. Она отозвалась, не поворачивая головы, не делая никаких дополнительных жестов, что-то пробормотала мне в ответ. Без эмоций — но я и не ждал их — и без напряжения. Откликнулась. Тогда я двинулся дальше.
Как я был рад, что потом она повернулась ко мне, села ровнее, допила кофе и как будто встрепенулась. Я так и видел мокрую птицу, которая из-под дождя попала под крышу и там встрепенулась. Эта черноволосая девушка сильно переживала, и я не мог не обратиться к ней, наконец, так мягко, как только сумел. Мы уже поговорили и о погоде, и о городе, и я был к нему терпим, даже вежлив в этом разговоре, допили кофе, и у нас уже появились какие-то забавные сладкие тортики.
Она стала мне рассказывать про своего прошлого парня. Он был только в прошлом, но это не означает, что от него она перешла к кому-то другому. Она осталась одна и не находила в этом ничего необычного. А потом оказалась, что она уже беременна — видимо, от него же…
Я слышал такие истории. Каждый когда-либо слышал такие истории, рассказанные в чужой кухне, в тамбуре или в каком-то тихом углу.
Мне понравилась эта девушка, и тогда я спросил ее имя. Так мы и познакомились. Это чудо, что она хотела говорить со мной об этом, именно о таком повороте ее жизни. Да, потом она сообразит, как дальше жить и что сказать маме, чей опыт она повторяла в ухудшенном варианте, и поймет, что вообще еще может быть в ее жизни… А пока ей было страшно, мерзко от не принадлежащего ей больше тела, и никого не было рядом. Можно сказать, что я появился в удачный момент. Но я-то кто был для нее? Просто симпатичный понимающий незнакомец. А она для меня? Я слушал ее и вдруг начал думать о том, что я хотел бы стать ближе с этой девушкой.
Я ощутил это сначала как физическое желание сдвинуть стул или пересесть на другой, чтобы оказаться поближе к ней. Меня пространственно притянуло. Я так не сделал, и нескольких секунд, когда я отвел взгляд в сторону, хватило мне, чтобы осознать это желание и сразу же осознать то, что желание это — это не желание моего тела. Хоть это и редко бывает, тело сработало проводником другого желания. До сих пор я не знаю, какого. Я хотел бы… я хотел бы иметь отношения с ней — какие-то, и спать с ней тоже, но не только спать.
Она говорила о своей матери. Я подумал о времени, оставшемся до поезда, и о том, как редко, на самом деле, я обычно проезжаю через этот город.
И тут же прокралась, по внутренней стороне головы, от уха к уху, мысль о том, как можно было бы устроить с этой девушкой. Если только она будет достаточно влюблена. Пусть себе живет здесь. Иногда приезжать пообщаться. Главное, чтобы она так или иначе ждала. Иметь на примете, так сказать, сохранять связь.
Маленькое напряжение внутри, с которым можно договориться (может быть). Я вдруг почувствовал себя героем Кундеры, чью книжку читал в поезде ночью. Я вдруг почувствовал, что во мне повторяется какой-то даже не рассказ, а настоящий миф. Вот явился в городок с большой дороги… И может быть — я уже потом домысливал — она тоже чувствовала этот миф, в котором мы оба вдруг оказались? И так открывалась мне, потому что хотела до конца проверить это ощущение?
Я говорил, а сам продолжал думать дальше. Она станет моей приятельницей — короче, любовницей — может быть, это несложно организовать, учитывая, кто она и кто я. Социальный и прочий капитал… Этого мало. Этого мало для нее, и для меня тоже. Леночка… Хватает мне уже Леночки. Да и был уже разговор с Леночкой на эту тему. И потом, все это удивительно пошло: ездить к девчонке в тмутаракань, подкармливать ее за это ожидание…
Я был бы щедрым, встречайся она с кем угодно еще — от безразличия к ее судьбе, это ясно. А быть безразличным к ее судьбе я не хотел. Она была беременна, и неизвестно от кого, королева. Что же, я был бы рад и этому. У нее будет, скажем, сын — это же может быть мой сын? Кто запретил бы мне считать его своим сыном?
С другой стороны — только посмотреть в окно. Что я, этнограф, что ли? Сойтись с… с диковинкой, как ни крути! Поступить, согласно Кундере, эпически. Привезти ее в свой большой город, познакомить с друзьями — да. Для начала. А там… проверить ее и себя тоже бытом. Я, конечно, не профессор — кто меня пустит в профессора? — но и у меня есть квартира, тоже маленькая и уютная…
Немыслимо, чтобы девушка с такой плавной речью, с такими правильными чертами лица, такая настоящая, находилась в тмутаракани, гнулась под неизбежно превосходящим ее весом мамы, в конце концов и загнулась бы здесь…
Она сказала, что я как-то оценивающе на нее смотрел. Я опять улыбнулся. Мы замолчали, она ковырялась в тортике, и мы молчали — а это уже настолько серьезный знак… Я не хотел бы верить каким-то знакам. Задержался с отъездом из командировки, зашел сюда, не стал доставать книгу, а обратил внимание на нее… Случайности. Вчера три раза в автобусах я покупал билеты со счастливым номером — ну и что?
Потом я резко начал думать, что мой поезд уже скоро. Что мой поезд уже вот-вот. И надо было, по-хорошему, уже выходить из кафе, идти на перрон и там дожидаться этот проходящий поезд. Таня меня проводит, я знал, и мы сможем еще поговорить с ней.
Я должен был что-то ей сказать. Не просто общие слова, что-то обнадеживающее, и так далее… Оставить телефон, может быть. Сказать, что я хотел бы остаться с ней здесь, если бы от моего возвращения вовремя не зависело благополучие других людей, которых я не хотел подвести. Что я точно вернусь к ней. (И позову с собой?) Что она мне… нравится, что я люблю ее? А что, я же влюблялся за ночь, в купе поезда, не настолько быстро, конечно, но все-таки было. И в этот кусок времени я понял, что я люблю ее. А что она обо мне думала — было не так важно, потому что, я просто чувствовал, она по разным причинам и сама просто так от меня не уйдет.
Стало быть, я могу помочь ей да и себе тоже. Черные косы, татарские, и в лице что-то татарское — смуглая, брови… Такая прямая улыбка. Когда откусывает тортик, немного оттопыривает верхнюю губу — как ребенок, который боится обжечь губы кружкой с горячим чаем. Ребенок!.. И ребенок внутри нее — вот уже готовое продолжение жизни, которую надо только суметь поддержать. Какая судьба или прямо сам Господь увели меня с вокзала этим промозглым утром, отправили гулять по чужому городу, продули ветром и потом отправили греться в это кафе, единственное замеченное мной место, пригодное, чтобы сложить крылья, чтобы переждать час, да, оказывается, и чтобы встретить ее, Таню?
Я должен считать себя счастливым человеком!
Итак, нужно было решиться, причем, видимо, сразу. Я был растерян, потому что совершенно не понимал, как поступить и что сделать.
Ну, а потом… потом-то, конечно, все стало ясно…
ЮНОСТЬ НАСМАРКУ
Александру Анатольевичу Шевырину
Тебе будет пятьдесят семь лет, ты будешь подниматься в класс все по этой же лестнице, и спускающиеся по ней коллеги будут приветствовать тебя, кивать: “Здравствуйте, Сергей Борисович”.
Да, будешь ты иногда думать после таких встреч: вот и воспроизвели мы многолетний академический ритуал, обменялись жестами взаимного уважения с соратником в благостном деле…
И вокруг тебя будут студенты, бесконечные студенты и студентки. Каждый год ты будешь выцеплять из этого множества десяток адекватных ребят, и кто-то из них привяжется к тебе, поверит в твои интересы, чтобы когда-нибудь суметь заявить о своем интересе. Ты будешь давать им задания, будешь беседовать с ними, шутковать. А эти студентки будут волновать тебя совершенно так же, как волновали раньше, как волнуют сейчас. От этого-то ты точно никуда не уйдешь.
Река обмелеет, и, может быть, даже деревья станут пониже. Страна… Что о стране страннику духа? Кто, как не ты, будет ежедневно входить в этот же кабинет, по этой же лестнице, и встречать все тех же людей. Знающих, где их потолок, и удовлетворенных этим нефилософским знанием.
Спускаясь на дно морское, чем тебе и останется спасаться, если не вечной, безотказной и всепроникающей русской литературой? “Пчелы не улетели, всадник не ускакал”, — повторишь еще и еще раз утром, все тем же утром, все таким же старым утром, усаживаясь за свой стол на кафедре, открывая свой ноутбук, готовясь углубиться в черновик начатой вчера статьи. “Жизнь без нас, дорогая, мыслима, — завершишь ты цитату, пока что-нибудь будет загружаться. — Да и рабочее место без нас мыслимо, куда уж мыслимей…”.
Главное же, все будет оставаться еще впереди. “Я только-только научился читать! — с тоской будешь думать ты. — Я только-только узнал минимум, на основе которого уже можно работать всерьез!”. Но уже приближается время отхода от дел. И не убавляются эти дела, с их неизбежной бумажно-файловой формой, требующей углубления, и это, по-видимому, сосредоточенное углубление и будет самой изощренной формой суеты и обыденной маеты для тебя.
Друзья — переводчики и сочинители — выпив вина в дачной норе, будут, как заведено у вас с незапамятных времен, рассуждать о смерти. Ты будешь ухмыляться. А как еще отвечать на разговоры о смерти? Жизнь продолжится, и смерть не приблизится — до самого конца… И разговоры всё те же.
Все это — дачи, приветствия, даже объятия — антракт, перекур в длинном и занудном танце, в котором, кроме общей невнятности положений и телодвижений, почему-то жмут неизвестно для кого надетые туфли, и одежды угловаты и неприятны. Однако надо продолжать танцевать, то есть говорить, писать, приседать, терпеть. Вечером возвращаться домой, тоже нора. Там будет тепло. Тепло — это главное благо короткой жизни.
Да, важно знать, что все останется по-прежнему. Умножение написанных трудов не приближает к заветной цели. В девятнадцать лет ты знал со всей возможной определенностью, что рожден для того, чтобы написать великую книгу, достойную войти в любую научную библиотеку, лечь на стол каждого умного гуманитария — да что там “войти”, безапелляционно вломиться и утвердиться там! В тридцать лет ты об этом уже и сможешь помыслить, а в сорок семь такая книга… все еще будет невозможна. Так, посверкивать издалека. Рассматривая собственное книжное собрание, ты будешь испытывать отвращение оттого, что все это множество переплетов имеет какое-то отношение к тебе.
По ночам ты будешь кашлять, и в сырые ноябрьские ночи будешь от этого кашля просыпаться, подходить к окну, волноваться… брести к кухонному столу, тяжело усаживаться там на софу, закуривать. Утром за этим же столом, приговаривая: “это чтобы очухаться”, будешь пить кофе или какой-нибудь подобный ему напиток, который пока еще не изобретен.
Ленка — а может, не Ленка — будет лежать в темном полумраке на простыне, как и положено, спать и тяжело дышать. Будешь пялиться на нее, без всякой мысли, в ожидании утра. А там опять — дверь, кафедра, студенты…
Все это пронеслось между третьей и четвертой затяжками в голове Сергея Пушкарева, студента четвертого курса исторического факультета одного из самых уважаемых сибирских вузов, дважды лауреата конкурса лучших студенческих работ, получателя президентской стипендии, автора восьми опубликованных научных статей. Предстоял экзамен по непрофильному предмету, он ждал своей очереди в коридоре, вышел на крыльцо покурить…
Да, сразу же подумал он, невесело день начинается.