Исторический роман
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 6, 2008
Исторический роман*
Бог по силе крест налагает.
Пословица
Глава 1
1
Лисий след завораживал… Ровная строчка от лап выглядела нежной на свежевыпавшем снегу, что говорило о хорошем мехе лисицы, потому что так припорошить снег можно лишь пышным хвостом.
Зверь двигался в северную сторону. «Пошла к Гребень-Камню», — решил Владимир и, задыхаясь от волнения, глянул туда, где высилась в клочьях тайги гора, на гребне которой сгрудились камни-столбы.
Подшитые кампусом лыжи зашмыгали к горе, обходили чахлые лиственницы. Лисицу заметил на каменистой россыпи: черную, запорошенную снегом, с пушистым, на кончике белым хвостом. Она сновала на снегу, прислушивалась к писку мышей, заманчиво раздающемуся под скромными лучами апрельского, еще зимнего для тундры солнышка.
Стрелять было далеко. Охотник стал скрадывать хищницу с подветренной стороны, прячась за лиственницами. Щекой прижимался к корявому, с лиловым оттенком стволу и делал рывок, когда видел меж дерев: лисица увлеченно петляла, становилась вдыбки, прыгала, извиваясь, вверх и, припадая на передние лапы, рыла ими, окутываясь снежной пылью, а хвост ее, мягко и плавно скользнув, стелился сизым дымком.
Владимир вышел на меру выстрела, старался сдержать дыхание… Вот она — лиса-воструха, гроза куропаток, рябчиков, косачей, глухарей, захватывает их в снегу, где они ночуют, и боится только одного волка, но превосходит его в проворности и хитрости. Не раз обманывала и преследующих ее людей с собаками — переждет в сторонке, в кустарнике, а потом по их же следам убежит в обратную сторону. Прожорливая и алчная, она шибко вредит живущим в острожке промышленникам — любит посещать охотничьи привады и снасти, а сама попадает в самоловы очень редко…
Дрожащей рукой сыпанул на полку порох, взвел курок, прицелился и осторожно нажал на спуск. Громыхнул выстрел, отдавшийся в плече…
Лиса крутанулась и рухнула на снег. Владимир ринулся к ней, часто шлепая лыжами. Вот она добыча! Лисица поразила мехом, была не просто черно-бурой, очень дорогой — за такую казна платила 30 рублев, то бишь пять годовых казачьих окладов, она оказалась серебристо-черной, совершенно редкостной, ей просто цены нет. Сердце у Владимира стучало радостно, губы растянулись в потрясенной улыбке.
Он поднял зверя, любуясь искристым, как весенний снег, мехом: «Чудесный будет воротник для Стеши», — мелькнула мысль, и он, словно воочию, представил улыбающуюся жену: щеки ее в снегиревом румянце, а волосы, клубящиеся из-под платка, и длинные ресницы схвачены серебристой изморозью, она поддерживает лисий воротник узорной якутской варежкой, а глаза искрятся восхищенно-счастливо.
«Одену Стешу не хуже, чем Козыревский Петька свою Аньку», — самодовольно усмехается Владимир, и ненависть к бывшему другу вновь его опалила. Невольно всплыл перед глазами Петькин облик: лицо горбоносое, с выпуклыми глазами, кривой ухмылкой, черные усики, казалось, нарочно приклеены над темными губами, пострижен коротко, по-польски, одет в кунтуш со щегольскими шнурами, откидными рукавами.
Забыл о Козыревском, запихивая неподатливого зверя в котомку, руки у него дрожали от волнения, а на лице блуждала горделивая улыбка.
Не знал, не ведал тогда Владимир, что убитая им лисица станет для него роковой…
Быстро сник хилый северный закат. Потеряли малиновый отсвет лиственницы и тополя, они стремились выжить на земле, вечно мерзлой, под напором сатанинских ветров. Темнела серая ветошь неба и зубастее становился морозец.
Но Владимиру было жарко. Сдвинув с потного лба мохнатую казачью шапку, он возвращался на лыжах по старому следу. С крутого берега спустился на заснеженную гладь Анадыря, окаймленную голым ивняком, и, глядя на нее, вздохнул полной грудью: для него эта река всегда была рекой Дежнева, и чувство восхищения знатным землепроходцем сызнова коснулось его души.
Сам он не видел открывателя Анадыря, но многое распознал о нем от его сына Любима — с ним служил когда-то на реке Уде, а также от Ивана Голыгина, которому атаман Дежнев давал в Якутске поручительство при верстании в казаки, — теперь-то Владимир Отласов живет с Иваном Голыгиным и Лукой Морозко в одной острожной избушке.
Анадырский острожек вырос из зимовья, поставленного Дежневым на возвышенном острове, повыше Майна — правого притока Анадыря. Зимовье находилось у таежного урочища — росло много лиственниц, елей и тополей, что позволяло строить кочи для сплава к устью и выхода к морю. В этом краю Дежнев впервые встретил местных жителей — анаулов, относящихся к одному из юкагирских племен. Иноземцы[1] согласились уплатить дань, рассчитывая на помощь в отражении набегов чукчей.
Слушая рассказы о Семене Дежневе, Владимир так сопереживал ему, словно чувствовал себя непосредственным участником его похода. Семь кочей во главе с Дежневым и промышленником Федотом Алексеевым вышли из Колымы на поиск реки Анадыря, о существовании которой слышали от юкагиров. В отряде насчитывалось 90 человек — это были казаки, промышленники и торговцы, а также Федоткина жена, родом якутка.
Продирались сквозь льды, направляясь вдоль чукочей земли, и двое кочей, получив пробоины, затонули вместе с командами. За Каменным Носом, в проливе, разыгралась страшная буря, потопившая еще два коча, а судно, принадлежащее Герасиму Анкидинову, казаку честолюбивому, с разбитным характером, выбросило на камни, но команда спаслась и ее разместили на двух других кочах. Сам Анкидинов, давно враждовавший с Дежневым, напросился в команду Федота Алексеева.
«Из семи кочей осталось только два», — вспоминает Владимир. Когда путешественники высадились на берег, на них напали воинственные чукчи и чуть не захватили суда. Применив огневой бой, мореходы сумели с трудом отплыть, и бушующее море подхватило кочи, точно щепки, понесло в разные стороны: Дежнева — вдоль берега к югу, а Федота Алексеева — в открытое море.
Десять дней команда Дежнева боролась с бурей, видела, что кочь пронесло мимо большой незнакомой реки, скорее всего Анадыря, и в конце концов судно выбросило на берег.
И сейчас Владимир душою с теми, кто пробивался к реке Анадырю, одолевал горы, везя на себе груженые нарты. Ему кажется, что на пронизывающем океанском ветру он сам отыскивает среди камней тощие деревья и, с усилием разжегши костер, кипятит в котле лоскутки кухлянок[2], чтобы можно было их жевать больными зубами…
Сгущался сумрак, заросли ивняка потеряли отчетливость. Тихо появилась на небе звездочка и ласково подмигнула. Послышался приглушенный, но взъяренный лай собак. «Наверно, мою лису чуют», — усмехнулся Владимир.
Еще поворот реки, и в редколесье показался Анадырский острожек: высокий частокол с нагородью — заснеженной башенкой над караульным домом, служившей для верхнего боя и обзора просторов тундры, а внутри ограды виднелись крыши изб — ясачной, где командовал приказчик, аманатской, анбаров для хранения пушнины и огневого зелья, жилья для служилых, промышленников и торговцев. Над ними возвышалась церковка с щербатым колоколом, дремавшим до приезда батюшки. От жилья волокся сизый дым, к теплу зовущий…
Владимир подошел к обледенелому месту, где жители острожка брали воду. Снял лыжи с торбасов и почувствовал свободное облегчение для ног. Люзгая по льду, заглянул в прорубь — вода играла отблесками звезд, таинственно ворковала.
По утоптанной тропке заспешил к острожным воротам. На башенке качнулся треух караульного.
— Чукочей не видал? — послышалось сверху.
— Не-е…
— Собаки на кого-то брешут. Должно, на диких оленей.
2
Дверь избушки открылась с протяжным скрипом, дохнуло густым теплом, заплясал язычок пламени на жирнике. Лука Морозко, выжигавший гвоздем шерсть на деревянной поделке — соболе, поднял от стола торчкастую бороду. Глаза его выжидающе сверкнули:
— Небось, добыл чего?
— Есть маленько… — в голосе у Владимира сладкая лукавинка.
Со своей лежанки опустил ноги Иван Голыгин — он уже в годах, присугорбленный, с медвежьими глазками, узорчатые складки зарозовевшей кожи видны на полной щеке — отлежал.
Из котелка, торчавшего в камельке, пахло куропаточьим супом. Морозко похвалился:
— А я двух куропаток подстрелил. Ждем тебя к ужину. Ну, показывай добычу.
Владимир вытащил из мешка посеребренную лисицу, мех волнисто заискрился, хвост с белым на конце пятнышком плавно качнулся.
— Ух ты! — Лука срывается из-за стола. — Не просто чернобурка, а серебристо-черная, князек[3].
У Ивана глаза тонут в улыбке.
— Это чисто сокровище. Везуч ты, Володимер, пошел в Отлбса-батьку, тот был страшенный охотник.
Лука морщит лоб, взгляд у него обостренный:
— Где добыл эту хитрюгу?
— На Гребень-Камне увидал, подбирался скрадом.
Иван погладил лисий мех.
— Любо-дорого! Большую деньгу зашибешь.
Владимир тяжело перевел дух, серые, по-рысьи зеленоватые глаза сверкнули дерзко:
— Хочу жонке оставить.
Иван дребезжит сухим смешком:
— Рисково, паря. Сам знаешь: товар заповедный, подлежит сдаче в казну. Не то спросят так, что небо с рогожку покажется.
Лука на него зыркнул:
— Ты чо его пугашь? Волков бояться — в лес не ходить. Только чтоб молчок… Ни гу-гу! — погрозил в воздухе пальцем.
Крутые складки вздулись на лысоватом лбу Ивана:
— Скажешь тоже. Как в воду камень…
Владимир, пряча глаза, оправдывается:
— У многих баб в Якутске воротники лисьи… Анька Козыревская, Петькина баба, носит буренный[4], — машет рукой. — Да хватит об этом. Помогите свежевать.
Редчайшую шкуру бережно сняли чулком, растянули с силой на развилках.
— Надо добычу спрыснуть, — подмигивает Лука. — Ты, Иван, домовитый, как бобер. У тебя, верно, осталось?..
— Есть малость, — умиляется Иван и достает с полки тяжелый штоф, резко встряхивает его, доказывая, что в нем осталось содержимое. Поставив на стол, ворчит: — Купил в Якутске у Федьки Козыревского. Он тайно гонит вино с Петькой, сыном своим. Но оказался прохвост, вино дюже слабовато.
Лицо у Владимира посуровело. «Так и не унимаются поляки», — со злостью подумал он, вспоминая, как по приказу воеводы Зиновьева был направлен в Чечуйский острог для борьбы с тайным винокурением и раскрыл там, на окраине уезда, подпольный промысел отца и сына Козыревских. Тогда Федор Козыревский был строго наказан воеводой.
А Иван уже приготовил строганину из оленьего мяса, посыпал завитушки солью и перцем, выложил и юколу — вяленую кету. Кстати оказалась и горячая похлебка, разлитая в деревянные чашки.
Ухватистой рукой Лука поднимает оловянную кружку.
— Выпьем за Володькину удачу!
Чокнулись, выпили до дна и вскоре, шумно заговорив, уже кляли на чем свет стоит бывшего воеводу Зиновьева, который обвинил в заговоре против него нескольких достойных казаков, служивших в анадырской стороне уезда. Часто выкрикивалось слово «Камчатка».
К горячей беседе прислушивался с божнички длиннобородый Илья Громовержец, не спускал с жильцов цепкого пронизывающего взгляда.
Лука взглядывает на Голыгина с напряженной пытливостью:
— Расскажи, Иван Осипов, с чего в Якутске сыр-бор разгорелся. Я вернулся с Алдана, когда дело уже закончилось.
Иван кашлянул в кулак, заговорил степенно:
— Случилось это в Касьянов день. Недаром говорят: «Касьян на што взглянет, то и вянет». Собрались мы, казаки, на вечерку у Федора Таркова, хотели душу отвести: вина и пива попить, про жизнь потолковать. Были с нами и Михаил Онтипин, сын боярский[5], и Филипп Щербаков, пятидесятник. На Зиновьева у многих зло накипело. Взять хошь меня. Когда я с Пенжинского острожка вернулся, где был приказчиком, он ко мне придрался, будто мною ясак присвоен. Хотел, чтоб поминальных[6] соболей я ему побольше отдал. В том числе из своих. А соболь-то нам ох как тяжко достается.
— Знамо дело, — кивает Лука.
— Пируем, значит, мы, а тут черт принес Ушницкого, другого подьячего. Знали мы, что Ушницкий — первый воеводский наушник, не тем будь помянут. Встретили его с холодком, но заставить уйти не решились. А хмель взял свое. Прорвалась обида на воеводу Зиновьева. Филипп Щербаков обвинил воеводу в том, что тот не отправляет отряд, чтоб отомстить чукчам за убийство Василия Кузнецова, анадырского приказчика, и не думает о походе на Камчатку-реку. Почитай, тридцать лет никто из русских не был на Камчатке…
Иван выдохнул большую охапку воздуха, покомкал густую бороду.
— Я пытался Филиппа утихомирить, но где там! И самого Ушницкого он напрямки назвал вором[7]… С того разу затаил Ушницкий злобу на Щербакова, подал воеводе на него извет, донос. Написал, что Щербаков вместе со своими единомышленниками настроен-де убить воеводу Зиновьева и сбежать на Анадырь и Камчатку. Указал, что в 171[8] году, осенью, плавал Филипп в составе отряда Ивана Рубца от реки Анадыря до реки Камчатки… Зиновьев приказал схватить Щербакова и бросить в тюрьму. Когда Филиппа повели из дому к тюрьме, понял он, что воевода хочет с ним расправиться, а потому на улицах Якутска и в самом остроге громко кричал казакам: «Атаманы да молодцы, послушайте! Всем вас явлю (показываю) на вора и на изветника, на стольника и воеводу, на Петра Петровича Зиновьева…»
Голыгин умолк и сидел задумчиво, глядя в одну точку, покусывая губы. Тяжело было вспоминать прошедшее. Умерли в тюрьме, не выдержав пыток на дыбе и под огнем, Щербаков Филипп и Паломошной Иван. Остальным «бунтовщикам» был вынесен такой приговор: подвергнуть смертной казни сына боярского Михаила Онтипина, которого «заговорщики» якобы собирались избрать атаманом за Носом (то бишь на Анадыре-реке), наказать кнутом атамана Степана Полуэктова, десятника Ивана Голыгина и еще ряд казаков, выслать их с женами и детьми в отдаленные остроги и зимовья.
Послабление было сделано лишь Максиму Мухоплеву, который якобы хотел помочь «бунтовщикам» порохом и свинцом, но за Нос бежать не собирался, его освободили от наказания кнутом, но выслали на реку Яну. Видимо, побоялся воевода положить на «козлы» искусного чертежника земель якутских, учел, что тот известен в Тобольске.
После наказания кнутом Голыгин собирался уехать в Нерчинск, куда был определен в ссылку вместе с женой и двумя дочерьми. Однако в Якутск прибыл новый воевода князь Иван Гагарин, человек «с понятием», как отзывался о нем Голыгин.
Родственники и друзья осужденных казаков обратились к Гагарину с жалобами на «насильства» прежнего воеводы, и было произведено расследование, показавшее, что якутское дело 198 (1690) года было насквозь фальшивым. Чувствуя, что придется держать ответ за клевету, Ушницкий уехал куда-то на запад. Оставшиеся в живых казаки были восстановлены в своих правах. Сам Зиновьев, выехавший из Якутска с огромными обозами, умер по дороге в Москву. «Виноватого Бог сыщет», — отозвались на это якутские казаки.
Голыгин был отправлен в Анадырск с наказом собирать ясак и стараться в «прииске новых земель». Поехать вместе с ним напросился Лука Морозко, земляк — они были родом с Устюга Великого, так же, как и Семен Дежнев.
И вот теперь Ивашка и Лучка живут в одной избе с Володькой Отласовым, выпивают вино за его охотничью удачу, делятся мнениями о беде, случившейся недавно с казаками.
Резко прозвучал голос Морозко:
— Поздно я с Алдана вернулся. Жалкую, что не застал Ушницкого. Хучь бы раз ему влепить… — он сжимал и разжимал пальцы, будто перетирал ими песок.
Насупленный Владимир рассказал о том, что Чернышевский, нынешний анадырский приказчик, сбирал для Зиновьева приносов намного больше в сравнении с другими острогами, например, Алазейским. И сейчас приказчик нещадно обирает ясачных, забирает у них лучших соболей себе.
— Высказал я ему все это в лицо, а он на меня обрушился, налаял, пригрозил.
Лука повел широким плечом, произнес яростным шепотом:
— Поглядим, а то можно его того… сместить… А неувязка будет — сбежим на Камчатку-реку. Иван мог бы возглавить туда поход. Он служил на реке Пенжине, знает корякскую землю.
Трезветь заставляли такие слова. В глазах Ивана застыл ужас, как у медведя, попавшего в ловушку.
— Ты, того, не трепли лишнего, — буркнул он.
— Пуганая ворона и куста боится, — отрезал Лука.
— Береженного и Бог бережет… — Голыгин поднялся. — Пойду, проверю караулы.
Он надел кухлянку и шапку, хлопнул дверью.
3
Лука подвинул Владимиру кружку.
— Давай выпьем… Жонка-то, Татьяна моя, ох как жучила меня за выпивку: ни-ни — и все! Упрямая до ужасти.
Владимир устало усмехнулся, лелея в душе облик своей Стеши. Ему привез Лука, живший в Якутске по соседству, письмо жены, которое он много раз перечитывал:
«Здравствуй, мил-сердечушко, дорогой и любезный Володимер. Нижайший поклон тебе от меня и сына Ванечки. Мы живем слава Богу, только шибко по тебе скучаем. Корова доится хорошо. Лука Морозко с Татьяной помогли сметать сено на острове. Ванюшка нашел приблудную собачонку и теперь она живет во дворе. Ты служи спокойно, в нас не сумлевайся. Только береги себя, не лезь зря на рожон, ежели будет заваруха с иноземцами. Посылаю тебе шерстяные носки. Целуем тебя и ждем домой с нетерпением».
И все-таки Владимир спросил Луку:
— Как там моя Степанка? Все ли дома ладно? — голос его звучал смягченно.
— Не жаловалась. Лишь только письмо и носки передала.
— А Ванюшка?
— Бегат. Трошки насупленный, молчаливый, как все Отласы. Собачку держит. Потешная такая, Камчаткой звать. Раз залезла ко мне в огород и я ее шуганул, так с тех пор не идет на мировую, всякий раз сторонится.
Белозубо улыбаясь, Лука встряхнул кружку:
— Выпьем за то, чтоб вместе попасть когда-нибудь на Камчатку-реку.
— Согласен, — живо откликнулся Владимир.
Оба чувствовали друг в друге крепкую натуру, сильный характер, даже звероватость, и от этого крепла взаимность уважения. Морозко был ростом высок, жердеватым, ходил по острогу быстрым шагом, наклонившись вперед, словно водный поток преодолевал. В голубени глаз проскальзывало озорство, губы часто складывались в насмешливую, задиристую улыбку. Казаки шли за ним, ценя его открытый нрав, верность в дружбе и недюжинную силу.
Но властям был не по нутру его бунтарский, залихватский характер. Еще при воеводе Приклонском, в 1681 году, Лука был наказан кнутом за дерзкое поведение и выслан в Анадырск, где прослужил семь лет, рвался возглавить поход на Камчатку-реку, но анадырский приказчик Василий Кузнецов решил повторить сам морской вояж Рубца из Анадыря на Камчатку-реку, а Морозко был послан в Якутск с пушной казной.
В Якутске он прожил недолго. Во главе одного из отрядов был отправлен на службу в верховья Алдана, и оттуда ходил на покати[9], то есть к Становому хребту, и даже преодолел его, добрался до верховья реки Зеи, где открыл месторождение слюды-мусковита.
Владимир был моложе Луки года на четыре и ростом не догнал всего лишь на вершок. Русые кучерявинки ниспадают на глыбастый лоб и выглядят чуть-чуть игриво, но прямой, с легкой горбинкой, нос придает лицу строгое выражение. Глаза серые, с зеленоватым оттенком, взгляд сторожкий, пытливый, иногда пронизывает сквозняком. В куделистом разливе усов и бороды проскальзывает легкая усмешка. В движениях обычно нетороплив, размерен, но чувствуется, что он сдерживает себя.
Лука грузно склонил голову и запел тихим, раздумчивым голосом:
Не леса шумят, не погодушка,
Не погодушка взбунтовалася,
Наша вольница разыгралася,
Разыгралась наша вольница,
Наша вольница атаманская…
Поднял голову, смерил Владимира затяжным взглядом:
— Давай поменяемся нательными крестами. Будем крестными братьями.
— Принимаю, — засиял Владимир и расстегнул рубаху, в руке его завис и сверкнул серебряный символ веры.
— Друг рубля дороже, — сверкнул глазами Лука, подавая свой крест.
Они крепко обнялись. С божнички смотрел на них строго и неотступно Илья Громовержец…
Перед сном Владимир еще раз взглянул на распяленную, с висячим серебристо-пушистым хвостом лису:
«Чудесный подарок будет Стеше. В письме она признается, что шибко скучает, — и уже сквозь сон пробивается мысль: — У нее такая же участь, как и у моей матушки — утомительно долго ждать мужа-казака из далекого странствия».
Глава 2
1
От старшего Отласа вести поступали редко. Марфа жила в Соли Камской, числилась подгородной крестьянкой, подрабатывала деревенским рукоделием и мелкой торговлишкой. Муж ее, Владимир Тимофеев, долгое время жил в Якутске оторвано от жены. Был покручеником (сдельщиком, артельщиком) у купцов Колупаевых, отправлявших в тайгу ватаги охотников-промысловиков.
Через какое-то время власти запретили купцам отправлять покручеников за пушниной, и отец перешел на казачью службу, для которой требовались бывалые, выносливые мужчины. И раньше жизнь его якутская была связана с отлучками, а теперь и вовсе служил в дальних острожках и зимовьях. И как же перевозить в Якутск жену, коли отправляют тебя в длительные походы? К примеру, Семен Дежнев аж десять лет был оторван от семьи, прозябавшей в Якутске. И текла жизнь у старшего Владимира по-старому, хотя при этом он терпел убыток в доходе, потому что получал лишь «холостой оклад», который был меньше семейного.
Но в Соли Камской у него странным образом родились дети. Он всегда напрашивался на отвоз соболиной казны в Москву, чтобы попутно проведать родные места. Так как желающих попасть в конвой было много, то пришлось идти даже на подачки воеводам, к примеру, вручил двенадцать рублев Михаилу Лодыженскому за свою первую поездку в столицу. После его путешествия в Москву родился старший сын Ваня, а вторая поездка прибавила сына Володю. И растила Марфа детей одна — не вдова, не мужняя жена…
Володя помнил, как мальчишкой встречался с отцом. Удивлялся, что через три года цепная собака Вихорь признала хозяина, стала к нему ластиться. Отец привез сыновьям синие рубашки из китайки, в которых они сразу стали щеголять. «Хорошо, что купил одинаковы, а то бы они подрались», — счастливо улыбалась мать.
Шибко удивлял отца Володька: ростом догнал старшего, поджарый, смотрит резко, по-зверушечьи. А Марфа рассказывала ночью: «Бывает, что дерутся меж собой. Володька не сдает. Раз как-то шибко укусил Ваньку. Попало ему от меня за это. А когда поссорятся с уличными ребятишками, стоят друг за дружку. А Ванюшка добрый, веселый, все норовит помочь…»
Рано утром дети уже снова красовались в новых рубашках. Ванька пристально уставился на отца:
— Пошто, тятя, нас зовут Отласами?
— Ваш дед Тимофей носил рубашку из отласа (или по-московски — атлбса). Любил на вылюдье вырядиться. Отсель и пошло прозванье.
— Расскажи про службу казачью… — Володька просительно хмурит лоб.
— Про свои походы… — улыбается Ванька.
— Много чаво было, — вздохнул отец. — В 161 году (1653) ходили большим отрядом на речку Уду. Вожаком у нас был Андрей Булыгин — казак бывалый, калач тертый. От Якутска опустились на лодках по Лене-реке до устья Алдана. Потянули суденышки вверх по Алдану, тащили бечевой через пороги и шиверы. Река эта с Каму будет или чуть больше, но такая напористая — спасу нет… В сентябре подошли к Ламскому волоку. Взвалили на себя поклажу и через горы вышли к реке Улкан, впадающей в Уду. Течет река среди гор страшенных. Три хребта там сошлись: Становой, Джугдыр, Джугджур…
Замерли мальчишки. Они знали только один хребет — Уральский, а тут сразу три и звучат они таинственно, точно в сказке, аж дух захватывает!
— На Улкане зазимовали. Жили в избушках и землянках. Весной построили кочи, пригодные для моря, и поплыли…
Засуетились сыновья, глазенки так и горят.
— И море увидали? — спрашивает Володька.
— Не торопи! — сдерживает его Ванька.
— Не сразу к морю спустились. Не дойдя до него, Удский острог срубили. Оставили в нем часть наших людей. Опосля доплыли на кочах до устья и вышли в сине море. Охотским или Восточным оно зовется.
— А зверей морских видели? — любопытствует Володька.
— Знамо дело. Морской лев (сивуч) шибко потешный: усатый, улыбается глазами по-собачьи. А разинет хайло — в нем клыки, как у вашего… нашего Вихоря… Поплыли на север вдоль побережья. Много дней провели в море. За устьем реки Ульи налетела буря жуткая. Наши кочи стало корежить, заливать водой, подтопило хлеб и порох. Не чаяли, что и спасемся. К Богу истово взывали…
— Ох, страсти какие! — восклицала Марфа, переворачивая блины.
— Слава Богу, доплыли до устья реки Охоты. Там острожек поставили — в длину двадцать сажен, в ширину десять. Собрали ясак с тунгусов.
— А с ними вы не воевали? — сощурился Володька.
— Бывали стычки. Племя это, по правде сказать, очень воистое. Часто дерется то с юкагирами, то с якутами. Обворуженье у тунгусов ой-е-ей какое: боевые луки, колчаны со стрелами, щиты, копья, пальмы, крюки. Одеты в куяки (панцири) железные или костяные, на головах шишаки (шлемы) такие же. Случалось, что и мы их куяки носили. Наш огненный бой, конечно, силен, но самопалы неуклюжи, их надо зарядить, насыпать зелье на полку, фитиль поднести… А коли дождь, да порох отсырел? За это время тунгусы могут не одну стрелу всадить. Стрелки они скоры и горазды.
— Тебя ни разу не ранили?
— Бог миловал, но в походах надо жить без оплошки. Тунгусы нападали на острожек, охотились за государевой казной, но мы старались ладить с ними, жить мирно. Шли к ним с добрым словом, лаской и приветом… На другой год (помню, это было в марте, 8-го дня) отправили меня в Якутск с государевой казной, в составе конвоя во главе с Булыгиным. Надумали мы пройти в Якутск напрямки, а не кружным путем, не через Уду-реку. Вожем согласился стать тунгус Илега. Мы засумлевались: был он старенький, подслеповатый, в захудалой парке (оленьей одежке). А Илега трубку изо рта вынул и говорит: «Однако мало-мало на Юдома ходи. Когда зеленой, молодой была».
От говора тунгуса, переданного отцом, дети весело рассмеялись.
— И повел он нас вверх по Ураке, что течет близко от Охоты, как бы вдоль ее. Потом через горный хребет, скрозь тайгу, к реке Юдоме. Провел путем самым коротким, точно его с неба увидел.
— Вот здорово! — восхищается Володька.
— На берегу Юдомы поставили мы деревянный крест из большой лиственницы, чтоб верным знаком был для тех, кто в предбудущем направится в острог Охотский, к морю. А теперича «Юдомский Крест» на чертежах обозначен, но уж подзабыто, что поставлен-то он Булыгиным со товарищи.
— Ну, а дальше? — торопит Володя.
— Подарили Илеге доброе ружье, припасы к нему, а сами пошли горами — сперва на Майю-реку, а дальше — на Алдан и Лену. По Лене благополучно достигли Якутска.
Отец положил руки на плечи детей:
— Вот подрастете, сынки, и возьму вас в Якутск. Казаками будете. А пока помогайте маме, слушайтесь ее…
Рано утром, отъезжая в Москву с товарищами, он не стал будить детей, а тем снились сны про морских львов, тунгуса Илегу и Юдомский Крест.
2
Шли годы. Отласовы парнишки стали отроками, их на всякие забавы тянет, за ними догляд отцовский нужен. А из Якутска, почитай, уже три года нет никакой весточки. «Не завел ли там муженек какие-нибудь шашни?» — сокрушалась Марфа. Она тут мается со своими ребятами, а он, поди, лясы точит с какой-нибудь зазнобушкой.
Горькое письмо написала она в Якутск и отправила с оказией:
«От жены твоей Марфы Павловны к мужу моему Владимиру Тимофеевичу.
Мы Божьей милостью у Соли Камской до воли Божией живы, да Бог тебя судит, что ты нас, семью свою, кинул и к нам по се время не приедешь. А сыны твои, Ванюша и Володюшка, уже полумужики, Бог дал им и разуму, а промыслу никакому учить некому, и ты не медля приеде к нам.
И буде меня не послушаешь и к Соли не будешь и меня, жену свою, и сыновей своих покинешь, тогда ты нам не отец и жить мы будем по своему усмотрению, как Бог даст».
Но даже на это письмо Марфа ответа не дождалась. И на что только не способна обиженная женщина! Мать внезапно объявила детям:
— Поедем к вашему отцу!
По сердитому лицу матери поняли отроки, что ее решение непреклонно. Она объяснила, что на первый случай имеет кой-какие сбережения, а по пути будет подряжаться: прясть, ткать холсты, шить одежду, да и любой работой не погнушается.
Лишь через два года, осенью, добрались до Илимска, стоящего у начала Ленского волока. Жили и трудились у местного казака Антипа Пахорукова. Однажды хозяин отправил Ваньку за сеном, а Володьке дал медную деньгу (полкопейки): «Купи себе леденцов и пряников». Пошел Володька в острог, где был Гостиный ряд, да заподозрил что-то неладное. Вернулся и услышал из казенки (кладовой) сдавленный крик матери:
— Отпусти!
— Не шуми… — бурчал хозяин. — Я тебе бусы подарю…
— Оставь…
Заскочил Володька в казенку. По-ястребиному бросился на мужика, сцепил зубами его руку.
Мать выскочила из казенки, за ней Володька.
— Спасибо, сынок… — Марфа оправляла сарафан.
— Ух, змееныш! — скрипел зубами Пахоруков. — Аж до крови укусил. Седни же уметайтесь из дому!..
Отласы перебрались к Агафье Мухоплевой, муж которой Максим служил казаком в Якутске, побывал во многих северных острожках и зимовьях.
Веселая и отзывчивая, Агафья рассказывала:
— Муженек мой прежь служил тут, но его направили в Якутск, чтоб составил чертежи новых земель. От Бога у него этот талант. А еще: толмач отменный, запросто лопочет и по-тунгусски, и по-якутски. Сейчас начальным человеком на Колыме. Обещал перевезти меня в Якутск.
Сообщила Агафья еще одну новость:
— В Илимск вернулся с Даурии Федор Черниговский, сын Никифора Черниговского, убившего воеводу здешнего — Лаврентия Обухова. Царь простил Никифору смертоубийство и даже наградил его, потому что тот, сбежав в Даурию, защищал амурские земли. Поэтому и сыну разрешили с Амура в Илимск возвратиться. Вот какие дела…
— А как же дело до убийства дошло? — Марфа прекратила крутить веретенце, лоб у нее страдальчески сморщился.
— Тут цельная история. Воевода Обухов прибыл в Усть-Кутский острог, на Лену, чтоб поплыть на Киренскую ярмонку. Побывал на местном солеваренном заводе, где приказчиком был ссыльный Никифор Черниговский, казачий пятидесятник. Из себя Никифор был видный, с черными бровями. Он пригласил воеводу пообедать, а тот увидел его красавицу-сестру Полину и надумал ею завладеть. Прознав, когда Никифора не было дома, силой захватил Полину и увез с собой. Никифор решил отомстить. Было у него много сочувственников из крестьян и казаков в Усть-Кутском, в Илимске, в Киренске… Подкараулил он воеводу, когда тот возвращался по Лене. Его ватага подплыла к судну Обухова, оттолкнула воеводских прихвостней. Никифор освободил из закутка плачущую сестру. Обухов бросился в одежде в реку, хотел уплыть, но Никифор догнал его на лодке и отправил на дно кормить рыб…
— Туда ему и дорога, — Марфа резко крутанула веретенце.
3
В конце февраля Отласовы прибыли на зимовку в Чечуйский острог, приткнувшийся к левому берегу Лены в ста верстах ниже Киренска. Поселились в избе, принадлежащей ссыльному черкасу (украинскому казаку) Федору Нечаю — мешковатому, с вздутыми губами и обвислыми, подковой, усами. Когда соседи его спрашивали, за что он выслан, отвечал нехотя: «Украйна разорялась войнами, а я был в реестровых казаках…» — и умолкал, не разъясняя, что войско реестровых (то есть занесенных в списки) создавалось польским правительством. Хозяйка Ариньица, тихая, подвижная, как мураш, пеклась о порядке в доме: все было чисто, все прибрано, на выскобленном полу лежали нарядные половики.
К постояльцам Нечаи относились обходительно, потому что сами в прошлом хлебнули дорожного лиха.
— Не дай Боже ихать по такому шляху, — сочувствовал Федор.
Разбавляя русский язык украинскими словами, он рассказывал, что к месту ссылки (на Лену) черкасы (почти двести человек с женами и детьми) продвигались мучительно долго. Из Москвы прибыли в Енисейский острог ровно через год, а на пути к Лене зазимовали в Илимске. Но якутский воевода Головин, обязанный заниматься их устроением (тогда все ленские волости подчинялись Якутску), узнал, что енисейский воевода мало выделил им хлеба и денег, и в ответ распорядился отвезти всех ссыльных обратно в острог Енисейский. Черкасы возвратились и были вынуждены скитаться «меж двор», выпрашивать на еду «христовым именем».
Целых четыре года пришлось потратить Нечаям, чтоб добраться с Украины до Чечуйска. На семью Федор получил от властей лошадь, семенной ячмень и овес, «на запас» три сошника, три топора, десять кос-горбуш и десять серпов. Выделили ему на увале «пустое место» для пашни.
Узнал он, как трудно дается ленский хлеб. Выйдет Лена из берегов весной, занесет поля всяким хламом и песком — сеять невозможно. Случаются июльские заморозки и рожь родится мороховатой (щуплой), хлеб из нее выпекается солоделый. То дождь зарядит без утиху, то сушь наступит и поля солнечным жаром выжжет, то град выбьет посевы, то нападет кобылка (кузнечик).
Но обжился Федор на Лене и, когда выйдет во двор, с гордостью смотрит на хату, овин, ригу, баню, скотный двор. А часть ограды была у него из плетня, на кольях которого висели кринки — напоминание о далекой Украине.
А больше всего гордится Федор своей дочкой-девчушкой, прямо-таки души в ней не чает. В чечуйской церкви Воскресения она была наречена Стефанидой (Степанидой), что означало с греческого «дар Божий», но дома ее звали для краткости Паной. Была она стройной, с пухлым личиком, васильковыми глазами. Очаровательный носик имел легкую хребтинку, а губы, чуть выступающие вразбивку, напоминали Володе клювик поющей птички. Удивляло, что в длинном сарафане ходит она быстро, просто летает, откинув голову со светлыми шелковистыми волосами, а звонкий голосок ее был ручьисто чист и сердечен.
Володя чувствовал, что особенно ласкова девочка с ним, и от этого сладкое тепло разливалось по его телу, губы невольно улыбались, щеки горели. Он любовался ею, стал называть ее Стешей и чувствовал, что имя это нравится девочке, а та вместо слова «Володька» нашла для него другое: «Володимерко».
Они ходили к крутому берегу, глядели на заснеженную Лену, по которой ползли конные обозы, а Стеша ворковала:
— Весной люблю смотреть отсюда: плывут барки, каюки, плоты… Помашешь рукой, и люди тебе отвечают.
«Шушукаются бисови дити, — недоумевал Федор. — Не пара он ей. Станет дочурка девкой — отдам ее за богатого пана…»
Заиграла весна. Взбугрилась Лена. Жители Чечуйска высыпали на прилуку, чтобы поглазеть на ледоход. Река ворочалась, скрежетала, как огромный дракон. Люди загомонили, увидев на качающейся льдине диких коз и зайцев, звери глядели на происходящее, навострив испуганно уши… Лишь дня через три река успокоилась, устало несла последние искромсанные льдины. Со свистом пролетали утки, кучно плюхались в воду и плыли неизвестно куда.
Чтобы проводить Отласовых, Стеша подошла к береговой крутизне. Она была в легкой распашной душегрейке, на груди чернел прямоугольник украинской вышивки. Густая коса собрана пучком, непослушные кудряшки на лбу просвечены солнцем.
Володя поглядывал на Стешу с плота, груженного мешками с мукой, а в голове у него вертелся вечерний разговор с ней: «Пошлю тебе письмо», — пообещал он и обжегся мыслью, что не только водить пером по бумаге, но и читать-то не умеет толком. А в ответ: «Буду ждать», — в голосе прозвучала нежная доверительность.
Плот был большой, трехставный. В центре на досках сооружен балаган, возле него подвешен на перекладине котел. Марфа нанялась варить плотогонам обеды вплоть до Якутска.
Бородатые мужики изогнулись над ручками длинных еловых гребей. Греби зашлепали по воде, недовольно застучали бревна, пахнущие мокрой корой. Улыбающаяся Стеша помахала рукой, и ей ответили все Отласовы. Не просто грусть расставания, а странное чувство, похожее на сиротское, испытывал Володя.
На быстрине плот, словно спохватившись, поплыл быстрее, и девочка, махающая рукой, скрылась за поворотом, но долго еще виднелись маковка Воскресенской церкви, ее колокольня, встроенная в острожную стену, и одна-единственная проезжая башня…
4
Встреча с отцом была трогательной. Мать глядела на него, как обычно на детей — со строгой добротой. Он постарел, давно не подстригал бороды, из-под бровей, изрядно поседевших, на Володю глянули родные, удивленные, прозрачно-голубые глаза. Отец растерянно мял потертую казачью шапку.
— Не думано, не ведано, не чаяно, не гадано… — приговаривал он. — Значит, сами надумали… Слава Богу, что добрались. Сыновья-то как вымахали… — из глаз его источались слезы, но их он, кажется, не замечал.
Так все Отласовы стали жителями Якутска. Родители советовались меж собой: не пойти ли Марфе в Троицкую церковь, чтобы перейти в правоверие, отказавшись от старого обряда? Если брак их будет освящен в церкви, то муж-казак получит более высокий «женатый оклад». Но Марфа наотрез отказалась идти в храм: «Не приставай с этим. Не хочу слушать в церкви козлопение. Даст Бог, и так проживем».
Ее очень удивило, что Володька приохотился к изучению грамоты, просил ее помочь в написании букв, и не сразу догадалась, что сын собирается послать письмо чечуйской Стеше. А у того в голове уже слова складываются.
Отец поощрял влечение сына к грамоте:
— Возьми вон Федора Козыревского — он пишет красиво и разные книги почитывает. Были с ним когда-то наравне, служили простыми казаками, а теперь он сын боярский, через губу со мной разговаривает.
Федора Ивановича Козыревского, с орлиным носом, длинными кисточками усов, звали в Якутске то поляком, то литвином. По документам, поступившим в съезжую избу (позднее она стала называться приказной), он значился шляхтичем, то есть дворянином. Происходил из города Орши, переходившего из рук в руки во время русско-польской войны, был «жолнером» — значит солдатом (в польском войске тогда служили только шляхтичи, а не крепостные, называвшиеся хлопами).
При появлении в Орше русского войска Козыревский присягнул на верность России, но при переходе города в руки поляков стал с оружием в руках служить старой власти. В 1654 году в битве под Смоленском он попал в плен, и его приговорили к самой дальней ссылке — в Якутск, где поверстали в казаки. Там он принял православие, но, как отзывались о нем жители, веру переменить — не рубашку переодеть. Женившись на девице Акилине Федоровне, подал челобитную воеводе с просьбой назначить ему оклад «женатого казака». В семье родился первый сын, которого назвали Петром.
Федор прожил на Лене уже тринадцать лет, но после Андрусовского перемирия (1667 год) к воеводе пришло распоряжение: всех ссыльных поляков вернуть на родину. Тобольский воевода Петр Иванович Годунов, составитель первого атласа Сибири, предложил Козыревскому и некоторым другим полякам поступить на «вечную службу» в Восточную Сибирь с высшим казачьим чином сына боярского. Федор принял предложение, надеясь на пушнине нажить состояние (или, как тогда говорили, имение). «Правдами и неправдами добуду у инородцев тьму мехов, — рассуждал он. — Цель оправдывает средства — так учили меня в иезуитской школе».
И он сразу показал себя изворотливым дельцом. За утверждением нового назначения ездил в Москву, где ему поручили сопровождать большой груз до Якутска. Позже в Якутске Козыревского обвинили в том, что «в разных казнах стала усыпка и недовес», за что он был оштрафован на десять рублев…
Совместная рыбалка сдружила Володьку Отласова с его сверстником Петькой Козыревским, который смахивал на своего отца: такой же вислый нос, и губы большие так же кривились. Туманным утром отплывали на лодке и бросали в воду орудие лова, как говорится, «невод в тише, веревка на стреже». Есть завораживающая, колдовская загадочность в ходе невода по реке.
Однажды они вытащили из воды большую кету. Откуда она взялась? Чудеса да и только! В Лене кета никогда не водилась — и на тебе! Принесли добычу в дом Козыревских, большая желтоглазая рыба, хранящая холодок реки, хлобыстнулась на кухонный стол. Федор Козыревский, Петькин отец, удивленно надул губы, почесал лысую двугорбую голову.
— В Лене поймали, говорите? Тут какой-то пассаж. Из Ледовитого океана она не должна приплыть, туда кета не заходит — об этом слышал от Семки Дежнева. Тут какая-то загадка, — и слащаво улыбнулся: — А может, знак судьбы: служить вам обоим у Восточного моря, там кеты видимо-невидимо…
Володька одолжил у Петьки книгу «Сказание о земле Индейской», читал ее для всей семьи про тамошнего царя Иоанна:
«Аз есть царь и поп, над цари царь, имею под собою 3000 царей и 300. Аз есть поборник по православной вере Христове. Царство мое таково: итти на едину страну десять месяц, а на другую неможно доитти, понеже там соткнуся небо з землею…»
Радовались старшие Отласовы, что сын их научился бегло читать, завидовал брату Ванька — он тоже тщился уразуметь грамоту, но ему давалась она с трудом.
Иоанн Индейский рассказывал о своих богатствах и чудесах его царства послам царя греческого Мануила, пославшего ему дары. Отец удивленно качал головой, слушая о диковинных зверях и птицах, водящихся в Индейском царстве. Узнали слушатели о том, что посреди царства Иоанна течет из рая река Эдем, а в той реке добывают драгоценные камни: гиоцинт, сапфир, памфир, изумруд, сардоникс и яшму. Есть камень карманаул, господин всем драгоценным камням: когда он светится, то как огонь горит…
Володька вскидывал голову, замирал, желая узнать, какое впечатление производит его чтение, и ловил в глазах неподдельное внимание.
— Валяй дальше, — махал рукой отец.
И вновь продолжался рассказ Иоанна.
«Есть у меня палата золотая, а в ней правдивое зерцало (зеркало), оно стоит на четырех золотых столбах. Кто смотрит в зерцало, тот видит свои грехи, какие сотворил с юности своей…»
Закончив читать, Володька мечтательно улыбнулся:
— Поглядеть бы Индею…
Ванька увидел, как пыхают глаза у брата.
— Ишь чего захотел, — хохотнул он.
Отец встрепенулся, заерошил бороду:
— А я встречал индейских купцов…
— Где? — выпалили враз ребята.
— И в Москве, и в Ярославле. Приезжают со своими товарами из Астрахани. Носят чалму — обмот на голове из дорогой материи.
Сыновья в тот день потешались — ходили в чалмах, завязанных из толстенных полотенец.
5
Безостановочно, как река Лена, шло время. Подрос, окреп Владимир, а в праздники и на вечерку надевал светло-синюю, сверкающую, словно гладь реки, отласную (так говорили на Лене) просторную рубаху. Расчесывал перед зеркалом кучерявистый чуб, уповая на скорую встречу со Стешей, которая отвечала на его письма, обращалась к нему: «Милый Володимерко…»
Разумеется, рассказал о подружке Петру, но тот ответил на это кривой ухмылкой: «Что ты о ней страдаешь? И в Якутске девок навалом».
Владимир обрадовался, когда в конце зимы Петр сообщил, что поедет в Киренск с отцом, которому поручили доставить оттуда новую партию ссыльных. Дрогнувшим голосом попросил дружка:
— Передай Стеше письмо. Когда Чечуйск проезжать будете, спросишь Нечаев.
— Вручу обязательно, — пообещал Петр.
С тревожным волнением ожидал Владимир известия, но Петр, вернувшись, не торопился с ним встретиться. Когда Владимир нашел его, он вздернул черные усики:
— Не хотелось тебя травить. Прочитала Стешка письмо и рассмеялась. Переписка для нее лишь детская шалость…
Владимир побледнел:
— И ответ не дала?
Петр досадливо покачал головой:
— Не-е…
Сообщение потрясло Владимира. Зачем же она так душевно ему отвечала? Неужели девки могут быть такими притворными и подлючими? Надо все самому разведать — встретиться со Стешкой…
А к Володьке уже приглядывался купец Никита Колупаев, у которого Отлас-старший был когда-то охотником-покручеником. Он прикидывал: парень высок, статен, грамотей, есть в нем рыбацкая и охотничья косточка, его нетрудно и к торговому делу пристроить. По многим статьям годится он в женихи для дочери Аньки. Никита мысленно представил их под венцом: хорошая выходила пара, разве что Анька сухотела, но, как говорится, из костлявой рыбки уха сладка.
Но сейчас с дочерью морока: взгляд у нее тусклый, губы — унылой ниточкой, к обеду часто не выходит, жалуясь на головную боль. В общем и целом замуж ей давно приспело.
Однажды отец, плутовато сощурив глазки, спросил ее:
— Глянется тебе Володька Отласов?
— Ничего себе…
— Как так «ничего»? — построжел отец. — Парень что надо! И рослый, и стать хороша, всем молодец.
Глаза у дочери оживились, и после этого разговора ее как бы подменили: стала чепуристой, наряжалась в дорогие платья, цепляла на себя золотые украшения, волосы свисали крутыми завитками. Отец справил ей шубу с лисьим — из чернобурки — воротником…
Спустя две недели после Миколы Вешнего в Якутске начался сильный паводок. Горожане тревожно судачили:
— Видать, недаром сороки не плели гнезда в тальнике, что у берега.
Разбушевавшаяся река, встретив преграду между островами, лежащими напротив Якутска (там образовались ледяные заторы), двинулась на город и подтопила сторожевые башни острога, приказную избу, хлебный и соляной анбары, Троицкую церковь, и к паперти люди подплывали на лодках, чтобы помолиться за спасение. Надвинувшийся лед проломил даже часть стены.
Церковный колокол безудержно бил сполох. Жители метались, спасали кто как мог свои животы (скот, избы, имущество). У купца Никиты Колупаева изломало льдом лавку со многими товарами, стоящую за острогом, в Гостином ряду. Были намочены и изжульканы многие дорогие ткани — теперь хоть ветром торгуй! Надо срочно приплавить запасы из Чечуйска.
Никита предложил Отласу-старшему отправить за товарами в Чечуйск сына Володьку:
— Парень у тебя тверезый, надежный. Отпусти его — в накладе не будет.
— На доброе дело запрета нет, — ответил польщенный отец.
Крытая лодка, которую тянули гусем четыре лошади (на первой в седле сидел ямщик), медленно двигалась вверх по Лене. На перекатах бечева натягивалась струной. Владимир иногда садился за весла, помогая лошадям преодолевать напор воды, трясучку волн.
Весна будоражила сердце. Щекотал свежий ветерок, пронизанный солнцем, запахом ожившей тайги и белеющего в логах снега. Легкий дождичек окропил землю, умыл тайгу. Надежду — светлую и трепетную — рождало в человеке пробуждение природы, но сердце у Владимира омрачено обидой на Степанку, отринувшую любовь так неожиданно. Что скажет он ей, если они встретятся? Что ответит она?..
А вот и Чечуйск, показавшийся необыкновенно маленьким, отчужденно и скучно взирает окошками изба Нечаев. С тревожным шорохом причаливает лодка к берегу. Рассчитавшись с ямщиками, Владимир устало поднимается на обрыв по тропке, пролегшей в выемке. Стараясь выглядеть безразличным ко всему, окидывает невидящим взглядом окрестные горы, сторожевую рать сосен. За домом Нечаев струится на пашне марево, а где-то вверху трепыхается жаворонок, поет, словно изощряется на свирели.
Но что это? Скрипнула калитка у Нечаев и вышла девушка с коромыслом на плече, с качающимися, словно на весах, деревянными ведрами. Бог ты мой, это же Стеша… Сердце у Владимира замерло и вдруг с такой силой застучало, что на висках напряглись жилы, в голову ударило тяжелой волной.
Стеша увидала на крутяке парня в синеватой, с отливами, рубахе, на согнутой руке у него — вишневый кафтан-сибирка, блеснувший рядком маленьких пуговиц. Кучерявинки на лбу показались знакомыми, и тот же упрямый взгляд… Так это же Володимерко! Она успокоила на коромысле ведра и, тряхнув пышной прической, поспешила навстречу.
А Владимир не сводил с нее взора: она удивительно похорошела, налилась девичьей силой. Светятся русалочьи глаза, на щеках играют ямочки-умилки, губы притягательно припухли.
— Ну, здравствуй, Володимерко, — услышал он нежный серебристый голос, — какими судьбами?
— Здорово живешь, — на казацкий манер приветствовал ее Владимир, чувствуя грубую унылость своего голоса.
— Не дождалась от тебя весточки, — Стеша потупила глаза, на лбу затаилась печалинка.
Встрепенулось у парня сердце, растерянно, со слабой надеждой.
— Был у тебя Петька Козыревский? — в голосе затаенная суровость.
— Да, увидал меня и стал бисером рассыпаться…
— Письмо передал?
— Нет! — съежив губы, девушка тряхнула головой. — Только сказал, что ты женился… — глянула с прищуром и обрадовалась ответу:
— Гольное вранье! Даже в помине не было.
Лицо Владимира дышало свирепостью:
— Негодяй! Письмо я с ним посылал, — и едко усмехнулся: — Еще другом считал…
— Бог накажет его… Петька показался мне каким-то дерганым, будто не в себе. Приходил с отцом своим, тот меня уговаривал пойти за сына замуж. С моим батькой выпили и свадебный сговор сделали. Они ему дюже понравились. Он мне все наговаривал: «Про ще ище думаеш. Будэш в богатстве жити. А на другого не будэ моей згоды (благословения). Перед Господом клянусь». А я отказалась. О тебе думала, письма ждала…
Они спустились с крутого берега. Ластилась вода к россыпи галечника. Речной простор освежал душу, рождал спокойную собранность, светлую грусть. Владимир узнал, что Козыревские обещались приехать по зимнику, чтобы увезти невесту в Якутск. Сердце его тревожно заныло. Владимир помог Стеше зачерпнуть с мостка воды, поставил ведра на гальку. Показал большую крытую лодку, на которой приплыл, а назавтра повезет товары в Якутск.
— Поплыли со мной?.. — выжидающе улыбнулся.
— Убегом, что ли? — побледнела Стеша.
Владимир кивнул и увидел, что припухлые Стешины губы упрямо выпятились, в глазах блеснули слезинки.
— Тогда батька меня не простит, — она прижалась к Владимиру, он ощутил горячее, нежное тело, ласковость губ. — И маму мне жалко…
— Позже с ними помиримся, — пытался утешить Владимир подругу.
Но она промолчала и взялась за коромысло. На руках он вынес ведра на обрыв. Она пошла с водой, оставив его в замешательстве…
Днем Владимир нанял гребцами трех бородачей, они грузили в лодку мешки и тюки из ближнего анбара.
— Поплывем утром на зорьке, — объявил Владимир.
Ночевал Владимир в лодке — сторожил товар. Он почти не спал, думая о Стеше. Тихо и таинственно плескалась река, шептала что-то сокровенное. За горной тайгой зарумянилась зорька.
А Стеша, глотая слезы, черкала дома прощальную записку и просила «любезных родителей» простить ее. Собрала в полотняный мешок свою одежду и тайком вышла из дому.
По реке стлался печальный туман. Стеша увидела Владимира, возившегося с парусом. Ее знобило…
Подошедшим гребцам Владимир объявил, что с ним поедет его жена, а те изумленно зашептались, увидев Нечаеву дочь.
Отчалили, когда на небе красовалась золотистая полоса рассвета. «Женатик» (так меж собой прозвали гребцы Владимира) ловил парусом ветер, опасаясь погони, а девушка помогала ему, и встречный ветерок высушивал ее слезы. Бородачи улыбались, по-доброму завидуя их молодости и душевной сердечности.
Перед перекатом Чертова Дорожка лица гребцов стали напряженными. По команде кормчего двое из них неистово замахали веслами, стараясь обойти камни, вода сердито клокотала у бортов.
За перекатом пошли знаменитые Ленские Щеки — своеобразное узкое ущелье, где бурный поток с шумом и пеной отрывается от одного утеса к другому. Владимир видел, что буйство воды не пугало подругу, глаза ее смотрели смело, пронзительно, горели любопытством.
— Здесь зычное место, — сообщил ей Владимир и крикнул изо всей силы: — Стеша!
— А-а-а! — прокатилось среди скал.
Стеснительно улыбнувшись, она тоже зыкнула:
— Володимерко!
— О-о-о! — гулко отозвалось эхо.
6
Стеша очень приглянулась родителям Владимира. Откинув голову, промчится широким шагом, шелестнет юбкой, под которой тесно бедрам, и то на нее любо поглядеть. А она замрет на миг, размышляя над тем, чем еще можно помочь старшим.
— Подхватистая девка, — счастливо улыбается Марфа.
Отец Владимира достал из сундука жемчужное ожерелье и, поиграв им на пальцах — корольки белые, с розоватым оттенком! — протянул Стеше.
— Подарок от меня. К свадьбе.
— Спасибо… — зарделась Стеша.
К свадьбе наводился блеск в доме, густо стоял запах рябчиков, ягодных и рыбных пирогов, хвороста, лапши. По случаю торжества новый воевода Иван Приклонский разрешил выделить для старшего Отласова казенного горячего вина.
Венчание прошло в церкви животворящей Троицы, а потом было шумное застолье в доме Отласовых. Не было на свадьбе только родителей Стеши. Чтобы их пригласить, намеренно ездил в Чечуйск отец Владимира, но Федор Нечай — ни в какую:
— Не даю ий батьковской згоды. Опозорила меня пэрэд паном Козырэвським. У мэнэ ж з ним був зговир…
Не оттого ли, что нет родителей, блестят в глазах невесты слезинки?
Перед застольем отец спрашивал Владимира: «Не позвать ли нам Козыревских?» На что получил ответ резкий: «Ни в жизнь!»
Молодые сидели в красном углу, под божничкой, полукругом украшенной полотенцем с вышивкой красно-черными крестиками. Изредка переглядывались, и жених ловил искристые росинки в глазах невесты. Он гордился тем, что средь гостей были друзья отца — известные казаки, участники дальних походов: Филипп Щербаков, Иван Голыгин, Максим Мухоплев, Лука Морозко. Все взоры у них на невесту: она в белом шелковом платье, с пушистыми волосами, подтянутыми синей лентой, с жемчужным ожерельем на точеной шее. Казаки покорены красавицей: смущенно-ласковой, с синеватой грустиночкой, затаенной в поволоке глаз.
— Везет же тебе, Володька, такую, ястри тя, русалку поймал, — хорохорился Лука Морозко, выпятив длинной рукой чарку. — С такой — и в пир, и в мир, и в добры люди.
— Горько! Горько! — раздались настойчивые крики.
И в ответ молодые слитно целовались.
Филипп Щербаков, поправляя пышную седеющую бороду, смачно гаркнул:
— Лихой будет казак из Володьки. С таким можно и Камчатку проведать.
Иван Голыгин горбился к конопатому Максиму Мухоплеву:
— Надо, чтоб от мужа пахло ветром, а от жены дымом, — твердил он.
— Да, — отвечал Максим. — Мужчину мужество красит, а женщину женство.
А Владимирова невестка Прасковья, жена брата Ивана, перебирая край скатерти, шептала соседке:
— Убегом выходит замуж. Та еще штучка. А свекор ей сдуру ожерелье подарил…
Вскоре и Петро Козыревский женился на Анне Колупаевой. Свадьба прошла шумно: с разукрашенными тройками, разносящими звон колокольцев по всему Якутску, с китайскими потешными огнями. Среди гостей был воевода Иван Васильевич Приклонский. Отласовы на свадьбу не были приглашены.
Глава 3
1
Лето в разгаре. Ранним утром солнце вспыхивает жаркими лучами, воздух не шелохнется. По синему небу, словно по тихому плесу, плывут белоснежные облака. Все зовет к сенокосу: и шелест буйных трав на островах, и щебетанье птиц, и полет стрекоз-коромысел над рекой. Зачастили, засверкали на лугах косы-горбуши, провисевшие всю зиму под навесами.
Запарившись на покосе, Владимир Тимофеев Отлас выпил ключевой воды, его бросило в жар — простудил легкие — и через три дня скончался. Горе накрыло семейство Отласовых черным крылом.
Но в то лето стал в отцовское стремя младший Владимир. Дьяк приказной избы сделал в журнале такую запись:
«Гришка Северов в нынешнем во 190 (1682) году в Горбейском зимовье умер. Июля в третий день в его место приверстан казачий сын Волотька Отласов и июля в 9-й день хлебной оклад учинен ему женатой».
Одним из поручителей при верстке в казаки Владимира был Филипп Щербаков, он письменно наказал ему верно служить государю, не бражничать, не играть в карты и зернь…
В караульной грудились вокруг Филиппа казаки, чтоб послушать о большой реке Камчатке, которую он видел воочию.
— Я казак старожилый, — говаривал он. — Бывал там, где Макар телят не пас.
Рассказывая о своей жизни, Филипп выдвигал вперед широкую заскорузлую ладонь, словно преподносил в руке саму истину. От него услышал Владимир, что Семен Дежнев в 160 (1652) году открыл против устья Анадыря крупное лежбище моржей — звери собирались на курге, длинной отмели. Клыки моржей («рыбья кость») были очень дорогими, стоимость одного фунта равнялась цене одного соболя. Клыки охотно покупались за границей для различных поделок: на рукоятки холодного оружия, медальоны, статуэтки, шкатулки. По словам Филиппа, побывавшие в Москве казаки уверяли, что царский трон украшен моржовой костью.
В 1660 году закончилась трудная служба Дежнева на Анадыре, и по его просьбе он, как приказчик, был заменен и с грузом «костяной казны» сухим путем через Колыму добрался в Жиганск, расположенный на Лене, отсюда приплыл в Якутск весной 1662 года, а в конце июля того же года его отправили в Москву.
Причмокивая редкозубым ртом, Щербаков восхищался:
— Доставил Семен в Москву 289 пудов моржовых клыков, оцененных там больше, чем на 17 тысяч рублев серебром. За это царь повелел поверстать его в атаманы…
Далее Щербаков поведал, что якутские власти решили направить к моржовой курге большой отряд.
— Служил я в ту пору в Анадырске. Прибыл к нам морем с Лены-реки отряд Ивашки Рубца, казачьего десятника. Семка Дежнев ему сказывал в Якутске, что на Анадыре лес плохой, а потому кочь построили на усть-кутской пристани. Было судно мерою восемь сажен, из ленского леса, на такое любо-дорого поглядеть. Получил Рубец всяко снаряженье для промысла: тридцать железных спиц, большой чугунный котел, безмен пудовый. Для пущей важности назначен был правителем Анадырского острога. Тут снарядил он еще один кочь, на него и я попал, как служивый.
Но на Анадырской корге моржа не оказалось, он был напуган прежними охотниками и отпятился в море. Тогда решил Рубец отыскать новые моржовые лежбища, и поплыли мы в полуденную сторону. В конце концов достигли Камчатки-реки, поднялись по ней. Я ту землю явственно помню. Кругом — горы высокие, есть среди них и огнедышащие. Места там зверистые и рыбистые, много лиственниц и ельника, есть тополь и береза, а вот сосны и в помине нет. Народ живет смелый, но боится ружейного грому. Рубец даже озорничал: ходил по юртам с барабанным боем, похожим на выстрелы, и сбирал для себя разных лисиц — красных, сиводушек, бурых и черно-бурых. Ужасть как поднажился… Когда в Анадырск вернулись, пытался он скрыть свои прибытки, наказная память не позволяла ему ходить на реки дальние. Поэтому он считал, что лучше о реке Камчатке помалкивать. Но якутские власти о многом дознались и его прижучили, он сам показал доход в 1050 рублев. Все его добро взяли в казну.
— Ох ти мнеченьки! — восклицали рядовые казаки, получавшие годовое жалованье в шесть рублев. Прикидывали: коли сын боярский имеет жалованье в десять рублев, то Рубец поимел в сто раз больше. Какими деньжищами ворочал!
— Да, многое я повидал, — Филипп поглаживал рукой холеную бороду. — Пора, что гора: скатишься, так оглянешься…
Однажды Владимир спросил у Филиппа:
— Откуда пошло название «Камчатка»?
И почувствовал на себе твердый, ощупывающий взгляд бывалого казака.
— Раз хочешь дознаться, можешь далеко пойти. Так слушай, мил человек. Из Анадырска Дежнев послал отписку[10] воеводе Ивану Акинфову, в коей сообщал, что ходил он возле моря в поход (видно, южнее устья Анадыря), и отгромил у коряков якутскую бабу Федота Алексеева. И та баба сказывала, что-де Федот и служивый Герасим Анкидинов померли тут цингою, а иные товарищи побиты. Но Дежнев умолчал, что баба Федота Алексеева была одета в азям камчатый[11], привезенный с большой реки, где зимовала с Федотом, Герасимом и их товарищами. Набыть, азям попал с какого-то чужеземного судна, выброшенного на берег бурей. О нем знали те, кто был с Семкой в том походе.
— А почему же сам Дежнев не сообщил властям об азяме? — уточнил Владимир.
— Не хотел возвеличивать Федота и Герасима. Может, они собирали ясак без его приказа, на что не имели права. К тому же Семен был в давней ссоре с Герасимом. Но разговоры об азяме камчатом велись и в Анадырске. Они и подтолкнули Рубца к дальнему плаванию. Возвратившись, он, хоть и с промедлением, отправил в Якутск отписку, в которой сообщил, что был на реке Камчатке. Так названье Камчатки-реки впервые попало в документ.
— А что там дальше-то, за рекой Камчаткой? Нет ли там Индейского царства? Не оттуда ли попал азям?
Филипп недоуменно покачал головой:
— Не слыхал. Может, такое царство и есть. Где-то на краю света.
И сдержанно, щербато улыбнулся.
2
Уже в августе 1682 года Владимир Отласов был послан служить на реку Учур — правый приток верхнего Алдана. Там должен был пробыть два года, выполнять обязанности подьячего.
Небольшой конный отряд выехал за брусяные ворота острога и спешился, чтобы завести лошадей на плашкот для переправы на другой берег. Ленская волна тоскливо плескалась возле черного просмоленного борта. Расстроенная Стеша прижималась к мужу, шептала сквозь слезы:
— Береги себя. Возвращайся поскорей.
Владимир отвечал с хрипотцой:
— Не горюй. Вспоминать тебя буду. Кажен день.
Владимир обнял ее и поцеловал в полуоткрытые пухлые губы. Когда поднял голову, увидал в толпе провожающих Петьку Козыревского с женой Анькой. Он почувствовал перекрестность их пристальных колких взглядов: Аньку больше привлекал он, а Петьку — Стеша. Сквозняком веяла зависть Козыревских к счастливой паре…
Вернулся Владимир через полгода. Учурский приказной Иван Жирков, казачий пятидесятник, поручил ему во главе нескольких служилых доставить в Якутск алданский ясак, и он это поручение успешно выполнил. Нарочного принял воевода — стольник Иван Васильевич Приклонский. Покручивая длинный ус, он поощрительно улыбался, его обрадовал большой привоз ясака, потому что на Севере, в том числе в Анадырске, поступление пушнины сократилось.
— Весьма похвально. Молодцы!
С воодушевлением воспринял начальник и сообщение об открытии в верхнем Алдане слюды.
— Надо проверить ее запасы. Ежели залежи велики, извещу об этом Сибирский приказ.
По поручению приказчика Жиркова Владимир передал воеводе челобитную учурских тунгусов, которые жаловались на злоупотребления сборщика ясака Ивана Усакина. Этот казак брал на себя грабежом, у кого сведает, соболей и лисиц, отнимал силой и чумы лосиные, и топоры, и ножи, а то и котлы.
Глаза воеводы стали гневными, голос огрубел:
— В то время, когда я пекусь о замирении края, этот корыстолюбец настраивает против нас тунгусов — исправных плательщиков ясака. Шкуру с него спущу!
Немного смутившись, натянуто улыбнулся:
— Чудный ваш брат служивый. Точь-в-точь как норовистый конь. Сдерживаешь его — он сердится, брыкается, отпустишь вожжи — так понесет, что может опрокинуть на повороте. Тут важно меру соблюсти. А в дальних острогах не все казаки чувствуют государеву власть, излишняя свобода может привести к порокам…
Владимир и сам задумывался над тем, какие разные бывают казаки. Одни стремятся ко благу государства, в них дух здоровой предприимчивости, свободы и справедливости. Другие, как Иван Усакин, жаждут грабить не только туземцев, но и казну, и своих товарищей.
Грабеж был в обычае старого казачества — донского и запорожского, и не меньше, если не больше, был свойственен его противникам — степным кочевым племенам. Отголоски этого обычая не могли не быть, конечно, и в Сибири, но приучала Москва сибирских казаков к строгому порядку, выдержанности, требовала от них относиться к туземцам приветливо, по-доброму, влиять на них не жесточью, а лаской.
С омерзением относился Владимир к грабежам, не имел страсти хватать чужое, а если в походе требовалась еда или олени для передвижения, то мог обменять их у тех же тунгусов на какие-нибудь вещи или просто попросить их о помощи, зная, что таежные люди всегда откликнутся на беду. Ему известно было, что прилив ссыльных и даже уголовников в отряды казаков не мог не приводить к дурным последствиям. Тот же Усакин, будучи ссыльным, был принят в казаки из-за нехватки служилых…
Нечаянное счастье плескалось в глазах Стеши, цветом шиповника рдели щеки.
— Бог услышал мои молитвы, — горячо шептала она.
А когда они ходили в церковь, видела с гордостью, что с ее мужем, как с ровней, толкуют седоволосые казаки. И Владимир отмечал про себя: люди любуются его женой, ее статью, милым обаянием, веселой синью взгляда. К лицу ей и соболиная шапка, повязанная цветастым платком, и крытый, с белыми опушками, полушубок, ладно облегающий фигуру, да можно было и получше ее одеть, сшить доху о сорока соболях с пышным лисьим воротником, но ни мехов, ни денег на это Владимиру не хватает. Выходит по пословице: «Сидит на рогоже, а бьет соболей».
Разбирая бумаги своего отца, Владимир нашел среди них записку Максима Мухоплева, которая гласила:
«Государю моему приятелю Володимиру Тимофеевичю Максимка челом бьет. Будь ты хорош, Володимер Тимофеевич, на многие лета. Да заложил я твое ожерелье у Федора Черниговского во шти рублев десяти алтынех и ты в том выкупи…»
Значит, Мухоплев нажился на отцовском ожерелье?
Двадцатого июня 192 (1684) года Владимир подал воеводе Кровкову челобитную, с обращением к царю:
«…Бьет челом холоп ваш, казак Волотька Отласов. В прошлых, государь, годех положил отец мой покойный Володимер Тимофеев на збереженье ожерелье низаное казаку Максиму Данилову и тот Максим заложил то ожерелье мимо отца моего во шти рублех в десяти алтынех казаку Федору Черниговскому, и отец мой, покойный Володимер, то ожерелье выкупил своими деньгами мимо ево Максима, а ныне он, Максим, тех денег мне, холопу вашему, не платит неведомо за что».
Воевода Кровков, генерал по чину, с гирляндами вышивок на кафтане, вызвал к себе истца и ответчика и, надув щеки, выслушал их.
У ответчика четче видны на лице веснушки, прерывистым голосом он объяснил:
— Володимер Тимофеевич Отлас, мой приятель, заложил мне ожерелье низаное в шести рублев и десяти алтынех. Заложил, а не отдал на сбережение безденежно. И велел то ожерелье заложить в тех же деньгах на Илиме казаку Федору Никифоровичу Черниговскому.
Уточнив некоторые частности, воевода прожег Владимира взглядом:
— Удовлетворить просьбу истца не считаю возможным, — и взмахнул рукой как отрезал.
Стыдно стало Владимиру за то, что бросил тень на известного казака, послужившего в различных зимовьях и острожках Ленского края, к тому же известного чертежника земель. Он угрюмо понурил, и еще больше был обескуражен, узнав от подсевшего рядом Максима, что отец заложил ожерелье ради своих товарищей Никифора Мошенцова и Ерофея Гундышева. Проезжая позднее через Илимск, Владимир-старший выкупил ожерелье, но не получил долга ни с Мошенцова, ни с Гундышева, расписки которых так и остались в его бумагах.
— Я ему последние свои деньги отдал, — добавил Мухоплев.
— Ну, извини, Максим. Неувязка вышла. Не серчай, — выдавил из себя Владимир.
— Да что там! Я и сам, когда надо, разбираюсь по долговым бумагам. Давай на мировую, — и улыбчиво протянул Владимиру руку.
Хитросплетение с ожерельем, допущенная ошибка заставили Владимира о многом поразмыслить. Нет, не чудак был его отец. Недаром в «Домострое» — правилах семейной жизни — записано: «Если у соседа твоего или крестьянина недостает на семена, лошади или коровы нет, или налоги нечем платить, надо ему ссудить и помочь, и, если у тебя самого не хватает, сам займи, а нуждающемуся помоги». Таков был закон земли Русской, и особенно пронизывал он жизнь казачества.
3
В августе Владимир был направлен с казачьим пятидесятником Амосовым на двухлетнюю службу в Удский острог. Из предыдущего похода туда казаки извлекли горький урок: там у них кончился хлеб, без которого русский человек жить почти не может, пробовали заменить его травой, кореньями, но толку от этого было мало. И вот теперь взяли в дорогу добрые запасы: рожь, из которой можно было варить кашу, крупы, сухари — с таким «прокормом» голод отряду не грозил.
Когда проезжали Маймаканское зимовье, служившие там долго казаки попросили поделиться хлебом, но Андрей Амосов им в этом отказал:
— У нас служба дальняя и долгая. Хлеб самим позарез надобен. Приспичило вас тут…
— Выходит: сытый голодного не разумеет? — гремел местный казак Ларион Дурнев. — Это не по-товарищески…
Вскоре «удовские» отъехали, но Владимир и еще несколько казаков приотстали с вьючными лошадьми, а Ларион с помощниками подстерег тех, кто оказался в хвосте отряда, и, обнажив палаш, рявкнул:
— Руки вверх! Хлеб у вас забираем.
Нападающие выставили вперед ружья.
— С чего ради? — огрызнулся Владимир и хотел выдернуть палаш.
Но его и других отставших обезоружили. Дурнев по-злому усмехнулся:
— Не кобенься, Володька. Вам и так хлеба хватит.
Он забрал у задержанных почти все продовольствие, у одного лишь Отласова было захвачено десять пудов ржи. Правда, оружие «удским» возвратил…
В Удском остроге Владимир жгуче, исступленно тосковал о жене, и весь просиял, когда представился случай вырваться домой после девяти месяцев службы.
Надо было отвезти в Якутск очень важные отписки (письменные отчеты). Тревожное известие дошло до Удского острога: войско манчжуров, многотысячное, вооруженное пушками, готовит нападение на Албазинский острог, укрепленный на берегу Амура Никифором Черниговским. Срочное сообщение о нависшей угрозе Андрей Амосов поручил доставить в Якутск Владимиру Отласову, а ему в помощь были выделены три казака: Любим Дежнев (сын Семена Дежнева), Андрей Цыпандин (позже он стал приказчиком Анадырского острога) и Тимофей Борисов.
Четверо всадников пробираются по лесной тропе. То и дело приходится отодвигать хвойные лапы, но они вырываются, хлещут по лицу. Лохматые якутские лошади осторожно перешагивают через колодины.
Через несколько дней путники преодолели высокогорье, где сходятся два хребта — Становой и Джугджур. Дальше преграждали путь отроги Джугдыра. В горах и скалах часто приходилось вести лошадей за повод, а на реках преодолевать гремучие броды. Люди смертельно устали и от тяжелого пути, и оттого, что уже много месяцев не видели хлеба, питались юколой.
Даже выносливый Цыпандин невесело шутит:
— Дома нас бабы не узнают. Засохнем, как зимой чернобыл.
Владимиру грезится: Стеша печет пышные шаньги и с помощью гусиного пера смазывает их маслом, вкусный запах притягивает, будоражит нутро.
Казаки то поднимаются ввысь, задыхаясь от жары и жажды, то корячатся в черных болотах и целыми днями мокнут под дождем. Приходится идти звериными тропами, преодолевать таежные трущобы. Наваливается гнус — вся летучая мерзкая гадость. Он пожирает людей, доводит до бешенства лошадей, а сохатых загоняет в болота. К человеку приходит мрачное тупое озлобление.
— Давайте отдохнем, — взмолился рыхловатый Борисов.
Путники остановились. Владимир набрал сушняку, чтобы разжечь костер. Высекая из кремня огонь, отбил в кровь пальцы из-за въедливого гнуса. К дыму от костра придвинулись и люди, и развьюченные лошади. На безымянной речке зазывно шумела шивера, на другом берегу высились скалистые горы.
Любим Дежнев глянул на Отласова опухшими глазами:
— Отдохнуть бы хошь денек.
Владимир поправил палкой костер, откашлялся от дыма, сказал глуховато:
— Устали мы, как черти. Но что делать? Велено спешно передать отписки в Якутск. Манчжурское войско идет к Албазину, и это добром не кончится. А ежли пойдут на Олекму, на Тунгирское зимовье — оттуль путь открыт до Якутска, вниз по течению…
Приподнялся Андрей Цыпандин:
— Что тут гуторить. Отдохнем трошки и двинемся дальше…
В Маймаканском остроге отряд Отласова встретил Ларион Дурнев, виновато улыбался:
— Должен повиниться, — сказал он Владимиру. — Есть грех за мной. Нужда заставила отнять хлеб.
— Что старое вспоминать… — уклончиво ответил Владимир.
— Но мы в долгу не останемся, — пообещал Ларион, весело ощеряясь. — Нынче хлеб у нас есть, завезли.
Для гостей приготовили хорошее застолье, в честь их лепешки испекли, не обошлось и без браги. В дорогу дали достаточно хлеба и других припасов. «Вот она, казачья взаимовыручка!» — восхищался Владимир, покачиваясь в седле.
Получив отписки, привезенные Отласовым, воевода Кровков принял меры к укреплению Тунгирского зимовья на Олекме и самого Якутского острога. В мундирном кафтане с красным воротом ходил он по городу расфуфыренный, как петух, распорядился ускорить строительство нового острога, в тыновых стенах которого (высотой в три с половиной сажени) было уже шесть башен, на той, что была обращена к реке, простирал крылья государев двуглавый орел.
Было указано перенести из старого, попадавшего под затопление острога соборную церковь, казенные анбары, пороховой погреб, воеводский и аманатские дворы. Кроме того, «чтоб от приходу воинских людей оборонить было мочно», предложил переселить и весь посад, таможенную избу и гостиный двор к стенам нового острога. При этом постройка новых жилых домов должна была проводиться слободами: «попы с попами, дети боярские с детьми боярскими, сотник с сотником, подьячий с подьячим, потому ж пятидесятники и десятники и рядовые казаки, и посадские люди по чинам». Весь город обносился заплотом.
Опасаясь приходу неприятельских людей, воевода поручил одному из казаков вырыть в остроге колодец и каждый день наведывался к месту работы. Казак усердно копал четыре месяца, вырыл колодец глубиной в восемь саженей, но до талой земли так и не дошел.
Владимир добился выделения ему в городе двора и огорода. До этого жил вместе с братьями, Иваном и Григорием, на отцовском подворье. Иван еще раньше стал семейным, у него родился сынишка Васька. Невестки — Прасковья и Степанида — не очень ладили меж собой.
Теперь Владимир обзаводился своим гнездом, а соседом его стал Лука Семенов Старицын, больше известный по прозвищу Морозко. Обихаживая подворье, усталая, радостная Стеша порывисто дышала и с изяществом проводила тонкими пальцами по низу шеи, ямочке-душке — и в этом жесте было для Владимира что-то трогательное, женственно-прелестное. Она подружилась с женой Морозко Татьяной, та выглядела истинной сибирячкой — смуглая, с широким лицом, чуть раскосыми глазами, по характеру веселая, разбитная.
Лука помогал Владимиру рубить избу. Ладный перестук топоров не утихал до позднего вечера. Наконец уложили последний венец, сруб придавили обтесанным, с продольными выемками, бревном-маткой.
— Спрыснуть положено матку, — хитровато смеется Лука.
Вечером мужчины чокались кружками, громко разговаривали об Алдане-реке, обнимались, а жены обсуждали бабьи новости…
В Якутске Отласов задержался на целый год. В 1686 году к его вящей радости у него родился сын, которого нарекли Иваном.
Так совпало, что и у Козыревского Петра появился в том году сын, тоже названный Иваном.
Когда Владимир и Петр случайно встречались, черное пламя ненависти вставало меж ними. Ковырнут друг друга глазами и молча расходятся.
4
В 1687 году, в конце зимы, воевода Зиновьев вызвал Отласова в приказную избу. Лицо у него курносое, с грубыми чертами, тяжелым подбородком, улыбка какая-то змеиная, с издевкой. Большая власть принадлежала ему — вплоть до пыток на дыбе и наказания смертью. Не потому ли так надменны и свирепы его глаза?
— Поедешь в Чечуйск. Для искоренения тайного винокурения, — жестко приказал он.
— Слушаюсь, — ответил Владимир, удивленный необыкновенностью поручения.
Свободно гнать («сидеть») самогон тогда запрещалось. Казенное горячее вино получалось из хлебного спирта, завозимого из Енисейска, и хранилось в острожных погребах. Получить его можно было только по особому челобитью, за большие деньги, да и то лишь небольшими чарками. Царский указ гласил: за тайное винокурение устанавливается штраф в 25 рублев, а «на другой ряд пенных денег 50 рублев и бить кнутом, а буде в третий ряд кто учнет вина сидеть взять пени сто рублев и бив кнутом сослать» в далекие зимовья или города, «куда пристойно».
Но тайное самогоноварение водилось на Лене, особенно в Чечуйске и Киренске, переведенном из Илимского уезда в Якутский. Эти остроги были северной границей выращивания хлеба, в них стояли анбары, хранящие зерно и муку, доставленные для Якутска с верховий Лены, но оставшиеся из-за ледостава. Так что хлеб был здесь дешевле, чем в Якутске, и это сулило невиданную прибыль тем, кто скрытно гнал вино. К тому же спиртом можно было спаивать тунгусов, которые жили поблизости: на Киренге и за Чечуйским волоком — на Нижней Тунгуске. За вино тунгус отдает по пьянке все, не только пушнину.
С несколькими казаками отправился Отласов в Чечуйск. В душе воскресло ласкающее чувство от мысли, что едет туда, где повстречал когда-то свою любовь. Словно не застоялая зима сейчас, а весенняя рань, гулкая и малиновая, — таково было его настроение.
Начался поиск винокурных приспособлений, осматривались бани, пристройки, овины. Помощники Отласова нашли два винокурных устройства у Федора Нечая — в бане и овине, обслуживали их ссыльный Рваное Ухо с рыхлым лицом и трое гулящих людей. Хозяин с хозяйкой не показывались из дому.
Во двор прибыл Отласов и решил посмотреть еще и анбар, возле которого бесился привязанный к конуре пес. Собаку загнали в конуру, закрыв отверстие бревном. Посланный в дом казак вернулся с ключом.
— Кое-как хозяин отдал. Побоялся, что дверь выбьем.
В анбаре стояли пять деревянных бочек со спиртом. Владимир зыркнул на Рваное Ухо.
— Для кого это вино?
Пожевав шершавыми губами, ссыльный ответил:
— Гоним для Федора Козыревского из его хлеба. Приезжал с Петькой, сыном, и договорился с Нечаем.
Вот тебе раз! Не ожидал Владимир, что Козыревские ведут тайный винокуренный промысел.
— Куда им столько? — поразился он.
— А они заедино с киренским приказчиком, — прогугнил Рваное Ухо. — Знаешь его? Сын боярский Василий Петриловский, тоже поляк, у них одна компания. Да и Нечай к ним пристал…
Казаки открыли ворота и стали выкатывать бочки на улицу. Выскочил на крыльцо Федор Нечай — в одной рубахе и широких шароварах, в крике взметнулись вислые усы:
— Нэ трогайтэ горилку! Шоб вы пропалы, бисови дити. Иды, мати, подывысь, що твий зятьок витворяе… Мы воеводи Зиновьйому пожалуемся…
Владимир ощерился:
— Хошь сейчас к нему бегите! — бросил он. — Воевода сам меня направил.
Жители Чечуйска, привлеченные шумом, глазели, как топорами разбивались бочки и содержимое их выливалось прямо в снег. Свербил в носу густющий запах спирта.
Мужичонка в латаной шубейке аж зубами застучал:
— Чо это деется? Такое добро — и коту под хвост!
Он бросился к лужице, пал на колени и стал хлебать ладошкой спирт, смешанный со снегом. Владимир выдернул из ножен палаш[12] и плашмя ударил пьянчужку по заду.
— Прочь! — крикнул он.
По чечуйскому делу Федор Козыревский был допрошен воеводой и заявил, что спирт в анбаре был не его, а Петриловского, приказчика из Киренска, а сам он гнал вина немного, всего лишь для семейных нужд. Но Петриловский отверг его попытку переложить на него всю вину, и оба «кумпаньона» были оштрафованы на 25 рублей каждый.
Смертельно возненавидел Володьку пан Козыревский, прямо-таки захлебывался шляхетским гонором. Когда думал о нем, глаза его наливались желчью, длинные усы подрагивали. Два раза Отласов перешел ему дорогу. Первый раз — сорвал Петькину свадьбу, и сына пришлось женить вспех, а второй случай — подорвал у Федора винокурение, да штраф придется платить огромный — 25 рублев, что превышает его оклад в два с половиной раза. Хотел именье[13] сколотить, а попал в сущий разор. Да и кто он, пся крев, Отласов? Мелкота, плебей, а на честь пана руку поднял…
Дома Стеша журила Владимира:
— Уж больно ты разудалой. Пан Козыревский тебе этого не простит.
— А мне с ним детей не крестить, — огрызнулся Владимир. — Я для общей пользы старался. Для себя ничего не поимел. К арестованному вину запретил товарищам прикасаться, а они меня долго уламывали.
— Даже батьку мово не пожалел.
— А пусть не путается с Козыревскими.
И оба надолго замолчали.
Козыревский вручил челобитную воеводе Зиновьеву, обвинив Отласова в превышении полномочий: надо было не разбивать посуду с вином и самогонные снаряды, потому что для тайных винокурщиков предусмотрен большой штраф. Этот упрек, сделанный Отласову, зацепил самолюбие Зиновьева: почему проверяющий не отправил бочки с вином в Якутск? На них ему, воеводе, можно было погреть руки. Кнутом следует наказать Отласова за самоуправство. И предупредить, чтоб больше не свирепствовал.
Воевода приказал пороть Отласова «на козле» публично и сам подобрал кнут, сплетенный из сыромятной кожи — она засохла бугристо и могла рвать живое тело… Стоя на крыльце приказной избы, силился улыбнуться, но льдистость взгляда не таяла.
Владимира подвели к козлам — скамье, над которой торчали похожие на рога четыре удлиненные ножки, пробившие доску накрест. Он глянул зло в стылые, с наволочью глаза Зиновьева, потом увидал в толпе ухмыляющееся лицо Петьки Козыревского и взгляд Стеши, потрясенный, жалостливый.
— Не виноват я! — упрямо крикнул, когда его привязывали к скамье.
Палач по кличке Живодер, здоровенный, брыластый, в кожаном фартуке, сдернул со спины Владимира рубаху, взял кнут, поиграл им.
— О, Господи!.. — вскрикнула какая-то женщина. — Помоги грешному…
— Держись, Володька! — раздался голос от кучки казаков.
Засвистел кнут… Раз, раз… Множились на спине кровавые полосы, наказуемый вздрагивал под ударами, скрипел зубами. Вот дернулся так, что чуть не вырвал скамью из земли.
— Хватит! — взвизгнула Стеша и бросилась к козлам.
— Прочь, баба! — гаркнул Зиновьев. — Не то прикажу и тебя выпороть.
Владимир лишь вяло вздрагивал, полосы на спине сливались в кровавое месиво…
Как ни странно, но Козыревские нашли общий язык с Зиновьевым, который желал поднажиться за счет тайного винокурения: Федор был назначен приказчиком Чечуйского острога, а первым помощником у него стал сын Петр, приверстанный в казаки…
В 1691 году, ведя следствие по делу «о бунте казаков», новый воевода Гагарин направил Владимира Отласова на службу в Анадырск, для укрепления этого острожка, которому угрожали чукчи. Новое назначение радовало казака тем, что в Анадырске служил приказчиком Андрей Цыпандин, его товарищ по удскому походу. Но когда он прибыл на Анадырь, Цыпандина сменил уже новый приказчик — сын боярский Семен Чернышевский. Месяца через два в острожек прибыли Иван Голыгин и Лука Морозко. Втроем стали жить в одной избе…
Глава 4
1
Насупив черные брови, воевода Гагарин просматривал бумаги, отразившие гибель Василия Кузнецова, анадырского приказчика. Он покряхтывал от волнения, непроизвольно поправлял на шее белопенное жабо.
А дело было так. Вблизи анадырского устья поселились в ярангах чукчи, что представляло опасность для казачьего острожка. Пася оленей, «морские каменные чукчи» доходили до Анадыря-реки, вторгались в земли юкагиров, коряков и даже кереков, живших на кромке скалистого берега от Анадырского залива до мыса Олюторского. На пути их нашествий предупредительно вставал Анадырский острожек.
В мае 196 (1688) года казачий отряд, направленный приказчиком Андреем Цыпандиным, совершил удачный поход против чукчей, поселившихся в устье реки, по левой стороне. Чукотский князец Копейча и другие князцы приняли шерть — дали присягу на верность русскому государю и уплатили большой ясак костью моржового зуба.
Новый приказной Василий Кузнецов, пятидесятник, посчитав, что путь в море открыт, тоже решил отличиться. В июне во главе большого отряда он отплыл на двух кочах, построенных в остроге, вниз по Анадырю под общим предлогом «проведывания корякской земли», а на самом деле хотел повторить поход Андрея Рубца, посетившего когда-то Камчатку-реку. Казаки и промышленники мечтали надолго обосноваться в новом краю, верили в благополучное плавание, потому что Кузнецов был опытным мореходом, раньше долго жил в Охотске и плавал вдоль побережья тамошнего моря. Поэтому они взяли с собой жен и детей.
Следующим летом в Анадырский острог был вновь назначен приказчиком Андрей Цыпандин. Он был встревожен судьбой уплывшего отряда, от которого не было никаких известий, и послал на море, в сторону земли коряков, отряд Ивана Котельника «для проведывания Василия Кузнецова с товарищи». По дороге к устью Анадыря Котельник узнал, что отряд Кузнецова ушел в «чухоцкую землю», и поэтому решил направиться туда. Но еще до моря чукчи обстреляли русских людей из пищалей, захваченных у Кузнецова, и хвалились взять Анадырский острожек и побить всех казаков, торговых и промышленных людей. Так и не узнав, жив ли отряд Кузнецова, Котельник вынужден был вернуться.
Как же оружие Кузнецова попало к чукчам? Воевода Гагарин узнал об этом из других отписок, отправленных в то время в Якутск из Анадырского острожка.
Кочи Кузнецова, плывшие от устья Анадыря на юг, преодолели немалый путь, но были разбиты бурей. Людям удалось спастись, они пошли берегом и с помощью коряков вернулись на Анадырскую коргу 23 ноября. Многообещающий рывок на Камчатку досадно сорвался, и тут Кузнецову пришла мысль посетить чукчей и взять с них ясак, с учетом того, что новый, 197 год, начался с 1 сентября.
В одной из отписок Цыпандин сообщал:
«И он, Василий, с казаками и промышленными людьми нартами во 197 году декабря в 6 число пришли к ясачным чухчам и те чухчи заворовали, великим государем изменили и его Василия Кузнецова с товарищи тридцать человек убили».
Среди погибших было 12 казаков и 18 промышленных людей. Уцелели только женщины и дети — их захватили в полон.
Воевода все больше и больше хмурился. Много издевательств претерпели оставшиеся в живых. Вот что рассказала «полонянка» — жена «покойного Василия Борисова Оксиньица Афанасьева дочь»:
«Убили мужа ясачные чухчи у моря с пятидесятником с Василием Кузнецовым, а я, Оксиньица, была с мужем своим и меня, Оксиньицу, те чухчи и с ребятишками в полон взяли и держали в полону у себя оне полторы годы, всячески надо мною надругались и всякую скверность принимала[14]».
Воевода читал дальше:
«И в нынешнем 198 году сентября в 5 число выкупил меня, Оксиньицу, у них, чухоч, иноземец Ходынского роду именем Мотора с парнишком моим на свой живот… И тот, Мотора, привез в Анадырский острожек…»
«Добрым человеком оказался юкагир Мотора», — восхитился Гагарин и стал читать дальше.
С помощью ясачных юкагиров в Анадырский острожек прибежали и другие «полонянки от чухоч: промышленного человека покойного Харьки Самойлова жена Грунька Савина дочь, да пятидесятника Василия Кузнецова ясырь[15] ево девка крещенная именем Овдотьица». Обе заявили, что «хотят быть в Онадырский острожек чюхчи и взять похваляются Онадырский острожек».
Документы привели воеводу в смятение:
«Если изменники выполнят свое обещание, то Москва снимет с меня голову, — он устало провел рукой по лицу. — Правильно я сделал, что направил в Анадырь Отласова, Голыгина и Морозко. Эти казаки бывалые, смелые, с твердым характером. Для приказчика Чернышевского они будут надежной опорой».
2
На Анадырь шла весна. В ясные дни от деревьев падали длинные тени — голубые, лиловые, розоватые. Бесчисленными звездочками искрился снег, слепил глаза. Но сильные ветры еще проносились над тундрой и окончательно сметали снег с бугорков. На этих бугорках селились ранние гуси, и между парами начинались бои за место для нехитрого — из сухого мха и старой травы — собирания гнезд.
С поправкой на весну вели разговоры три товарища: Голыгин, Морозко, Отласов.
— Надо отомстить чукчам за Ваську Кузнецова, — Морозко взмахнул перед собой кулаком. — А Чернышевский не хочет достраивать кочи, начатые еще Цыпандиным. Дал Бог нам приказчика!
Владимир согласно кивает головой.
— Уж если не на Камчатку плыть, то хоть бы устье Анадыря обезопасить.
— Видать, ждет приказа от воеводы, — с натяжкой усмехается Иван.
— Во-во! — подхватывает Владимир. — Побаивается сам рискнуть.
Недовольство казаков росло. Они собрались возле ясачной избы на Круг и выставили свои требования. Чернышевский упирался брюхом в перила крыльца и тяжело дышал, как рыба, вытащенная из воды.
— Нет приказа воеводы идти в поход, — твердил он.
Тогда Лука Морозко, Владимир Отласов и Семен Симбнов предложили сместить Чернышевского и поставить на его место другого человека. Бледнея от волнения, Отласов бросал с высоты своего роста:
— Не в совете он с нами. Ждет, когда чукочи в остроге нас порешат. Не можем мы служить под таким началом.
— Люба! — гремело дружно в ответ.
На этом круге Чернышевский вынужден был согласиться на достройку кочей, но затаил лютую злобу на тех, кто его обличал.
Владимир охотно включился в работы по строительству кочей — была она живой, артельной, вносила разнообразие в привычную жизнь. Казаки волокли лошадьми бревна к берегу, расщепляли их клиньями, выстрагивали топорами длинные доски. Задорное разноголосье прибавляло сил.
— Эй, берегись!
— Какая разиня на меня наехала?
— Давай топор, подточу…
Ребра строящегося судна (шпангоуты) обшивались досками, ставилась мачта, и оно все больше приобретало очертания коча. Задиристо звал к походу резкий запах смолы…
Настоящая весна развернулась в мае. Яркие цветы словно вытесняли снег, на первых проталинах возникали белые островки ромашек, голубели звездочками незабудки, распустились желтые лепестки лютиков. Напряженно гудели над цветками шмели, собирая сладкий мед. Поутру с дальнего озера доносилось приглушенное журавлиное кликанье, самец и самка поют всегда в один голос.
Весна на Севере — все равно что юкагирская настойка мухомора: ноги ломит и кровь будоражит. Она брала свое, хмелем сладким опьяняла кровь, мечталось о женщине, грезилось как-то угарно, дико.
Горячечные снились Владимиру сны. Звенела в голове шальная мысль: можно завести здесь ясырку, и Стеша никогда, ни в жизнь об этом не узнает. Он стал вспоминать тех казаков, промышленных и торговых людей, которые имели жен-иноземок, и венчанных и держимых. У казака Васьки Игнатова жена Домница крещенная, венчанная, Чюванского роду. Промышленник Мишка Малофеев имеет жену венчанную, Анаульского роду, именем Устиньица. У Сидорки Иванова, казака, ясырь чукочьего роду, погромная[16], живет в работницах. Десятник Иван Потапов завел от иноземки двух парней: один крещен именем Куземка, а некрещеному имя Манякса. Тот, кто побывал в купели, становился свободным человеком, парня могли приверстать в казаки.
Смутно чувствовал Владимир греховность, предосудительность в невенчанных браках, и в то же время невнятно понимал, что личная жизнь людей в отдаленном пограничном остроге имеет свою необычность…
В самом конце мая напористо, со скрежетом пошел ледоход на реке Анадыре, льды теснились в реке, как огромные рыбины, мутная вода угрожала затопить острог, стоящий на острове, но постепенно утихомирилась. Два новых коча были спущены на воду, на каждом трепыхался белый льняной парус.
Приказчик Чернышевский, с отросшим за зиму животом, решил возглавить поход против чукчей. Ему хотелось победы, чтобы возвыситься в глазах казаков, и особенно принизить тех, кто его презирал.
В начале лета отряд спустился на кочах по Анадырю, достиг Моржовой корги, а оттуда поплыл морем на север. Увидев яранги чукчей (их насчитали шестнадцать), казаки высадились на берег и ринулись на неприятеля. Чукчи суматошно отстреливались из луков, а потом, бросив скарб, умчались в тундру на оленях, оставляя след от нарт на мху и траве.
В одну из юрт Владимир ворвался вместе с толмачом, юкагиром Омой. Возле хиленького прогоревшего костра лежала связанная иноземка в ярко вышитой парке — легкой оленьей одежде, и пыталась вырваться из ремней, сердито поводила глазами. Когда ей помогли, она встала, встряхнулась — невысокая, стройная, с приятным смуглым лицом.
Переговорив с ней на чукотском языке, Ома сказал, что она керечка, жительница морского побережья к югу от корги. Была ясыркой князца Копейчи, который удрал, не успев захватить ее с собой.
— Как звать тебя? — спросил Владимир.
Она недоуменно сморщила носик. Ома перевел вопрос.
— Ювааль… — керечка улыбнулась и взглянула на казака так, словно сверкнул отблеск моря — впору зажмуриться.
— Кейя, кейя, кейя, — гортанно крикнула она, подражая крику чайки.
— Будет моя! — весело сказал Ома. — Ясырка в самый раз…
Владимир насторожился:
— Погодь. Я первый ее увидал…
На лицо Омы набежала тень:
— Пускай Семка-приказчик скажет, кому она достанется…
Владимир кивнул:
— Пойдет. Быть делу по-третейскому.
Подвели пленницу к приказчику, растянувшему на животе шкуру красной лисицы, под ногами его смятой горкой лежали разнообразные пышные меха. Увидав женщину-иноземку, он отбросил лисицу в общую свалку пушнины, его губы раздвинулись в похотливой улыбке.
— Где такую взяли? — воскликнул он и рассеяно выслушал сбивчивый рассказ казака и толмача. Масляно улыбаясь, постукал о ладонь рукояткой плетки. — Моей будет ясыркой…
— Что? — вздыбился Владимир. — Я ее первый увидал. Не отдам!..
— Не по чину берешь… — приказчик кивнул своим приближенным, и те оттеснили Отласова.
Но тот все-таки прорвался к нему и, к ужасу Омы, разразился неимоверной бранью…
Приказчик Чернышевский составлял отписку воеводе Гагарину, спешил сообщить ему, что разбил наголову тех чукчей, которые четыре года назад истребили отряд Кузнецова. И совсем не обязательно упоминать о том, что Морозко и Симбнов предлагали преследовать противника, отогнать подальше и другие чукотские роды. Почувствовав большую силу, Чернышевский покажет теперь этим казакам кузькину мать.
Часть недовольных перетянул он на свою сторону различными посулами, «пущих заводчиков» отправил под разными предлогами в Якутск, послал Морозко в ясачное зимовье собирать дань с юкагиров. О Лучке кнут плачет, но приказчик пока его не трогает, боясь вспышки казачьего возмущения, а каверзу на него от все-таки сочинит.
Он обмакнул перо и пыхтя написал, что Лучка Морозко был де «зачинщиком» протеста анадырских казаков, да ему и не привыкать будоражить людей.
«В прошлых годех, — напомнил Чернышевский, — при прежнем стольнике и воеводе Иване Приклонском, казаки Лучка Морозко и Сенька Симбнов были в бунту и наказаны кнутом, а ныне они, будучи в Анадырском острожке в дальнем расстоянии, не бояся Бога и не помня крестного целования, живут безстрашно».
Хитро, витиевато состряпал кляузу: выходит, что упомянутые казаки в церковь не ходят, за великие государи крест не целуют… Чем это с их стороны не измена государям?
Язвительно улыбаясь, стал писать, что казак «Волотька Отласов» ослушался его и перед всем народом «срамил всякою непотребною бранью, матерной и ротовой, и вором, и плутом называл».
Далее отметил, что хотел наказать Отласова в Анадырске, но не смог: тот «в руки не дался», а казак Сенька Симбнов стал на защиту «Волотьки» и тоже поносил приказчика всякими огульными словами. «Волотька» после этого вовсе распалился и сказал, что как минется анадырская служба, скажет на него, Чернышевского, «государево слово и дело» (обвинит в государственной измене).
Пришлось отправить за Отласовым чуть ли не целый вооруженный отряд и привести его силой, был схвачен и Сенька Симбнов. Хотя строптивый Отласов продолжал упираться, не помышляя о раскаянии, но в отписке приказчик указал, что тот якобы просил простить его горячий нрав: «виноват де он, Волотька… дело де он на сына боярского на Семена Чернышевского не знает, а сказывал де он то великих государей дело напрасно, боясь батогов».
Чернышевский уведомлял, что публично, без пощады наказал батогами «бунтовщиков» Володьку Отласова и Сеньку Симбнова и направляет их в Якутск для дальнейшего дознания по «государеву делу». Он надеялся, что обоих казаков допросят в Якутске с пристрастием — вздернут на дыбу.
Довольный Чернышевский потер рукой пухлый живот. Сейчас он пойдет домой, где ясырка Ювааль приготовила жареную куропатку и шашлык из оленины. Выпьют они вина и он прикажет дикарке раздеться — исполнить птичий танец…
В Верхне-Колымское зимовье прибыл Владимир в расстроенных чувствах: в Анадырске он оказался не нужен и в Якутске его могут наказать. Но здесь он встретился со старым другом Андреем Цыпандиным, который возвращался в Анадырский острог на смену Чернышевского. По-дружески обнялись, выпили за встречу, вспомнили, как пробирались в Якутск из Удского острога.
— Тогда, елки-палки, много мы хватили мурцовки, — весело говорил Андрей, — жена меня еле-еле узнала…
— Здорово ты с тех пор вырос, — по-доброму удивлялся Владимир, — стал уже казачьим пятидесятником.
— Да и ты еще подтянешься, — скромно отвечал Андрей.
— Куда мне! — тяжело вздохнул Владимир. — Я все под гору качусь…
И он рассказал о том, что случилось с ним в Анадырске.
— Лучше бы тебе повременить с возвращением, — улыбка испарилась с лица Цыпандина. — Могут тебя, елки-палки, в тюрьму заграбастать, допросить с пристрастием… Послужи со мной в Анадырске.
Крепко задумался Владимир, ерошил кучерявый чуб: уж половину пути проехал до Якутска, хотелось на крыльях улететь к жене и сыну, которых не видел целый год. Сердце щемило от тоски, обидные слезы набегали на глаза, но неминуем был другой выбор.
При помощи Цыпандина договорился с его казаком Григорьевым о добровольном обмене службами, чтобы вернуться в Анадырск. (Такой обмен был тогда в обычае). Передал Григорьеву, поседевшему в походах, завязанный кожаный мешок, но не открыл тайну — в нем хранилась шкура, какую днем с огнем не сыщешь — серебристо-черной лисицы. Лисице придется совершить большое путешествие.
— Вручишь, Иван, моей женке Степаниде, — сказал дрогнувшим голосом.
— Не сумлевайся. Вручу сразу по приезду.
В Анадырь Владимир возвращался осунувшимся, молчаливым.
— Мод, мод, мод! — покрикивал юкагир на оленей, тянувших нарты.
Бежали навстречу промерзшие и голые, как метелки, березы. Кругом сгрудились горы, заросшие разреженной тайгой. Каркнул пролетавший над безлюдьем ворон. Когтистая печаль терзала Владимиру душу: «Близко был от дома, да не судьба. Как там они?..».
— Мод, мод, мод! — раздавался голос каюра.
Владимир вернулся в Анадырск. За день до отъезда Чернышевского прибежала к нему Ювааль.
— Возьми к себе. За меня тебя палкой били. За то, что ты ругался. Однако я стряпать буду. Пол подметать. Скоро к родичам своим поеду. Моря жить буду. Тюлень промышлять…
Они поселились в пустующей избушке. Ювааль старалась угодить хозяину, отвлечь его от мыслей о родном доме. Однажды они ходили к проруби за водой, и там им повстречался Ома, возвращавшийся из тундры с песцом. Он прошел молча, в уголках его глаз зловеще кровенились прожилки. Нет, не простит он казаку Отласову нанесенную обиду…
С Цыпандиным служить пришлось Владимиру недолго, на смену тому прибыл сын боярский Афанасий Пущин. В начале 1694 года новый приказной подготовил «казну» для отправки в Якутск, везти ее поручил Михаилу Голыгину, а в помощь ему были назначены Владимир Отласов и Василий Куркуцкий.
Загрустила Ювааль и сказала Владимиру, что хочет зимой поехать к сородичам, живущим на берегу моря, но ей нужна упряжка собак. Владимир купил для нее добрую упряжку, снабдил в дорогу мясом и рыбой, подарил юкагирский лук со стрелами.
Простились они пониже острога, на льду Анадыря, прибрежные заросли скрывали их от людей.
— Ну, в добрый час, — улыбнулся Владимир и наскоро поцеловал подругу. Оба чувствовали, что больше не увидятся.
— Прощай, Волотька, — стрельнула глазами керечка и уселась в нарты, взяла в руку длинную палку, которой погоняют собак.
— Кейя, кейя, кейя! — унылый крик чайки разнесся по снежной глади — это подражала птице Ювааль.
И когда отъехала, донесся крик другой птицы:
— Какаре, какаре, какаре!
Так пронзительно стонать может только гагара.
3
Целых три года отсутствовал Владимир в Якутске. Вся нагрузка по дому, по хозяйству легла на плечи Степаниды. Летом надо было накосить для коровы сено, сметать, привезти во двор. Зимой, когда стояли дымные морозы, главной заботой были дрова. Как говорится, будет кручина, когда ни дров, ни лучины. С семилетним Ванюшкой возила Степанида на санках древесный хлам со старого острога. Руки мертвели от стужи, когда голыми руками завязывала возок, а слезы выжимались из глаз и сразу превращались в ледяные корочки.
Пришло время, когда не стало у Степаниды ни хлеба, ни денег, и пошла она к дьяку Романову просить выдать часть мужниного хлебного жалованья. Дьяка заглазно называли в народе «гусаком», и недаром: лоб у него напрямую переходил в горбатый нос, глаза острые, маленькие, подбородок вдавленный.
— Не можем отдавать оклад без расписки. К тому же завоз хлеба у нас был нынче маленький.
— А что же мне делать?
— Не знаю, но без расписки я не могу… — и заскрипел пером. Подьячие весело переглядывались.
Татьяна Морозко посоветовала:
— Пиши челобитную на самого государя. По этой бумаге воевода Гагарин быстрее даст ход.
— А я ж не умею сочинить,— растерялась Степанида. — Надо ведь начеркать складно, по всей форме, на бумаге гербовой.
— Петра Козыревского попроси. Он мастак в евтом деле, для многих челобитные составлял.
— Не-е, не смогу. Он же когда-то сватался…
— Ну и што из того? Он таперича женат, да и на купецкой дочери. Анна не нам чета, в мехах и золоте ходит.
Степанида отрицательно покачала головой, а Татьяна встрепенулась:
— Тогда я попрошу. И уплачу за тебя шесть алтын, — Татьяна глядела строго, но вдруг улыбнулась лукаво: — Ты бы могла и деньжонок у него занять.
— Скажешь тоже… — Степанида сдвинула брови.
— А что? Деньжищи у него есть. Тайно вином торгует. Привозит из Чечуйска, там его отец служит приказчиком…
Вечером Татьяна известила:
— Переговорила я с Петром. Из себя он весь важный, но слушал с вниманием. Обсказала, что сейчас у тебя неустойка вышла. А вопче де ты гордая: не захотела ожерелье продавать. Согласился сочинить, деньги взял. В обчем, дело на мази…
Назавтра Татьяна принесла бумажный свиток.
— Прочти и распишись.
Степанида осторожно развернула бумагу, стала пытливо читать:
«Великим государем, царям и великим князьям Иоанну Алексеевичу, Петру Алексеевичу всеа великие и малые и белые России самодержавцам. Бьет челом сирота ваша, казака Володимера Отласова женишка его Стефанидка. По вашему, великих государей, указу муж мой Володимерко послан на вашу, великих государей, дальнюю нужную службу за Нос служить долгие годы беспеременно, а я, сирота ваша, скитаюся меж двор, помираю голодом…»
При последних словах Степанида заплакала — так стало стыдно за себя, потому что приравнивалась к нищей старушонке Дроздихе, что бродит с вислой сумой по городу. Вытерев фартуком глаза, стала читать дальше:
«Милосердные великие государи, цари и великие князья Иоанн Алексеевич, Петр Алексеевич всеа России самодержцы, пожалуйте меня, сироту свою хлебным и соляным жалованием мужа моего окладом на нынешний 200 (1691—1692) год для скудости. Великие государи цари, смилуйтесь».
Степанида шмыгнула носом:
— Уж слишком скорбно написано.
— Ничего, лишь бы толк был, — успокаивала ее Татьяна. — Тут каждое лыко в строку. Молодец Петр. По такой челобитной воевода тебя беспременно уважит…
Воевода сидел за деревянной решетчатой перегородкой. У него округлились глаза: вошла красивая, с порозовевшими щеками женщина, у нее античный нос, чувственный, с оттенком строгости и своенравия, рот, взгляд синих глаз — густой, решительный, обволакивающий.
Князь придвинул челобитную, напялил большие очки, важно надул губы. Читая хорошо составленную бумагу, подумал о том, что она вместе с другими документами будет направлена в Сибирский приказ и может предстать перед царские очи. Степанида смотрела с мольбой на лики святых, пронзающих ее взглядами с божнички.
Гагарин снял очки. Черные брови его набухли.
— Где служит твой муж?
— В Анадырске.
— Да, помню, я его туда послал… — на миг задумался. — Служба там рубежная и крайне важная. Просьбу твою удовлетворим, — он встряхнул гусиное перо и сверху бумаги пометил: «Выдать половинный оклад». — Передайте челобитную дьяку.
Степанида низко поклонилась. И вышла, восхитив воеводу откинутой гордо головой…
Раздался осторожный стук в дверь. Накинув на плечи шаль, Степанида выскочила в сенцы.
— Кто там?
— Это я, Петька Козыревский… — донесся расслабленный голос.
— Чего тебе?
— На минутку. Дело есть…
Сбросив крючок, хозяйка заскочила в избу. Выгребла из загнета угли и, выпятив пухлые губы, стала раздувать огонь. Язычок пламени осветил пушистые завитки на лбу.
Зажгла свечу, свет не разбудил Ванюшку, крепко спавшего на лавке, поправила прикрывающий его полушубок.
Петька присел на печной приступок и, опустив голову, мял в руках казачью шапку. Густые волосы сдвинулись копной на лоб. Поднял голову от вопроса:
— Что скажешь?
— Тебя не могу забыть… — обдал ее жадным взглядом. — Зашел погуторить. Коль деньжонок надо — не стесняйся…
— Да ты что мне сулишь? — Степанида гордо вскинула голову. В злобной усмешке проскользнула белизна зубов. — У меня есть муж…
— Муж? — вывернутые губы у Петьки скривились. — Ты, видать, ничегошеньки не знаешь. С Анадырска приехал Чернышевский, сказал, что Володька твой живет с ясыркой…
— Врешь! — крикнула голосом, показавшимся ей чужим.
Петька таращил на нее пьяные глаза.
— Уходи! Вон! — задыхалась она.
Петр глядел на нее потерянно и восхищенно. «Панка даже в ярости красива», — удивился про себя.
Он медленно поднялся и понуро нахлобучил шапку.
— Живо! — подхлестнул его голос хозяйки.
Он торкнулся в дверь. С гнетущим чувством вышел из дому, услышал за собой злой звяк крючка…
Обида и смертный страх захлестнули сердце Степаниды: «Я тут бьюсь, как рыба об лед, а он вот что вытворяет в Анадырске».
Стараясь сдерживать рыдания, она уткнулась головой в подушку. Кусала губы, чтоб Ванюшка не услышал ее надрывное стенание…
Днем она сходила к знахарке Дроздихе и смущенно призналась ей в своем несчастье. Старуха слушала ее, закатив глаза под лоб.
— Помогу, голубушка, твоему горю. Перед сном читай вот этот заговор, — трясущейся рукой протянула бумажный листочек.
Дома Степанида выучила заклинание наизусть:
«Соберись, тоска, со всего белого света, кинься-бросся на раба Володимера, чтобы он затосковал, загоревал по своей жене. Чтоб раб Володимер свою жену Степаниду любил, жалел, спокойно жил семейной жизнью. Чтобы Володимер жалость и любовь на еде не заел бы, чтобы жалость и любовь были всегда отныне и до века. Аминь».
Твердила это заклинание и мочила горькими слезами подушку…
Прибывший с «казной» отряд из Анадырска в Якутске встретило много народу. Владимир рыскал глазами по толпе, но Стешу не увидел. Предчувствие недоброго кольнуло сердце…
Придя домой, увидел, что жена сердится — туча-тучей. Глаза у нее по-злому съежились. Крикнула высоким рвущимся голосом:
— Рассказывай, с кем ты там блудил!
Владимир пристыжено наклонил голову. Мысль его заметалась, ища выход, так мечется щука в неводе, когда его с двух концов подводят к берегу.
— Сплетни… — пробурчал он.
Чувство стыда за свою неверность, тлевшее раньше на закрайках души, стало теперь невыносимо жгучим, оно усиливалось мыслью о том, сколь трудно было жене жить без мужской руки. Вот чем обернулась долгожданная встреча!
Ванюшка, хоть и ощущал неловкость от распри родителей, тянулся к отцу, а тот подымал его «до самого неба», а потом, переводя дыхание, приговаривал: «Крепко ты подрос, скоро казаком станешь». И они счастливо смеялись.
Мать делала вид, что этого не замечает, а вечером устроилась спать отдельно, на широкой скамье. И сколько передумали супруги за ночь — один Бог ведает.
Утром жена выглядела заплаканной, молча готовила завтрак, постукивая ухватом в печи. А Ванюшке захотелось порыбачить с отцом, от этого у него дух захватывает.
— Поедемте на лодке рыбу ловить, — воскликнул он с горящими глазенками.
В конце концов ему удалось убедить родителей. Пошли со снастью к реке. Впереди торопилась собака Камчатка.
Широко распростерлась Лена, на островах желтел листвой талинник. Вода была по-осеннему хрустальной. К урезу воды подбежала Камчатка, бегло лакнула… В лодку она заскочила первой, прошла в ее нос и замерла, уставившись в гладь воды. Покачнув лодку, за ней вошла хозяйка и, держась за борта, глядела на тихо плывущие белоснежные клочья пены.
Владимир взялся на весла, ударил ими сначала легко, а потом с натугой, и у бортов заволновалась вода, комкая отражения серых облаков. Он не видел, как за его спиной менялось лицо жены: то тень набегала на него, то оно светлело, и несмелая улыбка пригревалась в уголках губ.
4
С прибывшими из Анадырска казаками беседовал воевода Гагарин, стольник и князь. Он расспрашивал об Анадырском остроге, поведении чукчей. Брови его отяжелели, когда он заметил, что сбор соболя в Анадырском присуде (ведомстве) значительно упал.
Михаил Голыгин устало пояснил:
— Побили его много, а новых землиц в последние годы мало приискано.
Гагарин постучал пальцами по столу:
— Везде дело худо. Упали сборы ясака на Вилюе. Соболиные места на Амуре потеряны по договору Нерчинскому. Некоторые туземцы перестали платить ясак, стали нападать на казачьи отряды. Много казаков погибло от черной оспы. А казне надобны большие деньги. Царь Петр намерен взять у турок Азовскую крепость, запирающую Дон, выйти к Черному морю…
Гмыкнул лобастый казак Отласов, решительно тряхнул бородой:
— Нужно пробиться к реке Камчатке. Там есть соболь…
«По-видимому, это муж Стефанидки, приносившей челобитную», — подумал воевода.
— Откуда у тебя такое сужденье? — уточнил он.
— Мне рассказывал Филипп Щербаков. Он ходил морем на Камчатку в отряде десятника Ивана Рубца. Было это лет тридцать назад.
— Уж не тот ли Щербаков, что погиб под пыткой?
— Тот самый.
— Жаль. Дело на него и других казаков оказалось ложным. Замешано на клевете… Но теперь не достичь Камчатки-реки морем. На реке Лене перестали строить морские кочи. Прекращено плавание по морю Ледовитому. А для постройки кочей на Анадыре нет доброго леса. Это доказал поход Кузнецова…
Отласов осторожно заметил:
— Сухопутьем можно пройти к Камчатке. Только большим отрядом.
По лицу воеводы пробежала тень недовольства.
— Теперь не время для риска. Как бы нам не потерять и приобретенные земли. Ламуты угрожают Зашиверску, чукчи — Анадырску, да и Якутск не в безопасности. И денег в казне на большие походы нет. Убыточными стали многие зимовья, в том числе и Пенжинское, его придется закрыть. Посему оставим разговор о походе на Камчатку. Проведывать можно лишь земли самые ближние…
Где-то через месяц воевода просматривал послужной список Владимира Отласова. Тот собирал ясак на Учуре, Уде, Анадыре, выполнял важные поручения, но до сих пор не имел казачьего звания. Почему так произошло?
Отвечая на этот вопрос, дьяк Романов просопел:
— Он был наказан кнутом воеводой Зиновьевым.
— Вижу, что Отласов переусердствовал, а Зиновьев проявил свою свирепость. Но заслуги у казака большие… Есть у нас место пятидесятника?
— Имеется. В 197 году на Анадырь-реке убит чукчами пятидесятник Василий Кузнецов, приказчик.
Гагарин вызвал в приказную Отласова:
— Пиши челобитную о приверстке тебя в пятидесятники.
Владимир смешался, удивленно поднял брови:
— У меня нет даже звания десятника…
— Пиши то, что я сказал.
Сочиняя челобитную, Владимир допустил ошибку в титуле государя и бумагу пришлось переписать.
Просьба его была уважена. Радостно поздравила мужа Степанида, и он чувствовал, что полученное звание скрашивает случившуюся размолвку в семье…
Весть о том, что Володька Отласов приверстан в пятидесятники, быстро облетела Якутск. В семье Петра Козыревского она вызвала очередной раздор. Маленький Ваня слышал, как мать надрывно упрекала отца:
— Володька пятидесятника получил казачьего, а тебе шиш… Для чего ты с отцом мотался в Вилюйском остроге? Тебя лишь в казаки приверстали. Никуда не годишься…
— Замолчи! На Вилюе я был промышленником.
— Зачем я только согласилась за тебя пойти! — с провизгом возмущалась мать.
— Замолчи!.. Не то за себя не ручаюсь… — выкрикивал пьяный отец.
— Вот тебе! — мать показала отцу костлявый кукиш и удалилась.
Прослышав, что московские власти разрешили брать на откуп винную торговлю, Федор Козыревский открыл в Якутске шинок (так в Польше назывался кабак) и вести дела в нем поручил сыну Петру, а «вышибалой» взял ссыльного Рваное Ухо. Но предпринимательство не принесло успеха. Тяжелым грузом висели на Федоре долги, оставшиеся от наказания за тайное винокурение в Чечуйске, раскрытое Отласовым. Потом его оштрафовали за то, что забрал под сплав спирта казенную баржу, предназначенную для перевозки хлеба. Но самое главное — его три сына, в особенности Петр, пристрастились к пьянству и оказались плохими помощниками. Петрова жена Анька, вместо того чтобы оградить мужа от недуга, сама участвовала в его попойках. Над Федором нависла угроза заключения в тюрьму — за неуплату штрафа, превышающего 50 рублев.
Федор Иванович уплатил долг, но впал в нищенство, и тогда решился написать челобитную воеводе Гагарину, чтобы тот отпустил его по старости в монастырь, а на его место в Чечуйск поставил приказчиком сына Петра (надеялся, что служба исцелит отпрыска от пьянства). И воевода удовлетворил просьбу.
В конце весны по Якутску прошел слух, подтвержденный властями: Петька Козыревский ездил с женой на богомолье в киренский Троицкий монастырь, и там, на монастырском постоялом дворе, зарезал ее в пьяном виде.
Воевода Гагарин приказал дьяку Романову схватить и жестоко наказать убийцу. Но арестовать Петьку не удалось, он исчез из Чечуйска. Дело о поимке преступника затянулось. Романов наводил справки, не появлялся ли Петька в Якутске, на Олекме, Алдане, но следов никаких не обнаружилось. «Будто в тартарары провалился!» — негодовал дьяк.
Летом 1695 года воеводу Гагарина сменил Михаил Арсеньев. В скором времени он назначил новым приказным в Анадырск казачьего пятидесятника Владимира Отласова. В наказной памяти поручал Отласову сбор ясака и прииск ближних земель.
Домой Владимир пришел ликующий, возбужденный, чисто парнишка, которому удалось выудить в Лене большую рыбину. От неожиданного известия Степанида даже всплакнула, но радость нахлынула вперемешку с печалью. Она гордилась мужем, назначенным править Анадырском, который произносился в Якутске со значением, но в то же время опасалась за его судьбу, потому что придется ему служить в рубежном остроге, где возможны стычки с «каменными чукчами». Муторно становилось на душе, когда мыслила, что опять придется прозябать одной, словно вдовушке, а он может спутаться с какой-нибудь иноземкой и забыть жену… Она чувствовала себя как птица, попавшая в силок.
— Может, мне поехать с тобой? — пристально взглянула на него.
— Да ты что? — брови у мужа недоуменно изогнулись. — А Ивашку куда?
— С собой возьмем.
Надув щеки, выпустил Владимир охапку воздуха, удивленно покачал головой:
— Ну, отмочила ты штуку. Хоть свое чадо пожалей. Путь-то не близкий и тяжелый до ужасти. Ехать придется верхом на лошадях, а потом на оленьих нартах, — взор Владимира устремился куда-то вдаль, стал туманным. — Надобно пересечь Алдан, пробиться на вершину Яны, к Верхоянску, оттуда перебраться на Индигирку реку, в Зашиверск, перевалить хребет и попасть на Алазею, от Алазейского зимовья через хребет — на Колыму-реку, с Нижнее Колымского зимовья, что стоит средь голой тундры, на Анюй-реку, а дальше по ней — к Анадырскому острогу… Дай Бог, добраться к весне. Зачем мне брать тебя без пути[17].
— Все равно я бы выдюжила, — упрямилась Степанида.
Вытерев слезы, она стала пришивать пуговицу к камчатой косоворотке мужа.
Дьяка Романова насторожило то, что Володька занял у подьячего Ивана Харитонова аж 160 рублев, на эту сумму закупил у торговых людей порох, свинец, и всякий подъем: одежду, обувь, промысловое снаряжение. Значит, возьмет с собой охочих казаков и промышленников, которые не поднимутся на своем коште. Надеется получить большой прибыток, недаром, в обмен на порох и свинец, оставил торговому человеку Михаилу Остафьеву кабальную запись: обещает привезти ему с Анадыря 120 лисиц красных. Получившие снаряжение должны будут уплатить Отласову соболями своего промыслу. Оружие (пищали и мушкеты) были главным образом государевы. Не собирается ли Володька ринуться куда-то далеко, например, на реку Камчатку? Как бы не натворил он чего…
5
В конце апреля, когда снег уже сказочно искрился, Владимир Отласов прибыл в Анадырск с отрядом в три десятка человек. Тяжкий восьмимесячный путь остался позади.
Здесь Владимира обескуражила новость: со дня на день жители ждали возвращения Луки Морозко из «корякской земли», куда тот ходил с отрядом в пятнадцать человек, а правой рукой у него был Иван Голыгин.
Принимая острог у Михаила Зиновьева, племянника опального украинского гетмана Демьяна Многогрешного, Владимир спросил, за чей счет ушел в поход Морозко. Поправив рукой лысую, с волосатым хвостиком голову, Михаил ответил:
— Отряд пошел на своих проторях[18]. Сказал я людям торговым и промышленным: «Шо, у вас денег нема? Раскошеливайтесь». А Морозко я дал наказ: треба поискать новые земли, пошукать Камчатку…
Кипятком ошпарило Владимира последнее слово, уж не прибыл ли он к шапочному разбору?..
Новый приказной, сидевший в ясачной избе, даже не вышел встретить вернувшихся из похода, среди которых, кроме Морозко и Голыгина, были хорошо знакомые ему Иван Енисейский, Михаил Албазинский, Сидор Бычан.
С крыльца донесся резвый голос Морозко, к которому, повизгивая, ластилась собака:
— Не забыл, Верный, ух ты!
В дверях появился — грудь вперед — Морозко, за ним брел Голыгин.
— Признаешь наших? — с веселой хрипотцой выкрикнул Лука, надеясь, что Володька выйдет сейчас из-за стола и они обнимутся.
Но бывший его друг, лениво поднявшись, лишь протянул руку, спросил холодно-вежливо:
— Где побывали?
— Далеко заходили… — с вызовом сказал Морозко.
А Голыгин уточнил:
— С Пенжины поднялись по реке Таловке. Осилили хребты и вышли к рекам Пахаче и Опуке. Вели торговлишку с коряками…
Морозко горячо добавил:
— Были в земле корякской, люторской и камчатской. Взяли с боем один камчатский острожек. До самой реки осталось ходу один день, но Иван настоял вернуться, потому что дальше идти маленьким отрядом было опасно.
У Владимира камень с души упал: «Значит, не совсем опередили меня Лучка с Иваном».
— А ясак привезли?
— А как же! — откликнулся Лука. — С оленных опуцких коряк, и с алюторов, и с камчатских людей — всего двадцать восемь соболей красных, пластину черно-бурую лисью, шесть лисиц сиводушных. Да на погроме взяли с олюторов лисицу черную.
«Негусто…» — подумал Владимир.
И, словно отвечая на его мысль, Лука добавил:
— На Опуке оставил в зимовье двух казаков да толмача Мишку Ворыпаева, чтобы с ними коряки доставили сюда недособранный ясак. И еще: привезли мы двух корякских аманатов — зовут Вонты и Немли.
Иван достал из-за пазухи и протянул Отласову свиток бумаги:
— Неведомое письмо добыли на погроме. У камчатских людей хранилось. Осталось от чужеземных мореходов, выброшенных на берег.
Владимир осторожно развернул бумагу, испещренную закорючками в виде гирлянд, взволнованно подумал: «Видать, с Индейского царства». Осторожно положил бумагу на стол:
— Оставьте мне, — и сдвинул брови: — Сдайте ясачную пушнину и сочините отписку о походе. А я пока занят. Опосля поговорим…
Через день Иван попросил Отласова вернуть чужестранное письмо, которое нашел в походе якобы лично он, ему оно нужно для передачи священнику якутской церкви Троицы Иакову Степанову, который исполнял разные требы, в том числе приводил в православие местных юкагиров.
— Батюшка днями поедет в Якутск и спешно доставит письмо воеводе, — объяснил Иван.
Владимир достал бумагу из окованного железом ящика и грубо, не глядя в глаза Голыгину, протянул ему:
— Забирай!
Он понял, что Иван и Лука ему не доверяют. «Хотят скорее выхвалиться», — крутнулась злая мысль. Выходит, что дружба с Морозко и Голыгиным, отличившимся своим походом, рассохлась, как брошенная на берегу лодка…
Минуло несколько дней. Владимир засиделся в ясачной избе допоздна. Возвращение отряда Морозко разворошило его думы, принудило еще раз взвесить тайный замысел. Молитвенно покачивался на свечке язычок пламени, словно ждал, когда Владимировы мысли прояснятся.
Первейшая задача — не просто выйти к реке Камчатке, к чему стремился Морозко, а разведать весь этот край, называемый Пенжинским или Камчатским Носом. Да и Нос ли это?.. Владимир загнул мизинец на левой руке.
Второе. Объясачить иноземцев. Вначале ввести хотя бы повольный ясак. Завернул безымянный палец.
Третье. В главных местах срубить зимовья и остроги, чтобы навечно привести иноземцев под государеву руку. Прижал средний палец.
Четвертое. Не позволить чужестранцам захватить Камчатскую землю. Скрючил указательный палец.
Пятое. Открыть путь в Индейское царство, из которого доходят неведомые письмена. Пригнул большой палец и стиснул кулак, будто сжал рукоять палаша.
Для удачного похода нужно, чтоб в отряде было не пятнадцать человек, а во много раз больше, и в то же время нельзя ослабить, оголить Анадырский острожек, вблизи которого живут юкагиры, чукчи и коряки. Если падет острог, то за это приказчика допросят с пристрастием, поднимут на дыбу, повесят. За потерю людей в походе тоже не поздоровится. Так что риск получался двойной.
6
До Владимира донеслось, как разбилась за окном сосулька, робко висевшая на желобе под крышей. Через месяц в разгаре будет весна, прилетят гуси и лебеди. Вспоминалась Ювааль, но ее он старался отринуть из своего воображения и представил Стешу, которая дома хлопочет по хозяйству. Ивашке теперь уже десять лет, он хороший помощник матери.
На башне-нагородне маячит тулупная фигура казака — сегодня дежурный Васька Отласов, племянник Владимира, отец его, Иван, служит на Вилюе.
— Караульный! — крикнул приказчик. — Ты не заснул?
— Нет, старшой, — донося звонкий Васькин голос. — Звезды считаю… А ужну тебе приготовил.
Владимир взглянул на небо. Млечный путь тянулся в ту сторону, куда весной летят гуси. «Пойду домой, поем и завалюсь спать», — решает он.
Идет Владимир, и под его торбасами снег морозно хрустит, разговаривает: «Скрып, скрып, скрып!» Надо повернуть домой, но торбаса стали вдруг тяжелыми, будто залитыми свинцом.
Владимир дернул дверь, знакомую ему по прежней жизни. За столом сидел в белой рубахе Морозко, с подстриженной бородой и подкрученными усами. Он вырезал из деревянного куска женщину, уже просматривались ее выпуклые формы. На топчане скособочился спящий Голыгин.
— Здорово, молодцы-казаки, — глухо произнес Владимир и скомкал белокудрую, с красным верхом, шапку.
— Здорово, коли не шутишь, — Морозко прицелился глазами. — С чем пожаловал?
— Разговор есть.
— Тогда раздевайся. Что-то ране был не дюже словоохотлив?
— Не держи зла… — Владимир медленно снял полушубок, притулился к столу.
— Иван, кончай дрыхать! — гаркнул Морозко. — Начальство прибыло.
Голыгин присел на лавке, полное лицо его отяжелело от сна, глаза почти слиплись.
— Здоров будешь, — произнес.
Лука стал сметать со стола стружки.
— Я вот тут бабу делал. Не дается, холера… Ну, да ладно. Скачет баба задом и передом, а дело идет своим чередом… Вечерять будем, — и стал растапливать чувал, в котором стоял чайник.
Но чаем дело не обошлось. Вскоре трое казаков чокались кружками.
— Знатную лису еще не сбыл? — спросил Владимира Лука.
— Нет. Пока придержал.
— Идет слых, в поход готовишься, на Камчатку-реку? — Лука посмотрел искоса.
— Есть думка…
— А нас с Иваном возьмешь? — голос у Луки грудной, упругий.
— Взял бы в перву очередь, да острог на кого оставить?
— Хы! — покачал головой Лука. — А ведь мы могли пригодиться. Путь показать.
— Знаю. Токмо решил я… — Владимир вздохнул и выдохнул большую охапку воздуха, — …оставить тебя наказным приказчиком, а вторым человеком — Ивана.
— По живому режешь, — взбурился Лука.
— Лишь на тебя да на Ивана могу положиться. Не приказываю, а прошу… Нас ведь горстка в остроге, а кругом иноземцы. Вдруг воистые чукчи нагрянут, могут острог сжечь. Что тогда?
Лука скукожился и будто окаменел. Иван комкал густую жесткую бороду.
— А ведь правду Володимер говорит. Ты, Лука, справишься. За тобой казаки — в огонь и в воду.
Лицо Владимира оживилось:
— А на Камчатке-реке вы еще побываете. Путь вам туда не заказан.
— Ладно, — вымученно улыбнулся Лука. Добавил: — А Иван будет за подьячего. Я-то грамоту пока не одолел.
Все трое обменялись крепкими рукопожатиями…
Владимир шел домой. «Скрып, скрып!» — задорно отзывался под ногами снег. Огромная радость распирала душу: скорее бы в поход! Острожные тычины показывали в небо, где сияла вечная божественность ночи. Ох, сколько много звезд — аж жуть берет. Подняться бы в небо да разузнать там все! Но где взять такие крылья?
Молодой месяц пас звезды. Бледно-голубой, с морозцем, свет опустился на острог и лелеял таинственную тишину.
— Скрып! Скрып! Скрып! — как близок для русской души лунный скрип снега.
Глава 5
1
Оленьи упряжки протянулись на заснеженной глади Анадыря. Меж ними грудятся запасные олени. Шестьдесят казаков и промышленников, а также шестьдесят юкагиров-погонщиков направляются в Камчатскую землю. Провожать их вышли оставшиеся жители острога.
Упряжка Отласова пока стоит последней. В первой паре справа — крупный и сильный олень с белой звездой на лбу — он будет пролагать дорогу. Погонщик Еремка Тугуланов, поджидая начальника, покуривал трубку, шевелил бровями, тревожа морщины на лице.
Со смотровой башни поглядывают на караван трое: Отласов, Морозко, Голыгин. Поправляя белую, посеревшую от мороза шапку, Владимир наказывает:
— Берегите острог. Богом вас прошу. Чаще проверяйте караулы. Чукочи могут напасть врасплох.
— На испуг нас не возьмут, — хмурится Лука. — А служивых, конечно, маловато, всего тридцать восемь. Но, как говорится, черт пугает, а Бог милует.
Владимир обнял друзей и, поддерживая на боку кожаную сумку, спешно спустился по лестнице. Подошел к своей упряжке.
— Какая погода будет? — спрашивает у Еремки.
— Верхушки деревьев, однако, сближаются, будет тепло.
— Ну и слава Богу! — отодвинув доху, Атласов сел на нарту, взмахнул рукавицей-мохнаткой: — Поехали.
Упряжка двинулась вперед, чтобы встать во главе каравана. Мелькнули заиндевевшие лица людей, дышащие паром морды оленей. Владимир увидел Ому, кровяные прожилки в белках глаз — они придавали лицу свирепость. «Наверно, сердится на меня за Ювааль; а зачем злиться, если уж давно ее не вижу». Ому он взял с собой как хорошего толмача для общения с юкагирами-погонщиками.
Вот Иван Енисейский, белявый лицом, он будет толмачом для переговоров с коряками, подучился их языку, участвуя в походе Морозко.
Мелькнули схваченные инеем рыжеватые усы десятника Афанасия Евсеева — казака обстоятельного, рассудительного.
И вот уже упряжка впереди цепи отъезжающих. Владимир обернулся и помахал рукой стоящим на смотровой площадке Морозко и Голыгину. Они ответили тем же.
Не видел Владимир их заскучавшие лица, ведь тот и другой были близко от Камчатки-реки, но не достигли ее. Иван смахнул слезу, вспоминая, как ехал служить приказчиком в Пенжинское зимовье и вез через горную тундру судовые снасти, якорь и другие принадлежности для плавания — хотел, подобно Ивану Рубцу, достичь заветной реки морем, только с запада. К сожалению, не оказалось на Пенжине доброго леса для строительства коча, но Голыгин, установив добрые отношения с коряками, двинулся с кучкой казаков по западному побережью Носа до реки Воемли, а потом перешел хребет, тянувшийся вдоль неизведанной земли, и вышел к реке Караге, впадающей в Олюторское море. По его совету Отласов выбрал этот же путь…
Караван двинулся вверх по Анадырю, чтоб позже круто повернуть налево и выйти к истоку Пенжины.
Показались скалистые выступы Гребень-Камня, где когда-то убил Владимир серебристо-черную лису. Вспомнилась ему Стеша: чует ли она, что начал он поход, к которому так долго стремился?.. Тоска по дому прищемила сердце.
— Гляди, начальник, много чубук, — Еремка показал на вершину скалы, где по уступу шли гуськом горные бараны.
Донесся тонкий голос Васьки Отласова:
— Старшой! Может, остановимся? Мясо добудем…
Владимир навалился на спинку нарты:
— Нет. Время дорого.
А сам пожирал глазами чубуков: «Вот черти! Как им удается идти по кромке скалы и не сорваться?» Казалось, чубукам неведом страх высоты, врожденный в человеке. Страх копошится и в душе Владимира, где-то на ее донышке: а пройдет ли он, пятидесятник Отласов, по узким уступам начатого им предприятия, не загремит ли с высоты?..
Ехали днями-коротышками и лунными ночами. На сотни верст ни дымка, ни юрты, ни человеческого следа. Только ветер крутит столбом порошу, да мертвая мгла низко-низко ползет над снеговой пустыней. Близ пристанищ волки мешают оленям копытить снег и доставать ягель, гром ружей лишь ненадолго отпугивает хищников.
Приближался горбатый хребет, который предстояло перевалить, чтоб попасть в верховье реки Пенжины. Когда поднимались на крутой склон, ветер стал шквальным, пытался отшвырнуть путников назад. Острые снежинки безжалостно секли лицо, все смешалось: то ли это круговерть поземки, то ли снегопада. Впереди ничего не видно.
К Владимиру придвинулась фигура, покрытая снежной коркой, он с трудом узнал толмача Ому. Тот старался перекричать пургу:
— Юкагиры говорят, что олешки устали…
Отряд остановился в изнеможении. Отласов скомандовал:
— Сделать привал под скалой. Переждем пургу.
Валясь от ветра, путники поставили ограждение из нарт и шкур, сбили в кучу оленей — так животным теплее. Отласов заставлял людей двигаться, чтоб никто не замерз до смерти.
Спасение одно — в огне. Под скалой собрали сушняк, бересту, мох, пытались окоченевшими пальцами высечь из кремней огни, но не смогли. Еремка неловко берет в руки топор, подходит к запасному оленю, повертывает его голову к себе. Удар обухом пришелся по затылку, олень падает, а Еремка вспарывает ему живот носком топора, и вот замерзшие руки его в брюшной полости. Вскоре руки стали лучше слушаться, он смог высечь огонь и разжечь костер. Люди потянулись к теплу…
Пурга продолжала неистовствовать. Сумасшедший ветер бил снегом, словно картечью. Лишь к утру непогода утихла. Путники освобождались от снега. Владимир увидал странную картину: жесткий ветер срезал верх у кустов ив и березок на один уровень со снежным покровом…
Перевалив хребет, отряд попал в верховье реки Пенжины, текущей в морской залив. Оленям стало легче, когда упряжки выскочили с берега на снежную гладь.
Погонщик Еремка запел по-юкагирски:
Замша оленя и замша лосиная,
Шкура дикого оленя и домашнего,
Шкура изюбра и коровья шкура,
Шкура белки и соболя —
Которая же из них лучше,
Которая же из них прочнее?
Крикнул оленям:
— Знаете, кого везете? Тойона Волотьку и Еремея Тугуланова.
Путники немного задержались у Пенжинского зимовья, где когда-то служил Иван Голыгин. Оно пустовало. Приваленные шапками снега ясачная изба, аманатская, анбары выглядели печально. Чувство затерянности в диком краю полоснуло Владимиру душу. Прошло уж двадцать пять дней в пути, а все ли благополучно в Анадырске? Не было ли на него нападения со стороны чукчей и немирных юкагиров?..
Оставив справа корякские острожки — Акланский и Каменский — откуда доносился лай собак, отряд проехал сразу в Усть-Пенжинский, что стоял у моря, обезображенного торосами. Путники увидели заснеженные возвышения — земляные юрты, из которых шел клубящийся дым. Возле некоторых юрт торчали на кольях сникшие, обледенелые собачьи головы. Ближе к морю возвышались на стойках летние шалаши, под ними — вешалки для рыбы. Поселение было окружено каменным забором. На лыжах ступательных[19] возвращались с моря охотники.
Недалеко от острожка, будоража собак, отряд поставил чумы — как бы поднялись стожки сена. К приезжим подходили коряки, пытались разговаривать с юкагирами, но не понимали их язык, и лишь через толмача, Енисейского Ивана, узнали, что отряд возглавляет Отласов — приказчик из Анадырска.
Владимир отметил про себя, что коряки «сидячие» носят плоские пушистые малахаи с уголками или с соболиными наушками — даже крепкий мороз им уши не защиплет. Роста они среднего, пустобороды, лицом русоковаты[20], брови у них сдвинуты так, что придают лицу выражение всегдашнего удивления и легкого недовольства.
Бегло поговорив с коряками, толмач Енисейский перевел Отласову, что они хотят приобрести у приехавших что-нибудь из железных изделий: ножи, топоры, пальмы. Однако Отласов запретил казакам и промышленным людям торговать с иноземцами, пока те не уплатят ясак. Коряки стали недовольно переговариваться меж собой.
Перед Отласовым возник князец по имени Аттаупель. Недоуменно и сердито сдвинул брови, тронутые проседью: зачем платить ясак, если в конце зимы прошлой они собрали его, сколь могли, для казаков, посланных анадырским приказчиком Михаилом Зиновьевым? Начального казака звали «Молоско», и с тех пор, как он был здесь, еще и года не прошло. Но Отласов объяснил, что год начинается с первого сентября, а потому снова пришло время платить дань. К тому же, раньше был уплачен повольный ясак, небольшой, с десяток соболей, похожий, скорее, на откупной подарок, а теперь дань ложится на всех поголовно.
Отговориться хотел Аттаупель: в нашем краю-де соболя плохо водятся. «Днем с огнем не сыщешь», — перевел его слова Енисейский.
— Пусть платят лисицами, — Отласов резко приподнял из ножен палаш и отпустил с тупым стуком.
Аттаупель что-то устало пробормотал.
— Он посоветуется с нинвитами, — перевел толмач.
— Кто они такие? — насторожился Владимир.
— Зловредные духи.
Отласов грозно взглянул на Аттаупеля:
— Даю срок до утра.
В свою большую юрту князец позвал лучших шаманов со всех пенжинских острогов. Собралось человек пятнадцать.
Для начала поели сушеный мухомор — и гости, и хозяин. У Аттаупеля закружилась голова, лицо побледнело, глаза остекленели, вокруг рта вспухла пена, руки задрожали мелкой дрожью. Ему показалось, что верхняя часть тела витает под потолком, а он видит всех сидящих у очага.
Пришло время шаманить. Тушатся все огни в юрте, тщательно затыкается морской травой дымовая дыра, плотно подтягивается входная шкура. Осталось обрядиться в устрашающе-замысловатую одежду с множеством ремней и погремушек. На середину юрты выходит шаман с бубном, гулко ударяет по нему. Начинается общая пляска с невероятными, сумасшедшими скачками… Она прекратилась только через полтора часа.
Один из шаманов спрашивает нинвитов: платить ли ясак Волотьке, новому приказчику?.. И вот кто-то начинает говорить, откуда-то издалека. Неведомый голос постепенно приближается, слышится в юрте и отвечает шаману:
— Карем (нельзя, ни к чему).
Подобное ответили нинвиты и другим шаманам…
Утром Отласов узнал, что коряки отказываются платить ясак. Он приказал казакам арестовать всех мужчин Усть-Пенжинского острога (человек пятьдесят) и посадить под караул в юрту старейшины. Но схватить силой удалось лишь нескольких, остальные умчались к оленьим стойбищам на собачьих упряжках. Тогда Отласов приказал арестовать женщин и детей и разместить их под охраной в нескольких юртах.
Бурно обсудив случившееся, беглецы направили Аттаупеля с повинной, он вернулся в острог и сказал Отласову, что ясак будет уплачен лисицами, если арестованных выпустят. Приказчик принял предложение, оговорив, что вначале должен быть уплачен ясак, в том числе и жителями других острогов — Акланского и Каменского.
И жители трех поселений понесли для сдачи пушнину, а толмач Енисейский, записывая ясак, часто повторял слово «лайоп», что означает «лиса». Среди лис бежево-желтых попадались настоящие огневки — чисто красного цвета, без темных подпалин. Кое-кто платил ясак соболем или наушками — собольими хвостами от малахаев.
Аманаты были выпущены.
О достигнутом успехе Отласов решил сообщить в Якутск, путь власть знает, что недаром он пошел на Камчатский Нос. Отрядил казака Алексея Пещеру (Пещерина) и еще трех служилых отвезти в Якутск через Анадырск ясачную казну и пушнину в принос воеводам (они служили по двое), дьяку и подьячим.
В отписке указал, что неясачных пенжинских коряков привел под государеву самодержавную руку «ласково и приветом» и даже аманатов не держит.
А в юрте князца, за пологом из оленьих шкур, сидели, поджав ноги, Аттаупель и толмач Ома. В закрытом помещении жарко, хотя горит лишь один жирник. Двух жен и детей хозяин юрты отослал к близким сородичам, потому что будет тайный разговор с Омой.
В Анадырске Ому называли человеком «язычным». Кроме родного языка, юкагирского, он знал неплохо русский (даже умел на нем писать) и чукочий. Но понимал ли он коряка Аттаупеля? Да, вполне, потому что чукочий язык и корякский близки друг другу.
Ома рассказал Аттаупелю, что когда-то сам был князцом наслега (небольшого поселения) и теперь сочувствует старейшине, которого Отласов, анадырский приказчик, принудил сдать большой ясак.
— Надо написать жалобу Мишке Зиновьеву, — у Омы сверкнули белки глаз, — а он перешлет ее в Якутск.
— Хоросо, хоросо, — соглашается Аттаупель.
Ома добавляет шепотом:
— В команде Алешки Пещеры есть у меня знакомый — Гришка Шибан. Он передаст жалобу Зиновьеву в Анадырске. Только подари ему красную лисицу, а другую отправь Мишке Зиновьеву, многогрешному.
— Однако, Ома, ты сам, как лисица, умеешь следы запутать. Тебе тоже будет подарок.
Ома вытащил из-за пазухи сверток бумаги, гусиное перо и пузырек с тушью. Отер рукавом деревянную крышку от котла и стал на ней писать челобитную. После возвеличивания государя изложил жалобу на Отласова:
«…Он, Володимер, в Пенжинских острожках имал с холопей ваших вам великого государя ясак с Акланского и Каменского и Усть-Пенжинского острожков и у острожек погромил радников наших, а жен их и детей имал в полон неведомо каким обычаем и по какому указу, а в прежние годы мы, холопы ваши, слыхали от своих родников и от служилых людей, те-де служилые люди ясачных людей не громят».
Ома вытер малахаем лицо и рассказал чукочьим языком о том, что написано о самоуправстве Отласова.
— Хоросо, шибко хоросо, — утвердительно кивал Аттаупель.
С подсказки Омы поставил под текстом собственноручный знак, напоминавший вешало для рыбы.
2
Не знал Владимир, какие неожиданные изменения произошли после него в Якутске и Анадырске. Дьяк Романов, до сих пор не отыскавший Петьку Козыревского — убийцу жены своей, напел в ухо воеводе Арсеньеву, что Володька Отласов может сдуровать: бросить на произвол судьбы Анадырский острожек, потому что одной думкой жил — совершить поход на реку Камчатку и открыть путь в Индейское царство. Не для этого ли занимал он в Якутске деньги и пушнину, покупал порох и свинец?
Услышав это, воевода Арсеньев порядком струсил: Отласов не только не соберет ясак с юкагиров, но может и Анадырский острог оголить, сдать его чукчам. А уж за острог Москва спросит с воеводы по полной катушке. «Да, по головке не погладит нас обоих», — подпевал дьяк. «Разве что Отласов соберет на Камчатке большой ясак, оправдает поход с лихвой», — утешал себя воевода. «Куда там! — возражал дьяк. — Володька может озлобить камчатских иноземцев и потерять служилых». Ух, как разошелся после этого Арсеньев, кричал благим матом: «Этого Отласова я на дыбу подниму! За самовольство, за измену!»
Арсеньев назначил приказным в Анадырск сына боряского Григория Постникова.
— Ни в коем случае не отпускай Отласова на Камчатку-реку, — грозно предупредил он.
А тот, прибыв к месту назначения, мог только воскликнуть: «Ка-а-ак? Уже уехал?» И четвертого апреля 1697 года сообщил в Якутск, что отправился «за ним, Володимером, в погоню, чтоб он, Володимер, в таком дальнем расстоянии и своей дуростью не потерял служилых людей и иноземцев».
Но приказчик не смог догнать Отласова и повернул назад, боясь за острог, оставленный без его присмотра. Вместо себя отправил на поиск Отласова казака Осипа Миронова, но и тот не мог догнать искателя приключений. Что делать?.. Приказчик метался в ясачной избе. Он знал, что Отласов был горячего нрава, бит за свое самовольство батогами, казаки до сих пор вспоминают с веселой ухмылкой, как Володька обложил бранью приказчика Чернышевского…
Отласовский отряд двигался по тундре вдоль Пенжинского моря. По левую сторону виднелись вдали ребристые горы, по правую — громоздкие торосы, за которыми чернели точками тюлени, выбравшиеся на лед. Холодно-пустынные окрестности утомляли людей, но через две недели их стал разнообразить лес, невысокий, разреженный. Обступили путников белобокие березки, шершавые лиственницы, строгие ели и скучающие пихты. Меж деревьями открылась снежная, с изгибами, полоса — это река Воемля, что по-корякски — «Ломаная». Казаки сразу назвали ее Лесной.
Подъехавшие на оленях коряки показали Федотовское зимовье, стоящее у излома реки. Унынье навевали приплюснутые снегом избушка, подслеповатая банька, рыхлые березовые дрова под прохудившимся навесом. В этом зимовье жил когда-то Леонтий Федотов.
О том, почему скрывался здесь якутский казак, рассказывал Владимиру Иван Голыгин. История была такой. С устья реки Лены направили на Колыму целый караван кочей, который попал в Омолойской губе в сильную бурю. Ряд кочей был разбит, в том числе и тот, на котором плыл Леонтий Федотов. И тут выяснилось, что Любим Казанец, новый целовальник, ехавший на Колыму, смог спасти не только свою муку, но и кабальные записи на тех казаков и промышленников, кои сильно пострадали.
Потерпевшие требовали, чтобы Казанец уничтожил все кабалы на тех, кто потерял свое имущество. Но целовальник заупрямился. Тогда горемычники устроили обыск, вспороли мешки с мукой и нашли кабалы. Долговые бумаги они уничтожили, а Казанца жестоко избили. Тот оправился от увечий и послал челобитную якутскому воеводе Лодыженскому. Воевода приказал произвести расследование и виновных наказать без всякой поноровки. Леонтию грозила расправа: он был одним из пущих заводчиков нападения на Казанца. Вот и пришлось ему бежать к корякам и поселиться на реке Воемле. Дальнейшая его судьба никому не была известна.
Казаков привлекла банька, срубленная Леонтием, и они обратились к Отласову:
— Надо помыться, а то моль в штанах заведется.
Пришлось приказчику дать отряду день отдыха, но это не устроило юкагиров. К нему обратился толмач Ома:
— Юкагиры просят пожить тут с неделю — поохотиться. Соболиный след видели.
Отласов озабоченно шмыгнул носом:
— Тут же нет кедровника. Откуда быть соболю? Разве случайно забег…
Ома возразил:
— Коряки говорят: соболь осенью живет в кедровнике, в верховьях рек, но зимой переходит в березняк, на низкие места.
Лицо начальника построжело.
— Задерживаться долго нам недосуг. Послезавтра выедем к хребту.
Ома глянул на него укорчиво:
— Как знаешь, начальник.
Баня была приготовлена: заткнуты мохом дыры, поставлен котел на каменку, сожжено много дров березовых. Начальника пустили в первый пар, а остальные тянули жребий, кому какая очередь достанется.
Весь день баню подтапливали. Она содрогалась от диких возгласов, надрывных стонов, шлепанья пихтовых веников…
В тот день кто-то угорел, кого-то откачивали, были и обжегшиеся. Отласов распорядился выдать по чарке вина каждому помывшемуся.
— И нам налей, — потребовали юкагиры.
Их просьба была уважена.
3
Оленьи упряжки потянулись вверх по реке Воемле (Лесной), а потом повернули прямо в горы, а горы становились все круче и труднее. Попадалось много волчьих следов. Помогая оленям, люди толкали груженые нарты, цеплялись за кедровый стланик, за ерник — ольховый, березовый. Широкие шаровары у казаков промокли, а потом, заледенев, стали жесткими, сковывали движения.
Усталый и изможденный Владимир первым взобрался на вершину, встал на каменный выступ. Поразила яркая синева неба, он тогда не знал, что это время лучшей зимней погоды на Срединном хребте. Гряды заснеженных гор, с высоты казавшиеся уменьшенными, пролегли с севера на юг, терялись в дымке.
Толмач Енисейский о чем-то потараторил с вожами и, таинственно улыбаясь, сообщил Владимиру:
— Тут самое узкое место. Отсель видно два моря — Пенжинское и Люторское.
Удивленный, стал поворачиваться Владимир — то в одну, то в другую сторону, щурил глаза. Право дело: там, откуда пришли, виделся белый полог замерзшего Пенжинского моря, а в другой, восточной, стороне густо синело слегка испещренное льдинами море Люторское.
— Просто чудо! — воскликнул Владимир, и гордое чувство овладело им: с высоты он видит обе стороны хребта, разделившего вдоль землю, которую пришел разведать и покорить.
Взор его устремился на северную часть Люторского моря: где-то там, на побережье, живут кереки, и средь насупленных скал охотится на морских зверей Ювааль… Но мысль о ней он отринул — так новый день сменяет вчерашний.
Владимир отдал команду на ночевку. Юкагиры стали привязывать к шеям оленей длинные поленья, чтобы животные далеко не уходили при кормежке.
— Зарезать на ужин одного оленя, — приказал начальник.
Юкагиры повиновались в угрюмом молчании: сколько уж животных прирезано!..
Были поставлены чумы. Многие казаки остались ночевать под открытым небом (на сендухе) — кухлянки служили им и одеждой, и крышей, и постелью. У главного костра, полыхавшего в середине пристанища, висел огромный чугунный котел, его облизывали языки пламени. Вкусно пахло олениной, тронутой первым кипятком. Когда мясо сварилось, его делили по подставляемым котелкам и чашкам — каждому человеку мера. Юкагиры брали оленину в зубы и отрезали ее ножом у самых губ, слышались увлеченные вздохи, громкие чмоканья, хруст костей.
Наступали сумерки, погружались в сон горы. Любопытствуя, выпорхнули звездочки. Большая Медведица — словно черпак для котла. Возле костра сидят на нартах караульные — Иван Шмонин и Дмитрий Тюменский.
— Завтра будет легче, — утверждает пухлощекий Дмитрий. — В гору-то семеро тащат, а с горы и один столкнет.
— Посмотрим, как завтра покатишься, — укалывает его узколицый Иван.
Хоть они и закадычные друзья, но любят возразить друг другу.
Утром отряд спускался по восточной стороне хребта. Сугробы здесь поразительно глубокие, в две-три сажени. Невольно думалось о том, какие бури обрушивались с моря на этот склон, буйство ветра было невиданного размаха. Оленьи упряжки тонули в снегу. Нарты наваливались на оленей, и люди изо всех сил поддерживали их руками.
Упряжка, на которой ехал Ома, попала в каменную расщелину. В лиловых глазах оленей сквозила тоскливая боль. У первого правого оленя оказалась сломанной нога, и его надо было прирезать. Ома вытащил нож, глаза его блеснули, как лезвие кровавой стали…
Вытаскивая оленей, люди забыли про отцепленную нарту, и она покатилась, набирая скорость.
— Эх, мать честная! — застонал Владимир. Он видел, что нарта, задев за камень, перевернулась несколько раз. Теперь ее вряд ли починишь…
Преодолев еще несколько гор, отряд вырвался на ровную гладь реки Караги. Палкой на снегу вожи начертили для Отласова береговую линию моря. Оказалось, что Карагинская губа значительно вклинилась в сушу, сблизив два моря — восточное и западное.
Через несколько часов путники увидали за редколесьем оловянную полоску воды, холодновато-странную среди зимы. У берега виднелись ледяные закрайки. Но река была замерзшей до устья. Справа показались земляные юрты, окруженные изгородью.
Местные жители, люторцы, казались большеголовыми, оттого что носили мохнатые лисьи шапки с пушистыми собольими наушками, ниспадавшими на вислый лисий воротник. С любопытством разглядывали иноземцы бородатых казаков и промышленных людей, довольно свободно разговаривали с коряками-вожами на своем языке. Их понимал и толмач Енисейский. Они услышали от него, что переходят в подданство русского царя и согласились уплатить повольный ясак, но только лисицами.
Оказалось, что охота ради меха шла у люторов лишь на лисиц, а соболя употреблялись в пищу и ни во что не ставились, хотя водились во множестве на ближних горах. К тому же здешний соболь превосходил всех сибирских соболей величиной, пышностью и остью, хотя внешне он отличался от темно-коричневого якутского и черного баргузинского более светлой окраской, что считалось в охотничьем деле недостатком, но имел длиннющий пушистый хвост, который сам по себе выглядел намного изящнее шкурки. Этих светлых зверьков стали называть в отряде белыми.
О местном соболе толковал Владимир с промышленником Тимофеем Залесовым, который на охоте, как говорится, зубы съел. Спросил его:
— Как же так? Почему люторские бабы не оценили прелесть соболя?
Тимофей удивленно поднял плечи.
— И я не пойму. Одекуй[21] их тоже не привлекает. А у нас бабы другие: страсть как любят собольи шапки и всякие бусы. Иль берут пару соболей на воротник и отворот. И за границей бабы таки же, отсюда и меха в цене. А эти бабешки, видать, не смыслят в красоте.
Владимир улыбнулся по-озорному:
— На басу (красоту) и смотреть баско.
Он предложил одному из люторов купить нож на соболиные шкурки. Тот охотно принес несколько собольих мехов, и сделка состоялась, но товарищи покупателя стали с усмешкой поглядывать на большого начальника.
— Отчего они смеются? — недоуменно спросил Владимир Енисейского.
— Они потешаются над причудой русича: продал такое сокровище за шкурки соболей. Считают, что тебя надули.
Владимир весело хохотнул, понимая, что для них ничего не стоят зверьки, которых можно ловить чуть не голыми руками, а лисицы подходят прямо к юртам, чтобы своровать корм у собак.
Собрав ясак (главным образом красными лисицами), Отласов наказал здешнему князцу, чтоб в будущем его сородичи платили дань преимущественно соболями.
4
После трехдневного пребывания у люторов Отласов поднял отряд, чтобы двигаться к реке Камчатке. Юкагиры стали нехотя разбирать чумы, складывать на нарты жерди и оленьи шкуры.
Еремка обратился к начальнику с просительным прищуром:
— Однако надо было тут пострелять. Шибко много соболь.
— Нет, — твердо ответил Отласов. — Покуда зима, пойдем вперед.
Но выехать в этот день не удалось.
В северной стороне на снежном холме показались собачьи упряжки. Собаки суетливо бежали, донеслись выкрики каюров (погонщиков):
— Хак! Хак! Хак!
Кто это едет? Владимир вопросительно взглянул на люторов, стоявших рядом, но те лишь удивленно пожимали плечами.
Упряжки остановились невдалеке. Запряженные собаки недовольно загрызлись, им яростно отвечали лаем местные. Мужчина в кухлянке, явно маловатой для него, направился к острожку. Он шагал внаклонку, широко переставлял длинные ноги. На бородатом лице кривилась улыбка — и веселая, и какая-то неловкая.
Владимир узнал Луку Морозко и остолбенел, предчувствуя что-то неладное, не зная, что делать: радоваться или горевать?
— Я тебя давно зазырил, — задорно прохрипел Лука.
Владимир вознегодовал:
— Бросил острог? Как ты посмел?
— Погодь… Я направлен с приказом, — сообщил Лука насуплено. — Отойдем в сторонку.
К ним подходил Иван Голыгин, в его глазах теплились огоньки любопытства. С нарт сошли еще двое казаков, вновь прибывших.
Морозко достал бумагу и протянул Отласову:
— От нового приказчика.
— Как нового? — опешил Владимир.
Лука понурил голову, но втесался в разговор Иван:
— Назначен Гришка Постников, послан с Индигирского зимовья.
Владимир развернул бумагу, вжегся в нее взглядом, она подрагивала в его руках:
«Казаку Луке Морозко и десятнику Ивану Голыгину с товарыщи поручается отыскать пятидесятника Волотьку Отласова и сообщить оному мое приказание — немедля вернуться в Анадырское зимовье, дабы не потерять находившихся с ним служилых людей и иноземцев. Приказчик Анадырского острожка сын боярский Григорий Постников.
205 (1697) году. Апреля 24 дня».
Лицо Владимира побелело. Он потер шею под шарфом, связанным Степанидой. Отрешенно поглядел вдаль, где хмуро зыбилась Карагинская губа. Не ощущал снежинок, липших к его лицу.
— Бей отбой, пойдем домой, — усмехнулся Лука.
Владимир молча положил бумагу в свою сумку и вышел на середину стоянки. Крикнул натужено:
— Поход отменяется! Разгружайтесь.
Еремка Тугуланов увидал разъяренные глаза начальника: такой бешенный взгляд может быть только у загнанного волка…
Костер в чуме горел озлобленно. Владимир угрюмо глядел на огонь, пожирающий сухие ветки. От сидящих с ним вместе Морозко и Голыгина он узнал подробности случившегося в Анадырске после его отъезда. Накануне Иванова дня, 23 февраля, Морозко передал острожек Григорию Постникову, а тот самолично ринулся в погоню за Отласовым и в пути встретил отряд Алексея Пещеры, направленный Отласовым в Якутск с ясачной казной, собранной с пенжинских коряков. От Пещеры Арсеньев узнал, что, отправив казну, Отласов уже собирался покинуть Усть-Пенжинский острог. Попробуй найди теперь своевольного пятидесятника, если он ушел вглубь Пенжинского Носа! Пока за ним гоняешься, можно и острог потерять.
Возвратясь в Анадырск, Постников обрадовался бумаге, которую передал ему служивший приказчиком до Отласова Михаил Зиновьев. Это была жалоба на злоупотребления, допущенные Отласовым при сборе ясака. Князец Аттаупель сообщал, что Володька Отласов с погромом взял ясак, прибил (поколотил) всех коряков, жен и детей имал в полон, а с ясачными так не дозволено обращаться.
— Тьфу! Все врет князец, — сморщился Владимир. — Не было никакого погрома. Правда, жен и детей продержал ночь под стражей. Об остальном Аттаупель все наврал. Нет в нем никакой учливости[22].
Постников отправил жалобу коряков в Якутск, сопроводив ее сообщением, что Отласов увел с собой на дальнюю Камчатку-реку 65 служилых и промышленных людей и сто юкагиров. Ради своей дурацкой затеи Володька оголил острог, оставил его беззащитным перед угрозой иноземцев и создал помеху для сбора ясака.
— Вы сами напросились меня искать? — с сердцем спросил Владимир.
— Нет, — морщит губы Морозко. — Постников приказал, а нам куда деваться?
Наступило молчание. Потрескивает выжидающе костер.
— А как вы догадались искать меня у люторов? — любопытствует Владимир.
Лука оживляется:
— Судили-рядили, как тебя догнать. Иван хотел гнаться по следу, до Воемли-реки, этим путем он когда-то ходил сюда, на Каргу. Но мы не ведали, как отнесутся к нам оленные коряки. А на восточной стороне Носа Камчатского мы с ним не так уж давно были, тут идти способней, потому что знаем, что к чему. Я и говорю Ивану: «Давай пойдем по реке Таловке, потом переломим хребет и выйдем к реке Опуке». На том и порешили. На Опуке сменили оленей на собак, те лучше шпарят по насту. И побережьем шли сюда.
Иван улыбнулся натянуто:
— Этим путем и вернуться резон.
— А я и не думаю возвращаться, — отрезал Владимир, в глазах его проскользнул звериный блеск.
Лицо у десятника сердито набухло.
— Тогда распишись на приказе, что ознакомлен с ним. Неча нас подставлять.
Владимир достал из сумки бумагу и… бросил ее в костер, в самое пламя.
— Что ты сделал? — скривив брови, Иван смотрит, как бумага съеживается и чернеет.
— Погодь, Иван, — Лука трясет перед собой ладонью. — Не торопись. Знаешь правило: размахнись, а не ударь? А ты уже Володьке шапку сбил… Тут треба подумать.
Иван глядит с издевкой:
— Двое — не то что один: подумаем да и лошадь продадим!
Лука сверкает зубами в улыбке:
— Пошто вдвоем? А может, и втроем. Подумаем да и лошадь купим. Тут такое дело, что без горячего вина не разберешься. А хозяин что-то скупится…
Владимир достает из мешка штоф, оловянную кружку. Пьют из одной, закусывая вяленой олениной. Пьют, но вино не берет.
— Чертовы дети, на корню хотят дело загубить, — ругается Владимир, имея в виду воеводу Арсеньева и приказчика Постникова. — Зачем я сюда пришел? Государевой пользы для. Станет Русь богаче и крепче, и не сунется к нам никакая Речь Посполита. Упустим эту землю — присовокупит ее Индейское царство. Сами вы привозили отсюда письмо чужестранное. Надо спешно идти вглубь Камчатской земли!
— Так-то оно так, — кивает Голыгин. — Токмо на все есть свой порядок. Надобно, чтоб все было по закону, по приказу. Тут дело склизкое: как пойдешь, ино и в яму попадешь.
Лицо у Луки ожесточилось, взгляд стал льдистым:
— Скажу на всю смелость, — взмахивает рукой. — Согласен я с тобой, Володимер. Не подумай, что я пьян. Ежли возьмешь вторым человеком, остаюсь в твоем отряде.
В глазах Ивана проклюнулся испуг:
— Это могут посчитать за измену. За бегство из острога. Тогда башки не сносить.
Морозко бросает сквозь губы:
— Ничего, выкрутимся, — он хочет успокоить себя и Голыгина. — Как говорится, не все в ус да рыло, ино и мимо. Давайте выпьем…
Владимир поощрительно кивает, глаза его сияют, голос звучит весомо и решительно:
— Будь моей правой рукой, — и улыбается стеснительно: — Значит, мы остались крестными братьями?
Они протянули друг к другу руки, обнялись.
Иван недовольно сопит:
— Я что скажу… При воеводе Зиновьеве бит кнутом. За одно лишь упоминание реки Камчатки. Так что Камчатка у меня во где сидит, — скользнул рукой за спину. — От этого и держу опаску. Не хочу соваться без приказа…
Наступила гнетущая тишина. Только костер прерывает ее унылым потрескиванием. Лука зыркает на Ивана по-злому:
— Ты вроде как не устюжский, не хабаровской породы… Не Иудина ли планида тебе досталась? Тогда иди отсель на все четыре стороны…
Голыгин смешался, глядит потерянно:
— Зачем ты так, Лучка? Я еще в дороге понял: Володимер не откажется от задумки… Ну, малость я поостерегся… Но завсегда с вами.
Зеленые светлячки вспыхнули в глазах Владимира. Стыдясь длинных слов, протягивает кружку Ивану:
— За общее дело… До дна!
Глаза Луки в прижмуре, веселом и задиристом.
— Давно бы так… — заключает он по-дружески…
На казачьем Круге было принято решение: отряд разделить на две части. Команда под началом Отласова, насчитывающая 31-го казака и промышленника, а также 30 юкагиров, должна снова перевалить Срединный хребет и от реки Лесной пойти побережьем на юг, к реке Кыгылу, с верховья которой, как сообщили вожи, есть горный переход на Камчатку-реку. От Лесной до Кыгыла надо ехать на оленях неделю.
Другой отряд — его возглавит Морозко — пойдет вдоль восточного побережья к реке Камчатке, там два отряда должны встретиться.
5
Отряд Отласова вернулся на реку Лесную (Воемлю). Уставшие от гор юкагиры стали еще больше роптать, в их разговорах все чаще произносилось слово «илэ» — «олень». Отласов раньше сулил им не только свободную охоту на пушного зверя, но и «погромных» (захваченных в бою) оленей. Но на охоту Отласов почти не выделял времени, а вместо «погромных» оленей и свои-то истощились переходами.
Это недовольство умело подогревал Ома, давно ненавидящий Отласова за ясырку Ювааль.
— Ваш начальник не знает, как трудно вырастить «илэ», — убеждал он сородичей.
А те согласно кивали: откуда Отласову такое знать? Прогони однажды стадо лесом, и через несколько дней умирать начнут олени, так как ноги их нарывами покроются. Если по глинистому месту пройдет стадо, то от этого олени тоже погибают — щиколотки их ломаются, потому что глина станет жесткой на ногах. А как трудно охранять оленей от волков…
— И пушнины вы добыли мало, — напоминал Ома.
— Да, да, вернемся, и нечем будет ясак платить.
С неохотой двинулись юкагиры с Отласовым вдоль побережья на юг, все дальше от Анадыря, от родных мест. «Ничего, не все сразу, — думал Владимир, ловя их сердитые взгляды. — Будут вам еще и охота, и олени погромные…»
Показались большие юрты, крытые оленьими шкурами, и Владимир решил найти князца, чтоб призвать иноземных «мужиков» под царскую самодержавную руку. Но князца в юрте не оказалось: зная о приближении отряда, тот убежал в сторону Кыгыла, где стояли корякские острожки. Его родственники посоветовали Отласову обратиться к шаману Хэчгылхату.
Шаман — средних лет, с одутловатым лицом, заплывшими глазками — сидел в юрте, поджав ноги, и лакомился толкушей — оленьим жиром, смешанным с голубикой и травой сараной. Пока толмач с ним разговаривал, Владимир увидал двух женщин, выглянувших из-за полога. Волосы у них были взлохмачены, лица испачканы сажей, на плечах — несусветная рвань.
— Что это за кикиморы? — обратился Владимир к Енисейскому.
И тот, потолковав с Хэчгылхатом, объяснил, что это жены шамана. А запущены они, потому что у оленных коряк так принято, мужики очень ревнивы и могут убить другого мужика лишь по подозрению, поэтому жены должны безобразить себя, чтобы у них не было поклонников. На что им краситься? Мужья и так их любят.
— Чудно гуторишь, — усомнился Владимир.
— Сущая правда, — заморгал белесыми ресницами толмач Енисейский. — А у «сидячих» коряк, а наипаче у чукчей, другой обычай: хозяин сам предложит свою жену гостю — для вящей дружбы. И попробуй откажись!..
Отласов подарил Хэчгылхату топор и попросил убедить сородичей, чтобы они переходили под царскую руку и уплатили ясак. Тот охотно согласился, стал облачаться в несуразную одежду шамана. Потом подошел к юрте князца, громко застучал в бубен. Стал неистово крутиться, трясти гремучей одеждой, чтоб призвать мудрых духов — нинвитов.
Собравшиеся вокруг коряки выжидающе безмолвствовали. Они вооружены копьями и луками. Владимир заметил, что малахаи у оленных коряк совсем другие, чем у пенжинцев. У тех малахай плоский, невзрачный, а у этих — с мохнатой опушкой из лисьего, собачьего или россомачьего меха, а вот уголков и наушек по бокам нет. Оленные коряки — люди независимые, надменные, а пенжинцы их побаиваются, перед ними заискивают.
Хэчгылхат прислушался к нинвитам и объявил, что надо переходить в подданство русского царя и уплатить ясак.
В толпе коряков прошел рокот, они недовольно переглядывались меж собою. Иван Енисейский перевел их выкрики: «Не будем платить ясак! Надо князца спросить!» Что-то гневное выкрикнул молодой коряк с «чубом», толмач перевел: «Убирайтесь, а то мы вас побьем!»
Разъяренный Отласов повернулся к сослуживцам:
— Что будем делать, казаки?
В ответ упругие голоса:
— Пристращать их надо!
— След аманатов взять!
— Не уходить без ясака!
Отласов схватил у Евсеева ружье, насыпал на полку пороху и громыхнул выстрелом в небо. В ужасе коряки стали разбегаться, но казаки захватили несколько аманатов, связали им руки. После этого коряки согласились уплатить ясак, причем оленями, как предложил Отласов.
— Надо было Хэчгылхата сразу послушаться, — хмурили они лбы. — Ему нинвиты верно подсказали…
Ловить своих оленей в счет ясака юкагиры не торопились. Тогда Отласов приказал казакам и юкагирам самим заарканить с десяток здешних оленей. Им пришлось крепко побегать, чтоб завладеть несколькими животными.
Владимир знал, что у юкагиров, тунгусов и ламутов олень хорошо приручен. Его отец, не раз ездивший в Москву, рассказывал, что у самоедов (ненцев) это животное давно одомашнено, и его пасут и охраняют с помощью собак. Но у коряков было по-другому: олень у них полудикий, за ним следят без пастушьей собаки. Пастухи стерегут животных быстротой своих ног, это похоже на постоянные облавы оленьего стада. Стоит только пастуху упустить в пургу иль при угрозе волков небольшое стадо, оно уйдет в тундру и через неделю-полторы одичает, и его никакими силами не вернуть.
С болью в сердце глядели коряки, как рвется, высоко прыгает над землей заарканенный пришельцами олень — главная опора их жизни. За счет этого животного они кормятся, одеваются, покрывают шкурами юрты. Если у пенжинцев и люторов главная пища юкола, то здешние коряки употребляют оленину вареную, копченую, сушеную. А теперь чужаки захватывают их животных, но коряки сами не прочь поживится оленями юкагиров, да возможности такой пока нет…
6
О передвижении отряда Отласова был хорошо осведомлен Почина — старейшина чюванских юкагиров, проживающих по правому берегу Анадыря. Он ждал подходящего момента, чтобы напасть на Анадырский острожек, изрядно обезлюдевший, и сжечь его дотла, а в своем разбое решил опереться на юкагиров, находящихся в отряде Отласова, отправлял к ним «для вестей» своих людей, и один из таких «гонцов» сообщил о недовольстве погонщиков оленей.
Немедля отправил Почина в Отласовский отряд юкагира Поделя с тайным предложением к своим сородичам напасть на служилых людей, перебить их «без остатку» и вернуться с добычей на Анадырь, чтобы объединенными силами разгромить тех, кто остался в острожке. Для пущей уверенности Почина намеревался сговориться со своими заклятыми врагами — чукочами…
Отряд Отласова двигался к реке Полане, название которой шло от слова «поллан» («водопад»). Устье реки было стиснуто скалами, на самых высоких утесах стояли корякские острожки, из юрт клубился дым.
— К любому из острожков ведет одна тропа, — определил Афанасий Евсеев.
— Да, попробуй сунься… — прикинул Владимир.
Он распорядился сделать пристанище подальше от острожков. Быстро были установлены чумы, олени копытили вблизи снег, доставая ягель.
В жизнь отряда внес оживление приезд Поделя, гонца от старейшины Почины. Расплывчатая улыбка не сходила с его лица: после многодневного и трудного пути он, наконец, нашел тех, кого искал.
— С чем прибыл? — спросил его Отласов.
Ответ гонца перевел Ома:
— Старейшина Почина хочет знать, сколько пушнины напромышляют юкагиры, хватит ли ее для уплаты ясака в году предбудущем?
— Большая охота еще предстоит, — пообещал начальник и перевел разговор на другое: — А как там наш острог?
— Стоит. Что ему сделается? Постников там командует…
Отласов приказал расставить нарты вокруг стоянки, назначил караульных…
Погонщики чувствовали, что Подель приехал с какими-то важными вестями. В сумерках, сидя у костра, «подкармливая» его кусочками жира, они спрашивали гостя:
— Каково твоего ума лежание?
— Моего ума лежание таково: надо свалить дерево, которое мешает.
— Твои слова какой выход иметь будут?
— Скоро узнаете.
— Удача твоя пусть будет легкой.
Лишь Еремка заметил:
— Нельзя валить дерево поперек тропы охотника, зверь потеряется.
Отласов решил заполучить аманатов, чтоб «под них» принудить коряков пойти под государеву руку и уплатить ясак. Однако захватить заложников никак не удавалось, потому что жители горных острожков вели себя осторожно, за ограждение почти не высовывались.
Чем мрачнее настроение у Отласова, тем острее сверкают кровянистые глаза у Омы. Толмач участливо предложил начальнику провести с несколькими юкагирами разведку возле лагеря, узнать, нет ли где поблизости коряков, не остались ли в тундре после них следы. Отласов согласился, считая, что Ома, понимавший корякский язык, может многое разузнать. На всякий случай сказал:
— Еремку Тугуланова с собой возьми, он хорошо на лыжах бегает.
— Ладно, — вяло ответил Ома.
Толмач ушел в тундру[23] с тремя юкагирами: дружком Тыкно, Еремкой Тугулановым и молодым погонщиком Ачахом. Все дальше и дальше уводил он своих родичей, но корякских следов не обнаруживали. Сделали привал в торчащем из снега ернике.
— Отдохните, а я еще немного пробегу, — озаботился Ома.
Через несколько минут он вернулся взбудораженный:
— Свежие следы от лыж. Прошли четверо коряков.
— Куда они направляются? — уточнил Еремка.
— В верх реки Паланы.
— Надо нам с тобой след посмотреть. Собака-четырехглазка[24] видит насквозь.
— Зачем терять время? — возразил Ома. — Надо поскорее сообщить Отласову.
Юкагиры поспешно возвратились на стоянку. Услышав рассказ Омы об увиденном, Отласов направил с ним и его товарищами четырех служилых людей для полного проведывания таинственных коряков.
Как нарочно понесся лохматый снег, видимость стала куцей. Ширкая лыжами, отряд двинулся в прежнем направлении. Ома уводил его все дальше в тундру, выразив печаль, что снег мог засыпать коряцкие следы.
Опустились липкие сумерки, и путникам ничего не оставалось, как заночевать. Казак Евдоким Старловский начал разжигать костер.
— Отласов будет переживать, — сдвинул он лохмы бровей.
— Вся надежда у него на нас, — вздохнул Матюшка Прибылов.
— Знамо дело, — поддакнул Архип Микитин.
Самый молодой из казаков, Яшка Волокита, подбрасывал сушняк в костер.
— Плохо, что спальные мешки не взяли, — огорчился он.
— Переможем и в кухлянках, — наставительно сказал Старловский. — У казаков обычай таков: где просторно, там и спать ложись.
Он стал умащиваться на ветках, положил рядом ружье, а под голову — скрюченные наплечным ремнем ножны с палашом. Ома бросил на него проницательный взгляд.
Казаки крепко уснули, не слыша волчьего воя. «О-о-о! У-у-у!» — унылый вопль доносился из тундры…
Отласов забеспокоился: к ночи отряд Старловского и Омы не вернулся на стоянку. Что могло случиться с разведчиками, неужто они попали в ловушку? Он видел, что юкагиры-погонщики, пасшие возле стоянки оленей, то и дело прислушивались к сумеречной тундре.
Где-то в середине ночи Владимир вышел из чума. Ветровой снегопад стих, но небо заволокли тучи, лишь звезда Полярная моргала потерянно. Издалека доносился волчий вой, от этого воя стыла в жилах кровь…
То ли волки разбудили Яремку, то ли морозец. От луны падал на снег бледно-голубой свет. «Надо подложить в огонь хворосту», — подумал погонщик. И вдруг увидал страшную картину, которая вряд ли могла ему присниться… Ома и Тыкно вонзили ножи в спящих казаков — один в Старловского, другой — в Прибылова. Так убивают лежащего на земле связанного оленя — одним ударом в сердце. Тыкно заколол и третьего казака — Архипа Микотина, а Ома занес нож над Яшкой Волокитой…
Яремка упал на Яшку, заслонив его своим телом, а родич родича не убьет — таков обычай юкагирский.
Ома пытался оттащить Тугуланова, орал:
— Ты, наверно, ел сердце куропатки, потому такой трус…
И нанес-таки Яшке четыре неглубоких раны.
Неожиданно вмешался Тыкно:
— Не убивай Яшку, путь будет нашим ясырем.
Ома вытер о снег окровавленный нож. У погибших убийцы взяли ружья и палаши, но кухлянки с них снимать не стали, следуя поверью: кто наденет одежду мертвого, умрет сам.
Яремка присыпал Яшкины раны золой, а Ома скривил толстые губы:
— Что-то шибко о нем заботишься. Не затеял ли что? — и со злостью связал казаку руки и ноги.
Лежал Яшка мешком, глядел на бездыханные тела своих товарищей, и у него источались слезы обиды и гнева… Когда убийцы немного отошли, прошептал Тугуланову:
— Слухай, Еремка, как бы сообщить Отласову?
— Однако я подумаю…
Еремка услышал, что Ома и Тыкно решили направить к стоянке молодого юкагира Ахачу, который должен был сообщить родичам: пора выходить на тропу войны. Выбрав мгновение, тайно сунул Ахаче наушко, оторванное Омой с его шапки, и кусок бересты, на котором было нацарапано «знамя» — лук с натянутой тетивой и стрела. Боязливо положил Ачах эти предметы за пазуху, а Еремка тешил себя мыслью: «Волотька догадается, что произошло убийство».
Когда Ахач ушел, Ома с Тыкно снова стали озабоченно переговариваться. Еремка уловил, что Ома пойдет на утесы к корякам, не желающим платить ясак, и подговорит их к совместному выступлению против русских.
«Хорошо, что я дал знать Волотьке об убийстве. Теперь он будет настороже», — думает Еремка. Но получилось совсем не то, что ему хотелось: Ачах не передал Отласову Еремкины знаки, извещавшие о преступлении в тундре. Посыльного остановил не только страх перед Омой, он попал под настроение родичей, недовольных камчатским походом, сообщил им о случившемся в тундре и перешел на их сторону.
Владимир спал плохо. Вот уже вторая ночь проходит, а никаких известий от Старловского и Омы нет. «Утром отправлю на поиски Евсеева с Енисейским, выделю им несколько казаков и юкагиров».
На рассвете увидал оленные упряжки, двигавшиеся к стоянке со всех сторон. «Значит, спустились коряки с горных острожков», — догадался он. Еще более неожиданным было то, что навстречу им ринулись на лыжах многие юкагиры из отряда. А пастухи-юкагиры, вернувшиеся на стоянку, сообщили, что видели среди коряк Ому, Тыкно и Еремку. «Неужели и Еремка переметнулся? — кольнула Владимира обида. — А где же посланные в тундру казаки?..»
Свист стрел вывел Отласова из замешательства и растерянности. Белая шапка была сбита с его головы.
— Надеть куяки, в ружье! — кричит он и поднимает свою шапку.
И вот уже сам он в куяке — панцире из железных пластин. Звякнул металл от наконечников стрел. Одна стрела остро впилась в левую ногу, и окровавленный наконечник удалось с трудом вырвать. «Только бы не ядовитый…» — ворохнулась мысль.
— Ивашку Стадухина убили! — донесся крик Афанасия Евсеева. — Стреляйте лежа!
Возгласы смешались — такой гвалт бывает на пожаре. Иван Шмонин подтолкнул Дмитрия Тюменского:
— Ложись, а то твоя туша дюже заметна.
— Ничего. На мне много сала. Меня не всяка стрела возьмет. А ежли в тебя вдарит, то сразу кость задребезжит.
Стрела звякнула о большой медный чайник, висевший на рогульках, и сделала на нем вмятину. Он когда-то был привезен из Москвы отцом Владимира Отласова, а в походе, с легкой руки Дмитрия Тюменского, его стали называть «чалдонским», потому что чалдоны (сибиряки) после обеда пьют чай на полосе (при косьбе сена и жатве хлеба). «Надуютца и снова работают», — пояснил Тюменский.
Обороняющиеся легли за нарты. Крики поутихли. Владимир огляделся: противник раза в три превосходил его людей по численности. С той стороны прогремело несколько ружейных выстрелов. «Захватили ружья у казаков», — прожгла догадка. Владимира обуяла злость и на коряков, и на своих изменников. Взгляд стал резким и непреклонным.
Обрадовало то, что казаки и промышленные люди открыли дружную стрельбу, от грохота раскалывался воздух. Верные юкагиры стреляли из луков.
— Держитесь, братцы! Стреляйте залпом! — призывал Отласов.
Взяв мушкет убитого Ивашки, он насыпал на полку пороху, впился глазами в прицел, нажал спуск. Вверх тормашками свалился с нарты один из коряков, но его подобрали свои. Неподалеку взбрыкнул в упряжке и уткнулся в снег рогами раненый олень.
Наступавших с этой стороны удалось остановить, но усилился натиск справа. Ринулся туда Отласов, подбодрил обороняющихся. Его белая, с красным верхом шапка металась по краям стоянки, летящие стрелы сбивались возле нее в пучок.
Близко к осажденным подъехала упряжка, везшая двоих. Развернулась. Владимир видит: один управляет оленями, а другой целится из лука. У лучника знакомое свирепое лицо — это же Ома. Он натягивает тетиву до отказа…
— Я те покажу!.. — процедил сквозь зубы Владимир и рванул на груди полушубок, чтобы легче было дышать. Стал протискивать в дуло надкушенный патрон с зарядом.
Сбитая стрелой, снова сорвалась с него шапка. Одна стрела впилась в левую руку, две — в правую. Ружье упало на снег.
Владимир увидал злорадное лицо Омы, до него донесся торжествующий крик. Он сумел поднять ружье, хотя стрелы шевелились на руках, как спицы вязальщицы. Но руки у него плохо слушались. Подскочил Афанасий Евсеев.
— Остынь, Володимер, — голос звучит напористо. — Перевязать тебя след. Начальник в бою — считай пол-Бога…
Владимир подчинился. Скрипел зубами, когда в чуме выдергивали из его рук стрелы. «Хоть бы не были отравленными», — снова резанула мысль.
Раны облили вином, засыпали порохом. Стали перевязывать руки и ногу холстиной.
— Быстрее, — торопит Отласов. — Изо всех сил обороняйтесь. Надо выстоять…
Выбравшись из чума, он увидел, что коряки и юкагиры стали стрелять реже, но отходить, судя по всему, не собирались. Еще одна стрела попала ему в ногу правую, но, к счастью, была на излете…
Наступила вьюжная ночь. Порывы ветра колыхали шкуры чума. Владимир полулежал у костра, подсчитывал с Евсеевым нанесенный урон: от рук коряков и изменников-юкагиров погибло двое казаков, было ранено тринадцать (в их числе Отласов), а также трое промышленных людей. Тревожно думалось о четырех казаках, посланных в тундру с Омой: какая участь постигла их?
В полуночное время караульные казаки привели к начальнику Еремку Тугуланова и Яшку Волокиту. У шапки Еремки было лишь одно соболиное наушко. От задержанных Владимир услышал, что произошло с казаками, которых отправил с Омой на поиски корякского следа. К двум казакам, убитым в бою, пришлось добавить еще троих, зарезанных Омой и Тыкно.
Яшка, вытирая слезы, рассказал, как спасся от ножа Омы благодаря Еремке, а сегодня ночью тот развязал его, и они скрытно вернулись в свой лагерь.
— Слава Богу, что метель разыгралась, а то бы нас могли схватить, — Яшка снял малахай, чтоб перекреститься, и стало видно, что волосы на висках его снежно побелели.
У Еремки сложилось убеждение, что противник не хочет отступать, а собирается взять осажденных на измор.
Наступил рассвет. В дюке чума (отверстии вверху) подвывал ветер. Владимир ощущал ноющую боль в руках и ногах. С помощью племянника Васьки он вышел наружу и увидел, что отряд по-прежнему окружен, из вражеских чумов, поставленных ночью, синими змейками вились дымки. Вдали паслось много чужих оленей.
Владимир понял, что его люди находятся в мешке, вырваться из которого нельзя, потому что противник намного превосходил числом. В конце концов отряд будет истреблен — так полая вода разрушает сдерживающую ее плотину. И Владимир остро пожалел, что разделил пополам отряд, с которым вышел из Анадырского острожка. Морозко находится сейчас далеко, за Срединным хребтом, и держит путь к реке Камчатке.
Уныло воет пурга, метет поземка. Нарастают сугробы возле чумов и нарт. Караульные похожи на снеговиков.
Отласов вернулся в чум. Лежал на шкуре неподвижно, но мысль его лихорадочно билась, искала спасительного выхода. А как его найти? Его нет. Очевидно только одно: достойно умереть.
С тревожной грызущей тоской вспомнил дом, семью, Степаниду. Не удастся проститься с родными в последний смертный час. И словно видит, что хмурится у жены нежная росшивь бровей, а в приветном голосе слышится упрек: «Что же ты убиваешься, Володимер? У тебя должен быть правильный выбор. Ищи его…»
Вошел Афанасий, снял рукавицы, поправил рыжеватые усы.
— Как твои раны, Володимер?
— Нога мозжит…
— Давай перевяжу…
— Погодь с этим. Мыслишка ко мне пришла.
Разговор их стал глуше и перешел на шепот.
После Иван тишком позвал к начальнику Еремку, и они о чем-то скрытно толковали.
А когда на снег опустилась ночь, Еремка незаметно уехал на оленях. Его крупный звездастый олень первым пробивался сквозь пургу. След от полозьев к утру совсем замело…
Потянулись тягостные дни осады. Тоска и скука разъедали души окруженных. В один из тусклых рассветов Владимиру почудился крик:
— Кейа, кейа, кейа! Какаре, какаре, какаре!
Что за наваждение? Так могла кричать только Ювааль, подражавшая голосу морских птиц. «Наверное, я теряю рассудок», — забеспокоился Владимир.
Диковинный крик услышал в своем стане и Ома. Это же голос Ювааль! «Видно, свихнулся я с ума», — испугался бывший толмач. Он вышел из чума и увидал приближающиеся с тыла оленные упряжки. На нартах сидели казаки в высоких шапках, с ружьями наперевес. Откуда они?
Заорал благим матом, по-юкагирски:
— Сзади казаки! Новое войско! Надо спасаться.
Повторил это по-корякски. Началась суматоха. Коряки начали удирать на оленях, отталкивали юкагиров, пытавшихся уехать с ними. А со стороны нового отряда началась стрельба, и Ома, замешкавшийся со своей упряжкой, был смертельно ранен.
Владимир увидал суету в стане противника, услышал ружейную пальбу. «Неужто начался приступ?» — дрогнуло сердце. Но что это? Коряки бросают чумы и без оглядки удирают. Теперь уж стало ясно, что с тылу ударил по ним отряд Морозко.
— Слава те, Господи! — с чувством произнес Владимир, сожалея, что правая рука не позволяет перекреститься.
— Наши пришли! — прозвенел голос Васьки Отласова, ринувшегося на лыжах вперед.
И вот ликующая встреча двух отрядов. Рукопожатия, обнимки, слезы на глазах. Снова вместе три друга: Отласов, Морозко, Голыгин.
С тяжелым смешком Лука замечает:
— Опять я не дошел до Камчатки-реки. А было до нее рукой подать.
— Хорошо, что выручил, не подвел… — Владимир хотел похлопать друга по плечу, но сморщился от боли в руке.
— Вы вот его благодарите, — кивает Лука на Еремку Тугуланова.
Погонщика Отласова считали главным героем, это он известил Морозко о смертельной опасности, нависшей над другим отрядом.
— Мужик что надо, прямо из огня рвет, — хвалит его Лука.
Играющими рыбешками всплескивают Еремкины глаза, но они вянут, когда Лука говорит:
— Оленей загнал, но до нас добрался.
Жалко Еремке оленей, особенно головного, с вызвездью на лбу.
Понуро стоят в сторонке юкагиры-изменники, но нет среди них возмутителя Омы и его главного сообщника Тыкно — они сбежали с коряками, но раненый толмач вряд ли выживет. Несколько коряков попало в плен, их содержали под караулом как аманатов.
Среди тех, кто прибыл с Морозко, Владимир увидал шамана Хэчгылхата, поправлявшего на поясе соликамский нож. Спросил Луку удивленно:
— А шаман почто с вами?
— Показал сюда прямой путь. А за это я ему отдал свой нож.
— А кто это на собачьей упряжке?
— Как кто? — рассмеялся Лука. — Ювааль…
— Да, да, баба, — похотливо улыбается шаман.
Владимир обомлел от неожиданности:
— Откуда она взялась?
Встрял в разговор Иван Голыгин, пояснил сморщившись:
— Пристала, как банный лист…
А Лука стал со смаком рассказывать:
— Едем вдоль Люторского моря. Гляжу: на байдарке человек плывет, среди льдин правит. Потом как закричит чайкой… Голос ее сразу признал. Ну, дождались, когда подплывет. Сказала, что «Волотьку хочет видеть». Не желал я ее с собой брать, а она ни в какую: хочу к Волотьке Отласу — и все. Сменила у люторов лодку на собак и приблудилась к нам. Бедовая баба…
Нахмурился Владимир, а сердце у него сладко замерло…
С Ювааль уже разговаривали спасенные казаки, знакомые ей по Анадырскому острожку. Они смущенно, с плутоватой улыбкой отошли, когда к ней направился, прихрамывая, Владимир.
— Зачем приехала? — чужим голосом спросил он.
Ювааль взглянула на него искоса:
— Тебя хотела глядеть, — в глазах ее вспыхнули ослепительные искорки, словно отблески моря, играющего на солнце. — Тебя помогать буду. Пуговка на рубаха зашью. Рука-ноги буду лечить. Травы прикладывать. Из ложка кормить…
— Я сам вылечусь, — сощурил глаза Владимир, ему стыдно было за то, что общается с женщиной, из-за которой когда-то изменил жене.
Круто повернулся и, сморщившись от боли, закултыхал в свой чум, который занимал с племянником Васькой…
Одного из пленных коряков Отласов направил к сородичам с требованием уплатить ясак, иначе аманатов не отпустит и сожжет остроги на утесах. Посыльный прибыл со старейшиной Ачем, который доставил повольный ясак. Жидкие усы Ачи купаются в льстивой улыбке, но не может он скрыть сердитость лица, когда бросает взгляд на Морозко. Если бы не этот долговязый «Мороско», ни за что бы не выпустил Отласова из окружения, весь бы его отряд истребил, включая юкагиров, поживился бы множеством оленей. Погодите, попадетесь мне в узком месте… Узнаете, что оленные коряки — воинственный народ, перед ним трепещут пенжинцы и люторы…
Шаман Хэчгылхат согласился показать отряду прямой путь к устью Кыгыла (Тигиля) и, к удивлению Отласова, никаких подарков за это не потребовал. Не знал командир, что у шамана думка зреет: украсть Ювааль, которая ему шибко приглянулась и могла бы стать третьей женой.
Видя, что коряк заглядывается на женщину, Иван Голыгин прикидывал в уме: «Хоть бы забрал ее к себе. Бабы — это переметные сумы». Беспокоился, что Володька сызнова впадет в грех, забудет свою законную жену Степаниду.
Опасения его оказались не напрасными. На первой же после отъезда с Паланы стоянке Ювааль перебралась в чум начальника отряда, и стали они жить вдвоем.
Хэчгылхат ходил как в воду опущенный…
В чуме, у замирающего костра, лежал Владимир вместе с Ювааль, ощущал щекой ее жестко-щекотливые волосы. Она ему лепетала о том, как услышала, живя у родичей, что он стал в Анадырске настоящим начальником (лыгнайытом) и пошел с отрядом в дальнюю землю, что лежит где-то за Люторским морем. И решила она его найти. А что ей было делать? Род кереков маленький, все мужики женаты, а второй или третьей женой ей быть не хотелось. И поехала в полуденную сторону: сначала на собачьей упряжке, а потом, от Караги-реки, на байдарке…
На сердце у Владимира кошки скребут, оттого что снова изменил своей жене. Но что ему делать? Разве можно отогнать женщину, которая хочет залечить твои раны золой от заячьей шерсти? И кто знает, сколько ему еще осталось жить? Может, завтра пронзит его смертельно корякская стрела…
Юкагиры-изменники, захваченные в плен, просили Отласова отпустить их домой и при этом утверждали, что старейшина Почина, как говорил им Ома, захватил Анадырский острог.
Уверение о захвате Анадырска прямо-таки бесило Владимира. По сведениям, полученным от коряков, он знал, что Почине не удалось взять и сжечь острог, хотя он подступал к его стенам. Пришлось просить Хэчгылхата раскрыть изменникам настоящую правду, что тот и сделал с помощью толмача Ивана Енисейского. После разъяснений шамана перебежчики стали заявлять о своей покорности, но казаки смотрели на них неприязненно.
7
Придерживаясь морского берега, отряд двигался в полуденную сторону. На востоке, в многоверстовой дали, мрачно чернели гольцы — лишенные растительности горные вершины, и казалось, что они нарисованы тушью на голубом полотне неба.
Снег стал жухлым, нарты вязли в нем, олени выбивались из сил. Оттаивали тундряные болота, пройти через них еще было можно, однако вода прибывала и болота вот-вот превратятся в непроходимую топь. Яремка шел впереди каравана, ощупывал палкой лед, чтобы не угодить в пучину. Переминаясь с ноги на ногу, он долго не решался сделать первый шаг…
Солнце удивляло радостной улыбкой. Шалая, неслась с гор вода. И вот уж нарты мнут робкую зелень молодого разнотравья. Деревья стояли лишь слегка опушенные набухшими почками, но вскоре враз все изменилось. Владимир с изумлением смотрел на лес, нежно позеленевший, а местные травы — шеломайник, баранник, медвежий корень, лабазник — стояли уже густой щеткой. «Дотянем до Кыгыла, а там оставим нарты и пересядем в деревянные седла», — решает Владимир.
По Кыгылу вода шла большим потоком, на перекатах волна кипела бурой пеной. Отряд остановился возле устья Кыгыла, впадающего в небольшую, версты три в длину, губу. От верховья этой реки лежал путь через хребет на реку Камчатку, и Владимир знал об этом, но мысли его были заняты другим: надо дальше идти на юг, покорить живущие там народы, разведать, где находится Индейское царство, а уж после этого завернуть на реку Камчатку. Глядя на несущийся поток, он думал о том, что для перевозки людей и грузов придется сделать плоты, а олени пойдут вплавь…
На пристанище жизнь шла обычным порядком: ставились чумы, варили чай из чаги, поблизости паслись олени. Вместе с Ювааль (она поддерживала его под руку) Владимир пошел поглядеть на море, к которому близко подступили скалы с разноголосьем птиц. На ржавцах (родниковых болотах), заросших травой, завершали зимовку грациозные лебеди-кликуны. Морские волны качали много уток-морянок (нырков) и каменушек, водившихся в скалах, а также белоснежных чаек.
— Кейа, кейа, кейа! — голос Ювааль сливался с криком чаек.
Солнце вдруг подернулось дымкой, она густела, уплотнялась на глазах, и превратилась сначала в серо-белую, а потом в темно-серую непроницаемую гущу тумана. В этом тумане скрылось пристанище, к нему можно было идти, лишь улавливая голоса. Владимиру показалось, что казаки о чем-то громко спорят.
Когда он вернулся, Морозко предложил: отряду сначала пойти на Камчатку-реку — объясачить тамошний народ, построить зимовье, потом вернуться на Кыгыл, чтоб пойти на юг. Владимир возразил, отстаивая свою точку зрения, и тут выявилось, что многие казаки поддерживают Луку.
— Можно и разделить отряд, — резко бросил Морозко. — Созывай завтра Круг.
Отласов промолчал, стиснув зубы, понимая, что без него велись разговоры о дальнейшем пути отряда и они зашли слишком далеко…
Утром туман начал рассеиваться. Часть его опадала изморозью на траве и камнях, часть поднималась кверху клочьями, сгущаясь в низкую свинцовую облачность и затягивая все небо.
Собрался казачий Круг, на нем взмахивали руки, сотрясались бороды. Людской гвалт напугал птиц: от него чайки закричали тревожно, гуси-кликуны взлетели испуганно.
Потап Серюков шмыгнул крупным носом, выпалил громко:
— Надо Камчатку-реку проведать. Перво-наперво. Я так считаю.
Его поддержали голоса:
— Верна-а!
— Слых есть: там соболя уйма!
— И рыбы много!
Владимир сердито пожевал губами, поднял руку, резанул собравшихся глазами:
— В том, что тут говорено про Камчатку, есть резон. Только не должны мы быть близорукими, не видеть дальше своего… огорода. Надобно разведать весь Камчатский Нос, до сих пор нет никакого чертежа этой земли. Посему пойдем в прежнем направлении.
Взвились выкрики:
— Хошь ты и пятидесятник, а должен всем миром решать!
— С полчанами треба советоваться!
— Походного атамана выбирают!
— Может, расколоть отряд хочешь?
Владимир задыхался от негодования, на щеках выступила белизна.
— По должности я приказной. Выполняйте мое распоряжение, — голос у него дрожащий, с зазубриной.
— Тю, приказной, — послышался смешок. — Теперича за тебя Посников.
— Я ему острог не сдавал…
— Тогда напишем тебе челобитную, — неожиданно предложил Морозко. — И кто за Камчатку-реку — все руки приложим.
После мига затишья опять загудели голоса:
— Верна!
— Чтоб был документ!
— И мы согласны подписать, — донеслось со стороны промышленников, стоявших кучкой поодаль.
С общего согласия определили подьячим Ивана Енисейского, поставили для него две нарты — одна на другую — это вместо стола. Нашлись бумага, гусиное перо и фарфоровая чернильница. Моргая белесыми ресницами, Иван заскрипел пером, начал писать вступление, обращаясь к государю…
В это время поднял руку Иван Голыгин, начал извиняющимся голосом:
— Володимера я давно знаю и уважаю. Казак он бывалый, крепкий, не пугливая курица. Но есть у меня, служивые, одно сумление. Говорят: артель атаманом крепка, — голос его стал тверже, — а наш командир держит под боком иноземку.
Владимир понурил голову и тупо, будто оглушенный обухом, воспринимал неожиданные слова Голыгина:
— Так не годится. Где сатана не сможет, туда бабу пошлет…
Добавил перцу Филат Верхотуров, казак колючий, занозистый:
— Если начальник обабился, где ему за делами досмотреть? Вот пример: до сих пор, — он помахал пальцем, — изменники-иноземцы не наказаны.
— Не хотелось ослаблять отряд, — буркнул Отласов.
Иван Енисейский зачитал челобитную, в которой, после обращения к приказному, выражалась просьба: «…не делясь, всем отрядом идти на реку Камчатку и проведать, какие там люди живут».
Под челобитной приложили руку все казаки и промышленные люди.
— Одним дыхом живем, — удивленно развел руками Енисейский.
Нетерпеливо ждали, что скажет Отласов, а тот вышел из круга и прихромал к стоящему одиноко шаману Хэчгылхату. В ту сторону повернули головы участники собрания.
— Бери в жены Ювааль, — донесся твердый голос начальника.
Глазки шамана сразу замаслились.
— Ювааль? Хоросо…
Владимир вывел из чума керечку и подвел к шаману:
— Будешь его женой.
Ювааль недоуменно сморщила носик.
— Я твой жонка.
— У меня свой жена, — злобно передразнил ее Владимир. — В Якутске…
Широко улыбаясь, шаман вытащил из-за пазухи шкурку красной лисицы:
— Подарка тебе, Волотька.
Отласов отстранил рукой лисицу:
— Людьми не торгую.
Когда он вернулся в круг, казаки смотрели на него выжидающе:
— Скажи по существу.
— Согласен ли с приговором?
— Пойдешь ли на Камчатку?
Владимир сделал шаг вперед, ломко улыбнулся:
— Чего мне муслякать? Сила и солому ломит… Идем на Камчатку одним отрядом…
Его прервал близкий крик чайки, похожий на детский плач. Этот крик издала Ювааль, отъезжающая на оленях с шаманом, он прожег Владимирово сердце…
В тот же день он приказал дать страсть 28-ми изменникам-юкагирам, их били батогами на тех же нартах, где писалась челобитная. Душераздирающие крики, усиленные эхом скал, взбудоражили морских птиц. Утки-каменушки раньше времени полетели к своим убежищам в утесах. Лишь уткам-морянкам хорошо: нырнут в воду и ничего не слышат.
Утром отряд ждала еще одна новость: темной ночью сбежали на Анадырь 28 наказанных батогами юкагиров. Теперь они уже были далеко, их не догонишь.
Когда были навьючены олени и люди сели в седла, Владимир остро осознал, насколько поредел его отряд. Еще с Пенжины он отпустил с ясачной казной и отпиской в Якутск четыре человека во главе с Алексеем Пещерой, трое казаков были предательски убиты в тундре, двое погибли во время Поланского боя. В отряд влились Лука Морозко с Иваном Голыгиным и еще двое казаков, прибывших с ними. Теперь насчитывалось 55 казаков и промышленных людей и 30 юкагиров. Среди казаков и промышленных людей были раненые и больные…
Ехали по тропе, повторяющей излучины Кыгыла, и вскоре не стали слышны крики морских птиц. Какой-то чертовщиной представлялись заросли каменных берез на склонах. Видно, от бешеных ветров, набрасывающихся с моря, стволы искривлены, как бы сгорблены от старости. Владимир уже знал, что их топором не разрубишь — древесина крепка, будто камень…
Путники увидели «щеку» — возвышающийся стеной каменистый берег — он тянулся версты три. За «щеками» стоял Кохчинский острожек. Князцом здесь был Велле, что по-корякски означает «Ворона», мясистый, с лохматыми черными волосами. Без лишних слов он согласился уплатить повольный ясак.
«Прослышал о бое на Полане», — догадался Владимир и подарил ему нож в кожаном, с причудливым рисунком, чехле.
Восхищенные огоньки замерцали в глазах у Велле, он живо прицепил нож к своему поясу. Жирно улыбался, а сам завидовал большому количеству оленей у пришельцев. Взгляд у него был цепкий, когтистый…
Глава 6
1
Весна пробралась и к вершине перевала. Поднялся из снега кедровый стланик, галдели кедровки, выискивая оставшиеся шишки. Был слышен в небе гусиный переклик.
Путники месили сырой снег, старались обойти заросли стланика и каменистые места. Чтобы помочь оленям, пришлось часть клади взвалить на свои плечи и идти пешком. Люди устали, по лицам льется пот, но весна освежает душу, солнце улыбается с веселым прищуром, счастливые дни обещает. Многие казаки сменили лохматые шапки на валяные, оленьи парки — на кафтаны разного покроя: чекмени, зипуны, однорядки, шабуры… Одежда бросалась в глаза своим многоцветьем.
Еще на Кыгыле Отласов спрашивал кохчинских вожей, как быстрее добраться до реки Камчатки, Большой реки, по-ихнему. Они нарисовали на снегу множество правых притоков Кыгыла, близко подходящих к правым притокам крупной реки Коочь, впадающей за Срединным хребтом в реку Камчатку. Рисунки выглядели голиками-вениками, почти соприкасающимися друг с другом. Но самый прямой путь вел с вершины самого Кыгыла на реку Канучь, левый приток Камчатки. Именно это направление и выбрал Владимир.
Теперь его обрадовало сообщение вожей, что внизу увала, по которому спускался отряд, уже протекает река Канучь. Пока был отдых на привале, он с Лукой Морозко спустился по затравевшему склону к реке. Средь редколесья показалась Канучь — разнузданная и гремучая. С удивленной улыбкой глядели на нее Отласов и Морозко, ощущая, что находятся уже на стороне камчатской.
Но что это? Вблизи речки, у подножья старой лиственницы, медведь-пестун возится с какими-то корешками. Владимир и Лука крепче сжимают в руках ружья.
— Давай шуганем его… — с придыханьем говорит Лука.
— Погодь, — останавливает его Владимир. — Давай поглядим…
Вскоре медведю надоело прежнее занятие. Он поднялся на небольшую горку-снежницу, сел на нее задом и скатился вниз.
— Хитер, черт лохматый! — восхищается Лука.
Медведю забава понравилась. Тут же он встал на четвереньки, поднялся вверх, всхрапывая от восторга, снова понесся вниз на собственных «салазках». Так он повторил раз семь, пока не услышал шум множества живых существ, спускавшихся с большой горы. Почуяв опасность, встал на задние лапы, покрутил носом, начал оглядываться. Испугавшись, ринулся вниз по берегу, с треском ломал сухие ветки.
Рассказ Отласова и Морозко развеселил их товарищей, спустившихся с горы. Раздались восклицания:
— Да, лесной архимандрит тут разгуливал!
— А вот его «катушка»!
— Кто видал, чтоб медведь летал: он пеший, как леший!
Отряд двинулся вниз, часто повторяя изгибы реки, топтал всходы травы, робкие, нежно-зеленые.
Уже чувствовалось приближение большой реки — и во влажности воздуха, и в густом шуме переката, и в печальном крике чибиса, и в сыром запахе подмокшей ольхи. Просторно сверкнула полоса воды меж ветвей — это уже Камчатка.
Шумной толпой высыпали путники на галечную кромку берега, глядели, как быстрится река, умывались, разбрасывая зернистые брызги.
«Здравствуй, река заветная!» — мысленно восклицает Владимир и черпает ладонью воду — еще мутноватую, паводковую. Встреча с рекой отозвалась в его сердце радостным всплеском. Если б знала Стеша, где он сейчас находится и что испытывает! Даже мелкий холодный дождь, срывающийся с неба, не может испортить его настроение.
Для ночевки выбрали место на пригорке, отсюда видны и водная гладь Камчатки, устремившейся в межгорье, и разлив породнившейся с ней Канучи. Липкая темнота окутала лагерь, окрестные горы были лишь смутно очерчены. С переката доносился приглушенный перепляс бегущих волн.
Уснуть Владимир долго не мог — мешали летучие мысли, думалось о том, что он со своим отрядом, возможно, первым из русских достиг Камчатки по суше. Вожи сообщили, что дальше по течению (еще один переход) будет река Коочь — главная из всех рек, сколько их в Камчатку ни впадает. Обитающие на Камчатке и ее притоках люди называют себя ительменами — то есть «местными жителями» в переводе с языка, на котором они говорят. «Их можно наречь «камчадалами», — размышляет Владимир, — слово «камчадалы» оканчивается так же, как «вогулы». Завтра отряд пойдет в сторону реки Коочи, в низовье которой стоит четыре ительменских острожка, главный из которых — Коанным — находится недалеко от устья…
По гористым берегам Коочи карабкался вверх ельник, и казаки сразу назвали эту реку Еловкой. На берегу возвышались островерхие шалаши, они стояли на трехсаженных столбах.
— Много тут балаганов! — вырвалось у Дмитрия Тюменцева, и с этого возгласа ительменские летние юрты стали обозначаться русским словом, напоминавшим те простые хижины, которые ставились на лугу во время сенокоса. Только подниматься в камчадальский балаган надо было по приставной лестнице. Летние юрты и зимние земляные были обнесены валом из щебня и камней и палисадом-изгородью.
Навстречу отряду вышли мужчины острожка, они были в летнем одеянии, а точнее сказать, почти нагие: на каждом был ременный пояс, у которого напереди пришит мешочек для хранения тайного уда, а с другой стороны — ременные мохры для прикрытия зада. При себе имели оружие: в руках луки и копья, за поясом ножи, за плечами колчаны со стрелами. Они и впрямь назвали себя ительменами, подтвердив сообщение вожей.
Про себя Отласов отметил, что ростом камчадалы невелики, широки в плечах, узкобедры, с бородами средними, лицом походят на зырян, только щеки более одутловаты, губы толсты, а рот большой. Волосы на голове блескуче-черные, долгие и жесткие, заплетаются по-женски на две косички. Цвет кожи темно-коричневый, иногда с желтым оттенком.
Надо было объяснить жителям, зачем пришел отряд, но толмач Иван Енисейский плохо понимал ительменский язык, который значительно отличался от корякского. Шевеля белесыми бровями, он все-таки растолковал ительменам, что Отласов и его товарищи посланы в их землю от русского царя, который ныне берет их под свою власть и обещает защиту от любых врагов, если таковые у них имеются.
В доказательство своего миролюбия начальник одарил камчадалов голубым одекуем, и они тут же его поблагодарили. Но особенно они порадовались тому, что посланники русского царя обещают им защиту от погромщиков с низовья Уйкоаль — Большой реки, и дали согласие платить ясак.
Владимир узнал, что в конце зимы здешних жителей погромили ительмены с низу реки Камчатки. Приехали на собачьих упряжках, наелись мухоморов и бросились на острожек, применив свой испытанный прием захвата поселений. Так как ночью острожек не охранялся, враги пробрались к зимним юртам, у каждой из которых было одно отверстие наверху — оно служило лазом, окном и дымоходом. Злые пришельцы взбегали на крышу юрты, напоминающей холм, и угрожали уморить дымом осажденных, собравшихся на зиму несколькими семьями, человек по сто — сто пятьдесят. Боясь погибнуть от дыма и огня, затворники, приставив лестницу, вылазили по одному, и некоторые тут же погибали от ударов по голове колотушкой. Оставшихся в живых налетчики подвергали всяческим издевательствам, а местного князца предали мучительной смерти — у живого вытягивали кишки из живота… Особенно свирепствовал предводитель погромщиков князец Тавача.
Поредел острог после набега врагов, они увезли много пленников, чтоб принудить их к тяжелой работе, а молодых женщин сделали наложницами. Было захвачено не счесть съестных припасов и звериных шкур… Пострадали от грабителей и соседние остроги.
Жажда мщения одолевала с тех пор еловских ительменов. Поможет им наказать врагов русский царь, которого они стали называть «коач иерем», то есть «сияющий, как солнце, государь».
Чтоб подчеркнуть свое значение, Отласов приказал сделать выстрел из затинной пищали. Ее поставили на ножки, направили ствол в сторону реки, и Морозко так грохнул из нее, что ительмены чуть не умерли от страха. Было слышно, что злые духи откликнулись в горах на прогремевший гром.
— Брахтатын! — воскликнули ительмены, приходя в себя.
— «Огненными людьми» нас называют, — пояснил Иван Енисейский.
— Переведи, — обратился Отласов к нему. — Я согласен помочь смирить их хищных соплеменников. На войну поплывем вместе…
2
Чтобы закрепиться на новой земле, Отласов решил построить зимовье из нескольких изб. Место для него выбрал вместе с Морозко — в трех верстах от устья Еловки, вверх по течению Уйкоаль, возле протоки Тоткаменем, где росло много лиственниц и тополей. Надеялся, что со временем здесь будет первый острог — Нижне-Камчатский, а в верховье реки еще предстоит побывать, также как и возле ее устья.
Строительство изб велось под присмотром Ивана Голыгина, имевшего хорошие плотницкие навыки, а Шмонин Иван, страстный любитель париться, настоял, чтоб в первую очередь была срублена баня, и сам заложил под нее первый венец.
Постройку лодок возглавил Лука Морозко, делал их из тополя по примеру камчадалов. Здешние лодки были похожи на русские рыбачьи, и казаки назвали их по-сибирски «батами». Каждый такой челн долбился из одной колоды, носовая часть была выше кормы, а бока делались «разложистыми». В бат садилось по два человека, управлялся он не веслами, а гребком, без опоры на уключину.
На постройку лодок пришел поглядеть Айга, камчадальский юноша, одетый в щегольское платье из замши — и рубашечный ворот, и рукава, и подол обшиты подзором. У него красивые черные брови, глаза настороженные, зверушечьи. Любовался тем, как ловко прыгает в руках Морозко «коашу» («топор»), смачно вгрызается в дерево, щепки то и дело отлетают в стороны. У паренька топор совсем другой — сделан из отшлифованного камня, к которому привязано ремнями кривое топорище, им хорошо не поработаешь.
Просит у Луки топор, чтобы попробовать его в действии.
— Та (возьми), — слышит в ответ.
Секира была послушна в его руках, не ломалась, не срывалась с ручки. Что за диво! Если каменным топором лодка вырубалась из тополя за три года, то железным чудодеем можно было сделать ее за несколько дней. Да будь у Айги такой топор, он бы считал себя самым богатым и счастливым человеком!
Словно угадывая его мысли, Лука предлагает:
— Бери себе. Та. Насовсем, — и хлопает растерявшегося парня по плечу. Рука у него тяжелая, но добрая…
Пристально вглядывался Владимир в привычки народа, который он начал подводить под государеву руку. Ловля рыбы была главным занятием у мужчин — от этого зависела жизнь камчадалов и летом, и зимой. В местном календаре даже значился месяц «красной рыбы» («купше»), когда был разгар ловли. Преобладала «юкола», вяленая рыба, она делалась из всех промысловых рыб, но преимущественно из кеты. Приготовлялись также кушанья из икры.
Женщины пластали и чистили выловленную рыбу, выделывание кож, шитье из них платья и обуви — также их занятие. Среди мужчин нет портных и сапожников, приняться им за такое дело считается бесчестьем.
Однажды Владимир ходил с Еремкой посмотреть оленей, пасущихся на берегу Еловки, выше по течению.
— Вожи тут домой ходи. На Кохчу, — сказал Еремка в пути.
— Значит, и отсюда можно попасть на Кыгыл, — заключил Владимир.
— Чего же нельзя? Очень можно, — согласился Еремка.
Идти было тяжело. Многие травы превышали человеческий рост. Шеломайник вымахал на полторы сажени и с этой высоты тряс белой челкой. Даже в ясную погоду широкие листья его хранили чуть не по кружке воды, заденешь растение — и все это выльется на тебя. Всех выше поднялся медвежий кирень — свои зонтики выкидывал на две с половиной сажени.
За кедровым стлаником — веселая желтень сараны, вьющейся локонами. Владимир вспомнил, что на Урале сарану-лилию называют купальницей. Камчадалы очень любят ее клубень — дикий чеснок, им лечат от любых болезней.
От камчадалов Владимир узнал, что водится удивительная, хотя и низкорослая, трава агатка — из нее получают сахар и сладкую приправу. Эту траву очищают от кожицы, а потом высушивают на солнце, и на ней появляется белая пыль — сладковатый сахар.
Васька Отласов по-телячьи приглядывался к женщинам: у них широкие плоские лица, толстые губы и маленькие раскосые глаза с лукавым выражением. На голове очень длинные, жесткие, блестящие волосы черного цвета, женщины то и дело почесывают их рукой.
Паренек обратился к толмачу Енисейскому:
— А чо это бабы все голову царапают?
Иван объяснил, что к своим волосам они чужие волосы пришивают, те и другие заплетают в маленькие косы и за спину заметывают. И до самой смерти косички не расплетаются.
Енисейский кисло усмехнулся:
— Оттого у них и головы зудятся.
Васька видит, как женщины рвут крапиву, мочат ее, мнут ногами, обдирают и кладут под балаганы, из нее будут сплетены рыболовные сети. Одна обольстительница, довольно красивая, искоса поглядывает на молодого казака, странно белокурого, а сама хладнокровно жует черемшу и еще какую-то зелень (собирание трав тоже занятие женское).
У Васьки появился приятель — ительмен Кешлея, осадистый, с выпуклым животом, растянутыми губами, смолистые глаза смотрят плутовато. Он учил молодого русского разговаривать по-камчадальски.
Однажды Васька пошел за водой, размахивая «чалдонским» чайником, весело напевая: «Лю-ли, ой лю-ли». Его остановил Кешлея, невесть откуда взявшийся и, широко улыбаясь, позвал к себе в гости. При этом часто употреблял слово «друг», перенятое у русских. Васька согласился, полагая, что вода в Еловке не переведется.
Поднялись в балаган по лестнице. Хозяин заставил гостя сесть на помост, а сам накрошил ножом большой кусок китового жира. Потом стал перед гостем на колени, и стал совать ему в рот жирный кусок. Гость морщился, отворачивался, но хозяин, сердито скаля зубы, заставлял есть.
— Та! (На!) — приговаривал он.
Васька слышал, что у иноземцев существует закон гостеприимства, по которому обида будет несносная, если гость от еды откажется. Он взял в рот часть куска, а хозяин отрезал у его губ то, что осталось.
Морщась, как от зубной боли, Васька попробовал жевать… Взглянув ласково на чайник, Кешлея снова стал пихать жир в рот гостя.
— Та! — свирепел он.
Пытка продолжалась долго. Васька понял, что хозяин хочет заполучить приглянувшуюся ему вещь.
— Возьми! — подавленно махнул рукой в сторону чайника.
Лицо хозяина расплылось в улыбке. Он бережно проводил гостя по лестнице.
Узнав о случившемся, Владимир разбушевался:
— Зачем ты подарил? — ругал он племянника. — Чайник достался мне от моего отца, твоего деда. Он привез его в Якутск из Москвы. Понимаешь? Из Москвы!
— Коли б знать… — кисло отвечал Васька.
Владимир решил послать казаков Шмонина и Тюменцева, чтобы они забрали чайник у Кешлеи, но его остановил Иван Енисейский:
— Остынь, Володимер. Не след так поступать. У иноземцев считается бесчестьем требовать подарок обратно. Все жители обидятся, могут против нас восстать.
— Так что же делать?
— Надо, чтобы он сам подарок отдал. Без всякого намека. Тут треба крепко подумать…
Иван Шмонин истопил новую баню, на полок принес много вяленой кеты и пригласил в гости ительмена Кешлею, стал его потчевать, не поддавая пару.
— Ешь, все скушай.
Когда Кешлея приглашает друга попариться, то не только готовит ему кушанье на десятерых, но и жарко топит для него земляную юрту. В юрте гость и Кешлея раздеваются донага, хозяин изо всех сил угощает друга и поливает воду на каленые каменья в очаге. Он старается принудить, чтобы гость взмолился и просил бы свободы от обильной пищи и смертельного жару. А сам в это время ничего не ест и из юрты волен выходить в любое время. Спастись от пищи и жары гость может только чем-то откупившись — это почитается знаком настоящего дружества.
Но сейчас жар слабый — это не по-дружески. Плохо встречает гостя Иван, такого камчадалы не прощают. Из-за небрежного хозяина, нарушившего закон гостеприимства, не раз возникали между родами войны.
Заметив недовольство Кешлеи, Иван изо всех сил наподдавал воды на огромные раскаленные камни. От дикой жары даже самому стало невтерпеж, и пришлось, как ошпаренному, выскочить в предбанник и захлопнуть дверь.
Но дверь приоткрылась, дохнуло жаром, показалась лохматая голова Кешлеи. Губастое лицо выражало страдание и мольбу:
— Бери мой парка.
Иван отрицательно качнул головой.
— Бери мой собака.
— Нет.
— Бери мой чайник…
Иван утвердительно кивнул. Крикнул:
— Выходи!
Иван принес чайник начальнику отряда и, стараясь сдержать улыбку, рассказал, как торговался с Кешлеей. Слушая его, Владимир смеялся от души:
— Ну, брат, ты учудил… — а потом враз стал серьезным: — В походе чайник — первейшая вещь.
3
В недостроенной избе гудит скопище комаров. Они разбудили Владимира на рассвете. А может, и беспокойство помешало ему выспаться: предстоит выступление против низовских камчадалов, живущих почти у самого моря. Сколько же посадов (городков, поселений) встретится на пути к ним? От здешних ительменов узнаешь мало путного, они хорошо считают до десяти, в лучшем случае до двадцати (по числу пальцев на руках и ногах), а дальше смущенно теряются. Идти вслепую — значит рисковать отрядом. Низовские ительмены могут его истребить, как чукчи, уничтожившие приказчика Кузнецова с товарищами. Надо отправить разведчика вниз по Камчатке-реке.
Своими мыслями Владимир поделился с казаками, и поплыть в разведку вызвался Лука Морозко. Сверкнув глазами, Лука выкрикнул:
— Оденусь под камчадала. Возьму с собой Айгу и поплывем на его бате. Разузнаем все скрытно…
— А за сколь дней управитесь? Камчадалы говорят, что до моря ходу два-три дня.
Лука сдвинул брови:
— Недельки, пожалуй, хватит. До устья доплывем, бросим там бат, а оттуль вернемся пешими…
На берегу реки Иван Голыгин подстригал «под камчадала» Луку, сидящего на пеньке. В одной руке у него ножницы с большими, фигурно изогнутыми петлями, в другой — гребень. На хитроумное действо глазели казаки и промышленники. Иван укорачивал бороду, с гребня слетали на рубаху белокурые волосы, похожие на моховки от перьев.
— Ты ему косички заплети, — подсказывает Иван Шмонин.
— Баба я, что ли? — бурчит Лука.
— Тебе для маскировки лучше плыть нагим, — советует Шмонин, — а спереди наденешь мешочек…
— По мешочку сразу узнают чужого… — отшучивается Лука при общем смехе.
В ночь перед отъездом Айга проснулся от ветра. Юрта содрогалась. Ветер то свистел, то завывал собакой. Со страхом суеверным думал Айга о том, как рождается ветер. Главный бог Кутха создал в человеческом образе духа Балакитгу и поселил на облаках. Этот Балакитг имеет кудрявые предолгие волосы, которыми производит ветер по своему желанию: сильно и долго качает головой над каким-нибудь местом.
А потом прокатился гром, будто кто-то бубен бросил оземь, на самом деле это Кутха и правая рука его — Билючей — лодку с реки на реку перетаскивают.
Айга вспомнил, что у русских есть свой Бог-громовик, нарисованный на доске, называется Илья Пророка. С помощью его Лука Морозко подводил ительменов под присягу — «шерть»: показывал то на бородатого Илью, то на ружье, давая понять, что изменников Бог накажет огнем. Присягавший отвечал: «Инмокон кеим метын метик» («правда, что я тебе не солгу»). Сильнее этой клятвы нет…
Не спится Айге. Печаль гложет его сердце, потому что остался без близких родных и живет в летней юрте один. Предводитель врагов-пришельцев Тавача убил его отца и взял в плен мать и двух сестер. И самого Айгу чуть не убили, когда пытался защищать родных, ему пришлось укрываться в зарослях.
Сегодня он поплывет с Лукой в низовье, где проживают кровные враги еловских ительменов. Все надо высмотреть у них, чтоб потом отомстить. С собой возьмет деревянного, в яркой раскраске, божка, чтобы умилостивить Кутху…
В отряде ждали разведчиков, считали тревожные дни. Вот пошел уже седьмой день, а их все не было.
Хмуря брови, Отласов сказал Голыгину:
— Ежели сегодня не явятся, завтра поплывем без них.
— Жданье жданьем, а дело делом, — поддержал его Иван.
Лишь к вечеру разведчики вернулись. Их было трудно узнать: лица опухли от укусов мошки, руки в царапинах и ссадинах, одежда изорвана. Только в глазах, ставших большими от худобы лиц, светилась удача.
Торопливо, взахлеб Морозко рассказывал:
— Верст десять проплыли, глядь: справа, верстах в тридцати — сопка высоченная, дымящаяся. Потом увидали четыре острога, в них балаганов четыреста будет. Дальше острогов попадалось столь много, что мы перестали их считать. Удалось спуститься до самого Восточного моря. Перед ним слева, верстах в шести от Камчатки, есть великое озеро. В него заходит много тюленей по речке, впадающей в Камчатку…
— Нерпа, нерпа, — вставил Айга.
— В общем, есть там Нерпичье озеро, — заключил Лука.
Отласов уточнил:
— А видели острог, где князцем Тавача?
При упоминании этого имени глаза Айги стали злыми, он тяжело засопел, взгляд у Луки заострился:
— Острог этот стоит вблизи Нерпичьего озера. Айга самого Тавачу увидал, когда тот с балагана спускался. Выше этого острога мы бат оставили. Возвращались берегом. Особенно мешал ольховый стланик. Меж кривыми стволами тесно переплелись тонкие ветки. Приходилось лезть как через плетень. Помогали медведи, проложившие в чаще свои ходы. Но встречаться с ними не хотелось.
В тот вечер Отласов и Морозко приняли решение: присоединить острожки не с первых, а с последнего, где князцем был Тавача.
— Лучше начинать с самого нижнего, — ломал бровь Владимир. — В случае какой неувязки еловские нас крепко поддержат. Они хотят проучить злодеев.
Лука тыкнул в воздух сжатым кулаком:
— И надо застать Тавачу врасплох. Чтоб не очухался. Иначе созовет родников и скинет нас в реку. Я знаю, как подплыть незаметно…
Казаки и промышленники покинули зимовье на лодках, оставив в нем только юкагиров, стерегущих по очереди оленей.
Возле устья Еловки их встречали союзники, одетые на этот раз в платья из кож оленей и морских зверей. Они ощетинились копьями. Владимир прикидывал, насколько полезны будут еловцы в походе. Эти воины были коренастыми и смелыми людьми, но смущало его одно — оружие каменного века: топоры и ножи сделаны из отполированного камня или отточенной оленьей и китовой кости, деревянные стрелы и копья имели наконечники из заостренных собольих ребер, а тетива луков сделана из китового уса. Грудь и спину воинов закрывали куяки (панцири), сшитые ремнями из мелких продолговатых косточек. Но ительмены были готовы плыть и сражаться со своими врагами. Их баты уже были причалены к берегу.
Все войско собралось на берегу. Русские и ительмены обменивались приветствиями. Начальник поднял руку, призывая к тишине, встал так, чтобы его все видели.
— Казаки, атаманы-молодцы! И наши сподвижники! — крикнул. — На большущее дело идем. Суждено нам подвести камчатских жителей под царскую руку государя Петра Первого. Послужим царю верою и правдою. Будем смелы и решительны, а кто струсит, изменит, того ждет бесчестье и кара Божья…
— Илья Пророка… — объяснял Айга Кешлее. — Инмокан (клятва на правду).
— В лодки! — скомандовал Владимир, а когда расселись в челны, крикнул: — В гребь!
Оторвавшись от берега, лодки одна за другой выкатывались на стремя реки и, словно стая уток, поплыли по течению. Их провожали взглядами молчаливые ительменские женщины и неугомонные ребятишки.
По реке стлался рыхлый туман, цеплялся за зеленые берега, где курчавая непричесанная ольха загораживала от воды осанистые, царственного вида, тополя. С крутых склонов торопились заглянуть в реку островерхие ели, нежно-пушистые лиственницы, дружные стайки берез. Поляны радовали глаз ярким многоцветьем.
Владимир видел, как закипела и поднялась вода в устьях речек, впадающих в Камчатку — это поднималась на нерест рыба. С ликующими возгласами «эв-эч!» Айга и Кешлея, плывущие возле берега, втаскивали в бат рыбину длиною с аршин и весом фунтов в семь. Она блеснула золотистым полукругом. Это была чавыча, которая считается у ительменов самой крупной и самой вкусной.
На рыбу, что кишмя кишела, шло из леса разное зверье. Плывущие вспугивали в прибрежных кустах то соболя, то лисицу, то росомаху.
По обоим берегам появлялись острожки с множеством «летних юрт». Их обитатели недоуменно глядели на вереницы лодок, в которых плыли, кроме ительменов, люди совсем незнакомые, с большими бородами. «Жить вам можно здесь, как у Христа за пазухой, — думал Владимир. — И зачем только вы воюете меж собой?»
В дальней дали, с правой стороны, вздыбилась преогромная сопка, похожая очертаниями на стог сена. Над ней клубился густой дым, облака теснились ниже ее ледниковой вершины. Словно завороженные, глядели на нее Владимир и Лука.
— Вот это да! — прицокнул языком Лука. — Айга говорил, что от нее течет много незамерзающих речек, рыбы в них — уйма. А вон видишь, — показал рукой на другую гору, — походит на зарод сена.
— Да… — кивнул Владимир.
И оба мысленно перенеслись в Якутск, к своим женам, на плечи которых легли летние сенокосные заботы. Томительная тоска охватила их души.
— Накосят ли сена Степанида с Татьяной? — тяжело вздохнул Владимир.
— Должны. Или сами, или внаем отдадут угодья, — озабоченно ответил Лука.
Чувствуя двусмысленность этих слов, оба вымученно улыбнулись.
Путники плыли третий день. На перекатах река сплетала в жгуты свои струи, лихорадочно стучала о борта. Вдали открылось море, над ним густели лиловые тучи, кружились большие чайки-альбатросы. Но глазеть на море было некогда, вот-вот покажется острог, жителей которого предстояло проучить и смирить.
Под завесой прибрежной ольхи тихо подплыли к галечному берегу, с хрустом подтянули лодки и, укрываясь за леском, скопом ворвались в острог. Давнишние мучители еловских камчадалов были ошеломлены, стали разбегаться, но князец Тавача, рослый, со свирепым лицом, издал боевой клич. Враз посыпались из балаганов воины, вооруженные копьями, луками и стрелами, и сгрудились за спиной князца.
С помощью Айги толмач Енисейский разъяснил усть-камчатцам предложение Отласова: вернуть пленных еловцев, подчиниться московскому царю и уплатить ясак. Князец встретил эти слова с негодованием и презрительной усмешкой:
— Мы заставляем других платить нам дань.
Владимир увидел растерянность на лицах еловцев, они забормотали о чем-то испуганно. Некоторые стали пятиться назад, поближе к лодкам.
— Стоять! Инмокан! — разъяренно крикнул на них Морозко.
Отласов приказал нескольким казакам выстрелить в воздух. Ружейный гром, с огнем и дымом, нагнал страху на жителей острога, привел их в замешательство.
— Взять аманатов! Первым — Тавачу! — крикнул Отласов.
Несколько десятков человек было схвачено, в том числе князец. У них отобрали оружие, завязали за спиной руки.
— Освободить еловских полонеников! — услушал Айга. Он залез по лестнице в юрту Тавачи и встретил там мать и двух сестер. Обрадованные, они бросились к нему с объятиями, безудержно плакали. Айга и сам смахнул нечаянную слезу.
— Поедем домой, — утешал он родных, — спускайтесь по лестнице.
А сам задержался в юрте, поджег мох, и, когда стремглав спускался по лестнице, наверху полыхало и трещало сухое корье крыши, взвился черный хвост дыма…
К Таваче подступали освобожденные пленницы (их было много) и, захлебываясь злостью, тыкали ему в живот палками, а он одичало крутил туловищем. С поднятыми копьями стояли перед ним еловцы, в том числе Айга, глаза их сверкали гневом.
Енисейский сообщил Отласову:
— Наши камчадалы просят дозволения расправиться с Тавачей.
Владимир помолчал, прикусив губу. Тяжело произнес:
— Пусть ведут под обрыв. Чтоб бабы и дети не видели…
Труп казненного был сожжен на костре. Пылали юрты тех, кто издевался над еловцами с особой жестокостью.
К Отласову обратился местный шаман и торопливо объяснил, что жители согласны уплатить ясак. Ясак был собран повольный, преимущественно красными лисицами.
4
Те из жителей, что сбежали из Устькамчатского острога, донесли до камчадалов, живущих выше по течению реки, весть об «огненных людях», которые карают непокорных.
Возвращаясь назад, Владимир посещал те многочисленные поселения, мимо которых он с отрядом недавно проплыл. Здешние обитатели встречали прибывших миролюбиво — надо было уважать «огненных людей», к тому же они воочию увидели, что между людьми Отласова и еловскими ительменами существуют доброжелательные отношения. Особенно приглядывались они к начальнику Отласу: на вид суров, непреклонен, глаза зеленоваты и студены, как в речке, текущей из-под большой огненной горы. Но в разговоре терпелив и уважителен, даже не отказался, в отличие от своих товарищей, попробовать любимое здешнее кушанье — «кислую рыбу», пролежавшую зиму в земляной яме…
Наблюдая за жизнью камчадалов, Владимир понял, что для них пушной промысел, так ценимый им и его товарищами, значит совсем мало. Соболей и лисиц тут водится — хоть пруд пруди, но одежда шьется главным образом из оленьих шкур, которые выменивают у оленных коряков на рыбу, деревянную посуду, сарану. А соболя добывают преимущественно для того, чтобы употреблять в пищу. Собольему меху, равно как и лисьему, жители предпочитают собачий — камчатской белой лайки. Мех лайки (длинный, в четверть аршина) считается теплым, прочным и очень ценным, дороже собольего.
Малая добыча соболей объяснялась еще и тем, что эти зверьки зимой перебегали в горы, поближе к горячим ключам и полыньям, где водились птицы. Но камчадалы боялись ходить в горы, опасаясь потревожить злых духов, которые могли спуститься к их поселениям. Они считали, что особенно много духов было на высоких огнедышащих горах, у дымящихся сопок и горячих ключей. Если уж им доводилось идти мимо этих «страшных мест», то тут же бросали злым духам «выкуп» — что-нибудь съестное.
Отласов договорился с камчадалами, что в предстоящую зиму они займутся промыслом соболей, а с наступлением весны сдадут их в счет ясака…
Наконец путники прибыли на Еловку. Казаки и промышленники разместились в своем зимовье и чумах, поставленных рядом. К вечеру собрались на крутом берегу, развели большой костер, на лицах — усталое довольство: и от успешного похода в низовье, и от выпитого по чарке «отласовского» вина.
Отцвела вечерняя зорька. Дрожащие блики огня отражались в притихшей реке. Лука запел своим резковатым грудным голосом:
Не злата труба, братцы, вострубила им…
Дружные голоса подхватили песню, старинную казачью:
Не она звонко возговорила речь,
Возговорил речь Ермак Тимофеевич:
«Ой вы, братцы, казаки, вы послушайте,
Нам на Волге жить — все ворами слыть,
На Яик идти — переход велик,
На Казань идти — грозен царь стоит…
Он послал на нас рать великую,
Так пойдемте же, да возьмем Сибирь…»
Просторно было на душе от этой песни. Глубокая, раздумчивая, с тонкими подголосками Васьки Отласова, она разметалась по лесистым взгорьям, долетела по протоке до ительменского острожка…
Назавтра отряд поплыл на стругах вверх по Камчатке-реке, чтобы покорить живших там ительменов. Только юкагиры остались пасти оленей по берегу Еловки, где была отменная трава.
Заночевали близ устья реки Канучи, в том месте, где отряд, спустившись весной с хребта, вышел к реке Камчатке. Спали под шум Канучи, впадавшей в Камчатку с большого разбега.
Владимир встал рано. Пошел к берегу по мокрой, со сникшими цветами траве. Зябко поеживаясь, глядел на туман, спеленавший породнившиеся реки. Под лучами встающего солнца туман порозовел, словно щеки цветущей девушки.
Любуясь водной зыбью, Владимир подумал о том, не затмят ли его поход другие люди, новые отряды, которые в будущем придут сюда. Вспомнился ему отец, Владимир Тимофеевич, бывший с теми, кто впервые поставил Юдомский крест — опознавательный знак для кратчайшего перехода с реки Юдомы в Охотск. А почему бы самому Владимиру не водрузить крест, указывающий на прямой путь к реке Кыгылу? Оставить память о себе и своем отряде.
Этими мыслями он поделился с казаками.
— Знатное дело будет, — прикачивает головой Иван Голыгин.
Лука произносит не без заносчивости:
— Мы первыми прошли сюда по сухопутью. Путь все помнят об этом.
Добавку вносит Афанасий Евсеев:
— След запись на кресте вырезать: поставил его де наш отряд.
— Верна-а! — доносится из гущи казаков.
Радостная озаренность сквозит в глазах Владимира:
— Крест — символ веры православной. Он будет благодарением Богу за наш успешный поход на Камчатку.
Решили поставить крест на этом самом сугорбке, где отряд останавливается второй раз. Его будет видно и с Камчатки реки, и с Канучи. Владимир высмотрел высокую прямоствольную лиственницу, пощупал мягкую, словно шерсть кутенка, хвою-коротышку. Дерево срубили — оно упало с тяжелым, затяжным грохотом. Обтесали его с четырех сторон, кроме комля, с которого сняли кору вкруговую. Многим хотелось хоть один затес сделать самим, а уж несли обструганную лесину, кажется, все. На возвышении, куда ее доставили, люди, шумно дыша, приговаривали:
— Ох, и крепка!
— Годков пятьдесят простоит.
— Нет, боле сдюжит. Лет до ста.
На месте установки одни копали яму, другие готовили перекладины, третьи делали вырезы для них, четвертые скоблили брус палашами…
Острием ножа Иван Голыгин нацарапал текст на верхней перекладине:
«СЕ году, июля П дня, поставил сей крест пятидесятник Володимер Отласов со товарыщи. НЕ человек»[25].
— Дай я углублю топором, — вызвался Морозко.
Тщательно вырезая надпись, он неоднократно повторил:
— «Во-ло-ди-мер От-ла-сов…»
И ликующе воскликнул:
— Братцы, я читать научился… По слогам…
Столб опустили комлем в яму и стали поднимать с помощью бечевы.
— С Богом!
— Налегай!
— Полегче!
Крест выпрямился, его придержали множеством рук, засыпали основание землей. Янтарно блеснул он на солнце, отчетливо была видна надпись…
— Слава те, Господи! — люди истово крестились, думая о вере, надежде, любви.
Владимир вспомнил, что через два дня, 15 июля, праздник святого равноапостольного князя Владимира, и подумал, что крест поставлен и в благодарение его покровителю. Он перекрестился и сделал поясной поклон.
5
Путники спускались к стругам, когда услышали треск с той стороны, откуда приплыли. Треск приближался… Неужели медведь? Ружья были взяты наизготовку.
Но что это? Из чащи вынырнул на олене Еремка Тугуланов.
— Педа, начальник, — уныло обратился юкагир к Отласову. — Коряк олень воровал, к себе угнал…
— Сколько? — ужаснулся Отласов.
— Больша половина, — Еремка нежно погладил оленью морду.
— О-го! Вот так епишкина мать… — выругался Владимир, глаза его напряглись злобой. — Олени — это для нас жизнь! — он скрипнул зубами.
В это время Еремкин олень тяжело вздохнул — харкнул.
— Даром, что скот, а тоже переживает, — печально заметил Афанасий Евсеев.
— Что же вы не защитили оленей? — Отласов вонзил глаза в Еремку.
Тот удрученно морщит лоб:
— Мы сами пугался. Коряки много, а нас мало. А главный у них — Велле из Кохчи-острог.
Владимир болезненно хмурится: вот как повел себя Велле, что по-корякски означает «ворона», западню решил сделать для отряда.
Морозко выспрашивает у Еремки:
— А как они смогли сгуртовать оленей?
— Чего не собрать? — с недовольством отвечает Еремка. — Был большой гнус. Вся олень вокруг курева собрался. Вот така епишкина мать.
— Треба проучить воров, — кривит губы Морозко.
Казаки живо откликнулись:
— Верна!
— Отбить оленей надоть!
— Да, пока не поздно…
— Следы-то остались?
— Почто нет? Есть.
С маху был проведен казачий Круг, на котором порешили: поход вверх Камчатки свернуть, основной костяк отряда, возглавляемый Отласовым, должен немедля, верхом на оставшихся оленях, ринуться в погоню за коряками, отбить у них сворованное стадо; в Нижне-Камчатском зимовье оставить Луку Морозко с двадцатью промышленниками — чтоб подготовились к зимовке и собрали ясак с ительменов, принявших власть русского царя. Отряд Отласова, отвоевав сворованных оленей, должен обследовать южную часть побережья моря Пенжинского.
После короткого расставания Отласов с отрядом покинул зимовье. Вереди ехал Еремка, поглядывал на смятую угнанными оленями траву, на их следы, которые вели к вершине Еловки…
Глава 7
1
У Якутского Спасского монастыря было отдаленное хозяйство в верховьях Лены, относившихся когда-то к Якутскому уезду, а теперь к Илимскому воеводству. В самых дебрях Березового хребта, возле реки Тыпты и ее притока Балыкты, якутские монахи давно нашли еланные места, пригодные для хлебопашества. Они распахали землю и получали хороший урожай ржи, держали скот и лошадей.
В таежной глуши возникли две заимки — Тыпта и Балыкта, там у монахов были две часовни, мельницы, кузни, бани, в общем, все необходимое для жизни, если не считать, по мирским меркам, что не было женщин — этих сосудов скудельных, из-за которых кое-кто и принял постриг.
По тысяче пудов ржаной муки ежегодно сплавлялось в Якутск на пропитание монастырской братии, лодки и плоты двигались по связке рек: Балыкта — Тыпта — Илга — Лена. Весной монахи наймовали себе в помощь сплавщиков с Усть-Илгинской пристани, и оттуда прибыл к ним крестьянин Иван Бузиков, доверенный от общества для заключения договора.
На Тыптинской заимке увидал Иван длиннобородого старца, глаза которого показались ему знакомыми. Уловив на себе пристальный взгляд, старец сразу куда-то скрылся. «Где же я его видал? — царапал голову Иван. — Кажись, в Якутске… В шинке у Федора Козыревского… Погодь… Не Петька ли это Козыревский, зарезавший свою бабу? Не нашел ли он тут прибежище?»
Спросил у знакомого монаха, откуда у них новый старец, и тот ответил:
— Пришел к нам лет пять назад. Вначале наймовался как работник. Потом прошел первую ступень пострижения, стал послушником, получил рясу.
— А сынишки с ним нет?
— Привел чужого парнишку-сироту. Отрок кормится у нас. Мы живем по заповеди Божьей: накормим алчных, напоим жаждых, оденем нагих и прикроем сирых…
— Понятно, — кивнул Бузиков, пряча в глазах хитринку.
И зажурчал по Лене слух, что на Тыптинской заимке скрывается у монахов убивец жены Петька Козыревский, донесся он и до Якутской приказной избы…
После убийства жены Козыревский испытал смертельный страх за свою жизнь. По совету отца, ставшего иноком, он пробрался в отдаленное хозяйство Якутского монастыря, устроился на работу под чужим именем.
У девятилетнего Вани отношения с отцом складывались плохо: трудно ему было простить убийство матери. Мальчика угнетало и однообразие монашеской жизни. «Поедем отсель», — уросливо просил отца, а тот лишь улыбался стыдливо и грустно.
— Если б не напасть, разве б я жил здесь? — говорил Петька сыну. — В нас течет шляхетская кровь, мы рождены для свободы.
Ванька любил отцовы рассказы о Польше, замешанные на воспоминаниях деда Федора.
— Знаешь, что такое Речь Посполитая? — спрашивал отец. — Это республика, самоуправление. Король избирается шляхетским сеймом, дворяне не имеют обязательной военной службы, живут вольно, весело, вместо всенощной у них — танцы, полонезы и мазурки.
Петька заметил, что сынишка одушевляется также на охоте, готов без устали бродить по горам. Осенью мальчик подстрелил каменного глухаря, собиравшего дресву на горной тропе, а потом добыл красную лисицу.
Они отдыхали на валежине. Стоял ядреный октябрь. На склонах сияли позолотой роскошные березы, охристо-желтым ковром выделялись полосы лиственниц. Ваня гладил рукой бежево-рыжеватый мех лисицы и большие, по-птичьи круглые глаза его сияли восторгом.
— Может, и другая попадет, — вдохновляет его отец. — Есть лисица сиводушная, с черно-белым брюшком, средняя между красной и черно-бурой. Дороже всего черно-бурая, 30 рублев стоит, мех ее заповедный, обязательно сдается в казну. Говорят, что у Володьки Отласова есть лисица совсем редкостная — серебристо-черная…
— Чего он ее не сдает?
— Скрывает. Нажиться хочет.
Ночью Ване приснилась лисица — серебристо-черная, с белым хвостиком на конце. Она бежала с остановками, оглядывалась, манила в дебри Березового хребта. Так он ее и не догнал…
Дьяк Романов обрадовался, что Петька Козыревский, коего искали пять лет, наконец-то обнаружен. В 1699 году осенью он отправил с монахами пакет для Козыревского на Тыптинскую заимку. Петька стал читать послание со звериной настороженностью.
Дьяк Романов потребовал от него, чтобы он вернулся в Якутск с повинной для объяснения: если убил жену без причины «и в том повинитца и за то ево казнить самого смертью, велеть повесить в той же киренской монастырской заимке, а буде по розыску явится, что убил жену за какое воровство и ево смертью не казнить, бить кнутом нещадно, что он, не бив челом, самовольно жену свою убил».
Петр застонал и схватился за голову. Случилось все-таки то, от чего хотел схорониться. Ему ничего не оставалось, как вернуться в Якутск с повинной, а сына придется оставить там на попечение родственников…
В октябре 1699 года в Якутск с Анадыря прибыли казаки Федор Андреев и Степан Бородин, они доставили срочную отписку анадырского приказчика Григория Постникова. Тот сообщал о возвращении Отласова в острог и что чюванцы, предавшие русских, совершили коварное нападение на участников похода и «убили пять человек: Евдокима Старловского, Матюшку Прибылова, Архипа Микитина, Сеньку Галеева, Ивашку Стадухина да промышленных людей Кирилла Иванова, Лучку Федорова, Сидорку Дмитриева и ево Володимера изранили».
Вопли, причитания по убитым наводили тоску в Якутске. В отписке ничего не говорилось о Голыгине Иване и Морозко Луке. Степанида выспрашивала у нарочных о муже и его здоровье.
— Поклон тебе передавал, — сообщил Федор Андреев. — А писульку не отправил, потому что рукой плохо владеет.
Взглянув участливо, потеребил густой укорот бороды.
— Прихворнул он малость. Руки подлечивает.
— А куда он ранен? — встрепенулась Степанида.
— В обе руки и обе ноги. Но кости целы.
— А живет-то как? — Степанида слегка покраснела.
— С Василием, племяшом. Тот ему похлебку варит. На цельный день. Так и живут. Куда деваться?..
Возбужденная Степанида написала челобитную на имя Петра Первого, просила помочь ее мужу Володимеру Отласову, который «изранен и лежит ныне от тех их иноземческих ран в Анадырском остроге при смерти, и пить и есть нечево».А в конце обращалась: «пожалуй меня, сироту твою, вели, великий государь, из Якутцка послать в Анадырский острог к прикащику память, чтоб мужа моего, Володимера, с твоею великого государя зборною казною отпустили в Якутцк».
Воевода Траурнихт вынужден был послать на Анадырь специальный «наказ» об отправке Владимира Отласова в Якутск, но в это время покоритель Камчатки уже сам шел на Лену…
Петька Козыревский сидит в тюрьме и ждет наказания. Нос его еще больше сгорбился, заострился — и от скудной пищи, и от мыслей тревожных. До него донесся необыкновенный галдеж у канцелярии, послышались радостные восклицания. Обожгла мысль: «Уж не собираются ли меня казнить?» От испуга он дрожит, как дрожит курица, окунутая в холодную воду. Надо оставить в тюрьме память о своем пребывании. Взял заржавленный гвоздь и остервенело нацарапал на бревне стены: «Козыревский П.Ф. 1700 год. Иуня 3 дня».
Но за ним что-то долго не идут. Выведывает у караульного: шумиха из-за того, что Отласов с Камчатки прибыл, покорил тамошних иноземцев, пушнины привез преизрядно.
От этих слов Козыревский света невзвидел, пена скопилась на губах от ненависти. О, пся крев, везет же этому выскочке!..
2
В окна приказной избы задиристо пялится солнце. В судейской комнате сидят трое: воевода Траурнихт, дьяк Романов и пятидесятник Отласов.
Дьяк доложил, что Отласов довез в сохранности всю «камчатскую казну», перечисленную в отписке анадырского приказчика Арсеньева: 330 соболей, 191 красную лисицу, десять лисиц сиводущатых, десять морских бобров, одну соболью парку и несколько лоскутов бобровых. К этому добавилось 42 соболя и 26 красных лисиц, собранных в виде ясака с юкагиров, участников похода. Собольи шкурки «камчатского привозу» оценены «по якутской цене» в 937 рублев, и вместе с красными лисицами в 1200 рублев.
Воевода думал о том, что надобно срочно послать Отласова в Москву, чтобы он мог лично доложить в Сибирском приказе об удачном присоединении богатейшей Камчатской земли. Нежданно-негаданно Анадырский присуд (ведомство) дал большую прибавку в ясачном сборе. Правительство не может этого не оценить и, возможно, наградит самого воеводу Траурнихта.
С довольством слушает он рассказ Отласова о походе в далекую землю. Тот оживлен, в веселом расположении духа, вспыхивают в глазах зеленые искорки.
— По Камчатке-реке живут ительмены, — сообщает Отласов. — Ростом невелики, с бородами средними, широкоскулые. Одежду носят соболью, лисью и оленью, а пушат ее собаками. Зимние юрты у них земляные, а летние на столбах, вышиной от земли сажен по три, намощены досками и покрыты еловым корьем. Взбираются в летние юрты (балаганы) с помощью лестницы. Жен имеют всяк по своей мочи — по одной, и по две, и по три, и по четыре. А скота никакого у них нет, только одни собаки, величиною со здешних, только мохнатее гораздо — шерсть на них длиною в четверть аршина. А питаются рыбой и зверем. В зиму рыбу сырую кладут в ямы и засыпают землею, а когда она изноет, ее едят…
Траурнихт вытер губы длинным ухом напудренного парика. От жары настроение у него стало портиться. Следует пораньше уйти домой и выпить кружку прохладного пенистого пива. Он представил, что сам странствует по камчатской земле, где нет пива, и почувствовал, что без него ему, пожалуй, не удалось бы выжить.
Руку с перстнем воевода качнул в сторону дьяка Романова:
— Сам запиши его «скаску»: толково, по свежей памяти.
Дьяк утвердительно кивнул, но добавил с важностью:
— Постараюсь, было бы что записывать.
— Учти: «скаску» может прочитать сам го-су-тарь! — Траурнихт предостерегающе вздернул усы-коротышки. — А вдруг он разгневается: «Что это за тарабарщина?» Надобно, чтоб все было кратко и гладко причесано. Писать о камчадальских женах, собаках и других тварях полагаю неуместным. То же и о гнилой рыбе… — воевода сморщился.
От этих замечаний Владимиру стало неуютно, глаза его притухли.
Дьяк сказал Владимиру, что «скаска» должна составить всего лишь шесть страниц. Как отразить в них поход, длившийся два с половиной года? Перед взором Владимира вставали камчатские туманы, зеленые холмы, огнедышащие горы, чадные костры, переправы через каверзные реки, сражения с иноземцами, багровые, с золотистым оттенком заросли трав осенью…
Дьяк обмакнул гусиное перо в китайской туши и записал начало:
«208 (1700) году, июня в третий день, явился в Якутцком в приказной избе перед стольником и воеводой Дорофеем Афанасьевичем Траурнихтом да перед дьяком Максимом Романовым якутцкий пятидесятник казачей Володимер Отласов и сказал…»
— Начать с поездки из Якутска? — спрашивает Владимир.
— Нет. Начни со службы в Анадырске.
Сокращения происходили не только для сбережения места на бумаге, но также из-за оценки некоторых событий самим дьяком. Когда Владимир рассказал о постановке креста на Камчатке и надписи на нем, дьяк задумался, большие веки у него опустились — это придавало лицу выражение умное и себялюбивое.
— Что же получается? — сдержанно выговорил он. — Приобщение Камчатки лишь тебе в заслугу поставлено? А мог бы написать на кресте: воздвигнут при воеводе Арсеньеве и дьяке Романове. Мы ведь тоже пеклись об Анадырском остроге…
Владимир понял, что о водружении креста в «скаске» не будет ни слова. И все-таки он не мог не восхититься Романовым, тот сумел вместить в три страницы два года похода Отласова, начиная с того случая, когда кохчинский князец Велле своровал у пришельцев оленей:
«И с того места пришли, откуда поплыли по Камчатке (с Еловки), и у них де оленные коряки олени их хотели украсть, для того, чтоб им, Володимеру с товарищи, великому государю служить было не на чем. И он де, Володимер, с служилыми людьми, увидя их дорогу и следы, за ними погнались, и сугнав (догнав) их у Пенжинского моря, поставили они с ними служилыми людьми бой, и бились день и ночь, и божьей милостью и государевым счастьем их коряков ста с полтора победили и олени отбили, и тем питались, а иные коряки разбежались по лесам.
И от того места пошел он, Володимер, вперед подле Пенжинского моря на Ичу реку. И услышал он, Володимер со товарищи, у камчадалов[26] же полоненик, а называли они, камчадалы, ево русаком. И он де, Володимер, велел его привесть к себе, и камчадалы, боясь государевой грозы, того полоненика привезли. И сказался тот полоненик ему, Володимеру, Денбеем, он де Узакинского государства, а то де государство под Индейским царством. Шли де они из Узакинского государства в Индею на 12 бусах, а в бусах де у них было — у иных хлеб, у иных вино и всякая ценинная посуда[27]. И у них де на одной бусе дерево сломило и отнесло их в море и носило шесть месяцев, и выкинуло к берегу 12 человек, и взяли де их, 3 человек, курильского народа мужики, а остальные де подле того же морскому носу в стругу угребли вперед, а где девались — того он им не сказал. И товарищи де ево 2 человека, живучи у курилов, померли, потому что они к их корму непривычны; кормятся де они, курилы, гнилою рыбою и кореньем. И тот индеец им, Володимеру с товарищи, что они русского народа, обрадовался и сказал про себя, что он по своему грамоте умеет и был подьячим и объявил книгу с индейским письмом, и ту книгу привез он, Володимер, в Якутцкой. И взяв его он, Володимер, к себе и оставил на Иче реке у своего коша (стана) с служилыми людьми».
В составлении «скаски» дьяк делал перерыв, потому что спешил завершить следствие по делу об убийстве Петром Козыревским своей жены. Он записал такие свидетельства преступника и близких ему людей:
«Находясь в Киренске, в монастырской заимке на постоялом дворе у монастырского вкладчика у Стеньки Васильева были оба пьяны, он Петр и жена ево Анна. И ночью на постели жена учала его Петра бранить всякой неподобной богомерзкой бранью и, став с постели, от него побежала и кукиши ему ставила, а он де, Петр, не стерпев ее неистовства и срамные богомерзкие матерные брани, бросил вдогон за нею ножом и попал, и от того она умерла, в том де он, Петр, перед великим государем виноват, и преж де сего жена ево Анна ево, Петра, бранила всякой неподобной бранью и жила с ним в непослушании и не повиновении, и ведают де про то отец ево Петров монах Авраамий потому, что он, Петр, жаловался отцу своему в невежестве и брани жены своей не по одно время».
Подтвердили это «и сторонние люди, которые бывали с ним, Петром, у одного дела и приходили к нему, Петру, для письма».
На допрос вызвали «отца Авраамия» — Федора Козыревского, родителя Петра, и он подтвердил, что Анна жила с его сыном в «непокорстве», и то де самое утверждали другие свидетели.
Но дьяк все-таки не верил, что Петька убил свою жену без умысла, а потому решил подвергнуть его пытке. И 3 июля 1700 года к беремени дознавательских бумаг прибавился еще один документ:
«Петрушка Козыревский в застенке у пытки разболокан и в ремень ставлен и поднят и разжеными клещами страшен».
3
Воевода Траурнихт поторопил дьяка с завершением «скаски», потому что Отласов должен взять ее с собой в Москву. Описание встречи с полонеником Денбеем заняло много места и поэтому о других событиях было сообщено кратко, некоторые из них были просто обозначены.
Оставив на Иче горстку служилых, пятидесятник с отрядом двинулся на юг, «ласкою и приветом» призвал под царскую руку неясашных камчадалов, сражался с непослушными оленными коряками. Дошел до реки Нынгучу, на которой стояло восемь курильских острогов. Один из острогов был захвачен с боем, но в ясак брать было нечего, так как «курильские мужики» соболей и лисиц не промышляли. На Нынгуче погиб от стрелы Голыгин, и эту реку в отряде стали называть его именем, но об этом дьяк не стал писать.
— Что мы будем прославлять Голыгина и Морозко? — ворчал он. — За то, что они не выполнили приказ Постникова?
В «скаске» говорилось:
«А до Бобровой реки, которая на Пенжинской стороне, не доходил он, Володимер, за 3 дни. А от той реки — сказывают иноземцы — по рекам людей есть гораздо много. И оттого воротился он, Володимер, с служивыми людьми назад и пришел на Ичу реку».
Стремясь быстрее закончить «скаску», дьяк Романов не записал четко, что с маленьким отрядом было опасно идти на Бобровую реку, и пропустил маневр, осуществленный казачьим пятидесятником — тот двинул отряд на восток, к большому Курильскому озеру, которое замыкали три исполинских сопки. Путники направились вдоль реки Инки, втекающей в озеро, с истоком у самой высокой, завораживающей глаз сопки[28]. С несколькими казаками Отласов поднимался на эту гору и видел с нее на востоке мыс, который курилы называли Инканюшим — туда, судя по всему, выбросило бус, на котором плыл индеец Денбей.
А в южной стороне, сквозь поредевшую пелену тумана, взирал Владимир на громадный мыс, которым заканчивалась земля Камчатка. Значит, Камчатка действительно Нос, загибень, полуостров. Выходит, что Отласов с товарищами исследовал новую землю вдоль и поперек…
Владимир пришел домой. Не перестает удивлять его единственный сын Ванюшка — ему уже четырнадцать лет, он вытянулся, холил русый кучерявый чуб, глядит на отца исподлобья, со сдержанно-пытливой улыбкой. «Добрый будет казак», — мысленно рассуждает отец, ложа руку на плечо сына.
— Четырнадцатого июля отправят в Москву, — сообщает он.
— О, Господи! — всплеснула руками Степанида. — Только что приехал и опять…
— Такая у нас служба, — сдержанно улыбается Владимир. — Зато Москву погляжу.
Ночью жена заговорила о знатной лисе, хранившейся дома.
— Видно, не придется мне ее поносить, — голос звучит обреченно, с оттенком самоотречения.
— Почто так?
— Когда тебя не было, вышел царский указ, запрещающий служилым людям, их женам и детям носить не по чину богатое платье. Будто такое излишнее платье можно нажить двумя путями: либо кражей государевой казны, либо грабежом иноземцев.
— Слыхал я об этом, — сонно отвечает Владимир. — Может, все переменится.
— Ой, я боюсь. Как бы чего не вышло…
Дьяк закончил «скаску», написанную со слов Отласова. Ему удалось удержаться в рамках шести страниц. Дал почитать текст Отласову.
Отмечалось, что на Иче-реке отряд столкнулся с большими невзгодами:
«Божием изволением олени у них выпали, и идти им было вскоре в Анадырский острог не на чем, и он де на той Иче реке поставил зимовье. А на Камчатку послал от себя служилых людей Потапа Серюкова, всего пятнадцать человек, да ясачных юкагирей 13 человек. И он, Потап, писал к нему, Володимеру: камчадалы де все живут в совете, а в ясаке упрашиваютца до осени».
По настоянию Отласова Серюков срубил острожек, таким образом укрепленные пункты были поставлены в важнейших местах Камчатской земли (от Ичи шел короткий путь в верховье реки Камчатки). А первое зимовье было срублено близ устья реки Еловки.
«И на Иче реке служилые люди били челом великому государю и подали ему за своими руками челобитную, чтоб им с той Ичи реки идти в Анадырской, потому что у них пороху и свинцу нет — служить не с чем. И по тому их челобитью он, Володимер, с служилыми людьми и с полонеником с той Ичи реки пошли в Анадырское зимовье.
И идучи дорогою оленной коряка Эванто, который убежал из Анадырского, сказал ясашным юкагирам, что де Анадырской острог взят, служилые и промышленные люди побиты и аманаты выпущены, и чюванского роду Омеля Тюляпсин с товарищи 30 человек изменили и дву человек — казака да промышленного — убили».
Владимир глубоко вздохнул, вспоминая, что 2 июля 1699 года вернулся в Анадырск с 15-ю русскими, четырьмя юкагирами и полонеником Денбеем. Там узнал, что Лука Морозко, возвращавшийся с Камчатки-реки, попал в засаду близ корякского Кохчинского острожка и погиб вместе со своими товарищами, вся казна досталась князцу Велле и его родичам. На Полане-реке был убит ехавший с казной Потап Серюков. Кто отомстит изменникам за гибель дорогих товарищей?
Заканчивалась «скаска» так:
«И он де, Володимер, из Анадырского со служилыми людьми и с казною великого государя и с полонеником пошел в Якутцкой город. И тот полоненик шел с ними 5 дней и ногами заскорбел, потому что ему на лыжах ход не за обычай и итти ему было невмочь, и он де, Володимер, того полоненика с дороги с провожатым возвратил в Анадырской».
Отправив полоненика в обратный путь, Володимер продолжал о нем беспокоиться.
«И после того, встретя на дороге прикащика Григория Посникова, и в том ему говорил, чтоб он ево, не задержав, выслал в Якутцкой с служилыми людьми, и дал ему, Григорью, 85 лисиц красных, чем тому полоненику дорогою наймовать под себя подводы».
— Ну как? Годится? — услышал он гордый голос.
— В главном все верно.
— Тогда подписывай… Нет, погоди. Почему ты пишешься «Отласов»?
— От ткани пошло прозванье. Видать, с деда началось.
— Это я понимаю. Но в Москве говорят «атлбс». Там любят акать. И тебе лучше сменить первую букву и впредь писаться «Атласов».
— Я уже об этом думал, — скривил бровь Владимир. — И в нашем городе многие говорят «атлас». Я согласен уточнить прозванье.
— Тогда рукоприкладствуй.
Владимир взял перо и крупным четким почерком вывел:
«К сему допросу якутцкой пятидесятник Волотька Атласов руку приложил»[29].
4
Последнюю запись в деле об убийстве Козыревским своей жены дьяк Романов сделал 4 июля 1700 года: преступнику «учинена торговая казнь (принародно, на торговой площади), он бит на козле кнутом при многих людях нещадно».
А начиналось все так. Петьку вывели за острог, к торговым рядам, где были поставлены козлы. Он понуро стоял, похудевший, с косматыми волосами, вислым носом. По толпе рябью шли возгласы:
— Убивец!
— Жену укокошил.
— Хотел смыться.
— Монахом заделался.
Продребезжал барабан. Дьяк Романов зачитал указ воеводы: за непреднамеренное убийство жены наказать Петрушку Федорова Козыревского кнутом на козле.
Петька еще ниже опустил голову. Его привязали к скамье, задрали рубаху. Мелькающий свист кнута, дикий крик преступника наводили ужас. Степанида приткнулась к плечу мужа.
Глядя на Козыревского, Владимир не испытывал к нему жалости, ненависть к бывшему сопернику не угасала. Вдруг он увидел, что Петькин сын Ванька, чернявый подросток, стрельнул на него колючим, жалящим взглядом. Откуда в парнишке столько зла, враждебности и презрения? Ясно было одно: испепеляющая ненависть к нему, Владимиру, живет и в подрастающем Ваньке — уже в третьем поколении Козыревских.
Для Москвы Траурнихт подготовил отписку о походе Атласова, в которой проскальзывала нотка торжества:
«…Проведал де он, Володимер, за Носом Чукотским по обеим берегам полуострова до Бобровых рек 22 реки, на которых реках люди живут, а на Камчатке де реке людей гораздо много, и посады великие — в одном месте юрт (балаганов) сто, по два, по три, а соболей и лисиц есть, а бобров много и ясачную казну собрать мочно».
Вместе с пятидесятником Атласовым были назначены «для московской посылки» казаки Афанасий Евсеев, Иван Шмонин, Дмитрий Тюменский и Василий Атласов.
Четырнадцатого июля маленький отряд, провожаемый начальством, казаками и другими жителями, отбывал из Якутска. У пристани баюкалась крытая лодка, на которой они поплывут, а мохнатые лошади, приготовленные для тяги бечевой, отбивались хвостами от мошки и слепней.
Прощание было шумным, слышались веселые выкрики, добрые напутствия. Обнимая за шею склонившегося к ней мужа, Степанида умоляла сквозь слезы:
— Береги себя… — и, куце усмехнувшись, добавила: — Не заводи шашни с московскими бабами.
— Обещаю, — улыбка прячется в усах Владимира.
— Что за гвалт на пристани? — спрашивает Петр Козыревский сына Ваньку, вбежавшего в дом.
Тот хмуро машет рукой:
— Да… Атласов едет в Москву.
Петр застонал — то ли от обиды, то ли от боли в спине, где еще не зажили рубцы от стегания кнутом.
— Везет же, пся крев, этому проныре…
А про себя грозится: «Погоди, Атласов, Петька Козыревский еще покажет себя. Он тоже поедет на Камчатку и сможет не только покорыстоваться, его именем назовут новые реки и горы, о нем узнает весь мир!..»
Через две недели после отъезда Атласова, 28 июля 1700 года, Петр Козыревский подал челобитную в приказную избу:
«Великому государю, царю и великому князю Петру Алексеевичу всеа великие и малые и белые Руси самодержцу бьет челом холоп твой, неверстанный казак Петрушка Козыревский».
Петька впал в уныние, ему стало жалко себя до слез: после происшествия в Киренске и тайной жизни в тайге, у монахов, он потерял казачью службу.
«…Пожалуй меня, холопа своего, вели, государь, меня в Якуцком приверстать в пешую казачью службу на убылое место и послать меня послужить тебе, великому государю, на новую Камчатку реку. Великий государь царь, смилуйся».
Горькие слезы обиды и ярости застилали ему глаза, падали на бумагу. Откликнется ли воевода Траурнихт на его просьбу?
В Якутске не хватало людей для отправки в дальние походы, и челобитная была «уважена», но все-таки Петька из-за долгов был отправлен на Камчатку без государева жалованья, за свой счет, и это походило на ссылку с испытательным сроком. Его включили в отряд Тимофея Кобелева, сына боярского, первого в истории полуострова камчатского приказчика.
(Окончание следует).