Рассказ
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 5, 2008
Небо над Байкалом… Оно опять снилось тебе — это безмерное небо и, забытый всеми среди глухих сибирских лесов на берегу удивительно чистого озера, разрушенный монастырь. Когда-то большой и красивый, как устремленный в водную даль корабль, храм его был разбит пушечным обстрелом безбожного времени; высокая, без крестов, башня стала похожа на маяк, смотрящий далеко поверх водной пустыни. Не осталось ничего от стен монастырской крепости, рядом с обителью-кораблем выросли деревья и кусты, меж которых щипали траву потерянные козы, пугливо кося на черные полости храма. По утрам наплывал туман, и тогда монастырь сливался с озером, плыл по нему, гордо сверкая над низким облаком уходившей к солнцу башней. Ее разбитая глава слабо звенела отсутствующим колоколом — а может, то бренчал козий колокольчик — словно этим звоном кто-то вспоминал и оплакивал все прошедшее. Быть может, это был ты, чья душа тосковала в неволе, жаждая простора и высоты великого неба, милостью Божией охраняющего этот мир — озеро, горы, старый монастырь…
* * *
В тишину ночного барака лишь изредка доносились лай собак и нервное нытье тревожных сигналов охраны. Тяжелое дыхание сотни нездоровых тел в тесном помещении как бы сливалось в общий стон. Оловянный свет лампочки у входа в спальное помещение покрывал истертые половицы, тесные ряды двухъярусных кроватей, раскиданные во сне руки и ноги осужденных.
Среди спящих мучился бессонницей Вадим Безродный. В долгие месяцы неволи он часто просыпался и сидел до утра, вспоминая какие-то полусны, в которых ему виделись глухие леса, по которым он бродил, и высоченные горы, на которые он упрямо взбирался, чтобы подняться до неба и увидеть край земли. Но края не было видно, земля была бесконечной, это его удивляло, и он просыпался.
В каждую такую бессонницу к нему приходил и ютился в ногах отрядный кот Лопух. Вадим любил его за ленивый и доверчивый ко всем кошачий взгляд. “Хорошо тебе, большеухому, сытно и тепло. И не ведаешь, что живешь в тюрьме”. Лопух тихо урчал, подрагивая чутким ухом на резкий скрип кроватей.
Где-то за окном барака доносилось глухое и тоскливое: “Ы-ааа, у-ыыы” — это Прошка из соседнего отряда. Прошка не спал по ночам, заневоленным зверем мерил забор локального участка и слабым голосом что-то распевал. Был ли он безумным или притворялся — Бог весть. Он ни с кем не разговаривал, только мычал и отворачивал в сторону грязное, с жалкой бородой, лицо. Его наказывали, водворяли в штрафной изолятор, однако он упрямо продолжал гуляния, спал, где ему вздумается, собирал в карманы обрывки бумажек, куски хлеба и — пел. Бессмысленные звуки отдавались в голове Вадима чувством абсурда и нескончаемости его двухлетнего срока.
Срок — краткое безжалостное слово: как нож гильотины, он отрубал часть твоей жизни. Много ли это — два года? Для некоторых — пустяк: его сосед, с которым он делил тумбочку, просидел всю жизнь! Дед Сироткин — так уважительно звали его зэки — высокий костистый старик семидесяти шести лет. Бородка, рыжие волосы с прямым пробором, серые глаза в лукавых морщинках — вид добродушного крестьянина. В столярне мастерил он кедровые кадушки, детские кроватки и прочий деревянный мир, который пользовался большим спросом у работников колонии, за что старик имел почет и снисхождение в личных просьбах. Но как было поверить, что этот простой, как холстина, крестьянин отбывал уже четвертый срок за убийство? В последний раз он убил свою престарелую жену, которая тридцать два года ожидала его в надежде на спокойную старость. Старик не собирался на свободу. Зачем ему? Здесь была его настоящая жизнь, а та, что осталась за высоким забором, ему и не снилась. Колония и была для него потерянной деревней: он носил зэковскую робу на сельский манер, подпоясываясь и заправляя штанины в носки, кряхтел, почесывался, и ничто, казалось, ему не было плохим в такой жизни. “Таких, как я, на свободу отпускать нельзя”, — однажды сказал он Вадиму и хитро подмигнул.
За грязным окном светлело, приближался еще один день. Очередная тягостная круговерть начиналась, когда на здании дежурной части раздавался хриплый сигнал сирены, объявлявшей подъем.
Утренняя проверка на плацу порою затягивалась надолго, дежурный офицер, воспитывая осужденных, по несколько раз заставлял их выходить из строя печатным шагом, громко выкрикивая имя и отчество. Никто не хотел выполнять эти причуды, но и стоять на плацу более не хотелось. Офицер с лицом жестокого азиата в высоченной фуражке с золотым российским орлом, ухмыляясь, смотрел в ряды понурых голов, придирался к форме одежды, отрывая с курток осужденных не соответствующие правилам бирки. Вадим называл себя громко, на левой стороне его куртки сверкала под прозрачной пленкой бирка, указывающая его фамилию, уголовную статью и срок. Каждый раз он произносил свое имя одинаково громко, однако колени его подрагивали от раздражения. Солнце уже светило в лица обозленных зэков, когда офицер отпустил отряд.
Жизнь была крепко втиснута в строгий колонистский порядок: за утренней проверкой следовал завтрак, развод на работы, обед, возвращение с работ, вечерняя проверка, ужин, отбой. Серые колонны, просчитавшись до каждой своей бритой головы, направлялись в огромную столовую.
Длинные ряды столов, звон алюминиевых мисок, ложек и кружек, толкотня и перебранка зэков в очереди к окну раздачи. За столы садились всегда в одном порядке. Вадим сидел рядом с дедом Сироткиным и своим “семейником” (так обозначалось в колонии товарищество) Индейцем. Старик ел неторопливо, причмокивая и облизывая ложку, показывая голые десны с немногими зубами. Сашка Индеец неизменно был задумчив и равнодушен к еде, его вечно подрагивавшая голова смотрела за окно. Отчужденно глядя вглубь столовой, Вадим нервно катал по столу шарики сырого хлеба. Иногда его охватывала ненависть к этой жестокой тысячеголовой массе людей, темному муравейнику, тунеядно поглощавшему каждый день огромное количество хлеба, картофеля и крупы. Впрочем, вглядываясь в отдельные лица, он смягчался, понимая, что в каждом из них своя непростая история.
Разная публика проживала в колонии: попадали сюда люди случайные, впервые столкнувшиеся с уголовным законом, были слабовольные глупцы, совершившие нелепые преступления, но большею частью отсиживал разновеликие срока народ преступный — ущербные, забывшие совесть и Бога люди. Вадиму представлялось, что если нравственные пороки этих людей преобразить в телесные, то по колонии ходили бы одни уродцы: кто без руки, кто без ноги, а кто и вовсе обрубком. Не признавая вины, считая себя жертвами обстоятельств, эти люди создавали свой мир, в котором не было места простым человеческим чувствам. Тюрьма преображала людские отношения, главную силу в которых приобретала воля — способность терпеть и выживать. Сила воли определяла место человека в тюремной иерархии, неписанные законы которой закрепляли за каждым место в спальном помещении и в столовой, разрешали общение только с лицами своего круга. Тяжелее всего было тем, кто опускался в нижний круг отверженных. Это были самые слабые и безвольные люди, не сумевшие когда-то постоять за себя. Но и среди них был свой расклад. Когда-то всех отверженных администрация колонии попробовала собрать в один отряд для защиты от притеснений, однако там развернулась небывалая борьба за власть, сопровождаемая драками и увечьями.
Есть некоторая польза в несвободной жизни. Никогда прежде, как за эти месяцы, Вадим не увидал бы столько примеров людских судеб, стойкости и слабости в поведении. Избегая безделья, Вадим устроился работать в цех деревообработки, где он подавал и принимал доску на распиловочном станке. В цехе он подружился с работавшим там электриком Александром Риверой, по прозвищу Индеец. Происхождение своей фамилии Александр, не без гордости, объяснял тем, что отец его был аргентинским революционером, спасенным от гонений в Советском Союзе. Обустроившись в надежной, как крепость, стране и освоив язык, молодой революционер женился на кубанской казачке, однако что-то стало утомлять его в душной социалистической атмосфере и через пару лет стал он просить советские власти отпустить его вместе с женою в богатую Европу. Когда Сашке было три года, его отец, молодой и сильный, неожиданно умер. Уже в перестроечное время, оканчивая Ленинградский университет, он понял, что смерть отца была делом цепких рук КГБ. Сейчас Александру было сорок лет, досиживал он в колонии пятнадцатый, последний, год. Лицом он был красив, смуглый и чернобровый, однако короткий ежик на голове был совершенно седым. История его падения была трагически нелепа. Когда-то случай вовлек его в знакомство с актрисой, которая была намного старше его и очень умна. Хитростью женила она на себе жгучего красавца и непрактичного романтика Александра. Он не сразу понял, в каком положении оказался, а когда понял, было уже поздно; дом для него стал хуже тюрьмы. Слабый характером и очень обязательный в отношениях, он очень мучился от такой жизни, но не мог решиться на развод — жена всякий раз направляла его поступки. Через непродолжительное время после их свадьбы он узнал то, о чем подозревал. Одна из актрис, работавшая в театре вместе с его женой, из зависти или природной жестокости поведала Ривере, что та изменяет ему. Горячая кровь Риверы вскипела, он хотел убить своими руками изменницу, но струсил и, по некотором размышлении, изобрел план заказного убийства, которое быстро состоялось, но так же быстро было раскрыто. Во время следствия, по случайности или злому умыслу работников следственного изолятора, Ривера оказался в одной камере с исполнителем своего страшного заказа. Конфликт между ними был неизбежен: в одну из ночей Ривера убил свое преступное порождение отчаянным ударом кулака.
Знакомство и дружба в колонии — дело ответственное, не сразу сошлись Вадим и Ривера. Вадим спрашивал себя, как можно быть близким к человеку, совершившим ужасные деяния, искал в его голосе нотки жестокости, бессердечия, но не находил их. Не было их, была растерянность и опустошенность. Долгий срок сломил и переделал его душу на другой лад. Сидя в тесной каморке электрика, попивая крепкий чай, они подолгу разговаривали о превратностях судьбы, случайности и неизбежности. Тюремная жизнь не заглушила в Ривере интереса к знаниям, его тумбочка была полностью забита книгами, которыми он делился с Вадимом. Любимым для Риверы был “Робинзон Крузо”. Мечтательно разглядывая иллюстрации в этой потрепанной книжке, он говорил, что обменял бы свои тюремные пятнадцать на тридцать лет островного одиночества, прибавляя: “В одиночестве вызревает душа”. Вадим с удивлением смотрел на этого искалеченного тюрьмой романтика, его мелко подрагивающую голову и грустные морщинки вокруг горячих еще глаз.
Срок Риверы подошел к концу, но радости в его лице не было заметно. Был страх: за пятнадцать лет он потерял представление о прежней жизни, мать давно умерла, и никто его не ждал. Жадно расспрашивал он вновь прибывающих осужденных о том, как живут люди на свободе, чем занимаются, где работают. Не имея никакой профессии, кроме той, что получил за годы заключения — электрика, он очень дорожил ею, часто говорил, что знает и умеет все в этой работе, возьмут его на любое предприятие. Но когда говорил это, глаза выдавали неуверенность и страх перед ожидающей его вольной жизнью. За много лет он собирал инструмент, который пригодился бы ему в работе электриком после освобождения. Он бережно и с любовью перебирал его в стальном чемоданчике, обтянутом искусственной кожей. Хвастаясь, показывал Вадиму собственноручно изготовленные измерительные приборы, щипцы и кусачки. Но вот — всего за неделю перед освобождением — этот чемодан с инструментом был у него изъят оперуполномоченным. Как жалостно он умолял отдать инструмент, как упрашивал начальника колонии! Но никто ему не помог: он так и ушел за забор — расстроенный и потерянный.
После ухода Риверы Вадим заунывал с большей силой. Лето заканчивалось, тускнело небо, вместе с ним надвигалось ощущение нескончаемой несвободы…
* * *
Долгий осенний дождь — сама тоска, в колонии он загоняет всех в помещения, осужденные целый день глядят в окна, в скрытую серой завесой даль за забором. С утра звонкой капелью, затем ровным и нудным гулом покрывает дождь все звуки обычной жизни. “В такой дождь хорошо бежать”, — в который раз убеждал себя Вадим. Он давно мучил себя этой мыслью, но сомневался и боялся.
В этот ненастный день он победил свой страх.
В бараке раздавался храп, в таз капала протекающая с потолка вода. Капли звучали все звонче и чаще. Контролеры, обходившие бараки с проверкой каждую ночь, не появлялись.
Вадим вышел на крыльцо барака, накинув только куртку и не взяв больше ничего, чтобы не вызвать подозрений у ночного дневального. Он подошел к сетчатому забору, разделявшему бараки, стал расплетать проволоку, которой была стянута старая дыра. Быстро нырнул в нее и — остолбенел. Как призрак, стояла перед ним черная фигура Прошки. Мокрый, посреди лужи, он впервые открыто смотрел в лицо Вадима.
“Что тебе, дурак?..” — пробормотал Вадим, испуганный его взглядом.
Прошка молчал и вдруг громко и ясно сказал:
“Не надо!”
“Что не надо? Что ты кличешь, колдун…” — Вадим зло прошипел, махнул рукой и решительно побежал.
Мозг работал быстро и ясно, план побега был продуман давно, по советам опытного Риверы. Забор, деливший колонию на жилую и производственную зоны, был опутан колючей проволокой. Вадим схватил несколько картонных коробок, лежавших в мусорном баке, смял их, набросил на эту проволоку и перелез в разделительный коридор. По этому коридору водили осужденных в штрафной изолятор.
Выдрав доску во втором заборе коридора, он попал в производственную зону, по которой без труда пробежал между пустующих цехов. Возле последнего цеха вытащил из-под бетонного блока давно припрятанные ножницы по металлу и тяжелый железный прут. Осторожно дошел до штабного здания и остановился перед освещенной площадкой у входа в здание. Сквозь шум дождя было слышно гуденье лампы. Ни одно окно в штабе не горело, казалось, все спало, спрятавшись от дождя. Однако не спала охрана: вдоль линии здания, в ста метрах от него, стояла вышка, и Вадиму даже показалось, что он видел красный огонек сигареты у охранника.
“Впереди надежда, позади тебя — пропасть”, — настраивал себя Вадим.
Кошачьей крадкой он пробежал освещенный полукруг до угла штаба, раздвинул прутом ряды колючей проволоки, натянутой между столбами, ограждающими взрыхленную следовую полосу, прижался к мокрой земле и пролез вплотную к столбику, на котором был установлен датчик охранной сигнализации. Подлезать к этому бетонному столбику нужно было с обратной от датчика стороны, и обязательно с массивным металлическим прутом, направленным от земли в сторону датчика, тогда он не будет срабатывать. Так рассказывал ему наблюдательный Ривера и оказался прав — датчик промолчал.
Этой стороне штаба охрана не уделяла столько внимания, так как было маловероятно, что кто-то решится бежать в месте самого оживленного движения работников колонии. Вертикально по углу здания полой спиралью свисала проволока, обвитая особой режущей лентой с очень острыми, прорезающими все краями. Внутри, вдоль этой колючей трубы был протянут толстый жгут электрических кабелей, цепляясь за которые Вадим должен был подняться на карниз здания. Худой и гибкий, он надеялся пролезть внутри тесной спирали. Что было на той стороне штаба, какие могли быть препятствия, Вадим не знал.
Он долго возился с проволокой, раздвигая и разрезая ее ряды, делая вход в спираль. Ножницы, подаренные Риверой, вначале резали хорошо, но потом разошлись, стали заминать проволоку, и Вадиму пришлось их выбросить. Руки покрывались царапинами, в какой-то момент больно обожгло глубоким разрезом. И это был только первый разрез из сотен, полученных на семи метрах колючего пути. Наконец он проник внутрь спирали, ухватился за кабели. Их было три: два тонких и один толстый, гладкий. Рука скользила, но, цепляясь за скрутки проволоки, соединявшей кабели, он стал медленно подтягиваться, упираясь ногами в стену и проволоку. Нога сдвинула кольца проволоки вниз, перекосила всю спираль, проволока прижалась к спине и впилась в кожу.
Кабель был скользким от дождя, руки онемели от сильных сжатий, работал каждый палец, каждый ноготь, цеплявшийся за скрутки проводов. Всякое движение вверх давалось страшной болью. Режущая лента полосовала его куртку и впивалась в тело. То ли кровь, то ли дождевая вода стекали струйками, и он чувствовал движение каждой из них. Шипы проволоки впились со всех сторон, как стальной осьминог с тысячью режущих когтей. Осьминог не пускал вверх. Но и вниз двигаться он уже не мог. Спираль схватила его одежду и держала на весу.
“Господи! Помоги, Господи… Не оставь висеть здесь…”
Он представил себя повисшим в проволоках и хохочущих офицеров внизу, рассматривающих его. Сила отчаяния двинула его вверх, он с ожесточением перебирал руками по кабелю, чувствуя, как сдирается его кожа.
Очумевший от боли, он добрался до карниза, прижался к мокрым доскам фронтона, посмотрел в сторону вышки. Часовой, похоже, ничего не замечал. Вадим с трудом передвинулся вдоль карниза и, держась за все тот же протянутый кабель, прошел на другую сторону здания. К ней примыкал невысокий бетонный забор. Эта территория осматривалась уже с другой вышки, но с этой стороны свет прожекторов был слабым. Вадим держался за край шиферного листа, смотрел на асфальтную площадку, стоящую на ней легковую машину, потом посмотрел в темную даль, где были видны огни поселка, за которым должно быть озеро, немного постоял и обреченно прыгнул вниз.
* * *
Дождь перестал стучать. Вадим лежал под лодкой на берегу озера. Он дрожал от холода, болела ударенная нога, рубаха прикипела к исчерченному ранами телу и не давала ему возможности шевелиться. С трудом разгибаясь, он выбрался на свет.
То, что он увидел, заставило забыть о боли: прохладная волна простора и тишины окатила его. Рассвет набирал силу, розовая пелена туч стягиваемым одеялом уходила от него на темный запад. Водная громада озера была удивительно неподвижной. Вдоль чистой линии берега взмахивала крыльями — и было слышно как — одинокая чайка. Сосны впивались иголками в свежесть солнечного утра, отдавая в утреннее безмолвие запах смолы. Всё — деревья, трава, камни — дышало свободой.
Это то, чего он искал. Идти на север или юг, в горы или по берегу — всё тебе вольно, все дороги покорны твоим ногам. С детства его глаза любили всматриваться в даль, в горы и поля, за которыми, казалось, было что-то необыкновенное, красивое, что звало и обещало самые лучшие перемены в жизни. Высшим счастьем ему представлялось взобраться на самую высокую из гор, вдохнуть в грудь небесного воздуха и объять взглядом землю — всю, огромную и несотворенную человеком.
Он снял ботинки и побрел, хромая, по извивам берега, оставляя преступный след на мокром песке. Теперь он был один, без надзора десятков глаз, от которых невозможно уйти в колонии. Он подумал о том, что сейчас происходит в лагере, представил, как обнаружили его отсутствие на проверке, допрашивают всех в отряде. Его даже кольнуло чувство жалости к оставшимся там. Где его ищут — в поселке, в электричках, проверяют машины на дорогах? Трудно им придется, ведь у него не было адресов дома, родственников, друзей…
Жизненный путь Вадима длиною в двадцать пять лет был изначально полон препятствий. Вырос он в детском доме, после учился в школе-интернате. Много там было забытых детей от родителей спившихся или отбывавших уголовный срок. Сиротская жизнь научила Вадима многому, он был вынослив к голоду и холоду, умело выполнял многие работы, к которым старались приучать детей в интернате. Одному не приучил его интернат — общему поведению. Вадим жил обособленно, был нелюдимым, за что ему доставалось от сверстников, которые чувствовали в нем чужака. Хотя Вадим был мал ростом и худ, но отпор давать он научился: умел смотреть волчонком и страшно кричать на обидчиков.
Интернат находился на краю города, возле леса. Вадим часто убегал туда, бродил по взгорьям, жег костер и, лежа на траве, смотрел на плывущие облака. Детские мечты превращали его в путешественника, геолога, моряка. Однажды он даже решился бежать в далекий южный город, о котором прочитал в книжке, нашел его на карте в кабинете географии и с этой украденной картой удачно пропутешествовал на товарных поездах. Красивые реки и поля проезжали мимо него, он предвкушал жизнь необыкновенную, но, доехав до города своей мечты, не нашел там ничего нового: жизнь была обыденной, как и там, откуда он убежал и куда ему пришлось вернуться, но уже с помощью милиции.
Как и все интернатские дети, он жалел о том, что у него нет отца и матери. В своих уединениях он часто думал об этом. Кое-что о своем происхождении он знал от одной из воспитательниц, любившей его: то, что был он у матери третьим ребенком, что была она без мужа, в сильной нужде, и потому сдала его в возрасте полутора лет в детский дом. Большего не было известно. Но так хотелось знать, кто его мать и отец, чем занимались они, как выглядели? Он отказывался думать о них плохое. Мать он представлял себе красивой и доброй, и, как придумывал он, лишь очень тяжелые обстоятельства заставили ее отдать его в детский дом.
Он строил разные планы, как найти ее, но она нашлась сама: низенькая женщина с морщинами на лице, уставшими от невзгод глазами. Она устроилась работать уборщицей в интернат случайно, по объявлению, но, может быть, и с тайным желанием найти сына. Та же самая воспитательница помогла ей найти среди двух сотен подростков своего сына. Их объяснения были бурными, оба плакали навзрыд, стоя в маленькой комнатке-техничке среди ведер и веников…
А затем было приглашение в дом, знакомство с двумя старшими братьями. Радостное ожидание встречи и… некоторое охлаждение к тому, что искал. Идеальные образы были подпорчены правдой: мать подпольно торговала водкой, сама также прикладывалась к рюмке. Братья нигде постоянно не трудились, занимались случайными приработками, пили, по очереди водили в дом веселых девиц. Дом был бедным и неуютным, как сквозной коридор общежития. Вадим побывал в этом доме три раза и больше в нем не появлялся. Но все-таки мать он любил, понимая, что любовь — это труд.
Ну а кто же был отец? Мать не хотела об этом говорить, отделываясь общими словами — видимо, ей это было тяжело вспоминать. Но как-то решилась и рассказала все. Что был он странник и чудак, бессребреник, часто менял места работы, всегда с уменьшением зарплаты. По ночам читал книжки, а потом стал ходить в церковь. Вскоре ушел и совсем, не сказав, куда. Ушел, когда семейные раздоры стали невыносимыми.
Что осталось от него? Нет, фотографии потеряны, вот только — старое пальто, которое он носил. Нелепое, темно-синее, длинное. Вадим попросил это пальто, берег, а позже стал носить его, несмотря на усмешки сверстников.
К тому времени, в семнадцать лет, Вадим уже поступил в железнодорожный техникум, ему, как сироте, выделили комнату в общежитии. Здесь он почувствовал себя вполне взрослым, у него появились планы на будущее, он неплохо учился, его любили преподаватели. Однако самостоятельность и подвела его; он постепенно втянулся в компанию любителей музыки, которые по вечерам играли и пели в ресторанах, а глубокой ночью напивались и пропадали до утра в объятиях свободных девчонок. Вкусив такой воли, вглядевшись в нее, Вадим однажды почувствовал, что пропадает. Не окончив техникум, он ушел служить в армию.
Служба, вопреки мнению его прежних друзей, ему понравилась, как бывший детдомовец он быстро освоил армейские навыки, нашел себе товарищей. И было бы все хорошо в его жизни, но испытания не оставляли его. В роту назначили нового старшину — молодого прапорщика, совсем недавно бывшего таким же, как они, солдатом. Прапорщик, любивший дедовщину, преподнес ее подчиненным на новом уровне. Он открыто издевался над молодыми: вызывал к себе в каптерку и заставлял их переодеваться на скорость горения спички. Можно было стерпеть это, но когда появились слухи о домогательствах прапорщика к симпатичным солдатикам, ненависть к нему выросла до размеров бунта. И первым его зачинщиком стал Вадим. Когда в один из вечеров прапорщик вызвал к себе нескольких солдат и заставил одного из товарищей Вадима отжиматься от пола, приговаривая: “Ты уже успел жениться? Ну, покажи, как ты любишь свою жену!” — Вадим не удержался и отчаянно, со страшным криком, как когда-то в интернате, нанес удар в лицо испугавшемуся прапорщику. Вадим и сейчас чувствовал волнение, вспоминая кукольное лицо этого подонка — острый носик, розоватые щечки и черные стеклянные глаза, мертвенно впивающиеся в солдат-первогодков.
Отсидел Вадим за этот поступок неделю на гауптвахте, к нему присоединили еще нескольких товарищей за неподчинение. Как только выпустили из гауптвахты, Вадим, не заходя в казарму, убежал через всю Россию в родной город.
Некоторое время он прятался в дачных домиках, кормился с чужих огородов, но однажды появились молодые, спортивного вида, люди и, предъявив красные корочки, скрутили ему руки. Через три месяца, проведенных в следственном изоляторе, его осудили к двум годам лишения свободы за дезертирство, добавив несовершенное воровство мотоцикла в дачном поселке…
Вадим задумывался, почему так складывается, что его естественные поступки, зарождавшиеся исподволь, где-то в глубине души, приводили его к еще более тяжелому положению.
Сейчас он шел вдоль берега огромного, как море, озера на север, в направлении города, в котором у него не было дома, но он почему-то считал, что идти нужно туда. Он, наверное, страшно выглядел: хромой, в рваной рубахе, с исцарапанным лицом. На берегу ему изредка встречались редкие любители осеннего отдыха, которых он задолго обходил, углубляясь в лес, потом вновь возвращался к берегу, садился у самой воды, подолгу сидел, подставляя босые ноги волнам и наслаждаясь видом огромной водной глади.
Перебирая круглые, обточенные волной камни, он обнаружил среди них один по форме похожий на остальные, но совершенно легкий — это был кусочек дерева, выцветший до белизны на солнце и сглаженный бесконечным трением волны и песка. Долго перебирал он его в руке, чувствуя сохраненное в нем солнечное тепло…
Ручей, кусты, цепляющие ветки, мошкара, болотце, снова ручей… Осеннее, еще жгучее, солнце быстро минуло зенит; к тому времени он вышел к большому прибрежному поселку, который пришлось обходить по лесу долгою дугой. В лесу — тихое поселковое кладбище, укрытое в тени сосен и берез. Вадим выбрал тенистое место, омыл лицо холодной водой маленького ручейка, потом прилег на пожухлой траве среди кустов и задремал.
Проснулся он от испуга — недалеко от него раздавался осторожный звук ножовки по металлу. Поднявшись, Вадим сквозь кусты увидел в одной из кладбищенских оградок большого толстяка в шортах и грязной футболке. Сильною рукой толстяк отломил надпиленную бронзовую звезду на памятнике, сложил ее в мешок, где она металлически прозвенела, перешел к другому памятнику. Под ногой Вадима хрустнуло, толстяк испуганно поглядел в его сторону, голова его была совершенно лысой, низ тугого лица засажен рыжей нелепой бородой. Не разглядев ничего, толстяк допилил фигурную башенку на оградке, бросил в мешок и стал пробираться между оградок. Вадима охватило любопытство, он последовал за ним до большого двора, неожиданно близко открывшегося за деревьями, у самого ручья.
Дом был обнесен долгим крепким забором, перевитым для прочности стальной проволокой. Вадим нашел щель между досок и заглянул во двор, где увидел кирпичный дом с красной крышей, амбар, двухэтажный сарай, теплицы, огородные грядки и сверкающий красный джип в строящемся гараже. Хозяйство укреплялось видом мощного засова на воротах и огромного замка на амбаре. В углу двора стоял небольшой жилой домик, на крыльце которого сидела сухонькая старушка. Она недобро поглядела на толстяка, который занес звякающий мешок в амбар, закрыл его и спрятал в штанах связку ключей.
“Откуда ты опять притащил это?”
“Не твое дело, на стол подавай”, — он снял с себя футболку, стал плескаться под краном, фыркая и растирая жирные складки на боках. После ушел в дом, стало тихо.
Вадим вдруг почувствовал голод. Небо уже потемнело, становилось прохладно. На чердаке того высокого сарая, что в углу двора, наверное, есть сено, на котором можно незаметно переночевать. Преодолевая страх, он обошел забор с дальней от дома стороны и перелез через него. Близко к сараю росли на грядке помидоры. Вадим стал хватать самые крупные из них и закидывать за пазуху.
Не успел он даже испугаться — из-за теплицы по-змеиному тихо выскочила и, потом уже свирепо взрыча, впилась в ногу страшная собака. Вадим от боли не смог даже кричать, только вцепился руками в черную шерсть на шее собаки, пытаясь ее душить, но в ладони лишь набирались складки отвратительно гладкой шкуры. Из дома с невероятной для его полноты быстротой выбежал толстяк, рявкнул на пса, который не сразу разжал челюсти, заломил руку Вадима за спину.
“Не дергайся, сопляк! Я тебя узнал, это твои фотографии сегодня развесили в поселке?..”
Вадим в руках глыбы был как пойманный зверек. Выбежавшая следом старушка закричала:
“Не ломай руки ребенку!”
“Это не ребенок, это бандит и очень опасный, нужно позвонить куда следует! Иди, старая, в дом, я сам разберусь с ним…” — толстый, почти на весу, оттащил Вадима к стойке ручного насоса и сильно стянул веревкой его руки за столбом.
Толстяк сел напротив и стал глядеть на Вадима бесцветными глазами.
“Это ты шел за мной с кладбища?”
“Да, я все видел”.
“Что ты видел, урка несчастный, кто тебя слушать будет! Я сейчас сдам тебя, как волка-вредителя, и мне за это государство спасибо скажет да премию даст”.
“И куда ты потратишь эти деньги, иуда?”
“Нынче рубль в цене! И твоя шкурка сгодится, — толстяк вдруг разозлился и влепил обжигающую оплеуху Вадиму: — Щенок, ты забрался на мою территорию, хотел обворовать. Это моя собственность… Здесь на каждом гвозде мое имя написано!”
“А гвозди из могильных звезд отлиты?”
Еще одна затрещина…
Вадим с отчаянием смотрел на заходящее солнце. Руки его онемели, он даже не пытался развязаться, так надежно были стянуты узлы. Оставалось ждать своей участи.
Толстяк, между тем, ушел в поселок за милицией. Из дома вышла старушка. Жалостливо глядя на Вадима, подошла к нему, неся кружку воды и кусок хлеба:
“Сын это мой… Даже жена с ним не ужилась, ушла. Дом этот собрал на всем ворованном, жену обделял и меня до самой смерти заставляет работать”.
Она помолчала, глядела на раны Вадима, потом стала распутывать веревку на его руках:
“Ты беги себе. Скажу, что сам развязался, а я и не заметила”.
Руки освободились, женщина слегка улыбнулась:
“Знаешь, почему он тебя хотел сдать? Он ведь сам когда-то отсидел срок и сейчас на милицию работает, чтобы вновь не посадили, — она вздохнула, но уже веселее: — Достанется мне сегодня, но одним грехом на его душе меньше станет. Держи хлеб и спеши!”
Он прошел через тяжелые ворота и нырнул в черную прорву леса.
Снова бежал, потом шел, спотыкаясь и падая в темноте, тяжко вдыхая влажный осенний воздух. Ему казалось, что кто-то дышит вслед, он оборачивался, но кроме сумрака не видел ничего. Среди лунных контуров деревьев ему чудились человеческие фигуры, вдруг вспомнился сумасшедший Прошка. Призраки окликали его странными трескучими голосами, просили остановиться.
Черный лес, армия теней. Мертвый глаз луны вдавливает в тень. В какое-то мгновение голова закружилась, он упал на мягкую кучу и тут же в ужасе вскочил — куча оказалась муравейником. Укусы муравьев опалили тело, как колючая проволока. Он взревел в темноту, разрывая страх, побежал в сторону озера. Казалось, прошла бесконечность, пока он вновь увидел берег, раскинув руки, упал в воду, долго лежал, наполняясь холодом, и уже совсем бессильно на коленях вылез на песок.
Что такое небо над Байкалом? Сейчас — это пустота, из которой звезды и луна мертвым светом погребают все живое: берег, озеро, горы. Казалось, все умерло под этим светом, а человек, случившийся здесь, единственный живой свидетель. Вадим лежал, вжавшись в песок, и глядел вверх. Где-то в этой непостижимой высоте был смысл, понять который ему было не под силу.
Быть может, он уснул. Ему привиделся огромный муравейник, в котором муравьи в бесчисленном множестве, шурша и скрипя, в доспехах и с копьями спускались рядами с высокой горы. Он в ужасе убегал от них, но они продвигались быстрее, сокращая расстояние до него. Бессмысленно и тупо сверкали подобия их глаз… Наконец они настигли его, он упал лицом в землю, а они шуршали и скрипели, проходя рядами над ним, сердце его в этот момент сжималось от страха и отчаяния…
Новый день набирал силу. Он почувствовал прилив сил, даль вновь его поманила. В этот день он шел без остановок и устали, не встречая никого на пути. Шумел ветер, вскликивали чайки, плескала одержимая волна. Он входил в лес, собирал обильные, но горькие ягоды рябины, гроздью закидывая их в рот.
К вечеру пологий берег закончился, стал круто подниматься каменистым взгорьем с редкими низкими соснами. Вадим карабкался по камням, сверху ему открывался вид на весь долгий берег. Теперь и его самого было видно издалека, даже с дороги, по которой изредка проезжали машины. Взгорье уходило далеко, насколько видел глаз, однако невдалеке оно отодвигалось от берега, выгораживая маленький залив с устьем ручейка и песчаной полоской берега, на котором виднелись какие-то постройки.
Небо резко стемнело, черные тучи заковали солнечный свет, который прорывался из их блокады, как жидкая сталь из доменной печи. Ветер рвал воздух и гонял острые буруны по серой беспокойной воде. Вадим спустился к заливу. Он увидел две избушки, скотный двор и курятник, в котором за сеткой среди пестрых куриц крутил головой огромный белый индюк. К большой избе под навесом примыкал длинный стол с продольными скамьями, возле берега — еще один столик, рядом с ним — шашлычный мангал. У самого берега лежали две лодки — большая деревянная и маленькая дюралевая.
Он подходил к жилью, на крыльце которого сидел, кашляя и куря, растрепанный седой человек в мятом пиджаке на голом загорелом теле и вылинявших спортивных штанах. Он вгляделся в Вадима и даже привстал, старое его лицо при этом напряглось всеми морщинами: “Это что за чудо лесное… Или мне мерещится?”
“Здравствуйте… — Вадим помолчал и вдруг высказал: — Меня разыскивает милиция и обещает деньги за поимку. Вы можете заработать, — он посмотрел в глаза старику. — Но сначала помогите мне, дайте ночлег”.
Старик молчал, изумленно подняв густые брови и глядя на жалкую фигуру Вадима. Что-то соображая, выдал:
“А ты что, государственный преступник, что за тебя деньги дают? Что-то больше похож на воришку-форточника”.
Еще недоверчиво, но уже мягче:
“Ну что ж, проходи в дом, потерянная душа…”
Дом был аскетически пуст: стол, два табурета, белая печь, полки по стене. Кровать без ножек была утверждена на стопах книг и журналов. Еще куча растрепанных книг лежала в углу, а возле нее — ничуть не меньшая армия пустых винных бутылок.
“Меня зовут Иван Вольнов. Вольный по фамилии и по сути. А как тебя величать?” — обратился к Вадиму старик, глядя на него с пренебрежением.
Вадим заметил, что старик слегка пьян, назвал себя и уже без приглашения сел на табурет, сгорбился и оперся рукою о стол.
“Э-э, да ты совсем ослаб в бегах?..”
Не услышав ответа, Иван вышел из дома, потом вернулся, подал на стол хлеб и молоко в огромной кружке. Он уже не без интереса осмотрел Вадима, его худую шею, порезанные руки, крепко державшие хлеб.
“Где дом твой, куда бежишь?”
“У меня нет дома”.
“Врешь, говорить не хочешь, ну и не говори, правильно. А за что сидел в колонии?”
“За дезертирство”.
Старик задумался, его седые кудрявые бакенбарды шевелились от немых гримас и пьяного покряхтывания, крупные шишкастые пальцы крутили ложку. Он молчал, пока Вадим не съел весь хлеб. Потом назидательно, как в продолжение своих мыслей, сказал:
“Но и недолго тебе бегать. Через день-другой, ну, через неделю тебя выловят — мы ж не на луне, всюду глаза, всюду люди. А они тебя жалеть не будут. Это закон охоты: когда один кричит “ату!” — другие без размышлений бегут за добычей”.
Уже мягче, добрыми глазами старик посмотрел на Вадима:
“А ты смелый, если решился на такое. Оставайся пока у меня, в сарае будешь прятаться, потом посмотрим, что с тобой делать”.
Вадим уснул сразу же, как только упал на мягкое сено. Безразличный ко всему, он даже не слышал звука запираемого Иваном замка на сарае…
Ночью, уже в полной темноте, старик открыл сарай и повел Вадима в дом. На столе стояли большие миски с лапшой и курицей. Иван дал Вадиму новые рубаху и штаны, которые широко повисли на худом теле.
Они стали есть. Старик достал бутылку и, помаленьку наливая себе в граненый стаканчик, стал расспрашивать Вадима о жизни, качал головой, потом с охотой разговорился о себе.
Выяснилось, что Иван Сергеевич Вольнов живет на берегу уже семь лет, сразу, как ушел на пенсию. А проработал всю жизнь машинистом на поездах. Продал свою городскую квартиру и заселился на этом клочке, построил дом, провел электричество от ближайшей деревеньки. Помогли ему сыновья: один из них полковник милиции, другой — начальник станции железнодорожной, по его стопам пошел. Обустроился Иван Сергеевич на берегу по-хозяйски: купил козу, потом корову, построил сарай, курятник. Появилась лодка — стал рыбачить. Со временем организовался у него отдых для приезжих — место красивое, песок, берег мелкий… Построил еще одну избушку, для гостей. По рекомендации сыновей наведывались к нему начальники милицейские и прокурорские — водочку попить, шашлыки поесть да покупаться.
“А я и не против. Хотя и не люблю этих пузатых, но поболтать о жизни можно и с ними, заодно и все новости узнать… Я ведь такой же, как ты, беглец, — продолжал Иван Сергеевич, — убежал от суеты людской. Долго трудился, сорок лет водил поезда, вся сибирская железная дорога меня знает! Но одолела меня суета — люди, людишки фальшивые, вруны, властолюбцы, развратники… — старик брезгливо сморщился. — Всю жизнь мечтал убежать от них. Фальшивое время нас в оборот взяло, и нет от него спасения, — помолчал Иван Сергеевич. — Зимой только тоска прижимает. Печка трещит, в окне — ледяное поле. Книжки почитываю да водочку попиваю — хорошие фантазии от того в голове!.. И никто мне не нужен, и нет надо мной важного барина, вольный я, во всем вольный. Выйду утром на берег да как запою на простор во всю мощь! А меня никто, кроме птиц, и не слышит… — старик улыбнулся и горько сморщился. — Вот такое мое житие”.
Вадим слабо помешивал чай в граненом стакане. Чаинки, словно стая ворон над полем, кружились, опадая на дно. Слушая речь старика, он чувствовал, что путей его бегства оставалось все меньше…
После этой ночи два дня Вадим прожил у Ивана Вольного, при свете прячась в сарае, а ночью просиживая на берегу. На третий день старик предложил ему:
“Ну что ж, сынок, я вольный, а ты безродный — такова у нас судьба. Не обижайся, но вечно укрывать тебя не могу. Что делать тебе — не знаю, но живут недалеко отсюда люди, много понимающие о жизни — монахи. Монастырь этот дальше по берегу, заброшенный стоял, лет пять как начали отстраивать его. Есть там интересные собеседники, доводилось встречаться, спорить. Завтра, на рассвете, на лодке отвезу тебя к ним… Может, найдется для тебя ответ. Я не нашел, строго там, не для меня”, — заключил Иван.
Вадим согласился ехать.
По тихой волне в холодном тумане переплывали они, держась ближе к берегу. Легкая лодка шла торжественно и быстро по тяжелой озерной глади. Они не разговаривали, слышался лишь скрип уключин и плеск воды, разрезаемой веслами.
Белая монастырская башня показалась над туманом неожиданно, блеснув позолоченной главой и красивым крестом.
* * *
Ты долго сидел на поленнице возле домика рыбаков и смотрел на монастырь, пока туман не развеялся. В этот утренний час он казался красивым белым кораблем, приставшим к пустынному берегу. Ковчег спасения среди океана безнадежности.
Однако ограда монастыря показалась тебе слабенькой, так себе — заборчик из дровяного хлама. Можно ли спрятаться за ним от мира и стоит ли вообще идти туда?.. Но куда можно пойти еще? Тебя нигде не ждут.
Ты обошел забор до широких приоткрытых ворот. За входом открывалось просторное место, в центре которого возвышался храм, вблизи от него — белый двухэтажный корпус, по краю оставшейся площади располагались мелкие постройки, между которых бродили козы. Везде были видны следы строительства, лежали доски, кирпич, шиферные листы.
Ты подошел к одной из избушек, постучал в незапертую дверь — никто не ответил, в избушке было пусто. Так же — в другой.
Тогда ты неуверенно подошел к храму и заглянул в дверь. Вдоль стен тянулся ряд таинственных фигур и ликов святых. Слабо горели свечи, несколько человек склоняли головы и крестились. Никто не обернулся, только седой длиннобородый священник, крестя монахов, коротко обратил лицо в твою сторону и продолжил молитву.
Ты стоял и слушал. Звучавшие молитвы текли ручейком, сплетением старых, порою непонятных, слов. Иконный Божий лик смотрел в тебя спокойно и глубоко. Тревога отходила, как тьма от огонька свечи. И ты успокоился, как будто почувствовал рядом отца.
После богослужения священник, глядя прямо перед собой, вдруг подошел и взял твою руку, спросил имя и медленно повел к себе в избушку. Не сразу ты догадался, что священник плохо видел, может, был и совсем слеп. Но движения его были точны. Он налил в стакан чаю, подвинул его в твою сторону и молча смотрел поверх твоей головы.
Лицо священника было смугло и оживлялось умными морщинами, однако чувствовалось, что он не стар. Старцем делали его величественные серебряные струи бороды. Ты удивлялся его значительному молчанию и заговорил сам. Говорил долго, горячо; казалось, что священник знает о тебе все, и рассказ твой — только для тебя самого, как воспоминание и итог прошедших дней, да и всей предыдущей жизни.
Когда ты волновался, он клал на твою руку свою — теплую, с длинными чуткими пальцами, и тебе становилось спокойнее. Он все понимал, но чем мог помочь тебе? Спрятать здесь, в монастыре? Это невозможно, да и нет в этом смысла — ты не монах. Ты даже не крещен! Кто же ты, где быть тебе? Да — лисицы имеют норы, да — птицы небесные имеют гнезда, только тебе негде голову преклонить.
Но есть. Есть выход, и ты чувствовал это всегда. Священник лишь высказал то, о чем ты догадывался, к чему шел долгим, долгим путем. Ты должен вернуться туда, откуда так стремился убежать. Свобода, верно, не в просторах, покоряемых твоим шагом, не в уходе от людей, не в обладании властью над ними. Свобода — она в искренней речи к себе. В тихой молитве к вольному небу. В решительных мыслях о жертве любви. И не важно, что взгляду препятствуют крепкие стены, а собеседник — надзиратель.
Да, сейчас ты вспомнил: тебе десять лет, ночь, ты один в глухом переулке, млечное звездное небо над тобой. Тебя опять обидели, и ты, в который раз убежав из интерната, не хотел возвращаться туда. И вдруг, среди глухих заборов и мертвых домов, — ты впервые почувствовал страх одиночества и смерти. Ведь ты можешь умереть, никому тебя не жалко. Но для чего тогда эти звезды, это небо, зачем этот странный свет?.. Нет, нет! Смерти быть не может. Ее просто нет. Есть вечная жизнь, как эти вечные звезды. И есть Он, идущий рядом с тобой, потому что ты — часть Его.
* * *
Ты сидел на полу камеры штрафного изолятора, опершись спиной на дверь. Из разбитой губы сочилась соленая кровь, распухший глаз смотрел в зарешеченное окно. Сквозь него сиял слабый, ласковый свет неба и глядел острый глаз синицы. Трижды клюнув в стекло, желтая птица улетела в небо.
Теперь тебе хотелось жить. И ты уже знал, что для жизни новой должен умереть. Еще вчера (нет, уже вчера) ты умер.
Умер — и воскрес…