(к постановке проблемы).
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 6, 2008
Сама постановка рядом имен Ивана Бунина и Виктора Астафьева, на первый взгляд, может показаться неоправданной — так уникальна личность, ярко индивидуален художественный дар и неповторим узор судьбы каждого из них. Ивана Бунина и Виктора Астафьева многое “разводит”. Их разъединяют прежде всего социальные корни. Виктор Астафьев, как известно, выходец из самых народных глубин. Иван Бунин очень гордился принадлежностью к имеющему свой герб древнему дворянскому роду, представители которого в разные исторические сроки и на разных поприщах послужили русскому престолу. Велика дистанция, разделившая время их гражданского и творческого становления. Слишком не схож был путь Ивана Бунина и Виктора Астафьева, ведущий к знанию, путь в литературу и к вершинам славы. Декларация Иваном Буниным установки на “вечное”, которая, однако, автором “Деревни” и “Окаянных дней” не раз нарушалась, не вполне приложима к социальной прозе Виктора Астафьева. Проза И. Бунина лишена астафьевской нравоучительности и морализаторства. Различны и судьбы их книг. И. Бунин умер вдали от горячо любимой им России. Мечта писателя возвратиться своими книгами к отечественному читателю при его жизни не сбылась. Свидетелем своего триумфа на родине он не стал: не узнал об огромных тиражах книг, об огромной популярности у читающей публики. В. Астафьев, поколесив по послевоенной России, вернулся на “сторонку, где пупок резан”. Об его широком признании свидетельствуют, в частности, письма читателей, составившие два тома в пятнадцатитомном собрании сочинений. Наконец, как заметил чешский литературовед М. Заградка, “у Ивана Бунина и Виктора Астафьева разный звук прозы” [1].
И тем не менее имя Ивана Бунина, “волшебника русского слова” [2: 179], часто встречается на страницах астафьевских книг. Даже вспоминая о войне, Виктор Астафьев считает необходимым заметить: “Есть, есть высшая сила, приуготавливающая человека к тому или иному свершению — не случайно же я начал воевать в тургеневских и бунинских местах” [3: 586].
В публицистических статьях, называя русских писателей, чьи традиции ему особенно дороги, Виктор Астафьев непременно упоминает Ивана Бунина и ставит его имя первым в ряду. В интервью разных лет Виктор Астафьев не раз сетовал на то, что по причинам, от него не зависящим, он познакомился с бунинским творчеством очень поздно, лишь в сорок пять лет, будучи слушателем литературных курсов [4]. Побывав в Париже, он исполнил свой долг: “Главное мне было: посетить могилу великого русского писателя Ивана Бунина, там уж на что сил и времени хватит, то и посмотрю. “К Бунину” меня, как и многих русских людей, особенно литераторов, гонит необъяснимое чувство вины, потребность в покаянии” [5: 334]. Предпоследнее лето своей жизни, лето двухтысячного года, Виктор Астафьев, по собственному признанию, “прожил рядом с Буниным”. Он внимательно проштудировал монографию М. Рощина “Иван Бунин” (ЖЗЛ), отчеркнув суждения автора о писателе и цитируемые в книге бунинские размышления о литературном творчестве, которые показались ему, видимо, близки. В одном из частных разговоров (декабрь 2000 г.) Виктор Астафьев сказал: “Все лето перечитывал Бунина. Дважды прочел “Чистый понедельник”. Это настоящая классика! Вот у кого надо учиться писать…” [6].
Библиотекари Овсянки попросили Виктора Петровича заполнить “бунинскую анкету”, в которой своими наилюбимейшими произведениями он назвал “Солнечный удар”, “Чистый понедельник” и “Три рубля” [7].
Истоки того общего, что, несомненно, было в мировосприятии и миропереживании И. Бунина и В. Астафьева, думается, ведут в их детство. Оба не раз свидетельствовали о том, какую огромную роль в их становлении сыграла родная природа. И. Бунин, по его воспоминаниям, вырос там, где хлеба подступали к самому порогу. Равноправными героями астафьевских книг стали бабушкин огород, тайга, Енисей — река, которая протекла через всю жизнь и творчество писателя. “Меня с детства окружала прекрасная сибирская природа. Я знаю, какого цвета таймени, какими бывают сумерки в то или иное время года — голубыми или синими” [8: 216]. Может быть, именно поэтому и тем и другим так остро владело чувство жизни в ее трагическом противостоянии смерти. В дневнике И. Бунина от 9 января 1922 года есть запись: “Я все физически чувствую. Я настоящего художественного естества (Выделено мною. — Г. Ш.). Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду и как остро. Боже мой, до чего остро даже больно” [9: 75]. А на страницах “Окаянных дней” он сетовал на то, какое огромное место и в без того крохотной человеческой жизни занимают мысли о смерти, которые не покидают даже во сне [10: 46]. “Радостное ощущение счастья жизни, — пишет об Иване Бунине Юрий Мальцев, — постоянно сопровождается невозможностью принять смерть и осмыслить ее. Радость и ужас — его постоянные эмоции” [11: 207].
Вырванные из перекидного календаря листочки со стихами И. Бунина, в которых высказалось восприятие человеческой жизни как мига в общем потоке бытия и трагическое сознание неизбежности ее растворения в бесконечном, Виктор Астафьев совсем не случайно вложил в монографию Михаила Рощина о И. Бунине. Вот одно из них:
Настанет день — исчезну я.
А в этой комнате пустой
Все то же будет: стол, скамья
Да образ, древний и простой.
И так же будет залетать
Цветная бабочка в шелку,
Порхать, шуршать и трепетать
По голубому потолку.
И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно,
И море ровной синевой
Манить в простор пустынный свой.
От, казалось бы, привычных эпитетов (“ровная синева”, “простор пустынный”) веет почти космическим холодком. По своему настроению бунинские стихи близки многим откровениям В. Астафьева. В его творчестве то же, что и у И. Бунина, светлое благодарение состоявшемуся чуду жизни, та же острота восприятия ее, опьянение ею: “Спасибо тебе, Господи, что пылинкой высеял на эту землю” [12: 671]. И рядом, как у И. Бунина, неотступная мысль о конечности ее, о неизбежности ухода. Вспомним хотя бы астафьевские прощальные строки, обращенные к читателю: “Но пред тем, как стать землею, последней каплей крови с родиной поделюсь, последний вздох пошлю в природу… <…> Прощайте люди!.. Жизнь коротка. Смерть лишь бесконечна… <…> Прощайте люди! Умолкаю, слившийся с природой” [13: 213-214]. Но, пожалуй, в осознании неразрешимости противостояния жизни и смерти у В. Астафьева больше смирения: “…смертные, старые люди должны вести себя спокойно, умиротворенно, должны приуготавливать себя к вечному сну. Слово-то какое “приуготавливать”!” [14: 712] .
С неразрешимостью этого противостояния связано и часто высказывающееся в творчестве И. Бунина и В. Астафьева чувство одиночества. “Одиночество”, “дикое одиночество”, “великое одиночество”, “я опять одинок”, “я один и ныне, и всегда” — на такие признания мы то и дело наталкиваемся и в прозе И. Бунина, и в его стихах. “Одиночество человека представляется как неустранимое состояние”, — делится своими наблюдениями над бунинской прозой Ю. Мальцев [11: 31]. У Астафьева одиночество — “неизлечимая и давняя болезнь иль напасть”. А ведущие к все большей разобщенности людей стремительные темпы научно-технической революции лишь усиливают ее. Возражая против определения книги “Царь-рыба” как только “экологической”, Астафьев уточнял: “…Она еще об одной проблеме, вставшей в полный рост перед мировым сообществом в ХХ веке, — об одиночестве человека” [15: 617]. Считая одиночество “самой болезненной” темой века, В. Астафьев упрекал современных писателей в том, что они “прозевали” ее [16: 472].
Говоря об остроте астафьевского жизнепереживания, следует отметить хотя бы попутно такую частность, как особое внимание писателя к жизни микромиров. Будь то кружащийся лист березы, готовый упасть на землю, или бабочка, “великое создание природы”, загнанная непогодой в деревенскую избу писателя, или словно бы из пещерных времен пришедший цветок стародуба — астафьевский символ. Описание микромиров становится “сюжетом” ряда затесей, а в других жанрах такие лирические вкрапления превращаются в маленькие гимны живому. Тщательность, с которой В. Астафьев рисует эти микромиры, идет от страстного стремления автора напомнить читателю о великой сложности, бесчисленных тайнах, многообразной красоте окружающего мира, которая, будучи даже не осознанной нами, питает в нас ощущение счастья бытия.
Способность глубоко прочувствовать очарование бытия и сообщить его читателю — общее в природе творческого дара И. Бунина и В. Астафьева. И тот и другой “озаренно чувствовали каждую минуту жизни”, если воспользоваться словами, сказанными В. Астафьевым о композиторе Калинникове после знакомства с его Первой симфонией, “самой, может быть, пронзительной, самой национальной” [17: 443].
Есть близость в горьких раздумьях И. Бунина и В. Астафьева о России, ее судьбе и судьбе русского человека. И эта близость — в угадывающейся за страницами их произведений общей мысли: велики богатства русской земли, но во благо влачащих на ней из века в век нищенское существования людей они не использованы; талантлив русский человек, но его талантливость и духовные силы, которыми щедро награжден он от природы, остаются нереализованными. “Господи боже мой, что за край! Чернозем на полтора аршина, да какой! А пяти лет не проходит без голода”, — скорбно раздумывает герой бунинской деревни Тихон Красов. Характер притчи приобретает рассказанный им эпизод из собственной жизни: “Была у меня, понимаешь, стряпуха немая, подарил я ей, дуре, платок заграничный, а она взяла да истаскала его на изнанку (Здесь и далее выделено мною. — Г. Ш.). Понимаешь? От дури да от жадности. Жалко на лицо по будням носить, — праздника, мол, дождусь, — а пришел праздник — лохмотья одни остались… Так вот и я… с жизнью то своей. Истинно так” [18: 149-150].
На обобщающий смысл признания бунинского героя указывает М. Михайлова: “Жизнь — сношенный наизнанку, да еще до дыр, платок! Можно ли вынести более красноречивый, но и эстетически зримый приговор всему русскому существованию!” [19: 38]. Изношенный наизнанку платок становится у Бунина метафорой нереализованных возможностей, бесцельно прожитой жизни, бессмысленно потраченных сил. Эта метафора невольно соотносится с судьбой многих бунинских героев. Напомним хотя бы о Захаре Воробьеве, герое одноименного рассказа. Наделенный от природы богатырским сложением, огромной силой и детски доверчивой, щедрой душой, он жил с сознанием своей исключительности, “и вся душа его, и насмешливая, и наивная, полна была жаждой подвига. Человек он особенный, он твердо знал это, но что путного сделал он на своем веку, в чем проявил свои силы? Да ни в чем, ни в чем! Старуху пронес однажды на руках верст пять… Да об этом даже и толковать смешно, он мог бы десяток таких старух донести куда угодно” [20: 269]. Умирает Захар Воробьев нелепой преждевременной смертью, выпив за час на спор более четверти водки. Но — характеризующая его деталь — в последний миг жизни Захар думает не о себе: чтобы не навлечь беды на людей, которые были рядом, Захар отходит подальше от шинка… “Он нес на руках верст пять нищую убогую старуху, а мог бы, кажется, унести всю Русь, все ее горе-злочастие. Да что толку!” — комментирует рассказ М. Рощин [21: 34].
У В. Астафьева сюжеты человеческих судеб, особенно в многонаселенной прозе последних лет, — обычно истории-угасания нереализованных возможностей, загубленности жизни. О герое повести “Так хочется жить” по прозвищу Колька Свист, с которым читатель знакомится в обстоятельствах фронтовой жизни, его дружок Жорка-моряк говорит: “Зачем столько одному человеку дано — и ума, и души, и таланту, да еще и совести в придачу?” [2: 86]. В конце своего жизненного пути, помыкавшись по послевоенной стране, Николай Иванович Хахалин, бывший Колька Свист, неузнаваем. Притупилось в нем чувство былого достоинства, нет в нем прежней энергии в защите его, нет и прежнего бунтарства, противостояния несправедливости, напрасными оказались попытки найти союзников в борьбе с нею, куда-то девалась веселость, не покидавшая его раньше. Ноют старые раны. Настигла семью защитника отечества “жизнь нищенская”, инвалидная; “себе от двух пенсий супруги Хохлины оставляют на хлеб, на сахар, да на постное масло, на молосное не стало сходиться”. И что особенно горько — чувствует Николай Иванович, что не дождется он шишек от садового кедра, посаженного им на садовом участке, ставшем его единственной радостью. Не дотянуть садовнику “до своего ореха” (здесь реалистическая символика, к которой В. Астафьев часто прибегает в поздней прозе). Да и сам участок дети — “ветрогоны”, с которыми нет душевной близости, после смерти отца продадут богачам. Безрадостные итоги: “И жизнь он прожил зряшную, никчемную: ни шофера, ни отца, ни поэта — ничего-ничего из него не получилось. А ведь сулила чего-то жизнь-то, манила в даль светлую, ко дням необыкновенным и делам захватывающим звала”. Жалкими кажутся аргументы, которыми герой пытается утешить себя: они лишь подчеркивают, еще более обнажают драму нереализованности: “…разве этого мало вырастить, не уморить в Стране советов, в такое-то время дочь, потом и внуков? Это ж у нас почти подвиг — выжить-то!”.
В повести “Так хочется жить” есть сцена, в подтексте перекликающаяся с бунинской притчей о сношенном наизнанку платке. Николай Иванович во время поездки к святым местам — на остров Валаам — ночью, стоя на палубе, наблюдает, как теплоход врезается в волшебно сияющий круг луны, отраженный в озере, и расплескивает его на лунные блики. “Ты пойми, пойми, что произошло, — горячась, говорит он, оказавшемуся рядом матросу. — Тут весь смысл нашей проклятой жизни. Мы пришли, чтобы разрушить прекрасное… <…> Жалко, понимаешь, жалко все, себя, тебя, людей, это озеро…”. На протяжении всей оставшейся жизни Николай Иванович будет ощущать некую мистическую связь пережитого “символического видения” с собственной судьбой. Названием третьей части своей повести — “Лунный блик” — В. Астафьев подчеркнул значимость этого эпизода в общем замысле произведения и в судьбе героя. Видимо, в процессе работы над повестью “отпочковалась” от нее лирико-психологическая миниатюра “Лунный блик”, включенная писателем в цикл “Затесей”, что лишь еще раз подчеркивает идейно-эстетическую нагрузку фрагмента повести.
Все чаще, чувствуя “как дотлевает жизнь, бессонными ночами Николай Иванович задается вопросом: кто же это иссосал мою жизнь, как дешевую папироску, и окурок выплюнул…”; “отчего, почему не сложилась его жизнь, как он хотел бы ее сложить и так, как назначил Создатель?… <…> Кто-то должен быть в этом виноват? Кто-то и ответить за это должен…”.
Подобным вопросом задаются и бунинские герои. Ответ на него Бунин склонен искать в метафизических особенностях русского человека. М. Рощин в изображении И. Буниным вековой отсталости, косности, дикости и загубленной жизни чувствует мысль писателя о вине, социальной и классовой, ни кого-то, а самих людей, обладателей и носителей конкретных характеров, исконно, исторически, генетически русских, — со всеми качествами и пороками, свитыми воедино [21: 35]. В. Астафьев ищет ответа в причинах социального плана. И его ответы звучат как приговор системе, которая вогнала, “как ржавый костыль страх в самую сердцевину души человека” [2], искорежила психологию целого народа: “… Инерция бессмыслия, слепое по чьей-то указке, по чьему-то приказу движение жизни ведет человека, как слепого, — он становится иждивенцем, перестав распоряжаться собой, отвечать за себя, он и ответственность за себя с себя снимает, плывет, куда его несет, идет, куда его подталкивают” [2].
Однако у В. Астафьева не снимается ответственность с самого человека, беспрекословно смирившегося с навязанной ему диктатом унизительной ролью “винтика”, жертвы времени. Эта мысль, оставшаяся незамеченной критиками, угадывается и за текстом рассказа “Пролетный гусь”, хотя говорить о какой-либо “вине” Марины и Данилы Солодовниковых, астафьевских героев с таким трагическим исходом судьбы, кажется почти кощунственным, опьяненный победой, демобилизованный Данила гонит от себя мысли о бездомье и неустройстве: “…Как-нибудь все образуется само собой (! — Г. Ш.), в большой такой стране найдется ему уголочек, он привык уже в армии, чтоб за него думали, куда-то вели, направляли, определяли, так не может быть, чтобы сейчас вот взяли и кинули его одного на произвол судьбы” [22: 11-12]. В черновом отрывке “Женитьба”, не включенным в повесть “Веселый солдат”, но вошедшим в 13-й том пятнадцатитомного собрания сочинений В. Астафьева, Раиса упрекает героя: “… К команде привык, по указке жить привык, к казенному хлебу привык, а думать отвык, без указки жить не научился” [23: 448-449].
Нельзя не заметить у И. Бунина и В. Астафьева еще одного общего плана в постановке проблемы нереализованности человеком его творческих возможностей. Речь идет об исполнении им или неисполнении некоего “священного долга” — стать таким, каким он “задуман Создателем” (В. Астафьев) [2: 178].
Так, у И. Бунина читаем: “Бог всякому из нас дает вместе с жизнью тот или иной талант и возлагает на нас священный долг не зарывать его в землю. Зачем? Почему? Мы этого не знаем, но мы должны знать, что все в этом непостижном мире должно иметь какой-то смысл, какое-то высокое Божье намерение, направленное к тому, чтобы все в этом мире “было хорошо”, и что усердное исполнение этого Божьего намерения есть всегда наша заслуга перед ним, а посему и радость, и гордость” [11: 340].
У В. Астафьева мысли о личной и общей вине за неисполнение “святой обязанности” распоряжаться собственной “свободой, значит и собой”, ведущее “к пропасти и самоуничтожению”, облекаются в форму молитвенного покаяния: “Течет, бежит время, не имеющее смерти, и скорбит Господь, глядя на нашу жизнь, и никак не может унять нас, успокоить, остановить наш бег к пропасти, к самоуничижению…
Господи! Где наш предел? Где остановка? Укажи нам, окончательно заблудившимся путь к иной жизни, к свету и разуму! Господи! Ты же обещал нам его указать, но мы оказались непослушными чадами, норовистыми, свой разум куцый с гордыней своей выше Твоего вознесли и в беге смятения в вечной борьбе за свободу и счастье, не поняли, что жизнь, которой Ты нас наградил — есть высшее счастье и награда, а свободой, значит и собой, по твоему велению мы обязаны распоряжаться сами (Выделено мною. — Г. Ш.). Но мы не справились с этой первой и единственной святой обязанностью… <…> И прости нас, Господи! Прости и помилуй, может, мы еще успеем покаяться и что-то полезное, разумное сделать на этой земле и научим разумно, не по-нашему, распоряжаться жизнью своей и волей наших детей и внуков. Прости нас на все времена, наблюдай нас и веди к солнцу, пока оно не погасло” [24: 284-285].
Заметим, что мотив покаяния начинает главенствовать в поздней прозе В. Астафьева, и требование “опамятоваться” (слово, наиболее часто повторяемое писателем) определяет главный пафос ее. Вместе с тем нельзя не заметить традиционной у В. Астафьева социальной окрашенности цитируемых слов, горько иронического напоминания штампов (“вечная борьба за свободу и счастье”), на протяжении многих десятилетий определявших стиль мышления и поведения лишенных свободы воли “винтиков”.
Отношение к большевизму как явлению враждебному русской ментальности — еще одна грань соприкосновения И. Бунина и В. Астафьева. Когда-то, рассказывая о своей работе над романом “Доктор Живаго” Б. Пастернак подчеркнул, что его позиция по отношению к “догмам” и “установкам” времени была “спокойно-полемична”. В своем приговоре большевизму автор “Окаянных дней” и “Миссии русской эмиграции” категоричен и беспощаден: “Что произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем вообще падение человека”. Новая Россия “предала Христа за тридцать серебряников за разрешение на грабеж и убийство и погрязла в мерзости всяческих злодеяний и всяческой проказы” [25: 302].
На страницах “Грасского дневника” Галина Кузнецова передает состояние, пережитое ею по прочтении бунинских “Окаянных дней”: “…Тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами” [26: 7]. “Окаянные дни” — так негодующе определил И. Бунин отношение к революции и гражданской войне уже в самом названии дневниковой лирико-публицистической прозы о событиях этих лет. Революция для И. Бунина — вакханалия анархии и всякого разрушительства: веры, отечественной истории, русской ментальности. Только торжество низменных инстинктов, “превращающих человека в обезьяну. Выброс только черной злобы (вспомним у А. Блока в столь ненавидимой автором “Окаянных дней” поэме: “черная злоба, святая злоба”, — выделено мною. — Г. Ш.). Порой строки “Окаянных дней” звучат как плач по погибели многовекового российского Дома: “…В тысячелетнем и огромном доме нашем случилась великая смерть. И дом… <…> теперь растворен, раскрыт и полон несметной праздной толпой, для которой уже не стало ничего святого и запретного ни в каком из его покоев” [10: 67].
В прозе В. Астафьева понятие ДОМ тоже приобретает метафорический ореол. Мотив разрушения в послеоктябрьской России личного и общего ДОМА становится сквозным в творчестве писателя. Трагизм его звучания усилен тем, что у В. Астафьева он часто оказывается сплетен с мотивом детства. В изображении сцен из жизни детей, часто трогательных и всегда психологически достоверных и тонких, писатель словно бы напоминает: ребенку от рождения дан инстинкт созидания, тяга к обустройству семейного очага. Дети играют в семью, распределяя традиционные в ней роли: папка и мамка, муж и жена, хозяин и хозяйка (“Ода русскому огороду”). Мальчик и девочка лепят дом из глины на ЕЩЕ НЕ ВСПОРОТОМ БУЛЬДОЗЕРОМ берегу (“Последний поклон”). Дети сосланных на Север крестьян, скорбный караван которых, застигнутый ледоставом, вынужден был перезимовать в тайге, ИГРАЮТ В ДОМ И ПАШНЮ НА засыпанных снегом свежих МОГИЛАХ односельчан (“Так хочется жить”). Мотив сиротского детства в прозе В. Астафьева начального периода творчества (“Кража”) трансформируется в произведениях последнего десятилетия в мотив БЕЗДОМЬЯ и СИРОТСТВА ГРАЖДАНСКОГО. Теперь, когда созданное писателем предстало в цельности, стало особенно очевидно, как напряжена в его творчестве мысль о ДОМЕ. Именно с благополучием в личном и общем ДОМЕ связывается живущее в народе и внушенное человеку с детства представление об идеале, которое так резко очерчивается в кризисные моменты истории и пробуждения национального самосознания.
Как и у И. Бунина, разрушение ДОМА и попытка подмены веры в Бога верой в большевиков трактуется В. Астафьевым как посягательство на традиционные святыни русского народа, сами исторически-культурные и морально-духовные основы российского ДОМА, удар по русской ментальности. В. Астафьеву, принадлежащему, по словам священнослужителя Г. Фаста, “эпохе выросших в безбожии”, “трудно было приобрести глубокий молитвенный опыт” [27: 6]. Но многие страницы его поздней прозы, сам настрой ее говорят о том, что он шел к вере. Но это предмет отдельного разговора.
И все же есть некое различие в позиции И. Бунина и В. Астафьева в отношении к разрушительному процессу, о котором выше шла речь. И. Бунин оказался у самого начала его и выступает в роли яростного судьи. В. Астафьев, проживший десятилетия внутри его и ставший свидетелем его итогов, чувствует себя еще и “совиновником” (термин А. Солженицына).
Оценки вождя мирового пролетариата у И. Бунина беспощадны и саркастичны: “новый домоправитель”, “планетарный злодей”, возводящий разнузданную “власть черни и все самые низкие свойства ее истинно в религию”, “выродок, нравственный идиот”, “новый Навуходоносор”, “бешеный и хитрый маньяк”… [10: 53, 62] Одну из самых резких бунинских оценок В. Астафьев, солидаризируясь с автором “Миссии русской эмиграции”, приводит на страницах повести “Так хочется жить”. Если продолжить этот ряд определений астафьевскими, что, признаться, этически трудно, можно счесть их за принадлежащие И. Бунину. Здесь “звук прозы” И. Бунина и В. Астафьева начинает совпадать (вспомним приведенное здесь на первой странице замечание чешского литературоведа М. Заградки о несходстве звука их прозы). “Антисоветская стилистика” (термин профессора Сорбонны Жоржа Нива) определяет общее качество этих страниц.
Замусоривание языка идеологическими штампами, ставшее способом оболванивания сознания граждан новой страны, надежным средством стандартизации мышления “винтиков”, — еще одно из многих и общее в творчестве этих писателей обвинение большевикам. Для И. Бунина, с великой болью, но и не без достоинства однажды дерзко заявившего, что с ним умрет русский язык, был “совершенно нестерпим большевистский жаргон”: “учинить допрос с пристрастием”, “сделать надлежащие выводы”, “крепко держать в мозолистых руках красное знамя всемирной революции”, “верить в голубое будущее”, “гнев низов жертв социальной несправедливости” и т.п. Кавычки, в которые он часто заключал подобные штампы, гипнотизирующие и оболванивающие эти самые “социальные низы”, становились у И. Бунина средством разоблачения и выражения сарказма: “…Под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови”. Он испытывал, по собственному признанию, боль в сердце от слов, наподобие “революционный трибунал”. На страницах “Окаянных дней” он брезгливо рисует “гниду” с замасленным воротником и усыпанными перхотью лацканами пиджака, кричащую о “беззаветной любви к народу”.
В прозе В. Астафьева последнего десятилетия постоянно — и в авторских отступлениях и в речи героев — пародируется язык советских лозунгов и плакатов, вбиваемых в сознание масс, одурманивающие формулы казенного патриотизма: “…Кругом такое творится! У нас ведь уж, если бардак, то обязательно грандиозный, если урожай — то стопудовый, если армия, то самая непобедимая!” [2: 135]. Подобный прием становится у Астафьева в ряде случаев средством создания образа персонажа. Вспомним, например, образ матери Скорика (“Прокляты и убиты”) с ее утрированным патриотизмом. Методист-инструктор самодеятельного искусства и физкультуры при районном Доме культуры, она жила сама и призывала других жить “…в темпе! Выше! Дальше! Вперед! До полной победы коммунизма!”. Любой вечер или торжественное собрание она начинала с чтения строк Маяковского:
И я, как весну человечества,
Рожденную в трудах и в бою,
П-пай-айю-у-м-майе от-теч-чество-о-о,
Р-рес-спублику м-майю!
Оголтелая фанатичка, утратившая свою естественную женскую суть, превратившаяся в бесполое недоразумение, она и в быту говорила и мыслила лозунгами и призывами. И даже провожая сына на фронт, “дыша табачищем, мать лупила сына в грудь: — За родину!.. За Сталина!.. Смерть врагу! Гони ненавистного врага! Гони и бей!”. Другая женщина “изболелым бабьим нутром нашла для ее сына прощальные слова: — Касатик ты мой! Касатик мой!” [28: 139].
Антибольшевизм И. Бунина и В. Астафьева дал основания комплиментарной по отношению к режиму критике обвинять их в ненависти к России и собственному народу. И. Бунин со всегда присущим ему достоинством гневно отповедовал: “Россия! Кто смеет учить меня любви к ней?”. А вот одна из его дневниковых записей: “Если бы я эту “икону”, эту Русь не любил, не видал, из-за чего бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так беспрерывно, так люто? А ведь говорили, что я только ненавижу. И кто же? Те, которым, в сущности, было совершенно наплевать на народ и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали” [10: 56]. Эти слова мог бы произнести и Виктор Астафьев, любовь которого тоже была замешана на боли и сострадании. Вспомним астафьевское “взаболь”. Одна лишь предсмертная строка В. Астафьева отменяет необходимость цитировать то многое, что было сказано и написано им в навязанной недоброжелателями полемике: “…Но перед тем как стать землею, последней каплей крови с родиной поделюсь…” [13: 214].
Делая попытку сопоставления двух больших писателей, принадлежащих разному времени, невозможно не упомянуть о сходстве их взгляда на сущность литературного труда. И для того, и для другого Богом русской литературы, традициями которой они так дорожили, была Правда. И для того, и для другого талант, данный писателю Богом, обязывал его помнить о том, “как наше слово отзовется”. В книге “Иван Бунин” М. Рощина (ЖЗЛ), принадлежащей Астафьеву, его рукой сочувственно отчеркнуты многие высказывания Бунина на эту тему. Судя по этим отметкам, Виктора Петровича особенно привлекла речь о литературе Ивана Бунина, произнесенная им в 1913 году в связи с юбилеем газеты “Русская ведомость”. Процитируем хотя бы один из отчеркнутых Астафьевым тезисов:
“Исчезли драгоценные черты отечественной русской литературы: глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота — и морем разлились вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый” [21: 69]. Наверное, и не следует говорить о том, что в публицистике Астафьева, где он размышляет о судьбах современной литературы, много близких суждений и мыслей. Сделанные в книге М. Рощина “Иван Бунин” отчеркивания могли бы стать предметом отдельного разговора.
Есть еще одна параллель в писательской судьбе И. Бунина и В. Астафьева — необычайный прилив творческой энергии, пережитый тем и другим уже на исходе жизни. Известно, что в последнее десятилетие своего земного срока В. Астафьев, будучи тяжело больным — и не только от старых ран! — написал вызвавший целую полемическую бурю роман “Прокляты и убиты”, три военных повести (“Веселый солдат”, “Так хочется жить”, “Обертон”), пронзительный рассказ о послевоенной жизни Рядового Великой Отечественной, десятки “Затесей” и дал неучтенное количество интервью.
Подобный прилив творческих сил на закате творчества пережил и И. Бунин. Ю. Мальцев в своей монографии о И. Бунине приводит любопытный факт из жизни русской литературной эмиграции в Париже конца 30-х годов. Появление “Темных аллей”, которые сам писатель считал лучшим из созданного им и которыми он мечтал вернуться в Россию, поразили читателей и критиков не только художественным мастерством. Г. Адамович, один из ведущих критиков русского зарубежья писал: “… Бунин же молодеет к зрелости… <…> … вероятно, сыграла роль и революция, — помимо причин личных и неуловимых, конечно, революция была для всех страшной встряской”. И. Бунин на полях рядом с этой фразой критика гневно заметил: “Вздор, не революция. Энтелехия Высшая”. В своей книге о Толстом И. Бунин раскрыл содержание понятия “энтелехия” в ссылке на Гете: “…У людей особенно одаренных мы наблюдаем эпохи особой продуктивности: у них вновь наступает пора молодения, вторая молодость” [11: 324-325].
Об этом же на языке поэзии в стихотворении “Радуга” И. Бунин писал:
Лишь избранный Творцом
Исполненный Господней благодати; —
Как радуга, что блещет лишь в закате,
Зажжется пред концом.
Оба, и В. Астафьев, и И. Бунин, пережили в конце своего творческого пути пору “особой продуктивности” — “энтелехию Высшую”, ибо оба были творцами “настоящего художественного естества”.
Ссылки и примечания
1. Из выступления М. Заградки на Вторых международных Славянских чтениях (Красноярск, май 1998 г.) // Личный архив Г.М. Шленской.
2. Астафьев В. Так хочется жить. Повесть. // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1997. — Т. 11. С. 86, 135, 178-179.
3. Астафьев В. Остановить безумие! // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1998. — Т. 12. С. 586.
4. О мерах, которые принимались для того, чтобы вычеркнуть творчество И. Бунина из духовного обихода отечественного читателя может свидетельствовать, в частности, факт из биографии В. Шаламова, сообщаемый И. Сиротинской: “22 июня 1943 г. — суд в Ягодном. Новый срок — 10 лет за антисоветскую агитацию: он назвал И. Бунина русским классиком”. (Основные даты жизни и творчества В.Т. Шаламова // Шаламов В. Несколько моих жизней: проза, поэзия, эссе. — М., 1996. С. 461).
5. Астафьев В. Блажь. // Астафьев В. Затеси. — Красноярск, 2003. С. 334.
6. Личный архив Г.М. Шленской.
7. Библиотека-музей В.П. Астафьева. Ф.2, оп.1, д.112.
8. Астафьев В. Пересекая рубеж. // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1998. — Т. 12. С. 216.
9. Устами Буниных: дневники: в 3 т. — Франкфурт-на-Майне: Посев, 1981. — Т. 2. С. 75.
10. Бунин И. Окаянные дни. // Бунин И. — Тула, 1992. — С. 46, 53, 62, 67.
11. Мальцев Ю. Иван Бунин, 1870-1953. — Франкфурт-на-Майне: Посев, 1994. — С. 31, 207, 324-325, 340.
12. Астафьев. В. На сон грядущий. // Затеси. — Красноярск, 2003. С. 671.
13. Корякина-Астафьева М. Знаки жизни. — Красноярск: Краснояр. кн. изд-во, 1994. С. 213-214.
14. Астафьев В. Из тихого света: попытка исповеди. // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1998. — Т. 13. С. 712.
15. Астафьев В. Будем ждать и надеяться.// Затеси. — Красноярск, 2003. С. 617.
16. Астафьев В. Под тихую струну. // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1998. — Т. 12. С. 472.
17. Астафьев.В. Чистая душа: о Викторе Лихоносове. // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1998. — Т. 12. С. 443.
18. Бунин И. Деревня: повести и рассказы. — М., 1981. С. 149-150.
19. Михайлова М.В. И.А. Бунин. // Русская литература XIX-XX веков: в 2 т. — 2-е изд., доп. и перераб. — М., 2000. — Т. 2: Русская литература XX века: литературовед. слов. С. 38.
20. Бунин И. Захар Воробьев. // Бунин И. Деревня: повести и рассказы. — М., 1981. С. 269.
21. Рощин М. Иван Бунин. — М., 2000. С. 34-35, 69.
22. Астафьев В. Пролетный гусь: рассказы, затеси, воспоминания. — Иркутск: Издатель Сапронов, 2001. С. 11-12.
23. Астафьев В. Женитьба: из повести “Веселый солдат”. // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1998. — Т. 13. С. 448-449.
24. Астафьев В. Где наш предел: из текущей публицистики. // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1998. — Т. 12. С. 284-285.
25. Бунин И. Миссия русской эмиграции. // Бунин И. Окаянные дни. — Тула, 1992. С. 302.
26. Михайлов О. Возвращенный Бунин. // Бунин И. Окаянные дни. — Тула, 1992. С. 7.
27. Фаст Г. С ним уходит целая эпоха: слово на смерть писателя. // “И открой в себе память…”: материалы к биографии В.П. Астафьева / Краснояр. гос. ун-т. — Красноярск, 2005. С. 6.
28. Астафьев В. Прокляты и убиты: роман. // Астафьев В. Собр. соч.: в 15 т. — Красноярск, 1997. — Т. 10. С. 139.