Киноповесть и рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 5, 2008
САБЛЯ
Живет в нашем роду сабля. Предмет неказистый, потрепанный, однако тем и славный, ибо в самом облике чудится нечто сокрытое, претерпленное. Еще и надпись существует, неразборчивая и странная. Отсюда уж предания за орудием тащатся — берегись.
Родни у нас много, и относительно шашки каждый норовит изложить историю позаковыристей. Словом, уважение к вещи имеет место. И как не иметь, когда нагрянул однажды из-за границы родственник — холеный господин плохого выговора — и, помимо умиления от посещения исконных мест, разродился интересом к клинку. А ощупывая таковой, задумчиво поведал на его счет очередную притчу. В общем, соединив разные сведения, автор составил немного выдуманный, но и имеющий немалые основания рассказ — с целью только лишь попытаться воспроизвести аромат эпохи.
* * *
Начало прошлого века, ладный летний денек. На берегу юркой реки Каменка устроилось дородное село Гилёво, в почетном месте высилась добротная хоромина о двух этажах с каменным цоколем. Настежь были распахнуты высокие узорчатые ворота свежего теса. В чревах обширного мощеного двора выстроился длинный стол, начиненный угощением. Негусто сидели разного дельного возраста мужички; иные валандались по двору, витиевато и упрямо не попадая в цель по причине отсутствия таковой; баб существовало меряно — хозяйствовали. Понятно было, что это “второй эшелон”: свой служивый и на дармовое приспособившийся со стороны люд. Основной процесс пока таился в утробах дома, но выдавал себя затейливой какофонией музыки и звоном женских голосов.
Вот в бородатом зеве застольщика громогласно зацвела песня — впрочем, незамедлительно умирилась, заплутав в словесных оборотах. Ошарашенный таким поворотом событий экземпляр люто пучил глаза и в качестве компромисса ловко швырнул в рот стакан… Некий гражданин с уроненными руками, основательно опершись лбом в нежно дернутые мхом бревна амбара, строил замысловатые коленца, затеяв соорудить относительно вертикальное состояние тела… Очередной одинокий танцор угрюмо и немо сотворял под поветью “антраша” и, наконец рухнув замертво и улыбаясь при этом, пустился дерзко храпеть… Впрочем, и за столом, сладко обняв миску, следующий косматый дядя витал в эфирах… Совсем поодаль, опершись одной рукой об высокий столб забора и уронив голову, мочился урядничего звания человек… Гуляет народ!
Однако присутствовали и живые.
— Авдотья, вина! — относительно трезво шумнул распорядительнице рыжий человек. — Молодым уважение!
Не спеша, подошла тетка преклонных годов, наклонила полуштоф, согласилась:
— Стукни, милай… чтоб перед людями не хромать.
А чего бы и нам не попотчеваться от щедрого стола? Вот, к примеру, какое глубокое умозаключение, обращенное к соседу, услышим от тщедушного мужичка в косоворотке с оборванными пуговицами:
— И ты, Парфен, поступаешь пресно, когда еку добру кобылу хоронишь от глаз. Оно бы — самое время. Зотов, вишь, приехал — каков вельможа, а не погнушал. Всё лошадиная страсть. Василий-то — невелик жох, а какой почести достиг — сам Зотов!.. От Потап Иваныча досталось, царство ему небесное, — окрестил лоб, — как изобрел породу, тожно и к городским барям в ровню вошел.
— Это еще посмотрим, каким лошадям барин уваживат. Мария-то — кобылка кровей отчаянных.
— Бу-уде, попритчилось тебе. Марию Василий из Бессарабии привез, отколь Зоту ее знать?
— А я тебе и признаюсь, — приминал голос дока. — Мария когда наперво прибыла? Полгода как. Неделю повертелась и… нету… Бают, будто у Зотова этот промежуток содержалась. А Михайло Гаврилыч ой как спор.
Оппонент задумался, из-подо лба мазнув окрест взглядом, поднял чашу и понижено просипел:
— С Марии станется — тот Вавилон. Слышь-ка, будто многих мастей женщина: и полька, и цыганка, и прочая холера. Будто и Василий с ней чудес натворил… Эк, грехи наши!
— Не согрешишь — не покаешься, — согласился Парфен и ахнул порцион.
Уяснив винную щедроту, что подтвердилось сопением и зычным иком, дядя возроптал:
— Однако свадьба не по чину. Потап Иваныч, буде здрав, такого бы безобразия не допустил.
— Есть оно, — согласился напарник, — пренебрег Василий обычаем. Венчаться в каку-то особую церкву ездили — срамина!
— Опять же, Васильева ли затея?
— Где видано, эко место — без песениц… Ну да нам не в наклад… — сгреб в щепоть редьку, пихнул в рот.
Некий бровастый дядя, кивая за ограду, оповестил бабу со сбитым на плечи платком, хлопочущую подле стола:
— Матрена! Эвон убогие с каликой харчиться тянут.
Та дисциплинированно постригла навстречу, отвечала, сгибая стан, на поклоны, зазывала:
— Заходите, божьи человеки, закусите во здравие нововенчанных Василия и Марии.
— Да прибудет милость господня… благосчастия на многие срока… полну чашу… — талдычили пришлые.
Их усадили на край стола. Сирые степенно устраивали батожки. Уж семенила с чашками заботливая Авдотья. Она и похлебку разливала, и бутыль опрокинула, наполняя стаканы, и приговаривала:
— Не погребуйте сорокатравчатой, глубокого настою. Чтоб ведали все: широки Карамышевы и тороваты… А вот хлебушек ситной на заед…
Из миски поднял голову с кривым неразомкнутым взглядом косматый. Войдя в сумму обстоятельств, порыл в чаше пальцами, сокрушился:
— Огурчик, пожалуй, накося.
Слепец (парень годов двадцати, в драном зипуне и справных лаптях) частил; женщина с рыхлым носом, угрюмым лицом и отсутствием в глазах выражения, мазала мимо рта, отчего продукт терялся, проливаясь; главный — высокий от непомерной худобы, с хищным кадыком, в непотребном ремье и опорках от валенок, со спеченными колтуном лохмами — хлебал достойно: размеренно и опрятно.
Убрав первый продукт и резво осоловев уже и от сытости, граждане — собственно, дядя с кадыком — как и положено, развивали разговор, велеречиво любопытствуя:
— Знать-то Василий наметился-таки в хозяева?.. Жуировать покончил, оглянулся на вотчину?
— Ак эть пятый год как тридцать минуло. Пора!
— И как теперь руководство делить станут?
— Не нашего ума дело. Зятевья, знамо, покуражат, привыкли править… Только Василий — первый наследник, как повернет, так и будет.
— Да, на единого брата три сестры да еще с зятевьями — это хомут.
— Ну, Ленка, што ись, не в счет — мокрощелка. Да и у Васёны мужик душой жидок, хоть спи на ём. Татьянин Семен — да, хват. Он дело и держал. Будет свара.
— Ну, а что невеста? Баска девица, довелось глянуть?.. Будто из других краев?
Авдотья сделала скептическое лицо:
— Ай, да тот же назём, хоть издалека привезён.
— Да ведь и слухи разные возле.
Тетка сжала губы на мгновение и придвинулась, воспаляясь — злоба дня:
— То-то и оно: и красно, и цветно, да линюче! Василий-то девицу чуть не в исподнем привез, приданого — одна сабля… Толкуют, правда, будто секретная вещь. Да от секретов-то велик ли прок? — перекрестилась. — Прости господи!.. Блинов вот, с маслицем. И в каку же сторону ноне пойдете?
— Логиново не минуем, иконе Параскевы Пятницы поклонимся. А там — пути божьи неисповедимы, чать добрыми людьми земля не оскудела.
— Пьяный бор-то обойдете, ли как? Молва худая бегит… Даве Ванька Ерчихин без коня воротился. Сказыват: выскочили ироды с топорам да иным орудием — выпрягай из телеги! Лоб сшиб, моля кормильца оставить. Не проняло, де, мы окаянные.
— Есть такое, будто злодей поселился. Да какова с нас добыча?..
А вот и главные персонажи наличностью удружили. Из дома вывалился разномастный гурт: тут и поп содержался, и служивый законоправного ведомства, с портупеей, усами и немилосердным взглядом. Некая баба, румянами густая, в кокошнике, заголосила приплясывая:
Куманек, спобывай у меня!
Душа-радость, спобывай у меня!..
Позади чубатый парень с шикарной гармонью раздувал меха. Неотложно пара мужиков затеяли усердно долбить подметками землю — сплясывали. Очнулся и гармонист за столом, кинулся терзать свою трехрядку — не совсем в лад.
Поджарый, с ленивым глазом, в тройке на чесучовом подкладе — самая важная фигура — достойнейший екатеринбургский фабрикант Михайло Гаврилыч Зотов.
И вились вокруг человеки. Тот, что разговором занимал, конечно, и есть Василий, жених. Видать, и оный не лаптем щи лопатит: костюмчик форменный, лаковые ботинки, папироска в руке. Непосредственную когорту с гостем составляли сестры Василия и их мужья. Одна из сестер, Татьяна, держала поднос с рюмками:
— Язык смочить, Михайло Гаврилыч, солнце совсем испыжилось.
Зять по ней (это Семен, тот что “хват”) добавил:
— Брюхо после обеда закрепить — неминуемо.
Тот чинно снял лафитник с рубинового цвета содержимым (жених и мужики последовали), кивнул Василию:
— С божьим благословением!
Выпили, внятно закусили. Зотов запустил:
— Так я продолжу… Экземпляр у меня есть отменнейший. Благородных основ конь, из орловских. Мечтаю продолжить породу.
— Ваши настроения отлично понятны, — отозвался Василий.— Ну да, чай, поживем, там и увидим.
— В достойные руки всякое существо отдать — доход. Испытано! — раздался женский голос, — это Марию приспособили.
Ничего не возразишь, хороша: волоока, рдянощека, волос вороной. Нос прямехонек и умерен — видно, что не только для дыхания. Глаза сугубые: то продырявят — нацелятся зрачки, точно дуло пушки, а то заблестят росой и пощадят. Голос долгий, в утробе, видать, зачат, и через мнение неминуемо пропущен — подходящий голос. А и смеяться бойка: откинет матово мерцающую шею и пошла — клекочет голос-песня. В жены такую? Не знаю…
— У меня так, — согласился богач с ленивой усмешкой.
Семен добавил вослед:
— Уж и одно присутствие — на весь мир почет!
Михайло Гаврилыч умерил:
— Мне не в тягость, присна память Потап Иванычу… Да и местность здешняя больно пригожа. Вот озерцо ваше — ласковое… — благодетель жмурился, разглядывая облака, большие пальцы шевелились в проймах жилета. — Прежде я здесь душу умягчить добывал. Батюшка ваш это понимал и сочувствовал…
От давешних отделился поп и подсел к дворовым мужикам. Молвил дюжему дяде, что спал недавно в миске:
— Ты, Игнат, ум помни. Михайло Гаврилыч гуманный человек, благое сотворил: денег на аналой отщедрил. Робить тебе.
— Како ж помнить, ежли дармовое не иссякло?
— Этому и мера: дар — для головы, а не для живота.
— Да ведь и ты, батюшка, не гнушаешь!
— Невинно вино, укоризненно пьянство.
Среди прочих шустрила молоденькая, о добротной русой косе, годов пятнадцати деваха — Елена, младшая сестра Василия. Скалась подле той сердобольной Авдотьи, что привечала странников, цедили сквозь сито солодовую бражку. Выговаривала старушке:
— Зот, буди, Касатку хочет со двора свести?
— Пошто не хотеть, когда не залежит.
— Тятенька пестовал, а теперь в чужие руки? — ерепенилась Елена.
— Тебе ека корысть? Ступай-ка, Матрене помоги, опять сестры корить будут.
— Василий не позволит, он меня в город на учебу определит.
— До тебя ли Василию, у него ноне докука сладкая.
Елена, зыркнув в сторону Марии, ревниво высказалась:
— Мария величается, а сама беспортошная! Тятенька бы на порог не пустил… Вот я ей под перину стручок гороховый в девять зерен подсуну — опарфенится тожно!
— Подь ты к щёмору, — беззлобно шамкнула старая. Осерчала тут же: — Куда льешь? У, полоротая!.. Иди на кухню, неча близ пьяных мужиков тереться!
— А чего Мария подле Зота вертится?..
Неугомонно пела и приплясывала Кокошник, ей подтягивал чубатый. Зотов с благостной улыбкой гулял взором по двору. Повернулся к Василию:
— Ну, что там кобылка?
Василий круто повернулся в народ:
— А что, Филька пригнал саврасую?
— Как есть… — согласился хор дворовых. Кликнули в зады: — Филипп! Веди!
Цок, цок — отозвался мощеный камнем двор. Из-за дома, ведомая за недоуздок парнишкой лет тринадцати, появилась величественная красавица. Фр-р — ответила на повелевший остановиться жест конюха. Косила глазом на хмельную публику. Цок, цок — продемонстрировала бедра девушка, вкрадчиво щелкнул непокорный хвост.
— Да вот, собственно… — скромненько обронил Василий.
Народ приумолк, глядел на зверя, а слов ждали от именитого.
— Гм, — соизволил тот. Прохаживался вдоль экспоната, изучал — лицо бесстрастное. — Год назад скотинку оглядывал, приобрела за текущий… Чем, говоришь, брюхо очесываешь? Я тебе подскажу рецепт, любезный колерок дает. Гм.
— Кобыла норовистая, — изрек Василий. — Помимо Фильки никому не дается. Ну да и славно: молодая, пусть подышит. Батюшка ее холить особенно наказывал, безупречного калибра зверь. Да вам, Михайло Гаврилыч, лучше знать… Ну-ка, Филя, пройдись для смотра!
Филипп, хозяйски ухватившись за холку лошади, взлетел на нее. Та спешно ушла, но тут же остановилась, много при том переступая. Дворовая собачонка норовила тяпнуть саврасую за мосол — конь выворачивал алый глаз, фыркал. Парфен услужливо, пьяно и размашисто, сковырнул сапогом шавку — та кувыркнулась далеко, чинно прихрамывая, поковыляла прочь.
— Но-о, дармоедка, пошла-а, ап-ап! — зычно ворчал Филька, понужая животину босыми пятками.
Кобыла, присев на мгновение, ринулась боком, не быстро, но игриво. Филька вынес Касатку за ограду, задиристо чертил круг длинным концом оброти — прыснули из-под копыт, взлохматясь крыльями и возмущенно чертыхаясь, куры. Фьить, фьить! Кобыла жадно и весело припустила, сальная земля взрывалась под копытами.
Поодаль вдоль тракта шли наши трое странников. Филька направил лошадь на них. На гиканье обернулись длинный и тетка.
— А задавлю! — радостно заорал Филя.
Тетка прянула в сторону, оскользнулась на коровьей лепехе, грузно завалилась. Филька хохотал, проносясь мимо. Улыбки трогали зрителей — а как без спектакля?
— Аллюры знает, — подтвердил Михайло Гаврилыч.
Филька возвратился, лихо осадил коня. Василий смотрел на малого с ревнивым прищуром. Расправил плечи, снял пиджак, подал Марии. Окрикнул:
— Эй, Парфен!
Парфен пьяненько, но степенно выступил из толпы дворовых. Василий на него не глядел, все Фильку глазами ел, голову только немного назад подал.
— Охламона веди.
Толпа взбудоражено зашевелилась, запричитала. Парфен с радостной строгостью воскликнул:
— Под седло?
Василий не согласился:
— Все — как у Касатки. От рудника пойдем… до церкви… — повернулся к Марии. — Доводилось скачки выигрывать. Поглядим.
Народ пуще заколыхался, зашумел. Зотов негромко, едва не удивленно сказал:
— А ведь я сотню на Касатку ставлю, — повернулся к людям. — Нуте-с?
Все заерзали деловито и нервно. Семен часто моргал, Татьяна сдвинулась за его плечо. Поп крестил мужика, что, вывернув карман, тщательно считал гроши. Пристав хмуро и сосредоточенно рылся в гаманке, достал золотую монету, лаконично сообщил:
— Империал.
Рыжий сучил ногами, в отчаянии тянул к народу руки.
— Люди православные! Заветный рупь даве убил! Душу заложу!
Игнат яростно хлопнул шапку о землю.
— И-ех, где наша не пропадала!.. Матрена, тащи загашник. На Охламона!
Мария из-под тонких бровей уставилась в Зотова с липкой улыбкой.
— И я… на Охламона.
Сосредоточились на площади перед церковью. Наяривала гармоника, Кокошник задиристо голосила песню, Игнат отчаянно отплясывал, купно пара мужиков и девки. Скакала, дурачилась малышня. Зотов самодовольно глядел на веселящийся народ, одно плечо мелко в такт песне подпрыгивало.
Вдруг с вершины долгого столба, что служил ярмарочным утехам, разрезав гвалт, раздался отчетливый вопль босоногого вихрастого пострельца:
— Идут!
Толпа враз утихла, все устремили взоры. В одной из пройм между крыш прокатилось пылевое облачко. В нем трудно различимые стелящимся карьером, ноздря в ноздрю, неслись две лошади. Легли на холки седоки.
Сигнальный мальчонка лихо съехал по столбу. Игнат стоял, закрыв глаза, по лицу струился пот, Кокошник улыбалась, но мертво, дребезжал неровный гул. Зотов был внешне безучастен, мигал расторопно, однако ноздри тонко вздрагивали… Гул оборвался, раздался мощный и частый цокот копыт. На площадь ворвались два коня. Филька на Касатке первый пересек брошенную на землю ленту. Ахнул крик…
Рыжий сидел на земле, плакал.
— Заветный рупь убил даве. Дур-рак! Заветный рупь…
Игнат истерически хохотал в небо:
— Ой, ублажил, ха-ха-ха! Ой, благодетель! Ой, по миру пустил!
Матрена немо зевала ртом, очумело расширены были глаза, тянула руки к людям. Кокошник с ядреным визгом пустилась в пляс, тут же полыхнула гармонь.
Я по бережку ходила, молода,
белу рыбицу ловила не одна…
Зотов усмехался, глядя на сползающего с коня, насквозь пыльного, Василия.
— Костюмчик, Василий Потапыч, небось, отслужил. От рабочей-то одежки отвык. Зря, выходит.
Филька, соскочивший первым, весь счастливый, смотрел на Зотова. Мария, сузив глаза, с недоброй морщиной от носа протянула Фильке:
— Дурак ты, Филипп. Мог и придержать кобылу.
Василий, кажется, не выйдя из азарта, посетовал:
— Отвык Охламоша, не чует колено.
Фабрикант отчего-то осуровел:
— Ну что, пригубить не мешает отнюдь. Посуху-то оно неправедно будет.
Татьяна услужливо спешила с подносом.
Барин крякнул за выпитым:
— Достоинства у Касатки несомненные, теперь за грамотным человеком дело. Жаль, если втуне порода сгинет.
Василий кивнул:
— Сладимся, Михайло Гаврилыч.
Зотов опустил голову, в глазах замерцала сталь.
— Однако пора и честь знать, два дня отгостевал — по нашим порядкам сверх меры. К вечеру доберемся, утром за работу…
* * *
Прошли месяцы, Гилёво осталось… За окном гнусил дождь. Первый этаж Карамышевского дома обладал кухней, другими подсобными помещениями, отсутствием дождевых происков и присутствующими. Наличествовали: та сердобольная старушка, бабка Авдотья, Матрена, Елена. Две первых были заняты делом: очищался картофель и перебиралось зерно. Елена, строго прямя спину и держа на коленях лист бумаги, восседала на табурете. Здесь же находилась и Мария — стояла в кружевной шали, лениво подпирая стену, лузгала семечки.
Авдотья под работу байку разговаривала:
— Попик-то Григорий молод был, и грамотен шибко, и собой виден… Теперь Катерина — озорнюшша девка, черноброва. Хоть не больно справных родителей, а краля-я — на загляд. Васёнин Петр, окурок, туда ж к ней сватался… Только уперлась в свое: подавай попа ефтого. Папаша у ей, Иван, братец мой — сатрап… порол девку вусмерть — не по-моему-де. Отлежится, сердешная, и обратно свое… Словом, съехал поп в дальний приход… Два года минуло, сосватали горемычную за иного парня, наладили свадьбу. Тут и заявляется Григорий — расстриженный. Сваты его убивать затеяли, да Федька Стенин, брат Катерины, не дал. Тоже поперешный, супротив отца пошел… Так и увез Григорий суженую без благословения. Вот этот Федя и есть старший Филькин брат, мне, стало, племянник. Он прежде конями руководил. После тех событиев из Логиновой сюда ко мне перебрался — отрёк парня отец. Помнишь, нет ли? Батюшка ваш его привечал… Ноне в морской службе состоит. Читай, што ись, грамотку в кои веки известил.
— Как не помнить? — возразила Елена. — Он меня на лошаде гонять учил! — склонилась к письму, что лежало на коленях: — Крепость, куды пристроены, называют… Хронштаб ли, чо ли… а крейсер уж Дерзкий… тьфу ты, глаз поломашь… и жив ли отец, поскольку грыжей страдал?.. жратвой сыты и многого ума набираюсь… — отняла глаза. — Писать бы наторел… — обратно склонилась. — …два годка еще — и первым числом дом новый отстрою, как денег прикоплю… поклонись, тетя, Потап Иванычу, заместил отца он мне… — вновь оторвалась: — Писали про тятю — знать, не дошло послание… — шмыгнула носом. — Тятю все любили — доброго человека уваживал, а всяка ёргань двор обходила, — взгляд легонько дрогнул в сторону Марии. Продолжила письмо: — Фильку береги, я его заберу…
Мария отслонилась, бросила шелуху в ушат с картофельными очистками, звучно обшлепала ладони, тронулась. Вежливо покряхтывая, насладилась под женщиной лестница на второй этаж. Мария легко толкнула чуть приоткрытую дверь, та шамкнула, распахнулась достаточно. Горница. Подле окна расположился Василий, облокотившись на замысловатую рисунком ситцевую занавеску и гуляя внимательным взором по отверстой книге. Женщина бросила незаинтересованный взгляд на занятие мужа, не мигнув, сдвинула очи в окно — дождь смывал с окна стекло. Села за стол, не отнимая взгляд, зевнула.
— Скушно. Погода зевотная, от чаев уши распухли… Хоть по улице пройтись, да никто не увидит.
Василий, по всей вероятности понимая, что ему не удастся удрать, запустил, чуть повернув к присутствующей лицо, но не глядя:
— Слышал, ты отчудила, собак Репниных синей краской вымазала?
Мария обрадовалась:
— Это ловко я позабавилась!.. Вот думаю, что бы с их боровом умудрить?
— На кой леший забава? Жили люди — и пусть их!
Мария прищурила глаза:
— Я тебе уж доказывала: цыганкой меня звать, не спущу!
— Хоть на первый срок норов умерь. Народ любопытен, пялится.
— Тебе что за печаль?
— Нам жить на людях, негоже устои ломать.
Мария поглядела на Василия с досадой:
— И в кого ты?.. Ни богу свечка, ни черту кочерга! — отвернулась, объявила беспечно: — Я человек вольный: сперва делаю — потом думаю.
— Где видано, — силился перечить Василий, — чтобы баба — и человек!
— А ты у иных спроси, они позорче! — безжалостно, исподлобья коротко взглянув, повысила тон женщина.
— Морока ты, — недовольно буркнул Василий, — взяли тебя — ославились.
— А попробуй не возьми, когда мне приспичило! Уж ты в навыке, дорого станет.
Василий промолчал, но сузил глаза, упершись в книгу, большой палец нервно дрогнул. Мария свободно, откинув голову, встала, упруго прошлась, лицо заалело, взгляд потугел. Видно, на раже и слова пошли:
— Васёна второго родит, совсем невмоготу будет. И так крику полон дом… Собирались делиться, так скоро ли?
— Не время, все в закладе.
— Так и жить не время… — Мария осадила голос, потеребила шаль. — И вот еще, мы давеча говорили: Елена взрослая, грамотная — определяться бы надо. Ты, помнится, в город ее хотел отправить учиться. Она и сама желает.
— Пока думаю…
* * *
Минул год. Василий явно здоровьем сомлел: и волосом поредел, и живот набрал. Он торчал в горнице подле окна — выправку уронил: безрукавка собачей шерсти, штаны мятые, чуни. Царапался в окно дождь. Не отрываясь от улицы, Василий недовольно проголосил:
— Авдотья! Кху, кху… Что самовар?
Вошла Елена с подносом — чайник, вазочка с бубликами. Оповестила:
— Авдотья дрова колет.
— Что, некому больше?
— А кто? Всех изжили.
— Ты не больно-то, есть кому привередничать! Филька на что?
— Филька Марию в лавку повез. Зотова ждем — прикупить разного.
Василий осерчал:
— В лавку — на выезде? Тьфу!
— Вы уж, братушка, не перечьте. Не оберешься после.
— Учи, пигалица!
Однако вздохнул, обернулся, повинная улыбка мяла лицо. Разглядывал Елену. Налил чай, помешивал. Улыбка стала хитроватой.
— Растешь… Ну, признайся, снятся тебе парни?
— Воля ваша, — зарделась девица. — Кто поснится? Из дома не выхожу.
— Балуетесь с Филькой, я замечал.
— Воля ваша, он мне что, брат?
Василий чуток опустил улыбку:
— Я у тебя брат… и отец — ты помни… Я — забочусь!
Елена осмелела:
— Обещаете заботу, а в город не пускаете.
— Папашин норов, — определил Василий. Помолчал, лицом осмурнел, но голосом сдобрил: — Погоди вот, приедет нынче Михайло Гаврилыч и… покончим. Там, бог даст, и кошт определим.
Елена взвилась, вылетела из горницы. Василий грустно посмотрел вслед, пробормотал:
— Пойти, разве, переодеться? К вечеру, знать, прибудет…
Ужин. Узорчатая скатерть, серебряный сервиз — чин-чином. Народом, не в пример давешнему, не богаты. Женщин, кроме Марии да Елены, пусто. Мужского, кроме Зотова и Василия — знакомый поп, старший зять Семен, еще незнакомый дядя. Зотов опрашивал Семена:
— Каково же в новом дому? Так и не взглянул, все не в оказию.
Семен обрадовался:
— Уж завтреньки просим отобедать. Покорнейше!
— Разве после экскурсии. С утра едем с ревизией, товар оглядим. За год, поди, не узнаю — случается, города вымирают… Ты — с нами!
— Непременно, дело наперед!
Гость повернулся к попу:
— Да и церковь посетить надобно. Копейка положена, а лоб не крестил.
— Не нарадуется паства, благомилостивец! Добре расточих, покой приобретах.
— А чего ж, батюшка, скромничаешь? Будто кусок не лезет.
Поп хихикнул, но выглядывала натуга:
— Есть, вроде, хочу, а аппетита нет.
Мария:
— Отчего же, Михайло Гаврилыч, коротко гостите? Денька бы хоть три положить, без того год не сподобились.
— И не в гости вовсе, как известно, завершать будем старое. Мне-то и сверить всего: так ли оно, что Василий Патапыч описывает? Дел-то у меня, голубушка, насорено! Так что завтра после обеда и отбуду… Вот Родион Максимыч, — указал на нового, — казенный человек, бумагами займется. Вниманием уж не обойдите.
— Это без сомнений!.. А коли вы так заняты, то напрямик и спрошу: как с Еленой порешим? Вспомните обещание протекцию составить, чтоб городским манерам набралась. Девушка она у нас смекалистая и работящая, обузой не станет.
Все дружно тронулись обозревать существо, Зотов из-за Марии выглянул. Откинулся обратно:
— На память отнюдь не жалуюсь, и за мной дело не застоит. Коли надумали, хоть завтра увезу. Как раз дочери моей… м-м, помощницу приискивал.
— Видно, пришло время, — произнес Василий, — кланяюсь в ноги.
Уставилась младая в тарелку, еле дышит. Мария, разместив обольстительную улыбку и медленно поводя порочными глазами, млела:
— Ну и славно, с благодарностью-то мы не воздержимся… Вот и завершим на том, оставшийся вечер, Михайло Гаврилыч, я вам на дела тратить не позволю.
— А мы и взглянем, как это у вас, голубушка, получится, — морщинки от крыльев носа углубились — улыбнулся, надо думать. Однако взор резво угас, опустился. — А ведь вы, Мария Стаховна, озадачили: сабля ваша возмутила меня неким образом… — Зотов пошевелился, вроде как устроился в стуле основательней. — Человек я есмь, премину заметить, прилежный и, рассматривая в прошедший раз оружейную наличность, обратил внимание на запись. Овладеть — значит пройти три сущности: открыть, что закрыто, найти, что потерял, обрести, чего нет. Выгодная фраза, памятная… Помимо припоминаю я, что вы, матушка, без того о штукенции отзывались своеобразно. Согласитесь, немудрено возмутиться… Сиречь любопытно насквозь, как вещица с таким загадочным инициалом к вам попала?..
Наутро Авдотья и Елена собирались.
Авдотья:
— Сколь тебе добра Мария-то намеряла!
— Не поскупилась, лишь бы спровадить.
— Не сбирай, какого лешего ты на невестку взъедашша, сама же в город стремилась!
— Мария к Зоту льнет — срам и только. На Василия бы глаза не глядели — вахлак!
— Э-э, дева, по доходу: стар да петух, молод да протух, — посетовала Авдотья. — Да ково тебе понимать, сопля ишшо.
— А нечего тут понимать, блуд-то в очах прописан. Я ее вдоль и поперек знаю.
— Болеть ли теперь? Из дома вон, с головы долой.
— Боюсь я из дома уйти. За Василия страшно. Мария всех выжила и его сведет, ужо чахнет… Слышала, нет ли, будто Мария с татями водится?
— Мало ли народ мелет. На нее, вестимо, всех собак вешают.
Елена притеснилась к Авдотье, зашептала:
— А видела я… Этта иду в лавку. В заулке у тетки Феоктисты пришлый мужик чего-то спытывает. Выровнялась я — он и обернулся. Рожа оспяная, брови седые — варнак!.. После тетка сказывала: до Марии пройти выспрашивал.
— Окстись, таранта, приблазнилось.
— Вот те крест!
Вдруг Елена выпрямилась, вытаращила глаза, пропищала перепугано:
— Да ведь он про Зота наметил прознать! Точно нас по пути кокнут…
* * *
Прошло два года, стоял погожий день ранней осени. К ограде Карамышевского дома подъехала пролетка, из нее, недужно покряхтывая, вылез Василий. Совсем захирел: погрузнел, постарел, одышка шла за малым движением. Уже ступив на землю, обратился к кучеру:
— Ты, Федор, с Семеном говори помягше, не поминай, что почин этот Мариин. Василий-де сам приехать немощен…
К нему с облучка повернулся молодец. Рус, кучеряв, облачен немудряще, но виду пристойного.
— На хворь и наступай… ну, на родственное, мол, кумовья, — выдавил Василий. — Кланяется, дескать.
— Не сладить, Василий Потапыч, — хмуро сказал Федор. — Шибко Семен осуровел, как крупорушкой завладел.
— А ты расстарайся, больше негде просить.
— Но-о, пошла! — Федор тронул, кивнув хозяину…
В комнате просторного дома за самоваром сидела Татьяна — тоже пополнела — прихлебывала из блюдца чай. Из прихожих прибег женский голос:
— Никак Федор Стенин пожаловал!
Послышался скрип ворот. Татьяна выглянула в окно, тронулась на голос. Буркнула неласково:
— Не иначе, какое с Василием стряслось.
В избу вошел Федор, поклонился умеренно:
— Мир этому дому! Здоровьица…
— Проходи, Федя, самовар только поспел.
Федор тщательно вытер сапоги, двинулся вслед за Татьяной, оглядывал, походя, жилье.
— Пригоже у вас, обширно.
— Ты, што ись, и не бывал. Год, поди, батрачишь у Василия, а не заглядывал… Впрочем, и Василий такой же, гнушает братец… Расскажи-ка, как люди в белом свете обитают? По морям, по странам побывал — насмотрелся.
— Живут, не тужат, а и тужат — всё одно живут… Мне бы до Семен Андреича нужда. Покалякать бы о делах. Сам-то Василий Потапыч хворы, меня послали.
— Что там братко? — Татьяна тяжко вздохнула. — Совсем, видать, иссяк? Притащил эту невзгодину на свою голову. Господь наказует за сладку жизнь — батюшка предрекал!
— Живой покамест.
— А ты, гли-ко, теперь по всем делам уполномоченный.
— Что велят — сполняю.
Татьяна с интересом оглядывала парня:
— Служба-то, гляжу, в доход пришлась — постатнел! Жениться самая пора. Или без нужды? Бают, Василия по всем манерам заместил?
— О том докладать указаний не имею. Выходит, промолчу…
Федор въехал во двор дома Карамышевых. Сошел с пролетки. Филька взял лошадь под уздцы, повел распрягать. На крыльцо вышел Василий, смотрел сумрачно. Федор направился к крыльцу, сел на ступеньку, молвил, не глядя на хозяина:
— Дома не застал. Пришел к Репнину — тамо-ка! Репнин кланяется, Семен тож… Отказал!
Василий кивнул, молча соглашаясь. Отнял взгляд от работника, глядел вдаль — взгляд пустой, немигающий.
— Ты, вот что, завтра в Екатеринбург поедем. Как рассветет, так и тронемся…
Шевелились надменные кроны сосен, сладко шуршали приветливые ели в фабричных сарафанах, пегая рябина горела кровяными каплями. Мерно трюхая, точно боров, повозка ходко пилила по тракту, задорно чмокали копыта. Федор пусто глядел в размашистые зады двух ладных животных — богатый хвост правого коня систематически отстреливал и деловито шлепал о край пролетки. Василий накренился в угол сиденья, ладони, увязнув в рукавах добротного, не деревенского кроя, пальто, устало потряхивались на коленях, голова покачивалась. Глаза его то сосредотачивались на реке неба, пробитой нешироким трактом, и передавали отрешение, то наливались живым — въедались в величественный пейзаж.
Вдруг заговорил:
— Помнишь, вот так же мы ехали десяток годков тому?
— Как не помнить, — согласился Федор.
Помигал Василий, губой шевельнул. Повинился:
— Отговаривал меня отец. А я не послушал, хотел белый свет рассмотреть… Насмотрелся — в глазах режет.
Василий вздохнул. Глаза ожили, он перевел их на спину Федора. Смотрел упористо. Наконец заговорил:
— Ты, я полагаю, Марию услаждаешь?.. Напрасно. Лихоманка она, колдунья… — опустил взгляд. — Впрочем… папаша ее жизнь мне вернул. Болел я в Бессарабии отчаянно, выходить меня не брались. А он вытащил. Вещичка там одна… Штуку эту он мне отщедрил перед смертью, да вот заручил Марию взять. Не впрок… — Василий закурил, смотрел уже в сторону. — Помираю я. Думаю, больше года не сдюжу. И тебе благодарен, что после службы обратно к нам работать подрядился… Видишь, вот судьба: родные — супротив, а чужие люди — тянут.
Василий надрывно, до слез, закашлялся. Отдышался.
— Мы нынче Елену заберем. Нечего ей в прислугах. Делу не научится, да и… Наследовать, в общем, хозяйство она будет, больше некому… И ты на ней женись. Да не тяните. И уезжайте, хоть, что ли, в Логинову, не даст Мария здесь жить… Отец Марии мне вечность предлагал. А гляди, как на самом деле… — голос раздался, уже к Федору обращение шло: — Штукенция-то, сабелька… В ней тайна, я верю… Вы ее заберите. Нехорошо, если Марии достанется.
Цок, цок — копыта. Федор вперился в лошадиные зады, обострился нос…
* * *
Неподалеку от Карамышевского дома плелись знакомые скитальцы. Теперь их двое, калики нет. Проходили мимо одного из домов. Из ворот вышла женщина с узелком; убогие, как водится, остановились, пошли поклоны, бормотание. Женщина взаимно погнула стан, передала узелок — снедь. Запустился разговор.
— В Кочневой пожар намедни получился невиданный, улицу вымахнуло, — утверждал Кадык. — По миру нашего брата прирастает.
— Слыхали,— согласилась тетя.— Да и мы не всё благословением господним живем. Где скотинка упала, там ребятёнок новорожденный преставился, — крестила лоб. — На днесь сорочины по Василию, рабу божьему, отошли, — указала на дом Карамышевых. — Упокоение наконец обрел.
— Как же, помним сударя, угадали пяток лет назад на свадьбу. Дом-то нынче тих — не в пример.
— А некому шуметь. Зятевья давно отъехали, младшая сестра Елена за работника замуж вышла, в Логиновой живет — свой дом поставили. Пусто, одна Мария.
— Видная бабочка. Одной в такой хабазине тяжко.
Тетка, опасливо косясь на хмурый Карамышевский дом, призналась:
— Да ведь к тому и стремилась. И Василий ишшо не помер, как все ушли… Только тихого — нет. Темное народ судачит: шабаши-де, ведьминское племя.
Кадык заверил:
— Разное на свете случается. Знать, не крепок хозяин в вере был — нечисть отвадить. Ибо всемогущ господь.
Тетка не унималась, похоже, злая тема:
— А мир недоволен. Василий сестрам дом отказал, да приказ на ее стороне.
— Достаточно на земле кривды, и много оттого зла происходит, — посетовал Кадык, поклонился тетке, пряча подаяние в сидор. — Только добро не перевелось, отмолим за благостыню.
* * *
А вот и зима — бежит время. Над селом, обозначенным тускло мерцающими окнами изб, встревоженное мошкарой звезд распласталось в нервном ожидании глубокое небо — изрядно мироздание! Ну да опустимся… Различили неприхотливую избу. Кто это там?.. Вот тебе здравствуйте — Елена! Да уж и Патаповна, поди, потому как при дите. Светелка зыбка, подле печи, горит керосинка.
Шум в сенях, кто-то обивал от снега обувь. Вошел Федор, хозяйски скинул поддевку, шапку, повесил на гвоздь; не снимая сапог, подошел к колыбели, спросил вполголоса:
— Ну, как она?
— Даве заснула. И сыпь проходит… Все одно всполошна еще, кричит.
— Пусть кричит, на погосте немо… Филька где?
— Дак блудня.
— Дело молодое, пусть свашит.
Федор сел за стол. Елена собрала сумерничать: кринка молока, хлеб, прочее. Уселась напротив, глядела. Федор поел, вытер рукавом рот, молвил:
— Зря тебя не послушал, верхи-то быстрей бы добрался и коня б поберег. Холку Гнедку побил. Хомут надо новый, этот уже в ремки залатан.
— Да говори уж!
— Нечего сказать. Семен на тяжбу гнет, Васёна с Петром — тож, волостные — руки разводят: завещание-де в уезде выправлено, нам не сравняться.
— Мария что ж? Сама мировую предложила.
— А не было Марии.
— Как это не было?
— Не явилась. Мальчонка какой-то прибег, весточку показал: отложить-де, занедужили госпожа-с, анфлюенца.
Елена огневалась:
— Так ты и шашку не отдал?
Федор урезонил:
— Кому? Так в санях и лежит.
— А вот я выкину ее к лешему! — запальчиво постановила Елена.
— А и выкинь,— усмехнулся Федор.
Елена выскочила в сени. Оттуда донесся грохот и затем возгласы. Дверь обратно распахнулась, держась за косяк, усердно тря лоб и пошатываясь, вошла Елена с гримасой боли. За ней ввалился Филька, терзал подбородок. Все это сопровождалось междометиями и речью Елены:
— Чтоб ты колодезной водой травился, изверг, чтоб у тебя чирей на пятках вырос!
Проснулась в люльке девочка — содом! Елена выхватила дитя, не колеблясь, выпростала грудь, сунула в кокон. Мужики, деловито и улыбчиво отнаблюдав, довольные переглянулись.
Успокоилось. Филипп, отужинав, опять куда-то собирался. Федор, вяло позыркивая, размышлял:
— К Лешке Босому в карты играть?
— Ыгы, — мотнул головой Филька.
— Водку будете пить?
— Нешто посуху?
— И мне, разве, сходить? — мечтанул Федор.
— А и не возвращайтесь оба! — возмущенно рассудила Елена. — Эко славно-то! Мы с Анютой ой как порядошно управимся. Вот я ее за керосином в амбар пошлю, лампа на издох коптит.
— Потащила взгальна баба возок под горок, — ворчнул Федор, по-доброму улыбаясь и делая Фильке мину: не выйдет нынче.
Идиллия. Мирно шаяла керосинка на столе, укрытом после ужина пестрядевой скатертью. В углу уныло примостилась скромненькая иконка. Елена склонила голову к тряпью, чинила. Гукнула в зыбке малая, Елена подняла голову, проводила взглядом Федора, что пихал младенцу какую-то мишуру.
— Агу-агу, — неумело советовал папаша, копошил в дочери пальцами. — Может, покормить?
Елена пощупала:
— Рано пока, молоко не нацедилось. Трескает — как в прорву.
— Пусть растет.
Угомонив дочь, Федор возвратился к работе — хомут. Только поленья в печи реденько и вежливо потрескивали, суетились в черной полынье окна отблески пламени. Елена рекла, вяловато, неохотно:
— Сабле-то чего валяться в санях, обратно, чо ли, положить?
— Чего она тебя донимает: то отвези, то выбросить, то обратно.
Елена замялась толику и пояснила:
— Нельзя выбрасывать, Василий наказывал беречь.
— Какого рожна в сани пихала?
— Ну… сдурила — с вздорной бабы каков спрос?
— В голбец упрятать с глаз долой, чтоб нерву не щипала. Завтра уж.
Елена уперлась в работу, не поднимала голову.
— Василий добрый был, да непутный. Он меня жалел.
— На добре-то зло тешится. Сам сник, хозяйство ушло, о сестре вся жаль, что за неимущего отдал. Ну да бог ему судья, а мы не в накладе. Сами наживем.
Елена встрепенулась:
— Зря ты. Василий заботился: шашка дорогого стоит.
Федор опроверг мягко:
— Дуреха, веришь байкам?.. Да каков от нее навар, коли от Марии приобретено — дама-то известная.
— Да Василий же мне ее напутствовал!
— Верно, только Василию-то от Марии досталось.
Елена замкнулась, голова оставалась склонена. Не выдержала:
— А ты чего Марию хаешь, буди не чужая.
— Нашла вспоминать. С холосту чего не нагородишь! Знать бы — верстой огибал.
— А чего огибать, — зазвенел голос, — окромя сладкого от Марии не потчевался!
Федор бросил в сердцах:
— Есть чего, а ты помалкивай!
— Да и говори, коли начал.
— Я не начинал.
— А я не закончила! — Елена неотвязно смотрела в Федора. — Видела я на сорочинах: охаживала тебя Мария. И в клети домогалась — видела!
— Шары, небось, наворотила, приблазнилось на пустом месте.
— Трезвехонька была, ровно сейчас.
Федор раздраженно крякнул, встал, заходил. Повернулся к Елене. Возвестил постно:
— Не хотел говорить, да ведь ты пиявка. Предлагала Мария во владение нам вступить, а она-де приживалкой жить будет. Документ, дескать, выправит. Ну, я отказал.
— Пошто мне не сказывал?
— Не надо этого, ведь ты за родительское уцепишься.
— Пошто не надо? Боишься Марию?
— Все боятся, а я чем не человек?.. И ты свои наваждения оставь, нету в помине.
Елена смотрела в пол, взор страстно пылал. Шмякнула люто:
— Побожись!
— Чего зря божиться, коли бога не чту… Ну, вот те крест!..
Жадна деревенская ночь, застать человеков в постели — что плечи выпрямить. Вот наши. Тихо тикали ходики. Елена не спала, отвернувшись от Федора, неотрывно смотрела куда-то в далекое. Вдруг выразилась:
— Шашка вовсе не от Марии. Василий мне историю про нее говорил. Только тебе я о том промолчу.
Федор, получается, тоже не спал, ответил зевая:
— И верно, истории разные я и сам кому хошь могу рассказать.
Елена задвигалась, поворачиваясь к Федору, возбужденно заблестела глазами:
— Василий тогда фуражом для войск занимался…
Но муж уже спал. Елена отвернулась обратно, смотрела разочарованно в мглу. Отщедрила тихонько:
— Василий наущал: троих ребят родить надо — тожно сполнится завет…
Имеем другой день. В избу шумно вошел Филька. С порога объявил:
— Этта, Полрыла из Гилёвой приехал, весточку от Марии передал.
Взяла бумажку Елена, прочитав, пересказала:
— Завтра казенный человек по наследным делам в самой Гилёвой будет, и нам велят.
Федор посомневался:
— Лошадь-то запрячь недолго, ехать надо ли?
— Поезжай, — решила Елена, — все одно нужно покончить.
Федор согласно пожал плечами.
* * *
На стуле сидел Федор. Рядом мягко и челночно шагала Мария. Висела печеная тишина, Федор глядел в пол, Мария — неотрывно в Федора. Вдруг стремительно приблизилась к нему, села на колени, притиснула его голову к груди. Федор воспротивился, отнял Марию, встал со стула, повернулся к ней спиной. Мария немилосердно улыбалась, зашла перед Федором, молвила негромко, но стально:
— А повзрослел, вот мороз на виске, — потянула руку.
Федор руку перехватил, но не отпихнул, держал. Сказал по-доброму:
— Не надо, Маша.
Она сама отняла руку.
— И ладно. Не надо — и не надо.
Снова ходила, Федор обратно сел, немотствовал. Мария подошла сзади, тронула его волосы, Федор повел глазами, но не сдвинулся. Мария пояснила мягко:
— Боишься меня.
Федор повернулся, посмотрел открыто:
— Черт не боится, а человеку положено — бога, пристава… жить. Не перебояться главное, чтоб не излютеть.
Мария шмякнула равнодушно:
— Да ведь любишь ты меня, я знаю!
— Про любовь — это к графьям, а что горячая ты — верно. Лена-то смирнее.
— Ну, так чего же… напоследок?
— Побожился я, Маша.
— Да не веришь ведь в бога!
— Именно! Стало быть, и грех не замолить… — помолчал. — Ленка — дитя моего мать, это выше бога.
Глаза Марии прищурились:
— Научился словам, отрава!
Убрала руку, сняла с Федора взор, хмуро глядела куда-то. Вышла из комнаты. Федор упер взгляд в пол.
В комнату вошел невысокий мужичок — рябой и седобровый. Федор кинул на него взгляд и увел на прежнее место. Рябой пристально разглядывал Федора, прохаживаясь. Вдруг подскочил, доставая из кармана гирьку, и сильно ударил Федора по голове. Тот грузно завалился на пол…
* * *
В избе Стениных произошел вечер. В оном присутствовали Елена и Филька. Елена нервничала: сядет, встанет… подойдет к люльке, оправит одеяло… в печь наклонится. Хмура была Елена Потаповна.
Филька поглядывал, серчал:
— Ну чего скыркаешь, уймись! Куда денется? Видать, у Семена запировал.
— Не сбирай, у Семена!.. Все срока вышли, чует сердце: неладно!
Снова металась. Остановилась.
— Айда, Филя, поедем, грудь болит.
— Анютка-то как?
— Бабку Меланью приставлю, молока девоньке нацежу.
— Запрягать ли, чо ли?
— Красавку. У Гнедка холка побита.
— Известно дело, на Гнедке Федор верхи уехал, — Филя накинул тулуп.
Елена задумчиво глядела в заполненный мраком угол, тихо молвила:
— А волки?
— Я недалече собаку дохлую видел, кинем в сани, чтоб откупиться.
— Сдурел: мертвяку повезем, когда человека ищем!
— Тожно бердань возьмем. Хляшши в зены ближнему, коли погонятся. Сородичи-то не погнушают, твари лютые.
— Я меткая, не обижу.
— Оно бы миновать, — озабоченно положил Филипп, — кобылу, неровен час, могут с полоза сбить.
— Ково рассуждать, трогаем, — бросила ко лбу щепоть: — Оборони, пресвятая дева заступница, — и дошептала: — Шашка пусть в санях лежит…
Посвистывала поземка, тревожно распахнулась ночная бездна, в санях тщетно мигал фонарь, лошадь на чутье держала хилую колею.
— Отпуток на Гилёву не просмотрел? — кричала Елена, спиной прижавшись к спине Фильки.— Долго едем!
— Тышу раз ездили, не пропадем!..
Никак добрались: в мглистой пропасти тускло зарябили снеговые шапки изб, забрехали собаки. Вот вонзилась в червленое небо гребнистая кровля родительского дома. Да заперты ворота, снаружи висел замок.
— Едем до Семена! — предложил Филя.
— Погоди, — неуверенно сказала Елена, подошла к замку, потормошила его. Дужка замка отвалилась.
Вошли в ворота, ставни дома были заперты на запоры. Елена поднялась на крыльцо, тронула замок, пошарила за притолокой. Обратилась к Фильке:
— Найди каку холеру замок поковырять.
— Да где же эко место найдешь, — ворчнул Филька. Торкнулся в подворье, все было заперто.
— Постой-ка, — вспомнила Елена, — шашка из саней не вынута.
Сама сходила за орудием, вернулась к замку, поковырялась — замок легко отпал. Загремел запор, заскрипела дверь. Вошли — мрачно при тусклом свете фонаря, беспорядок, сор. Лениво уползла громадная крыса. Тихо стонала за окном поземка.
Поковырялась подле печи Елена, достала свечи — затеплили.
— А ведь был тут кто-то, не выстыла хата… — тихо проговорила Елена. Бросила громко: — Затопи-ка печь, дрова есть подле!
— Жить ли, чо ли, тут собираешься? К Семену надо идти, там Федор.
— Нет его там, — уверенно обрезала Елена.— Здесь переночуем.
Филипп занялся печью, затем ушел обустроить лошадь. Елена с огарком свечи медленно двигалась по дому, омерзительно кряхтели ступени на второй этаж, тугие тени зловеще плыли за ней… Спустилась вниз, Филька сидел напротив печи, уныло пялился в огонь.
— Был след от дома? — спросила она.
— Ково разглядишь, шары выколи!
— Будем спать, — тихо приказала Елена, — утро вечера мудренее.
Беспокойно догорал пенек свечи, тлела печь. Рядом с ней в одежде спала Елена. Внезапно веки распахнулись, открылся бодрый взгляд. Вскоре, однако, взгляд потускнел, веки медленно помигали, смежились. Через мгновение глаза снова открылись. Елена села, взгляд ее был прикован к столу. Встала, подошла…
На столе чудесно, притаённо мерцала сабля (рядом валялись ножны). Елена заворожено смотрела на нее, повернула голову к Фильке — тот безмятежно дрых. Елена возвратила взгляд. Рука пошла к лезвию, мягко двинулась по нему. Вспугнутый движением женщины огонек свечи моргнул, по сабле юркнул блик. Конец ее показывал на дверь, ведущую в клеть. Елена взяла свечу, медленно тронулась туда — всколыхнулись тени. Елена остановилась и, широко открыв глаза, уткнула взгляд куда-то в стену. Вдруг ее слух тронул слабый стон.
Вскоре в закутке она нашла заваленного тряпьем страшно израненного Федора.
* * *
Прошла зима, да и вовсе не одна. Весело в Стенинском доме: за оградой кипела детвора от мала до десятка годов. Елена во дворе деловито суетилась, шайки с бельем, веревки протянуты. А вон рядом с мамашей очередная люлька — деятельной наша парочка очутилась.
— Анюта! — кликнула Елена.
С улицы принеслась вострошарая девчушка лет десяти.
Наказала:
— Присматривай за Алешей, у меня в дому работа.
Ушла в избу. Анюта заглянула в кроватку — убедившись, что братец спит, почапала вкрадчиво, озираясь то на зияющие темнотой сени, то на зыбку, за ограду. Ибо режутся там в салки.
Послышался цокот копыт, белобрысый мальчуган лет восьми — это Коля — повернул на звук голову, встал с корточек, крикнул:
— Тятька гонит! Ай случилось чего?
К дому, унимая намет, на грузном коне без седла подъезжал Федор. Детвора прянула к нему. Федор слез, степенно тронулся к дому, невелико улыбаясь и пройдясь по вихрам и косам подвернувшихся под руку детей. Вошел в избу — уже завидела Елена, спешила навстречу, встревожено выплескивала:
— Чего?
Федор прошел мимо. Елена семенила сзади.
— Собери-ка пожрать. Простокишы хочу, жарко.
Елена поспешила к печи, не унимая тревоги:
— Да говори!
— Так… соскучился,— голос Федора звучал спокойно.
— Не морочь голову, будешь в страду коня зазря гонять!
Федор улыбнулся:
— Что Алешка?
— Спит, одна забота, — поставила миску, хлеб.
Федор хлебал. Поел, облизал ложку, смахнул рукавом крошки в рот. Доложил:
— Поеду до кузни, литовку побил о камень. Свертаюсь — в поле уж завтра… — подле двери, чуть задержавшись, договорил: — Марию видели в Гилёвой.
Елена замерла:
— Неймется ей.
Позже к палисаднику подбежал Коля, крикнул в отворенные окна:
— Мамань, мы на речку!
Занавески колыхнулись, показалась Елена.
— Нет, дурите подле избы!
Парнишка возмутился:
— Мамань, ну ты чего?
— Я сказала! — категорически обрезала Елена, занавески обратно упали.
Солнце сместилось. Елена вышла во двор, сунулась в колыбель — дите сучило ножками, улыбчиво гукая, хлопало ладошками. Подошла к воротам, наказала ближайшему парнишке лет шести:
— Михалко, слазь в голбес, муки достань, — кинула остальным: — Да Алешу убрать надо, скоро скотину погонят.
Парнишка пошел к невысокой постройке, Елена вернулась в дом.
Из двора прибежал плач, Елена выметнулась вон. Подле голбца стоял и хныкал Миша, из открытой ладони хлестала кровь. Елена рассмотрела, прыснула в дом, возвратилась с чистой холстинкой. Оборачивая руку, возмущалась:
— Так бы и треснула! Что натворил?
Парнишка на всякий случай скулил:
— Там… — кивнул на голбец. — Порезался, ы-ы…
Елена спросила уже мягко:
— Чем там можно порезаться?
Михалко, мгновенно высохнув, азартно сообщил:
— Сабля.
Елена замерла, поднялась голова, воспалился взор:
— Тьфу, будь она неладна!
Починенный парнишка стремглав понесся сообщать родне о находке. Елена мгновение думала, туманя взор, спустилась в голбец, оттуда вылезла с шашкой в ножнах. Уважительно рассматривала…
Вдруг подле ворот раздалось мычание коровы, блеяние овец — с пастбища пригнали скотину.
— Анюта! — позвала Елена дочку и, подойдя к люльке, сунула орудие под матрац малыша.— Давай к крыльцу оттащим.
Анюта помогла, Елена велела:
— Платок с избы принеси на зыбку, налетит сейчас слепня.
Анюта выполняла поручение, а Елена открывала ворота и загоняла гурт овец и коров на поскотину. Возилась со скотиной и услышала отчаянный гвалт. Подняла голову, увидела, как в открытые ворота влетел хряк. На нем, с перепуганной физиономией и судорожно уцепившись за уши, лежал Михалко; сзади с вицей в руках несся Коля; сбоку прыгала и отчаянно лаяла, норовя цапнуть борова, собачонка. Боров истошно визжал, вдруг приостановился и кинулся, обезумев, к крыльцу. Михалко с хряка свалился, а тот, налетев тараном, сшиб на себя люльку с Алешей и прочей амуницией. Это окончательно перепугало борова, он устремился прочь; за ноги его зацепился, все больше запутываясь, большой, легкий, но прочный платок, который все сильнее вворачивал в себя младенца. Взорвался общий крик, Елена побежала и упала, споткнувшись о дворовый скарб. Из того страшного комка выскочила, блеснув на солнце, сабля. И тут Коля в неимоверном броске, схватив одной рукой саблю, а второй поймав ногу очумевшего борова с обмотанным тряпьем и волочась за ним, лихо отсек платок…
В доме стоял сумрак, горела керосинка. Ребята спали. Федор и Елена сидели за столом. Елена доказывала тихонько:
— Ты вот вспомни, как Гнедко Кольку малого за лоб хватил. Мордой мотнул — аж парень в сугроб улетел. И хоть бы хны… Анюта сыпь перемогла, а ведь вся в коросте лежала. А ты все не веришь!
— Двоих-то снесли в могилу.
— Да вот ведь ноне шашка открылась. Из ножен-то ее не враз достанешь, а тут сама…
Федор утло кивнул, соглашаясь.
— Я, што ись, сколь раз рассказывала: когда тебя искала у батюшки в доме, сабля открытая лежала. А ее, помню, и рядом в доме не было — Филька свидетель.
— Я же не против: предмет.
Елена искрилась глазами:
— Орудие напосля Алеше останется, он выбран.
Юркнула было усмешка у Федора, да тут и слезла, крякнул, влезая рукой в вязкий русый затылок. Елена раздумчиво произнесла:
— И Мария не зря кружит, шашку пасет. И тебя вот за нее мало не изуродовала…
* * *
Канули немалые лета. Щедро жарко и хочется тени. Просторный, густой сумраком и затхлостью, тюремный барак, где обитают женщины. Стоял запах несвободы и чего-то еще — подозреваю — супа. В те времена, кто в силах, готовили на месте. Низкие потолки, одноярусные шкони, занавески в цветочек на мутных окнах-амбразурах, бельишко, растянутое в углах, — констатация жизни, как факта воздаяния игре случая. Кто возился, починяя одежду, кто лясы точил — контингент существовал при деле. Подле окна сидели три арестантки, внимательно слушая ту, что орудовала колодой карт.
— После казенного-то дома — дальняя дорога.
— По миру, стало быть, — кивнула подопытная.
— Всяко-разно выходит. Глядишь, подхватишь какого витязя, умчит в Эдемы.
Могучая, многогрудая бабец внесла ясность:
— Сифилисом витязя-то кличут — любезный мой приятель. Веселый из себя!
— В Эдемах такие имена, — подтвердила гадалка.
— А и верно, девки, дорога! В деревню мне возврата нет, сельчане забьют, люты на меня.
— На что тебе деревня, в городе весело: чулочки фильдекосовые, кабаки, нэпаны, — соболезновала могучая. — А в деревнях — колхозы, робь не знамо на кого. И слово-то шпиёнское — колхоз!
— Эх, кувыркается жизнь — да все мимо! — сокрушалась гадалка.
Бабец попеняла:
— Тебе ли привередовать? Годок остался. А мне горе мыкать еще пятишку.
— Я свои пять как в белый свет уже высвистнула…
Ба-а, да это Мария! Не враз угадаешь — обветшала, изморщинилась, волосы переплетены серебряной нитью. Мария посетовала:
— Да пять-то лет самые бабьи, сколько еще покочевряжить можно было. Эх, революция, кумачевые деньки, — огонек всполохнулся в глазах. — Каких я уполномоченных умом тронула! Да и сама покомиссарила… А теперь что — коллективизация, тоска!
— А ты за что, Мария, отбываешь? Бают про тебя лихое, — уважительно полюбопытствовала деревня.
— Жизнь люблю красивую, сердешная. А советская власть таких не голубит.
— Гопница она, — пояснила бабец, — шайка у нее…
А там что за свара? В другой части барака гам, троица вылупила глаза.
— Профура над новенькой изгаляется. Лилипутка, по домушным делам два года чалить.
Мария заинтересованно вытянула голову. Встала, тронулась к месту действия. Шла фасонно: вот будто шаркнулась, да явно намеренно, об остовы нар, и походка сладкая — опасная.
Костлявая Профура отобрала у лилипутки некую принадлежность, придирчиво оную рассматривала, та горестно скулила. Мария, подойдя сзади, сходу торкнула обидчицу кулаком в затылок. Костлявая прянула вперед и гневно развернулась. Увидев Марию, трошки сникла, зло выкрикивая:
— Ты чего дерешься?
Мария пояснила:
— А чего-то вот пожелала. Вот невмоготу, Профура, захотелось тебе харю поскрести.
Профура присела, оголтело завизжала:
— На нож хочешь?
Мария спокойно порекомендовала:
— Ты особенно-то не тужься, а то поверю. Зачахнешь у меня мигом… Отдай не свое!
Профура, обиженно усаживаясь на свой предел и свирепо бросив в лилипутку вещь, процедила:
— У-у, ведьма.
Мария обратилась к лилипутке:
— Собирай манатки. Подле меня кантоваться будешь.
Бабец, что стояла во время эксцесса сзади Марии, поинтересовалась:
— Чего это ты жалью занемогла?
— Так… — бросила тихо Мария. — Надо…
* * *
Решительно иначе: мещанская улица, двухэтажные каменные дома с полуподвалами, мощеные проезжие, деревянные тротуары. В один из домов свернул с тротуара седобровый рябой дядя. Взойдя на невеликий приступок перед дверью, рябой смачно харкнул в сторону. Ноги обтер на крыльце основательно. Пружинисто осилив узкую лесенку на второй этаж, внедрился в просторную комнату, где за столом перед самоваром в кацавейке по-домашнему вприкуску хлюпала чай Мария. Воля ей к лицу: порозовела, разгладилась. На вошедшего не стронулась, тянула из блюдца жидкость маленькими глотками, глаза задумчиво устремлены в стол. Тот сел напротив, налил себе, сипло ворчал:
— Паскудная жизнь. Разжиться, как прежде, теперь дело гиблое, добрый куш не сорвать. Частный капитал умотался, осталось народное — порвут. И нам надо — Бессарабия тоже под Советами, так хоть в Польшу. Пока нажитое не ушло.
Мария подняла суровый взгляд:
— Рано!.. Довольно трепаться, говори о деле.
— Через месяц твоя Верка на волю идет.
Рябой начал пить чай, лежало молчание. Похрумкав бублик, дядя обратился:
— Доверься, что ли, какого рожна тебе эта лилипутка далась?
— В шапито хочу пристроить, у меня там дружок имеется.
— Это зачем?
— Да все то же… Сабелька… Нам в те края ход заречен, как к ней подобраться?
— Да уж, Федор нынче бонза, председательствует… — воспрянул: — Детей, слышь-ка, напечатал — бригаду.
— Жадный, а воровать боится — вот и рожает, — с тихой злостинкой скрипнула Мария.
— А шапито здесь при чем? — всполошился рябой.
— В сабле зарок, нужно, чтоб ее сам хозяин отдал… Я вот надумала: в шапито один дядя сабли глотает, Верка у него помощницей будет… Представление сделают как раз подле Федора — я научу — да и одолжат у него заветку. А после Верка подменит.
Рябой известил уважительно:
— Башковитая ты.
— Не больно: давно уж моей могла стать. Василия обратать легко было, а все куражилась.
— И что в сабле этой? Отец наш секрет так и не сказывал.
— Не говорил, да я знаю, а больше никому и не надо.
Женщина встала — наблюдаем следующее: беременна.
— Федора тебе все одно не догнать, — хихикнул рябой, блеснув взглядом на живот, и скользнула неприязнь.
* * *
Вот и воля. Гулко выбивала по мостовой бричка. На облучке вопросом скорчился рябой, Мария вольготно расположилась на сиденье, рядом казенно прямилась, испуганно ухватясь за узелок, Вера, торчала аккуратно прибранная голова. Мария разговаривала:
— Харчи мои получала?
— Благослови тебя Христос, — скрылась в поклоне лилипутка. — И не знаю, что бы без тебя делали.
— Что Анфиса?
— А чего ей, — охотно доложила Вера, — совсем разбухла, пузо коромыслом.
— Сифилис?
— Его забота… Гниет — вонища безобразная.
— Лушка?
— Скурвянилась, Профуре служит.
— Такая доля — босота… Обижали тебя?
— Не сказать. Знают, что ты меня чарам научила.
— И ты помни.
— Неуж забуду?..
* * *
В знакомом уже нам доме случилась суета. В комнате сидел рябой. Поглядывал на боковую дверь, откуда доносилось болезненное: стоны, выкрики. Поминутно ныряли или выюркивали обратно то Вера, то женщина в белом фартуке. Рябой спросил у вышедшей только Веры:
— Ну как?
— Трудно рожает, — ответила озабоченно та. — Известно, первые роды, не молода уж.
Вышла женщина в фартуке, обратилась к Вере:
— Хозяйка вас требует… Одну… — сама подошла к столу, села.
Вера, опасливо и долго поглядев на рябого, тронулась к двери. После недолгой тишины повитуха опасливо мигнула на брата роженицы:
— Соборовать бы…
Тот немилостиво зыркнул:
— Обойдется… — смягчился: — Не православная она.
Пошла пауза, мужчина сидел какое-то время понурившись, затем вскинул голову на женщину. Встал — стул обиженно карябнул пол — не стесняясь присутствующей, подошел к двери и приложил ухо…
* * *
Окунемся обратно в Логиново. Рядом с обширной избой, на которой красовалась вывеска “Сельсовет”, стояли двое мужиков, беседовали. Замечательно сквозил прохладный ветерок, сердобольно разговаривали птицы. Подошел Федор — сединой обнесло крепко — здороваясь, тронул козырек кепки.
— Здоровы будем… — иронично поинтересовался: — Какими новостями живем?
Крупный, с разбитыми руками, товарищ сходу претендовал:
— Здорово, председатель. Правда, нет ли, церкву сносить наладились?
Федор удрученно вздохнул.
— Есть такое. Ездил в город, разговаривал. Не пощадят.
— Да что же это!
Федор построжал:
— Ну, ладно, не нашего ума дело. А вот ты на кой Лядова брагой опоил? Мне за тебя последнюю нерву в районе истрепали.
— Да видишь ты, агрономы пошли, — капитулировал интонацией претендент, — жены у их самосознательные, претензия у их… Пришлось лечить.
Второй мужик язвил:
— Вона, пожалел, родня ли, чо ли?
Широко лыбился проказник:
— Нок, на евоной бабке шушун горел — мой дед руки погрел… — Убрал улыбку, уважая следующее слово: — Коллектив!
Федор вменил логику:
— Вот и жди коллектив, собрание с тебя трудоднем спросит.
Отвернулся, грузно тронулся в дом. Потерпевший смотрел вослед:
— Добрый Федор мужик, болящий.
Второй тоже добыл слово:
— Есть… Слышь-ка, видели в городе Федора. И Мария рядом… А ведь мало не убила. Другой бы не простил.
Назойливо засвербел кузнечик, ладно присоединяясь к птичьим беседам.
* * *
Знакомая комната в городском доме Марии. В узком клине света, падающем в щель мрачных штор, висела холеная пыль, на веселеньком гобелене, распятом на стене точно летучая мышь, абрек в черкеске и без выражения лица полулежа рассматривал неаккуратно раскинутую на коврике снедь. Нынче тихо, потому что Мария померла за роды. Впрочем, звучно силилась в окно муха, а вот родня ее шныряла над столом, выпадая, сволочь, периодически из глаза.
За столом сидела Вера. Рябой стоял у окна, мигал медленно и тяжко — зрачки, словно пуговицы, вываливались в изрямканную прореху век. Говорил:
— Поеду я, Верка, на родину, без Марии нет мне здесь дела… — развернулся, прошелся по комнате. — Давай будем решать с детьми, с близняшками этими. Они, конечно, племянники, только проку от меня нет, и сам-то неприкаянный. Отца их никто не знает. Видно, тебе ребят растить… В общем, денег я тебе не оставлю, мне и самому пригодятся. Ну, там, разве на первое время. А дом — твой!.. — рябой оскалился. — Ты выкрутишься, народная власть в обиду не даст, да и Мария тебя многому научила.
* * *
Хорош Урал. Как в песне поется: “Урал сутулит свой хребет, и в малахитовых отрогах мерцает вкрадчиво и строго истории и судеб след”. Действительно, столько видел — оттого, между прочим, и видел, что сам смотрится велико. Еще Урал хорош тем, что и другие места есть.
Безлесные горы, не иначе — Средняя Азия. Палило беспощадное солнце, в выцветшем небе зудело равнодушие… Чудно попасть в непривычный пейзаж — еще чуднее вляпаться в наши обстоятельства. Угадали мы с вами на некий рудник, здесь обыкновенный строительный известняк работали, прежде такие заведения звали каменоломнями. Трудилась когорта пропотевших, прокаленных людей, коротко стриженных. Одеты были в солдатские либо арестантские робы. Клацали удары кайл, плескались редкие выкрики и говорок. На возвышенных местах стояли редкие солдаты с винтовками либо с автоматами — охранники.
Получился перекур. Надо сказать, что солдаты и заключенные (понятно уже, что это арестанты на работе) друг другу не враждебны. Вон, скажем, один из охранников спокойно переговаривался с охраняемым, оба смеялись. Другой, чернявый ладный парень, сидя на камне и безбоязненно положив около автомат, чертил, по всей видимости, эпистолу. К нему подошел и сел рядом арестант в круглых очках. Чернявый достал папиросы, угостил, приглашая к беседе.
— Ну что, прочитал книжку? — существенно затянувшись, спросил арестант.
Охранник кивнул уважительно:
— Взахлеб, Аркадий Василич. До сих пор в душе кутерьма… Какая большая, тревожная жизнь! Дерзкий и сильный человек этот Мартин Иден… Однако вы книгу, пожалуйста, еще погодите, я дружку дал почитать.
— Ради бога.
— Обидно, черт возьми, мне таких приключений не пережить. Я вот письмо тетке Вере пишу. Три строчки нацарапал и застрял — что еще накалякать?
— Вот здесь и суть. Тебе какая часть больше понравилась? Я предположу: то, что с любовью связано.
Парнишка повинился смущенно:
— Ну… верно.
— И замечательно. Да ведь у каждого из этих людей, — зэк обвел головой заключенных, — есть и любовная, и жизненная история. И какая!.. Главное — суметь описать. Ты же многое знаешь, так и дерзай!
— Так-то оно так, да мне ведь и писать особо некому. Отца как бы и не было, мать при родах умерла. Тетка Вера — она хоть мне с братом за мать — воспитала нас… только малограмотная, ей читать в тягость.
— А брат?
— Брат — он диковатый, как бы не в себе. Хоть и двойняшки мы с ним… А вы вот никогда своего не рассказываете — а любопытно.
— Расскажу как-нибудь… Впрочем, моя история ничуть на книжную не похожа. Мартин Иден — человек воли, тем и прекрасен… А у меня, — шмыгнул безнадежно, — вершат, к сожалению, обстоятельства… Пять лет как война кончилась, и все на мертвой точке.
Парень обронил с сочувствием:
— Да здесь половина таких…
* * *
А это уже после смены. Бараки, вышки — зона. И горы, горы… Надо признать, в зону мы попали относительно вольную: народ слонялся, занимался вполне разнообразным — что называется, куда бежать… А взглянем-ка, для примера, на четверых, что сидят на земле в длинной тени (солнце касалось гребня гор) солидного штабеля бревен. Обратим внимание, что все они одеты в робы не солдатского кроя — вероятно, мы сподобились до зэков гражданского пошиба. Пожалуй, и разговор подтверждает, а может, и занятие: в карты граждане резались.
Банковал одутловатый здоровяк в желтой майке, русалка ерзала на предплечье. Подрезал, раздал по карте, припевая гнусаво: “А с Одесского кичмана, са-бежали два уркана”.
— Две, — коротко бросил поджарый и прокопченный мужик, близко поднеся к глазам и медленно разведя карты. Протянулась рука, прося еще одну — жест вычурный, сыграла на тыльной стороне ладони обильная наколка. — Пошли-ка на разживу еще маленькую… — получив, сунул ее под карты, как водится, мял, дул, уваживал придачу — резко поднес к глазам. В сердцах хлопнул взяток об пол. — К одиннадцати туз, в рот те дышло.
— Винёвую мне да мастёвую… — начал, мерно раскачиваясь, другой, с металлическими, изъеденными ржой фиксами. Что-то бормотал беззвучно. Брал карту, но не сбросил. — Твои, чтоб порвалось и посыпалось.
Банкующий открыл карту (бубил: “теперь у моей лярвочки на ночь нету парочки”), положил вторую — семнадцать. Просипел, предлагая открыться:
— А жил дураком да еще хочу — твои, керя!
Поджарый отбросил свои:
— Нынче ты фартовый.
Следующий, ражий дядя в шрамах, протянул руку за картой:
— Гуляй, рванина, от рубля и выше — банк.
Пошла процедура… Сместилась тень. Банковал все тот же, фиксатому карту не дал, проговорил:
— Все, Шило, тебе ставить нечего.
Тот раскачивался сильно, молчал. Вдруг остервенело развалил надвое майку и врезал:
— А умри ты сегодня, я завтра — жизнь на кичу!
— Чью? — прохрипел вожделенно банкир.
— Первый из параныча.
Старая зэковская штучка: ставка — жизнь другого человека. Если проиграл, обязан убить… Неподалеку от штабеля расположился туалет, жертву ждать было недолго…
Трое напряженно сидели, вглядывались. Фиксатый не смотрел, раскачивался, взгляд был уперт в землю.
— Если “фронт” зацепим — кирдык, — уныло добыл ражий, — солдатва порвет на портянки.
— Туши гундос, — не поднимая головы, зло швырнул фиксатый.
Из заведения вышел человек.
— Хана! — страстно бросил ражий.
— Вертухай! — звонко, чисто и испуганно шмякнул банкир, повернулся к фиксатому. — Ай, весело жить.
Это шел чернявый охранник, “Мартин Иден”.
Фиксатый медленно повернул голову к нему, вздрогнула губа в кривой улыбке. Смотрел на парня въедливо, сердечно — тот скрылся за штабелем.
Пошла раздача на двоих, стояла тишина, орали цикады. Ноздри банкира часто вздрагивали, взгляд фиксатого был безучастен, движения сдержаны, только пальцы чуть заметно подрагивали.
— Твои, — невольным хрипом вышли слова.
Банкир молча глядел на первую карту, резко взял другую, смотрел на нее внимательно… открыл свою взятку. Две десятки — банкирское очко. Фиксатый, зловеще улыбаясь, туманно посмотрел на беду, поднял свои карты и стал рвать их, тихонько пропевая:
— А родила ты меня, мама, да забыла полюбить…
* * *
Шла работа, стоял монотонный чмок кайл. Состоялся перерыв — как и давеча к чернявому охраннику подошел очкарик, протянул книгу.
— На, Дима, почитай вот это.
— Спасибо, Аркадий Василич… — Дима достал папиросы, угостил, закурили. — Славная у вас, должно быть, жена — заботливая, грамотная. Книги вот присылает.
— Да, не она бы — кто знает…
Очкарик закашлялся. Успокоившись, украдкой оглянулся по сторонам. Сказал, принижая голос:
— Тут, Дима, вот что… слышал, жизнь твою проиграли.
Парень напрягся, испуганно вытаращился на зэка, однако взял себя в руки. Тихо спросил:
— Можете узнать — кто?
— Начну выспрашивать, и меня порешат.
— Черт, что же делать?
— Да, кажется, плохо… — очкарик на Диму не смотрел, покашлял, но уже, похоже, горлом. — Тут все равно убьют… Бежать из этой зоны — это в другую, уже в робу арестантскую. За границу надо, она рядом.
Палило беспощадное солнце, мелким и бледным казалось небо, только в седлах гор замерла равнодушная синева…
* * *
На этом закончу, ограничивая события в рамках, скажем так, заочных преданий. Однако имели место касательно орудия штуки, которые запросто можно отнести к роду мистических, уже и при моем пребывании. Но это отдельный рассказ.
ПЕТЬКА СЧАСТЛИВ
Скажем, живете вы в Москве либо ином нескучном городе. Тут — министр или какой председатель; там — еще хлеще — всякий иностранец; здесь — витрина, авто и прочий шик — никакого приключения. А поместите себя в Свердловск, да этак в зачаток шестидесятых — роман.
Под военные мероприятия запихнули в местечко всю военную промышленность России. При пушке и мыслительный человек иной раз мелькнет. Обнесли город пряслом — живи, молчи. А какое молчи, когда пушечный станок на себе беременная баба перетаскивала. Вот два десятка годков минули и вылупился смешливый и резвый народ. Куда девать? Поставили университет, другой институт. Мама родная, никак консерватория за углом мутнеет. Тут, глядишь, прочее обустройство: как раз “хрущевки” в моду зашли. Посреди разливанного моря деревянных строений и садов там островок, сям. Роман, словом.
Только до беллетристики ли советскому пионеру Петьке Стенину, если Гитара в должности. Пакость и оторва, из последних — первая, и нипочем, что географией заведует. Гитарой учителку нарекли из-за наличия довольно изящной талии, к которой весьма рельефно примыкали другие части тела, и сия конструкция в любом ракурсе напоминала конфигурацию популярного инструмента. Всем известно, что конструкция — единственная симпатичная принадлежность учительницы, как и то, что это не освободит Петю от родительского возмездия.
Суть эксцесса. Шло объяснение материала, где упоминалась сельдь. Петя добросовестно спрашивал:
— Марья Даниловна, а селедку из моря добывают соленую или нет?
Ответ произошел таков:
— Ты что, Стенин, издеваешься?
— Нет, — искренне ответил Петя.
И ведь он прощен, отвратила учителка милостиво от него взгляд, и посторонние слова классу рассказывала. Так ведь нет, лукавый, вожжа, прервал Петя благообразную речь учительницы:
— Так я не понял, соленую или нет?
Учительница устало закрыла глаза — тут же, впрочем, открыла — и пожаловалась, пересказывая кондуит:
— Стенин, ты меня сегодня измучил. То на перемене чуть не сшиб, то Зыковой чернилами всю форму измазал, то… — Марья Даниловна замолкла ненадолго, затем спросила: — Ты что, правда материшься? — она в негодовании покачала головой. Продолжила: — Сейчас с сельдью привязался… — голос набирал по диагонали. — Что за глупый вопрос, Стенин! — она гневно отвернулась от проказника.
Некоторое время стояло гробовое молчание. В этот же период Петя повернул голову к соседнему ряду и показал кулак соученику (обратим внимание — тот замечательно лопоух). Синхронно шепотом произнеслось: “Ну все, Малуха!” Адресат в ответ смело скорчил премерзкую рожу… Вдруг к учительнице пришла идея, она вновь обратила лицо к Пете и вкрадчиво произнесла:
— А знаешь что, давненько я твоих родителей не видела. Я думаю, пришло время побеседовать… — повышенно: — Я понятно выразилась?
Пунцовый Петя, предельно четко сложивший руки на парте перед грудью, понуро кивнул головой… Оно, конечно, подонимал сегодня Петя инструментарий. К примеру, перед уроком юркнул в класс рядом с конструкцией, аж вздрогнуть заставил, да еще покривлялся, организмом повихлял. Блажь, понятно, дурость. Учительница и поняла, промолчала, укоризну справила, головой покачав. Однако и дальше вел себя Петька на уроке безобразно, вызывающе, и, в общем, Даниловна права…
Петя уныло шел домой вместе с корешем Мишкой Шалаповым. Уверял:
— Это Колька Малахов, падла, продал насчет мата. Замочу!
— Ему давно надо подкинуть, — согласился Мишка. — Такая гнида!.. А что тебя на селедку-то потянуло — беременный, что ли? Сидел бы, не рыпался — может, и пронесло.
— Да блин! Хотел попижонить перед Гитарой, интерес показать. Сам нарвался, урод!
Мишка пнул камень:
— Слушай, а правда, селедку-то… соленую ловят или нет?
Петя размышлял. Жарко постановил:
— Конечно, соленую — море-то соленое! Чо-та я сразу недопер.
Мишка удовлетворенно кивнул. Однако брови тут же сложились домиком:
— А морской окунь? Он ведь не соленый!
Оба глубоко задумались. Вскоре Петя вздрогнул, скосил глаза на плечо, остановился, рассудил зло:
— С-сука… голубь нахезал!
Мишка пристально рассматривал, безапелляционно утвердил:
— Ворона, гадом буду.
Шли дальше. Петя был мизантропически погружен в раздумье, заключение произнес вслух:
— Надо чтоб батя в школу пришел… — пояснил: — Ваську-то я весной отметелил — помнишь?
— Ага, фингал путевый получился.
Петя скривил щеку:
— Такой он стрём, наябедничал… Маманя его разоряться давай — моя потом метр-палку об меня сломала. Батя в угол обычно ставит.
Эх, жизнь! Прискорбные предметы надо для сохранности предварительно припрятать, мыслит Петр, скора на мзду матушка… Тут еще неделю назад велик увели — довоенный, громоздкий и восхищающий всю округу агрегат.
Впрочем, по рассеянности природа бывало и милостью пачканет. Продали, наконец-то, ненавистное пианино — злейшего врага, пять лет мучившего Петра. Родители рассудили так: старшая дочь, Марина, пригожая восемнадцатилетняя особа, наловчилась взаимодействовать с инструментом больше с тряпкой в руках. Пробовал, было, папа из Петра конкурента Рихтеру сделать, да вычитав, что нервные клети не восстанавливаются, переключился на садоводство. Младшая, Наташка, с пеленок к божественным звукам гусиной кожей покрывалась… Сбыли вещь моментально и без убытков. Вмиг по продаже ящика опустевшая большая комната двухкомнатного Стенинского жилья зазвенела гулкой пустотой, старшие занедужили мечтами о покупке гэдээровского гарнитура за четыреста двадцать рэ. Однако месяц прошел, гарнитур говел в лабазах, а уголок отрады в огороде Петькиных забот подзарос бурьяном. Да и вообще, о чем голове страдать, когда в наш закрытый город, город героический и всяческий, не далее как завтра — просим углубить дыхание, чтоб не приключилось какой телесной оказии — приезжает не какой-либо гражданин иностранного производства, а… самый природный Фидель Кастро. Каково!
Пришли в околоток… Отец Пети — бывший старшина, демобилизовался в пятьдесят пятом, служил же последние годы в суворовском училище. По демобилизации Стенин-старший из училища ушел и работал в штабе ПВО на гражданской должности, а мама, Ефросиния Андреевна, до сих пор трудилась там в лазарете. Воспитательский состав училища поселен был в неком квартале (бывшая военная часть), состоящем из пары десятков одноподъездных двухэтажных домов. Стенины занимали две комнаты в трехкомнатной квартире одного из них.
Итак, наши ученики встретили сверстника — тот уже переодет был.
— Наше вам с кисточкой! — приветствовал он (недавно показывали трилогию о Максиме) и захныкал, крутя задом: — Цыпленок жареный, цыпленок пареный…
Друзья дружно кинули портфели в траву, пошла беседа.
— Ну что завтра, во сколько?
— Батя говорит: в час.
— Во тебе, — ладонь левой руки рубанула подле локтя по приподнятой правой, законченной сжатым кулаком, — в двенадцать!
— Ша, Маруся, я Котовский! В двенадцать он выедет, а по нашей площади проезжать в час будет, без балды!
— Завтра пять уроков, как раз успеваем.
— Точно, даже переодеться и пошамать можно.
— Пять машин будет, Фидель — на первой.
— Не просмотреть бы!
— Не хори, не просмотрим. Надо на повороте вставать, там скорость меньше.
— Блин, бинокль бы достать! У нас горка, можно далеко просечь.
— У Сахи Трисвятского есть — шик-модерн!
— Айда к нему!
Схватили портфели, устремились.
— С последнего урока нарежем, места надо будет занять.
— Точно…
Петрушка содержался дома, тщательно (свидетельствовал высунутый язык) “делал уроки”: валялся на диване, читая “Мушкетеров”. Притащилась из медучилища Марина, отобедав, вошла в комнату:
— Петька, опять филонил, посуду не вымыл! Почему я должна за тобой убирать?
— Дай на мороженку.
— Перетопчешься! Уроки, конечно, не сделал? — она открыла проигрыватель, воспалилась: — Опять Сашины пластинки ставил? Сколько раз повторять!
— Он мне разрешает.
— Я не разрешаю!
— Дай на мороженку, не жми… — клянчил Петя, зная, что это лучший способ вытурить сестру, а на удачу добавил: — Уроки на чистовую переписал.
— Неделя до стипендии, — отбоярилась та. Добавила погодя: — Я ключ забрала, сиди дома.
Нравственно метнув взгляд, на всякий случай, Марина развернулась и ушла. Петя тотчас скорчил дразнящую физиономию. Как только пропыхтела дверь квартиры, Петя принципиально вскочил и поставил прибранную в конверт пластинку. Бухнулся обратно в позу чтения, теперь болтал ногой под музыку…
В окно раздался стук (первый этаж), Петя с книгой в руках стремглав сорвался. Закадычный Мишка заполошно довел до сведения:
— Туган с Ведром чужого посадили! Белогривый сизарь — вообщ-ще кранты!
Петя кинулся из дома, гармошка книги кувыркнулась по дивану. Вспомнил про ключ, однако не запирать дверь было дело заурядное. Побежали на задворки городка, где невзрачную скобу сараев оживляла колокольня голубятни. Там тройка ребят от десяти до пятнадцати, прохваченные дрожью азарта, напряженно следили за действиями старшего, который длинным шестом с тряпкой на конце аккуратно пытался загнать внутрь сидящую на клети стаю голубей.
— Вон, видишь? — сдавленно, боясь превысить голос, прокряхтел Мишка. — Между буробоким и рябым.
— Да я сразу просек! Блин, — умеренно-пылко сокрушался Петя,— не мог раньше позвать? Самый цимес пропустил!
Мишка радостно подбавил:
— Ты ч-чо — такой гон был, я молчу! Там еще кобчик появился — вообщ-ще атас!..
День сползал, Петя предусмотрительно присутствовал дома. Вот и родители пришли. Смотрим на Алексея Федоровича — внятен, но есть возбуждение, доступно предположить мизерное возлияние (живем, папка нынче добряк). Так и есть, поскольку мамой Фросей произносились речи, напоминающие отголоски взбучки:
— Винище хлебать твой Иваныч — первый, а три рубля отдать — околицей ходит.
— Мы у них тоже занимаем, — покладисто баритонил старший.
— По году-то не держим, не надо!
— Полмесяца, Фрося. Через три дня у него получка — что ты, ей-богу!
— Да ведь завтра, небось, опять не воздержитесь!
— Ну-у-у, Ефросинья Андреевна, Фидели-то Кастры не каждый день заглядывают. Да еще к нам в город. Иностранцев-то в глаза не видывали!.. А ты что же, сама не пойдешь смотреть?
Мать расстраивалась:
— Да дежурство, завтра поздно приду… — верх взяла хозяйка: — Если к нам притащитесь, в шифоньере банка огурцов. Сало я готовила, поди соспело.
Вот он, момент. Петя, до того выглядывающий из двери и рассматривавший переобувание родителей, этак мимолетом бросил:
— Папка, тебя чо-та географичка вызывает.
Отец, понятно, посмурнел и издевательски спросил:
— И с каких шанег я “чо-та” ей понадобился?
Петя, обозначая интонацией последнюю степень несправедливости, доложил:
— Я спрашиваю: селедка в море соленая или нет? А она — родителей!
Отец по-военному распрямился:
— Дурачка-то строить давай не будем, — рявкнул: — Живо мне доклад!
Петька, шныряя глазенками, жалобно вывалил:
— А чо?.. Зыкова обзывалась, обзывалась… я нечаянно ручкой махнул — на нее капнуло чернилами.
Отец свирепо лупил глаза, адекватно сопел, что инспирировало укоризненную и даже пламенную атаку со стороны Пети:
— А чо?.. Колька Малахов обзывался, обзывался… я тоже его обозвал… а он нажаловался!
— Тэ-экс. И как же ты его обозвал, очень хочется услышать, — издевательски допрашивал родитель.
Петя сник, буркнул:
— Не помню… Малуха, кажется.
— Повторя-яю вопрос… — глумливо пропел родитель, без сомнения зная ответ.
— Не помню… Малоухов, кажется, — слабозвучно кочевряжился Петя, поникнув головой.
— Последний раз повторяю вопрос. И чтоб без финтов!
— Малохуев, — совсем осунувшись, шамкнул Петя.
Этот ответ, по всей видимости, полностью устроил отца, о чем можно было догадаться по скользнувшей в угол рта усмешке. Однако исключительно из педагогических соображений он скребнул в затылке, погулял носом по лицу и определил:
— Хот же морока — в угол!
— Да поесть сперва! — сердито мирволила мать.
Старший подмигнул Пете.
Здесь нужно пояснить. Действительно, взаимные искажения фамилий имели место, и причиной тому можно зачесть совершенно творческую натуру Петра. Дело началось с одного урока по русскому языку. Ищущая учительница предложила однажды написать сочинение на тему “Зима”, используя для отыскания образа любую форму. Петя замыслил изладить сочинение в виде поэмы, что и не преминул сделать. Вот она: “Наступила зима, закружили метели, уже пожелтели зеленые ели”. Собственно, и все, дальше история совершенно не трогалась, как Петя ни прикладывал разные сочинительские средства вплоть до вдохновения. Честно признать, и “пожелтели зеленые ели” было как-то сомнительно, но, во-первых, никакой другой глагол сюда просто не укладывался, во-вторых, наделить хвойные свойствами лиственных — это вполне смело и достойно, и, наконец, здесь было нечто экзотическое, — словом, бросать найденный образ Пете дюже не хотелось. Короче говоря, поэму Петя все-таки обнародовал, что со стороны класса и учительницы имело очень вялый отклик, но получило мощный резонанс от закадычного вражины Кольки Малахова, который не замедлил наделить Петю обиднейшим прозвищем Стенин-Есенин. Естественно, оставить происки безнаказанными Петя не мог. В результате и получилось то, что получилось. И, согласитесь, хоть творческие поиски Пети пошли в поле прозы, образ получился чрезвычайно убедительный.
Между тем, операцию под названием “в угол” Петя даже любил. Попрепарируем.
Молодежь вечером собиралась за домом Петьки, где излажена была импровизированная волейбольная площадка, и парни до умопомрачения кидались на мяч, выпендриваясь перед Маринкой, которая, как коза, скакала тут же, не забывая поправлять светлые богатые волосы под блестящую повязку, делала губы бантиком и, выгибая стан, подпиралась правой рукой под поясницу, рельефно оформляя бабьи прелести, всунутые в обтягивающее трико, в то время как остальные девушки только намекали ими в сатиновых брюках. После волейбола здесь же непременно начинались танцы. Из угла Петя очень спокойно наблюдал за старшими и слушал Эмиля Горовца, Жана Татляна, а то и Дина Рида, которые наяривали из проигрывателя, что стоял на табурете возле площадки и работал через удлинитель, проведенный в квартиру Стениных. Так вот, когда кто-нибудь из зрителей ставил пластинку, где задорный Магомаев страдал: “Марина, Марина, Марина” — Петька выдергивал штепсель, и как только Маринка подбегала к окну, ища причину неполадки, Петька дополнял Муслима: “Чего ты лежишь, как перина?..” Это ли не компенсация всех злоключений?
А тут и кино подоспело, а там и баиньки, и Петро разбирал свою постель, не забыв щелкнуть Наташку по маковке за гнусное ее ликование по поводу завтрашнего вызова в школу. Та, разумеется, автоматически хныкала и обиженно докладывала:
— Я все папе скажу.
— Хлызда-ябеда, — сокрушался Петр.
И снилось Петру… Он в числе дюжины повстанцев — с почему-то длинной и седой бородой, как у деда Федора, — носится по горам Сьерра-Маэстра от карательных отрядов Батисты. В один гнусный момент те накрывают барбудос, но товарищи Пети, отстреливаясь, убегают. А у него делаются ватными ноги, и он видит, что впереди карателей бежит, размахивая указкой, словно саблей, Гитара; отчего-то заклинивает автомат, и неотвратимое возмездие набегает в виде рельефного тела учительницы…
Пропасть народу сосредоточилась на площади перед Политехническим институтом. Юркие пацаны продрались в первые ряды, крутили головами на рассуждающих в ожидании героев людей.
— Кто из политбюро сопровождает, не слышали?
— Как же — Громыко!
— Погодка, однако, как по заказу.
— Словно сдурели, будто, понимаешь, представление цирковое, — гундосил пастозный дядя в панаме, теснимый студентами.
— На сахарных плантациях мужик, вроде, работал, оттуда бодягу затеяли.
— Нда, кубинским и питаемся, а свекольный-то послаще будет.
— Товарищ, не давите мне на бюст! — сетовала богато оснащенная бирюльками дама в воскресном крепдешиновом платье с брошью.
— А я слышал: боксер был, профессионал.
Бирюлистая дама ерничала:
— Да что вы говорите?.. Кастро — адвокат! Из приличной семьи, между прочим.
Петя интернационально покосился: еще одна Гитара!
— Я вам доподлинно скажу: наш он, засланный, у моей золовки брат в КГБ работает! Между прочим, у Фиделя фамилия — Кастро Рус…
— Это вы на Рус намекаете? А как насчет Кастро?
— Не курите мне в нос, юноша!..
Вскоре грозным гулом набежала волна ликующих возгласов, переходя в мощный ор. Взлетели руки, вспыхнули глаза (даже Гитара-2, уместив субтильненькую улыбку, виляла платочком) — появились три “ЗИМа”. В первом стоял Фидель, проталкивая сквозь курчавую бороду усталую улыбку и степенно покачивая небольшой ладонью возле плеча.
Шквал восторга взорвал народ, и Петька раззявил рот в неистовом, великолепном крике:
— Ур-ра-а-а!!!
А потом существовало веселое шествование домой в месиве вдрызг счастливых, захлебывающихся ребят.
— А я как заору-у! А Фидель как посмотрит на меня и рукой ка-ак махнет!
— Блин, а я… а вот… а на второй машине Рауль ехал!
— А пестик в кобуре видел у него? Зыконский!
— Да у него в машине еще автомат лежал!
— Врать-то — не колеса мазать!
— Я видел! Спорнём? Он всегда с автоматом ездит!
И плыл народ по улицам празднично. Вон и отец Петин с дядей Леней Шамриным и супругами Трисвятскими тянули (Шик! Сегодня в школу папка, разумеется, не ходок — а там, может, и забудется). Петя радостно указал на них Мишке:
— Поддавать будут, без балды!..
Ночь, правда, опять подкузьмила. Пете снился сон, где он на легендарной шхуне в отряде Фиделя плыл по заливу Кочинос к пламенным берегам Кубы. Вдруг из играющей бликами ряби океана высунулась огромная голова селедки и голосом Гитары сказала: “А я сладкая, потому что море сладкое, и на острове растут сладкие бананы и сахарный тростник”. Внезапно из океана высунулась длинная рука, схватила Петьку за бороду, которая, как у деда Федора, и потянула его в вязкую, словно сахарный сироп, трясину. Автомат опять заклинило, и, кроме того, кто-то подталкивал пинками Петьку к борту катера. Он подозревал, что это клеврет Гитары Колька Малахов, но убедиться не имел возможности, так как проснулся.
— Средне-русская возвышенность простирается от…
Петя строго в позе соответствующей требованиям сидел за партой, лицо было беззаветно устремлено к учительнице. Все блажило о невыразимом прилежании… Какая, право, замечательная вещь эта Средне-русская возвышенность!
— Образовалась она вследствие…
Вместе с тем данная природная аномалия обладала некими коварными магическими свойствами. Голос Марьи Даниловны вдруг начинал как бы отступать, превращая произносимое в меланхолический, невнятный и бессмысленный речитатив. С Петей происходили отвратные психоделические метаморфозы: что-то веки безжалостно тяжелели, мутнел взор, пейзаж класса убывал в туман, и само сознание таяло и утекало куда-то в подсознание и уж покидало, просачиваясь через разное, его организм.
Да ведь есть бог-то! Суть его — звонок. Петя встряхнулся, сакрально вылупился в учительницу, выражение лица говорило единственно о том, что и хотелось бы услышать Марье Даниловне. И это в то время, когда остальные безнравственно шуршали портфелями.
— Так, я что-то не вижу твоих родителей, Стенин. Ты, вероятно, считаешь, что я и сама могу прийти к вам? Ну что ж, я могу!
— Я сказал, — косноязычно попробовал препираться Петя, — но это… как его… в общем… завтра будут.
— Сегодня, Стенин! Я долго в школе задержусь. Ты меня понял?
Петя жидко кивнул, он давно Гитару понял.
И опять безрадостно шлепал домой Петруха, стоически волоча свой тяжкий крест. Впрочем, одиннадцать лет, какие могут быть страдания? Вот промахнул, рыкнув приветливо, косой грузовичок, обдавая вкуснятиной выхлопа, вон шлялось в густом небе дикое в лиловых потеках облако; а не корявая ли это фигура Мишки неприкаянно маячит в перспективах? Его позывной свист и мах рукой наделили тело Пети сугубой энергетикой.
Парень юркнул в квартиру, ловко брошенный портфель смачно плюхнулся в угол; сорвав школьную форму и напялив повседневное, запихивая в себя кусок хлеба с маслом и сахаром, Петя вывалился на улицу. Там нетерпеливый Мишка потащил его к заросшему пустырю за бараками, коротко бросив:
— Ух, что ты сейчас увидишь!
На пустыре уже собралось все дворовое кодло. Мамочки родные! У шестнадцатилетних Герки Плотникова и Юрки Сергеева, по кличке Чипа, на руках яростно пузырились настоящие боксерские перчатки.
Петро с Мишкой были допущены к ристалищу в четвертой паре. Мишка сильней, зато Петя ловчей… Бац! бац! на!.. хук левой, апперкот по поджелудочной — лопались удары. Петя быстро приноровился окучивать неуклюжего Мишку градом выпадов. Он заправски прыгал возле друга, рисуясь и опуская руки… Тут и брызнул ему Миша, практически не видя, наугад, неловко и сильно полоснув по губам шнуровкой. Набатный звон в голове, радужная рябь в глазах и вкусная солено-сладкая кровь.
А дальше прибежал Санька Трисвятский с невиданным ниппельным мячом, который привез ему отец из столичной командировки. Что такое разбитые губы, когда есть пустырь, очень пригодный для футбольной баталии… Вы говорите, на пустыре лужа? Бросьте, что за пустяк!..
В разгар игры Мишка усмотрел родителей:
— Мать идет, я домой похилял.
— Во влип, — спохватился Петя, — через полчаса приходит отец.
Петя добросовестно заторопился домой. Возле дома остановился, рассмотрел ситуацию. Уроки не сделаны, губы разбиты, сам с головы до ног грязный (насчет лужи вы оказались правы), и до кучи — категорический вызов в школу… Труба!
Петя толкнул дверь квартиры, она оказалась открыта. Из комнаты доносился смех Марины. Петя принял смиреннейший вид: голова покаянно уронена на грудь, скорбь намертво вписана в лицо. Вздохнул обреченно, открыл дверь в комнату. И…
На диване сидел молодой великолепный лилово-черный негр!.. Еще раз: на диване сидел молодой великолепный лилово-черный негр!.. Реальный, аутентичный, какой хотите — с черными кучерявыми волосами, с ослепительными, будто первый снег, зубами, с глазами, напитанными бушующим блеском. И почему-то в очках — вот этого представить было в принципе невозможно.
— У-у, — раздался рокочущий голос, — совьетски пайонер!
Он еще и говорит!
Итак. Незамысловато обставленная советская комната (Вы помните, гэдээровский гарнитур еще не куплен). Диван, прижатый к ковру о трех утренних медведях в сосновом бору. Негр!.. Рядом с чудом расположился один из Марининых приятелей — Серега; по другую сторону — ее подружка Нина. Марина и еще парень Саша Орлов — напротив, на стульях. Саша и Серега — студенты третьего курса политехнического, Нина — первого.
— Да проходи же, — умильно улыбаясь, пропела Марина, но тут же построжала: — А чумазый-то! Где тебя так угораздило?.. Вот олух!
— Олюк? У-у, олюк, — торжественно заявил феномен. Он протянул Пете огромную ладонь и, обращая все лицо в сияние зубов, сказал: — Драствуй, Олюк! Я ест Диего Родригес.
Петя вытянул ручонку и чугунными ногами переступил к дивану. Руки его утонули в широкой ладони явления. Как ни странно, это теплая человеческая ладонь. Только почему-то не черная, а красная, чернота в ней застревала в глубоких бороздах. Другая ладонь тяжело и приятно давила плечо Пети.
— Совьетски пайонер Олюк, — подтвердил открытие Диего.
Вмешалась Марина:
— Диего, его зовут Петя, а олух — это так… ну, э-э… маленький, значит.
— Литл, — подсказал Саша, показывая рукой над полом. — Бат нэйм из Петя.
Диего это убило. Он вытаращил глаза и смачно, точно вкусив барбариску, произнес:
— Пьетя-я… — зычно захохотал и хлопнул Петю по плечу. — Пьетя! — и поднял кверху большой палец.
— Брысь переодеваться, — пытаясь выдать гримасу за улыбку, приказала Марина.
— Брыс? — брови Диего взлетели, он вопросительно мотал голову от Марины к Саше и обратно. — Что это ест?
Ответ Петя упустил, потому что уже ожил: он сверкнул молнией в ванную, брызнул на себя две пригоршни воды. Далее — в меньшую комнату, грязные штаны полетели в угол, Петька впрыгнул в школьную (она же парадная) форму, секунду домыслив, набросил галстук — “пайонер” как-никак. Уши его все время были навострены. Из большой комнаты невнятно доносилась смесь английского и русского языка — было ясно, что Диего не очень силен в русском.
Петя вбежал туда (гостиная имела сообщение и с коридором и с маленькой комнатой). Нина куда-то вышла, и Диего взмахом руки пригласил его сесть рядом, что Петя незамедлительно и сделал. Тяжелая рука товарища Родригеса лежала на Петином плече… А? Каково!
Саша, несколько натужно улыбаясь, выскребывал слова:
— А ю уоз ин Ленингрэд? — тут же переводил: — Вы были в Ленинграде?
— Лэнингрэд? — Диего ответственно кивал. — О, да… итс гэд, хороши город. Билы, встречалэсь люди.
Марина, конечно, не могла промолчать:
— А еще где были?
Диего понял вопрос.
— Много город, болшой страна.
Насколько “болшой” — Диего показывал руками. Вообще руки его были постоянно в ходу.
Петя неотрывно, задрав голову, глядел на Диего. И не напрасно: тот повернулся к Пете, радостно показал на разбитые губы, сделал боксерскую позу и спросил:
— Бокс?
Петя удрученно кивнул, доказывал:
— Я тоже врезал!
Диего снова похлопал его по плечу.
— А ю э спортсмен, боксер? — видя интерес, схватил Серега.
— Но, но… вик айс, — Диего тронул очки. — Э-э… плёко гладет.
— Он плохо видит, — сурово пояснил остальным Сергей.
— Волейбол, — говорил Диего, — итс нэйшн гэйм… ам лайк ит.
— Ой, — встрепенувшись, обратилась к Диего Нина, — а я за наш фак в волейбол играю!
Диего с опаской бросил взгляд на Нину, наморщил лоб.
— Переводи! — это Нина рекомендовала Сергею.
— Ши плэй фо фак… волейбол, — Серега для верности сделал качающие движения руками вверх.
Диего снова внимательно поглядел на Нину, но тут же отвел несколько озадаченный взгляд.
Встряла Марина:
— У нас здесь волейбольная площадка, — она показала на окно. — Нинка, конечно, лучшая, но я тоже люблю, — посмотрела напористо на Сашу.
Тот перевел:
— Мэрин лайк дис ту.
Диего взглянул на Марину, задумчиво почесал подбородок, потупил взор. Пошла небольшая пауза, и к Марине явилась идея. Она вскочила, пустилась рыться в книжном шкафу, достала открытки. Это были знаменитые русские писатели. Открытки подали Диего, он начал перебирать, все подвинулись ближе. Сергей пояснял:
— Ит из фэймос русский райтерз.
Диего ткнул, увидев знакомого:
— Карл Маркс?
Серега потянул голову, засмеялся:
— Толстой! Уо энд пис.
Диего всплеснул руками:
— О-о… да, да! “Вона и мэр”. Толсто.
Снова перебирал, оживился:
— Пьющкин?
— Читали Пушкина? А ю рид?
Диего сморщил глаз:
— Нэт… нё я знай, глядэт э-э памятнык…
Сергей дальше втолковывал:
— Это Лермонтов… это… м-м… черт, — взял открытку, перевернул, — ну да, Фонвизин… Горький.
Диего воодушевился:
— Горкэ? Селоваса, я знай, свадба.
Все засмеялись, Серега пояснил:
— Не-ет, это нэйм такой…
Открытки подарили Диего.
В коридоре послышались шаги — пришли отец с матерью, забрав Наташку из садика. Когда в дверях появился ничего не подозревающий отец, Петя сделал гордую физиономию и смело глядел в родителя. У Стенина разово дернулась щека, широко выпученные глаза съедали лицо. Мать бросила руки на грудь и испуганно врезала:
— Господи спаси, царица небесная!..
Все засмеялись. Диего встал и пустился пожимать оторопелым взрослым руки, представляясь. Ефросинья Андреевна после рукопожатия с открытым ртом испуганно норовила затереться за туловище мужа и поминутно взглядывала на него. Наташка судорожно вцепилась в юбку матери и, вытаращив глаза, хлопала ресничками, не в силах оторвать ручонки навстречу протянутой ладони присевшего на корточки Диего. Ей помог отец, а далее, встав навытяжку, бормотал:
— Да вот… милости просим… располагайтесь, будьте как дома…
Молодежь объясняла:
— Диего приехал с кубинской делегацией. Он, по-нашему, комсомольский деятель… Вчера была встреча в УПИ, а Нина там в бюро комсомола шишку держит.
Все посмотрели на Нину.
— Ну да, — подтвердила Нина.
Ретиво встряла Марина:
— А я загодя просила Нинку взять меня с собой, на Фиделя посмотреть.
Все поглядели на Марину.
У нее отняла взгляды Нина:
— Ну да. Диего там ее со мной и увидел… А сегодня мы в обкоме комсомола встретились, он про Маринку и спросил. Вот я его и привела, — Нина улыбалась, точно ждала награды.
На лице Стенина изобразилась не скрываемая улыбкой приличия борьба осмысления: сколь выгодно такое внимание? Алексей Федорович присел на свободный стул, сообщив при этом:
— Да, вот…
Тут же, однако, встал, поскольку Диего стоял. Последовала пауза нерешительности, и затем проснулся военный, он распорядился:
— Мать, что есть — на стол, живо!
Диего радостно кивал, мать шептала испуганно:
— Господи, да я ж не готовила еще, — и кинулась на кухню.
Стенин обратно присаживался, говорил:
— Да вы садитесь, в ногах правды нет, — и сморщил лоб, размышляя, вероятно, где же она есть. Не определившись, вежливо обратился к товарищу Родригесу: — Как добрались?
Диего кивнул головой и открыл рот для ответа, однако студенты наперебой талдычили:
— Ой, папка, — это сказала Марина, сумбурно, — там, как всегда, что-то перепутали, из аэропорта повезли совсем не туда. Правда ведь, Нинка?
Нина подтвердила:
— Такие, я не знаю, безответственные!
— Хау а ю камин хиа? — попытался донести вопрос Саша.
Задумчиво размышлял Серега:
— На стол-то это понятно, только сообразить бы…
Все это явно привело Диего в растерянность, потому что улыбка с лица сползла, а рот так и остался открытым. Поступил, однако, Диего чрезвычайно мудро, с пафосным выражением лица глядя на Стенина, он объявил:
— Совьет юнион из грэйт! Хороши страна, — в подтверждение поднял кулак.
Воцарилось невеликое молчание, и тут Стенин ошеломил всех, делая аналогичный жест и категорически объявив:
— Но пассаран!
Свою лепту внес и Петька, сообщив, что “патриа — о муэрте”, за что третий раз получил по плечу.
Внезапно из маленькой комнаты впорхнула мать со скатертью, и стало ясно, что официоз закончен. Девушки и парни вскочили раздвигать стол и так далее, а Стенин сидел, задумчиво глядя на скатерть, и кхекал. Поймав красноречивый взгляд Сергея, встал, они молча и очень обоюдно вышли в коридор. С Диего тем временем увлеченно беседовал Саша.
Работа шла: Сергей чесал в магазин, женщины хлопотали на кухне. Петька, распираемый событием, выскочил на улицу. Ему попался один из дворовых пацанов.
— А у меня дома негр! — с наскоку заявил Петя.
— Сам ты негр, — парировал тот.
— Диего. Он с Фиделем прилетел, — ничуть не тушуясь, пояснил Петя.
— Брешешь?
— Мажем? В окно позырь! — Петро развернулся и с достоинством удалился в дом.
В подъезде происходил небудничный гул: двери квартир скрипели, шла возня, шебаршило, двигалось. Петя остановился и удовлетворенно послушал… Со второго этажа чуть не кубарем скатилась Марина с банкой помидоров. Петька сморкнулся под лестницу и тронулся в эпицентр, где, не раздумывая, по-свойски сел рядом с Диего.
Из коридора донеслись приглушенные препирательства, из которых можно было вычленить женское “Ну дай посмотреть!” и материно “Розка, паразитка, не шебути”. Затем вплыла смелоликая румяная тетя с винегретом. Она игриво улыбалась, сказала Диего “Здрасьте” — тот поклонился в ответ. Поставив тарелку на стол, Роза круто развернулась — так, чтоб взметнулся подол юбки — и жеманно почапала обратно. Перед выходом прыснула, вжав голову в плечи… Подоконник на улице вдруг загремел и, как по команде, вынырнул частокол детских голов. Алексей Федорович подошел и сказал в фортку “Псть!” — впрочем, весьма неназойливо.
Вскоре стол ломился от яств. Старший сосредоточенно ходил подле него, теребя одной рукой воротник рубашки, другую завернув за спину, и напряженно о чем-то молчал. А еда прибывала. За дверью то и дело раздавались настоятельные соседские голоса: “Фрося, отменной свежести творог — они ж там корову, поди, не видели: крокодилы да обезьяны”, “Пирог с капусткой — буквально утром тесто завела”.
Вскоре в дверь заглянула голова Сереги с таинственным выражением лица, чтоб тут же исчезнуть, а Стенин кашлянул в кулак и вышел с непроницаемой физиономией. Через несколько минут они появились вместе, бережно влача бутылки коньяка. Поставив их на стол, Алексей торжественно подошел к гостю и, сокровенно глядя, провозгласил:
— Прошу к столу… — и добавил для надежности: — Не обессудьте!
Диего щелкнул пальцами и порывисто встал, хлопнув при этом по плечу Петьку — тот осветился и снисходительно оглядел присутствующих…
Тост держал Алексей Федорович. Он встал, обвел взглядом сидящих за столом и, установив рюмку на уровне груди и уперев взор в Диего, велеречиво говорил:
— Наш диа френд! — прозвучало “франт”. Стенин на мгновение вопросительно и трусовато мигнул на Сергея. Тот одобрительно кивнул. — Сполохи мировой революции порхают по миру, и пламя борьбы за верное дело обжигает разнообразные уголки нашей планеты… И отчаянные Прометеи, мужественные и прекрасные, провозглашая преданность справедливости, шагают по земле грозной поступью… — на лбу его вырос бисер пота, жена перепугано вытаращила на мужа глаза. Алексей запихнул в волосы руку и яростно почесал голову, взгляд его упирался в стол. — Короче, того… Мы люди простые, но завсегда рады. У меня батя тоже революцию делал, так что… не обессудьте… А Фиделя я вчера видел, подходящий мужик. Вы за него держитесь, и, глядишь, на ровную дорогу выведет… — супруга дернула его за штанину, Алексей совсем пропал. — Да, вот… За революцию в общем… Чуть чего — вы к нам не стесняйтесь. Всегда поможем, дело обоюдное. Да! — и он кинул содержимое рюмки в рот.
За ним деловито последовали другие. Саша начал сказанное переводить:
— Ну, там… революшн… весь уорлд… эраунд. Фазе оф дядя Леша — из революсьонер ту… Энд хи вери глэд ту си ю… Фидель из э гуд чиф, энд ю кэн камин хиа эни тайм.
Диего кивал головой с озабоченным лицом, а Стенин разливал по второй. Когда Саша закончил, Диего, воспылав, вскочил, держа рюмку, и темпераментно тараторил, мешая английскую и испанскую речь. Проскочило “патриа о муэрте”, и Петька заерзал на стуле, вглядываясь в застольщиков — поняли, нет ли? Неожиданно обрадовавшись после долгой тирады, Диего на манер Стенина ахнул коньяк, но скорчил затем такую рожу, что мать укромно окрестила себе живот. Все смотрели на Сашу. Тот с лицом до крайности серьезным отрезал:
— Родина или смерть! — и хватил порцию.
Остальные почтительно сделали то же самое. Далее дружно и добросовестно лопали.
Первым от поглощения оторвался Диего, он начал рассказывать, по-видимому, что-то веселое, ибо через неровные промежутки времени смеялся. Саша с Серегой внимательно следили и вслед первому хохотку закипали смехом. Стенин, мгновенно уяснив метод, тоже вступал радостно. Так же старательно выполнял отбой.
— А ну-ка, за молодежь… — предложил Алексей Федорыч. — Доводилось и нам побывать, вы не думайте. Подходяще резвились… Как говорится…
Закончить, однако, не удалось, потому что произошел короткий стук в дверь и в комнату вошел дядя Вася Трисвятский. В одной руке он держал бутылку “Столичной”, другую вытянул для рукопожатия. Диего вскочил и тряс ладонь, слушая аттестацию:
— Трисвятский Василий Степаныч — старшина!.. Демобилизован, служу по строительству… — дядя Вася доверительно принизил голос, придвинул голову: — Если какая надобность — со всей душой… — построжал: — Имею боевые награды и готов предоставить полную отчетность!.. — смягчился: — Впрочем, вот здесь, напротив, моя квартира. Получена совершенно законно по выслуге лет и остальным достижениям! Сосед, если можно так выразиться, так что прошу, в любое время… — лоб сморщился в сомнении: — Правда, теперь идет ремонт… если только в другой раз…
Дядя Вася был одет в парадную военную форму, впрочем, только с колодками, но Стенин своим упущением оказался раздосадован и смотрел на приятеля жадно. Марина, полоснув в маленькую комнату, вышла оттуда со стулом. Усевшись и нежно сжав двумя пальцами рюмку, дядя Вася вежливо улыбался и осведомился:
— Случайно не шпрехен зи дойч? А то мы битте, ферштеен!
— Но, но! — махал руками Диего. — Инглишь, эспаньоль.
Дядя Вася сострадающе глядя на него, поднял рюмку и категорически вякнул:
— Зря!.. Тем не менее, за вашу хаймат! Фройндшафт, так сказать, миру-мир!
Выпив, дядя Вася гордо откинул голову и предпринял наставление:
— Значит, решили, так сказать, последовать примеру?.. Достойно, — указательный палец резонерски впер в высоты: — Ленинское учение истинно, потому что верно! Иными словами, абгемахт! — адепт, похоже, сам пораженный изречением, приобрел помпезную мину.
— Ленин из… э-э, тру… — попытался Саша втюхать речь старшины.
— Начиная с Диего Веласкеса и Кортеса до жестокого американского приспешника Батисты многие хотели поработить свободолюбивый народ… Не выйдет! — заученно и страстно выпалила Нина.
— Мэни пипл уонт…— чего они “уонт” — Саша довести не успел.
— Да чего там рассуждать! — выспренне удивился Серега. — Космос, считай, почти освоили. Надои на молоко — рекордные… Войну какую победили!
— Милк из… э-э… уо уоз уин, — испуганно лепетал Саша.
Диего смиренно крутил головы на голоса.
— Бомбу водородную как жахнем и… купут! — самоотверженно подвел итог Петр.
Все засмеялись. Последнюю речь Саша оставил без перевода, тем более что в дверь постучали, и появилась чета Шамриных. Со своими стульями, но без спиртного. Дядя Леня — при белой рубашке и галстуке, тетя Зина — в бархатном вечернем платье. Она мяла руки, заворожено глядела на Диего и говорила:
— Ах, здравствуйте! У вас, оказывается, гости, а мы вот случайно зашли… В таком случае, в другой раз!
Стенин выпорхнул из-за стола и, взяв тетю Зину под руку, сокровенно выдохнул:
— Нет уж, вы бросьте! В другой раз — само собой.
Он церемонно подвел даму к борцу, сзади семенил дядя Леня. Тетя Зина порозовела и, потупляя взор, одергивала платье…
Через час в комнате кроме первых сидели: майор Кочурин, отец Нины, подружка матери тетя Соня, бывший сослуживец отцов Климчук с женой и две подруги Марины. Стояли гам, дым и восторг.
Стенин бил себя в грудь и доказывал:
— Ты ж соображай, Диега! Кеннеди вон и тот Советскому Союзу улыбаться начал — уважает. Чует, что с кондачка здесь не возьмешь… А ежели вы там у себя в Латинской Америке еще пару революций сообразите, мы ж его, имперьялиста, за яблочко возьмем. Давить его, змея! — Алексей крутил большой палец о стол.
Диего следил за манипуляциями соратника и вставлял после каждой фразы:
— Янки — плёко… совьетико — корошь…
Стенин вдруг расстроился:
— Эх, подлец Алексашка, пропил Аляску. Как бы мы его сейчас хорошо с тылу подперли!
Диего поддакивал стратегу:
— Альяска — бррр, колёд… Куба — тьепло…
По другую сторону от Стенина Диего теребил датенький Серега, пытаясь всучить открытку, и бормотал:
— Подпиши, райт, на память. А я тебе буду ту райт летерс… Я и приехать могу, я такой. Я запросто кэн камин ту ю.
Улучив момент, когда Стенин погнался за маринованным грибом, Диего написал пожелания. Петя подлетел со своей открыткой. Он по-приятельски хлопнул Диего по плечу и коротко распорядился:
— Черкни-ка и мне, Диего.
— О! — обрадовался тот. — Олюк пайонер Пьетя!..
Постепенно народ разбился на группки, где происходили свои разговоры. Девушки сбились в кучу, о чем-то шептались и хихикали. Мужики важно сидели за столом — не отдаляясь, заметим, от хмельного — степенно перетирали актуальное. Тетя Зина, поигрывая шнурочками платья на груди, замысловато поглядывала на Диего, а затем устремляла взгляд в дали… Стенин вдруг стукнул ладонью по столу и убежал в маленькую комнату — оттуда послышались кряхтение и шум. Вскоре он появился красный, счастливый и с баяном в руках — все разговоры враз оборвались. Ему подставили стул. Алексей вальяжно уселся и, закатив глаза, сделал перебор. Угадывались “Амурские волны”. Диего бойко подлетел к Марине.
— Мэрин, — произнес он с галантным поклоном, — я вас хочет к таньес.
Марина, плывя лицом, сделала книксен.
Танцевал Диего бесподобно — правда, в движениях его присутствовали и самба, и румба, и, как сказал бы классик, прочая нецивилизованная сволочь. Закряхтел сдвигаемый стол, закружилась молодежь, эвон дядя Леня залихватски повел супругу…
После трех номеров тетя Зина томным голосом затянула “Степь да степь кругом”. Все дружно подхватили, даже Петя что-то там фистулил. Диего отличным голосом, даже с легкой колоратурой, на лету брал мелодию. Подпевали и ребятишки, сгрудившиеся у окна — всем было отменно. Пошли частушки — почему-то никто приличных не знал и давали явную скабрезу.
На спортивной площадке собралась, кажется, вся молодежь городка. В волейбол играли, но для блезиру, в основном внимали сообщениям, передающимся от оконной осады.
— С Нинкой пляшет! — докладывал малый, отбежав от окна и жадно порскнув обратно.
Тот, что стоял у волейбольного столба, доводил:
— С Нинкой Кочуриной бацает.
Играющие жадно интересовались:
— А что Серега?
Парень лениво отходил от столба, возвращался:
— Серега с дядей Колей Климчуком трет.
Мяч промахнул над головой игрока.
— Ну ты чо, Вовка, ну турок!
— Потеря.
Шлеп, шлеп.
— Курит-то сигары, не иначе, забойная вещь!
— Вроде вообще не курит.
— Слабак.
— Да он и в очках.
— А-а, понятно, переводчик, наверно. Борода есть?
— Ты чо, совсем, что ли? У негра какая борода?..
Замечены были кучки взрослых — поглядывали на обсаженное окно.
А там продолжался концерт, пели “Рула, тэ рула”. Вот сквозь рулады слабо пропищал сигнал дверного звонка. Марина убежала изобличать виновника и вскоре бочком вплыла в комнату, производя жесты, в которых угадывалось приглашение пройти посетителю. Песня как раз кончилась, и все смотрели в дверь. Там возникла она, пресловутейшая Марья Даниловна, Гитара. Петя незамедлительно подскочил к своему закадычному другу Диего и с вызовом смотрел в популярный музыкальный инструмент. Увидев этот натюрморт, Марья Даниловна испытала потрясение: глаза ее сделались овальными, приготовленные слова приветствия, наверняка язвительные, погибли еще в утробе — извлекся лишь странный болезненный звук. Отец обработал ситуацию:
— Марья Даниловна, какими путями? А у нас тут небольшое, понимаете, мероприятие. Вот, товарищ Родригес в гости зашел.
Марья Даниловна полоскала взгляд от товарища Родригеса к Стенину и обратно.
— А я и не знала… — виновато лепетала она. — Какой ужас!
— Ну что вы, Марья Даниловна, — исходил Стенин, — мы завсегда!..— и, грациозно прикасаясь к локотку, провел ее к гостю. — Вот, не обессудьте.
— Диего Родригес! — проникновенно поделился негр, обдавая напалмовой улыбкой завороженную женщину.
— Марья Даниловна, учительница этого мальчика, — и (о Боже!) рука ее легла на голову Петрушки и ласково погладила волосы.
— Хороши Пьетя! — Диего похлопал пацана по плечу. — Олюк пайонер будет болшой мушик, — око его щурилось.
— Действительно, славный растет мальчишка, — заговорщицки молвила учительница, поворачиваясь к Стенину. — Конечно, не без шалостей, но такой уж возраст, — и хихикнула.
Ну что, Колька Малахов, схавал?
Между тем, кто-то из девушек вновь завел песню. Все дружно работали легкими, наполняя комнату жизнерадостными звуками. Под шумок Стенин протянул Марье Даниловне рюмочку с пожеланиями “не обессудить” (по причине сдвинутого стола и стульев происходил фуршет). Марья Даниловна попунцовела слегка, со словами “Ой, что вы, как-то так сразу… мне, право, неловко” взяла посудинку и, сделав губы кралечкой, высосала содержимое.
Всё — она ручная. После достаточного количества улыбок и жестов, показывающих всю полноту счастья лицезреть славного мальчишку и его родителей, Марья Даниловна внезапно открыла уста и, удачно вплетаясь в хор, полился изумрудный голос. В результате затейливого маневра рядом с ней оказалась Стенина-мама. Она донельзя душевно подтягивала Марье Даниловне и вообще соответствовала… Песни чередовались и совмещались с танцами и разговорами.
И вот на сцене появляется управдом Степан Ефимыч, по прозвищу Козырек. Поскольку двери в квартиру уже не закрывались, мужчина вплыл в комнату без предвариловки, однако осторожно, бочком. Молодежь как раз затеяла петь популярную “Куба — любовь моя”. Диего песню знал и надрывался, если можно так выразиться, до красноты лица. При этом он поваживал тазом и прищелкивал пальцами. Увидев такой пейзаж, Степан Ефимыч крайне умилился и начал артикулировать губами, явно воспроизводя текст песни. По окончании вещи, когда Диего почти без перехода завел незаменимую “Бессаме мучос”, Степан Ефимыч, окончательно расстроившись, начал протираться к Стенину.
— Ха, Ефимыч! — обрадовался ему хозяин. — Давай-ка дернем.
— Оно, конечно, понятно, такой гость… есть резон… уж не прими за обиду, — отвечал Козырек и… выпил.
Превежливо откусив огурчик, управдом канючил:
— Войди в положение, Леша. Народ хочет повстанца уважить, давай, что ли, митинг спроворим.
— Окстись, Ефимыч, он по-нашему ни бельмеса.
— Да ты что, — сокрушался Козырь, — а вы как общаетесь?
Старший значительно вздохнул:
— Это, брат, наука.
— Нет уж, Леша, как хочешь, а у меня претензия: подавай негра! — и, сделав хитрое лицо, подвинулся к Стенину. — Ты ж вникай, мы под это дело деньги на окраску забора вышибем.
— Ох жу-ук! — сузил глаза старший и подначил: — А вспомни, я у тебя стекло просил. А?.. Не дал.
— Не было стекла, вот и не дал! — воспылал, дерзко трухнув перхотью, Степа. — Да и о чем речь, тут государственный случай…
Стенин засмеялся и согласился:
— Ладно, пусть потешит. Верно, что всем поглядеть охота.
Тут Козырек пальчиком хитро призвал товарища чуть нагнуть ухо и нашептал в оное что-то сокровенное. Стенин-старший пополз в улыбке и душевно хлопнул по спине Ефимыча:
— Вот тут ты лихой.
Старший кликнул Сашу, парень неуклюже побрел к нему.
— Слышь, Сашок! Ты Диеге поясни, что народ любопытствует. Пусть, что ли, мировую обстановку нарисует.
Сашок кивнул и, в несколько приемов развернувшись, подступил к Диего. За ним посеменил Козырек. Саша с вялым лицом объяснил задачу:
— Пипал ин зе ярд… э-э, собрался тугеза… Зей уонт ту лисн… м-м, ю маст то спик эбаут… в общем, ля-ля-ля насчет политики… Короче, митинг… Сечешь?
Ефимыч синхронно переводил:
— Народ на улице… ждут и просят… как-никак, не всякий день… уж сделайте расположение.
Диего улыбался, глядел то на Сашу, то на управдома и, кажется, не понимал. Потом, враз сообразив, замахал руками и яростно согласился:
— Да-да! Говорит! Я ест…
Тронулись. В коридоре Степан Ефимыч заскочил вперед и семенил, сделавшись важным; периодически оборачивался — при этом улыбался заискивающе. За Диего толчками пульсировал Саша, остальные нестройно валили сзади.
Народ уже гуртовался у скамеек перед небольшим открытым помостом, где происходили общественные мероприятия. Располагалось это недалеко от волейбольной площадки, и все физкультурники перебрались сюда. Когда избранники подошли к сцене, городкисты дружно захлопали в ладоши.
Перед самой сценой Козырек остановился и причесался. Взмыв на помост, он совершенно изменился, пожалуй, даже ростом увеличился. Диего приветствовал всех, маша руками, как боксер на ринге. Саша на ступеньках оступился и, подойдя к Диего, хихикал над собой, покраснев при этом. Остальные расположились на скамейках. Степан Ефимыч завел одну руку за спину, другой подбоченился и в последней помпезности открыл митинг:
— Уважаемые сожители нашего городка! Знаменательный в город к нам прибыл случай в лице геройского Фиделя Кастро. Все мы об этом знаем, а многие имели радость лицезреть его, так сказать, собственноручно… Вчера это было. Сегодня же мы имеем налицо представителя от геройского друга, так сказать, живьем. Вот он — смотрите на него и аплодируйте руками… (Народ послушно зааплодировал). И поскольку товарищ представитель добродушно согласился выступить, то дадим ему слово. Попросим, товарищи, усердными хлопками! — тут Козырек сам заработал ладонями.
Диего радостно глядел на публику. Затем ударил кулаком в воздух и иерихоном провозгласил:
— Буэнос ночес, камарадос! — и дальше без передышки начал быстро говорить по-испански.
Выпалив несколько долгих фраз, Диего остановился, перевел дух. Саша во время речи оторопело смотрел на него, а когда тот замолк, испуганно повернулся к публике и нерешительно молвил:
— Родина или смерть… — хотя “патриа о муэрте” не прозвучало.
Диего с гордостью смотрел на Сашу и молчал; тот, переминаясь с ноги на ногу, добавил:
— Тяжело было, товарищи, что там говорить…
Саша виновато повернулся к Диего, тот продолжал смотреть на него. Саша расстроился и потерянно лепетал:
— Хлеба не было… (пробормотал совсем малослышно: “черт, что они там жрут”) патронов… бритвенных принадлежностей…
Спохватился и, сильно краснея, замолк, глядел жалобно на Диего. Кубинец снова вдарил кулаком и воодушевленно заговорил. Рассказывал долго и закончил словами о “либертад” и “барбудос”. И снова пустился смотреть на Сашу. Парень окончательно сконфузился, теперь он не делал сочинений и с натугой промямлил:
— Либертад — это свобода, барбудос — повстанцы… В общем, победили они… Черт его знает, товарищи, я испанский не изучал!
Все засмеялись, встали и отчаянно захлопали в ладоши, Петька с пацанами яростней всех. После выступления некоторые, в основном молодые, взлетели на сцену и норовили пожать Диего руку. Восторг был дикий… По чьему-то предложению Марина стрельнула домой сооружать проигрыватель на улицу. Томная тетя Зина тускло завела насчет “степи кругом” — не отыскав поддержки, села на скамью и закручинилась.
Старики вели азартное обсуждение. Дед Бондаренко, бывший моряк, доказывал:
— Вот в Африке — там негр принципиальный… что вар. На термометре, веришь ли, пятьдесят, а к нему подойдешь, потрогаешь — кожа холодная, ровно сейчас из морга. И все потому как чернота настоящая, без примесей… — дед, соболезнуя, поджал губы и чуть кивнул головой. — А тут — подкачал…
Старики вглядывались в Диего и соглашались. Бондаренко умствовал:
— Хотя понятно: Куба — она широтой выше Африки. Стало быть, у них прохладней. Оттого и синева.
Марья Даниловна стояла рядом с матерью Пети и тетей Соней, увлеченно доказывала что-то относительно консервирования компотов. Стенин расположился в группе зрелых мужчин и, с достоинством попыхивая папиросой, молчал. Здесь происходили политические темы.
Вокруг Пети столпились ребята: он форсил открыткой с надписью и подаренной авторучкой. Оборзевший Колька Малахов тоже потянулся, цапнул открытку:
— Дай позырить.
— Не хапэ-э, не купил! — всклокотал Петя, вырывая вещь. — Вали кулем, после разберем!
Колька, скуксившись, отошел в сторону, потому что Чипа, король двора, держал на плече Пети руку. Чипа, оказывается, был давно большой его друг, просто раньше в этом как-то не представлялось случая удостовериться. Они тронулись.
— А чо к вам кучерявый-то приперся? — спрашивал Чипа.
— А! — махнул рукой на такой пустяк Петя. — В сеструху влюбился и прилетел с Фиделем.
— Коронно.
Петя показал на студента:
— Сашка тоже с сеструхой ходит — что надо кадр, у него пласты западные.
Петя с Чипой степенно фланировали, скептически осматривали публику, гурьба ребят послушно плелась сзади.
— А вон учиха моя. Я ее с Диего познакомил, — Петя небрежно мотнул головой.
Чипа отвязно обозрел учительницу и резюмировал, предварительно классически сплюнув меж зубов:
— Ништяк шмара, с пивом потянет!
Приспособили проигрыватель, зазвучал “Сибоней”. Молодежь ринулась на площадку, мужики потянулись домой — выпить за политику и дружбу. Впереди шагал Стенин, рядом семенил Козырек, размахивая руками и доказывая, что забор красить в настоящий момент — первейшее дело, ибо “налицо ситуация, когда зачастили иностранцы, и городку не к лицу из-за несуразного облика ударять в грязь лицом”.
Когда взрослые подошли к дому, возле подъезда увидели двоих незнакомцев. Один из них быстро ступил к Стенину и мягко попросил:
— Можно вас на минуту?
Стенин отошел с человеком, остальные последовали в квартиру. Недолго попереговаривались, и товарищи удалились. Алексей Федорович донельзя важный вошел и приглушенно, значимо сообщил:
— Из органов ребята. Вроде как бы охраняют.
Козырек почему-то испугался и, вытаращив глаза, перехваченным голосом спросил:
— И что теперь делать?
— Да ничего, — засмеялся Стенин. — Просили в гостиницу проводить не позже двенадцати. Порядок вроде такой.
Управдом сразу возблагоговел и упрятал в себя рюмку зелья. Остальные догоняли, далее в окно наблюдали за танцплощадкой. Там праздник: молодежь плясала, причем выкаблучивалась нещадно, Диего выделывал невообразимое.
Через полчаса Козырек вдохновенно изрек:
— Пора.
И вот тут должно снизить тон и поправить воротничок, так как выясняется следующее: пока все угощались, управдом спроворил дело… Баня! А как же — регламент!
Уж упоминалось, что зачинался городок как обыкновенный военный гарнизон. В соседнем со Стенинским доме жил генерал, страшенный любитель бани и водных процедур. Воевал генерал, похоже, еще до рождения, прошел все допустимые войны и привез с одной крупную любовь к сауне, о которой тогда обыватель помина не знал. Вот и соорудил он в гарнизоне капитальную баню с сопутствующими штуками, вплоть до бассейна — не сказать — небольшого озерца. Теперь озеро и баня поместились на территории одного заводика, и доступ туда имели только избранные. Именно Козырек в дислокацию был вхож и нынче укатал заводское начальство под всемирное мероприятие… Баня, словом, поспела.
Через окно кликнули повстанца. Вместе с ним ввалилась орава молодежи, в комнате поднялся невообразимый гам. Козырек, плотно приблизившись к личности, гордо и витиевато изложил:
— Диего Родригес, дорогой и уважаемый — баня!.. Если хотите — кондёр, так сказать, русского свойства души… Для вас — насколько позволяет ресурс, а уж с нашей стороны — всеполномочно… Словом, ассортимент, уж вы не извольте… — Козырек окончательно вытянулся и повелительно повернулся к толмачу.
Однако Сашок не потребовался. Диего возмутился:
— Баня? О, иес!.. Парить тэля и мозгоу!
Козырек от уважения сразу обмяк и впал в абсолютную сокровенность, он протиснул руку под локоть Диего и дышал:
— Достопримечательность… собственно, лучшая баня в городе! А кто знает, может, и в ином масштабе… Понимаешь, дорогой, начальник какой приедет и моментально сюда, — Козырек впер палец в небо и помог глазами. — Сауна!
Услышав о затее, молодежь ликующе возопила. Ликование относилось отнюдь не к процедуре — все понимали, что допустят только старших. Дело в том, что упомянутое озерцо являло собой оазис — оно было любимо и посещаемо.
Расположилась причина, повторимся, на задворках завода, и если бы не хилый заборчик, обобщающий водоем с баней, и достаточно удаленные заводские здания, купность сооружений вызвала бы недоверие, потому что в отличие от завода озерцо являло прямое очарование. Сам бассейн, продолговатая рытвина в полфутбольного поля, занятая тяжело мерцающей водой, обнесен был густо и декоративно растением притязательным, от ивы и шиповника до ели и вереска, и сочными, всегда свежеокрашенными, скамьями. Наивно и симпатично смотрелся здесь тэобразный мостик с ограничивающими перилами, скамеечками для одежды в конце его и с проемом в перилах для спуска в воду по лесенке. Отчаянно и лукаво устроился в центре озерка дикий на быстрый взгляд островок. И довершала ансамбль баня — аккуратное, умелое сооружение западной архитектуры, стоящее метрах в тридцати от озера и сопряженное с ним песчаной ухоженной дорожкой.
По относительной удаленности озерка от основных заводских построек либо по щедрости начальства от глубокого надзора — рай не надсаживался, и в жаркие летние дни местная молодежь и детвора прохладой себя угощали (собственно, имелась калитка в мирскую обитель), впрочем, вполне дисциплинированно.
Коротко сказать, патефон тотчас прибрали и перенесли в оазис. По достижению места шалман прямо на берегу ударился в пляс, патефон задействовали от бани, и, пожалуй, что сам Диего померк. Однако Диего и баней особенно озабочен не был: здесь содержалось столько сияющих и глубоких глаз, столько движения, форм, флюидов… и он был так хорош!
Занятие нашлось всем. Что-то происходило в бане: туда и обратно шныряли люди, кипел Козырек. Детвора шастала по берегу, пожилые блюли степенство, прогуливались вдоль озерка — городок, кажется, весь перекочевал сюда. На светопреставление прибежал заводской представитель, и управдом утрясал ситуацию.
А смена диспозиции предложила новые мероприятия. Кто-то из молодых отчаянных полез в воду. Сентябрь, уж охра в листве съела хлорофилл, да и сам лист поник или слез на землю — озерцо основательно было укрыто корочкой листопада, тяжелая глыба воды даже на вид дышала ознобом. Нет, чмокнуло от упавшего тела, заколыхалась на волнах аляпистая листва. Вот второй сиганул — герои. И пошло дело, мелькали черные трусы на голых телах. А это что за чудо? Никак Диего, океанский человек, решил проявить удаль. Ну, верно, обнажился смоляной торс, очки аккуратненько свернул, положил на скамеечку — бултых.
Тетя Зина ритмично переступала ногами, покачивая обширной грудью в такт музыке, таинственно смотрела на воду. Марья Даниловна поваживала плечами.
— Вы, братцы, умеренность используйте, не усугубляйтесь, — озабоченно бросал пустые слова в захлопнутую воду Козырек.
А дело простое: молодежь игру затеяла. Один ушляк шмальнул в озерко шампанистую бутыль, теперь все рыли песок, искали награду. Хлесь — упал предмет. Никак Петька, шалопут, тело уронил. Взвизгнула мать, да где там — добудь рукой.
И ведь Петька бутыль нашел. Да каков шельма, нет бы изъявить гордость, так подплыл к Диего исподтишка, совал тому: на, друг дорогой. Улыбались у Диего зубы: ну зачем это?.. И вдруг поползла лукавая губа, палец у рта образовался. Тс-с… Мы, Пьетя, бутыль пока заныкаем, а потом сюрприз сделаем. И Диего надолго вмялся в воду.
Козырек тем временем командовал аврал: в баню героев-неудачников, подальше от хвори. Петю тоже, как потенциального пневмониста, пихнули в баню… В бане житье — эва стол стоял с надлежащим веществом в переднем зале. Петька рассматривал факт: водкой обнищали, вон пятилитровая мензурка с приятно-розовой влагой. Настойка, ясно-понятно, Козырька продукт — мастак.
Шасть в пекло — там держался стон. Это Диего под вениковым изуверством бати пропадал. И Пете до кучи по жопе — славно… После Диего батя хорошенько прогрел сына. Вышли — народ вареный, дымящийся за столом, принимали.
— Ну, православные, с божьим днем, — пропел умильный тенорок управдома.
Диего указал на жидкость и поковырял обстоятельство:
— Что это ест?
Козырек возмутился:
— Это, товарищ замечательный, центральный реквизит. Необходимая вещь, и сам скроил.
Дока Диего догадался (чай полстраны освоил) и проголосил:
— Хоу, русски твас! Я знай!.. — он начал разворачивать пальцы. — Шугэа — м-м сакор, дрожки. О-о! — щелкнул себя подле кадыка.
Степан Ефимыч, блеснув слезой, полез чокаться…
— Ну что, Диега, — пытал Стенин, — сподобился русского душеприкладства?
Диего для верности поддакнул:
— Е-е, парить мозгоу!
— Значит так: еще заход — в чистилище, а потом — прямиком в рай… Это, брат, не карнавал там всякий…
Хихикнул дядя Вася Трисвятский:
— А чего, я б на карнавал-то — за милу душу… Шоколадину бы другую… хабанеру, понимаешь…
Мужики плотоядно заржали. Стенин предусмотрительно отослал Петю:
— Погрелся и будет. Нечего тут…
На воле — тоска: девки с парнями телесами трясли под музыку; не Чипа бы — и жить наплевать… А этот, бес, привычно клал руку на плечо Пети, нарочито согбенно вышагивал, под блатное тянул:
— А не хотится ли пройтиться, воды напиться.
Петя гордо ступал в темп. Чипа кивнул на баню:
— Слышь, Пит, чего там мужики-то творят?
— Дело простое, — уступил Петя, — халкают.
— Много водки-то?
— Не-а, — оплошал Петя, — на Козыреву настойку перешли. Банка пять литров.
Чипа сморкнулся, затем длинно плюнул, еще упражнения. И произнес:
— А подтянуть граммулю — слабо?
— Ты что, Чипон, — испугался Петька, — как это! Не умею я, да и поймают.
— Ты чо такой Вася? — отчаялся Чипа. — Революционный день… раз, поди, в жизни выпал — грех же не стырить… Да и кто увидит, все бухие да горячие. Вон, гляди, прут из бани… (Действительно перли).
— Не-е, Юра… да как это? — Петя попытался отстраниться.
Не те ребята — Чипа навис над парнишкой, доказывал в ухо:
— Перчатки боксерские — на неделю твои.
Петя хлопал шаренками, страсти рвали парня. Предпринял торг:
— Малуха продаст, он такой.
— Этот фикус? — Чипа по-блатному перекосил рожу и резко вскинул, как бы пугая, руку. — Да я его сделаю, как хочу!
— Юр, давай я лучше Сашку попрошу, он добрый.
Чипа вынул убойный аргумент — для безотказно смертельного воздействия употребил в тоне театральную жуть:
— Чапаев что говорил? Год не пей, а после бани укради да вмажь!.. — беспощадно лупил глаза. — Ты чо, в натуре, Иваныча не уважаешь? — прижал паренька сокровеннейше. — Держи тару, все будет в ажуре…
Устряпал полководец Петю, сунул парень сосуд за пазуху…
В бане никого не наблюдалось. Вот и банка, опустевшая изрядно, но при содержании. Опорожнял ее Петя сперва в стакан, потом в свою емкость, нервничал, ронял жидкость мимо узкого горла. Здесь и пошел спектакль.
Раздался звук. Петя моментально прыгнул за шкаф, держа перед собой недобранную бутыль. И не случись в руках злополучной емкости, освоили бы причинно-следственные события другую стезю.
Из парилки вывалился голый Диего. Что уж он хотел с собой сделать — неведомо (не иначе, рай сподоблял), только находился мужик в критическом состоянии. Он был раскален, из пор мелкими фонтанами бил пот, глаза оставались мало не порваны. Уронив на грудь челюсть и переваливаясь, словно пьяный шкипер, вытянув руку с растопыренными пальцами, Диего в страшном усилии искал стол. Петя, убитый жутким видом Диего, замер.
Диего тем временем достиг-таки стола, припадочно шарил по столешнице. Пить ищет? Ничуть: руки миновали емкости… Наконец наткнулся на искомое, им оказались очки. (Диего, оказывается, немилосердно близорук). Не тут-то было: как только он водрузил очки на нос, они мгновенно запотели… По отчаянью, которое читалось в его лице, и дальнейшим действиям сразу стало ясно, что происходило: Диего смертельно хотелось на улицу, ему не хватало воздуха, прохлады, однако он не мог найти свою одежду.
Уж как мучился мужик — глядеть было невозможно. Но самое мерзкое, что на Петю из-за проступка напал столбняк, и он с ненавистью к себе наблюдал из закутка пытки Диего… Ура! Петька облегченно увидел, что Диего все-таки нашарил завалившиеся брюки, наконец-то он прекратит хождения, выйдет и перестанет мучить мальца. Господи, что он копается? Не может быть, трусы не может найти. Ну что за наказание! Хорошо хоть, что и сам Диего был измучен и принял обоюдовыгодное решение — он натянул брюки на голое тело. Скорей на воздух.
Фигу, рано радуемся, Диего не мог найти дверь. И тут случилась вообще пакость. Диего озирался и тыкался совсем не в ту дверь. Эта вела в подсобную клетушку и она была заперта. Пырк, мырк — нету. Диего в отчаянии воздел голову. Петя чуть не плакал от возмущения: ну вот же дверь на улицу, рядом. Где там, Диего слепо шаря глазами (очки-то — запотевши), отходил от искомого. И, о боже, он двигается совсем в противоположном направлении. Ба-а! Он увидел то, что искал.
И тут необходимо пояснение. Баня, вероятно, постоянно находилась в стадии усовершенствования, и некоторые предметы, ждущие водружение на место, занимали площадь. В том числе довольно массивная дверь, прислоненная к одной из стен комнаты. Вот ее и углядел Диего.
Диего, тяжело дыша, поспешил к оной — уф, нашел. Он шарил в поисках ручки, он нашел ее. Он дернул за ручку. Дверь шевельнулась, отслонилась от стены и мягко прильнула обратно. Диего гневно смотрел на нее — карамба! Он дернул с удвоенной силой… И дверь, упруго отвалившись от стены, мощно, неукротимо навалилась на Диего и упала на пол, погребая под собой перепуганного революционера.
Самое непонятное здесь, как Петя сумел удержать в руках чекушку. Теперь он уже совершенно вжался в стену, слился с ней и практически перестал дышать.
Диего в это время, произнося горячие слова, выкарабкивался из-под двери. Он был смят, растерзан. Он разогнул стан, тер ушибленное место, губы шептали что-то ужасное. Он поднял отчаянный взгляд, и его глаза в конце концов различили настоящую дверь. Он открыл ее — в комнату ворвался свежий воздух, и плечи Диего счастливо вздрогнули.
Выскользнул из бани вслед за кубинцем Петя минуты через три. Он передал сосуд Чипе, на похвалу того лицо Пети плохо скрыло несметное желание послать ближнего во все возможные и невозможные области… Крепился в глухой таинственности малый минут пять (революционная солидарность обязывала не разглашать обстоятельство), однако — сами понимаете. Слушателями получились Мишка и еще пара самых близких и надежных:
— Ребя, что было!.. — слюна вдохновения пузырилась в уголках рта. — Захожу в баню — раз только, а там Диего выходит из парилки, — Петька досконально и красочно изображал всю сцену. — Бум — а очки не показывают… Шарит, шарит — дверь не находит. Подходит к… ну, к той, ну, которая для замены… Ха ее на себя — ни фига… Ха еще раз — она дэдэнц на него… Я запал!
Дружки падали со смеху. В молодежной кутерьме тоже взрывались залпы хохота, там были затеяны аттракционы. Мужичье совершало очередной поход в баню — уж не за паром, за градусом исключительно.
А день иссякал: клубились сумерки, над земным шаяла багрово-золотая река, нежничал прохладный ветерок. Однако попробуй, уйми молодежь. Всплеснулось озерцо, это двое оголтелых добытчиков опять тревожили дно в поисках той бутыли шампанского. Впрочем, геройство уже сникло: нырнули по разу, поковыряли тщетно песок и вымахнули, вогнувшись в крючок и умеряя осеннюю дрожь.
Тут и произошел апофеоз дня. Когда молодежь толпилась подле неудачников, растирая их, покрывая ерными шутками, веселя гамом себя и страну, вездезрячий Петя подметил, что ведет себя Диего загадочно. Тихонько отстранившись от толпы и соорудив плутоватую улыбку, он, сперва крадучись, а потом резво устремился на мосток. Там, быстро сдернув очки, положив их аккуратно на скамью, буквально сорвав рубаху и брюки и отнюдь не аккуратно шмякнув их о ту же скамейку, мелькнув голым негритянским задом, Диего бултыхнулся в воду…
Петя ахнул, вытаращив глаза. Посоветовался беспокойно с Мишкой:
— Да что же он голый-то?.. — обрушилась догадка, и сам горячо пояснил: — Бли-ин, да Диего же забыл, что потерял трусы в бане!
Петя с опаской смотрел на воду, и видно, что тело его наполнялось тревогой. Однако от развития событий парень ускользнул, потому как пьяненький Чипа поставил перед ним, взяв за шкирку, Кольку и внушал тому следующее:
— Ну ты, флюй! Вот этого человека зовут Пит. Повтори нараспев.
— Пи-ит, — выполнил указание Колька.
— О чем говорит это имя? О том, что лучших пионеров в мире не существует… Из таких людей вырастали Кибальчиши и Тимуры… — раж обуял юношу. — Гастеллы и Зои Космодемьянские… — Сопел, пучил глаза. — Ты усек?
— Усе-ек.
Чипа остыл, соболезновал:
— Тебе мама сегодня на буфет филки давала?
— Давала, — Кольку посетила легкая паника.
— Куда дел?
— Проел.
— Никогда так не поступай. Настоящий пионер всегда должен носить деньги при себе. Понял?
— Угу, — подозрительно малослышно кивнул Колька.
Петя, разумеется, не мог отстраниться от этих педагогических экзерсисов.
И вот тут в Советском Союзе произошел вопль. Это был ликующий, торжественный и благородный вопль. Народ резко обернулся к озерку и… обмер. В проеме перил на конце мостка, на фоне угасающей зари и изящной глади мерцающего озера, воздев победно руку с бутылкой, улыбаясь в полнеба, стоял великолепный, совершенно голый негр.
Зрелище сие, безусловно, составляло масштабнейшее явление современной истории, и на зрителей имело воздействие колоссальное. Нет и крупинки сомнения, что общее мнение было таково: мировая революция произойдет в ближайшую же неделю.
Дамы. Первым делом отметим, что тетя Зина без лишних предисловий свалилась в обморок. Марья Даниловна, скажем, встала к явлению в профиль, и в этой позе отчего-то просматривалось желание улизнуть. Молодые девицы, запросто открыв рты, рассматривали шампанское, не мигая. Мужики конфузливо сучили ногами. До последней крайности зачарованный народ безмолвно созерцал происходящее. Весь перец ситуации состоял в том, что никто не знал, как себя держать с голым негром на фоне умирающего неба.
А в обморок тетя Зина ушла, заметим, необдуманно, потому что еще предстояли краски. Первым из задумчивости выполз Козырек.
— Подождите, — выступив из толпы и, пожалуй, с некоторым торжеством сообщил он. — Здесь надо разобраться. Все дело в том, что у нас как бы не принято… Собственно, пардон.
С этими словами Козырек начал перемещаться к Диего. Походка его отчего-то приняла вкрадчивый характер.
— Собственно, виноват, — как бы боясь спугнуть Диего, сопровождал себя управ. — Оно, конечно, мероприятие, но тем не менее…
Чем бы закончились переговоры — неизвестно, поскольку Сашка, который оказался ближе всех к Диего, поступил поразительно заурядно — он указал пальцем на пресловутую область тела. Диего проследовал взглядом к указанному и вздрогнул. И дальше чудеса возобновились.
Вероятно, можно представить, как поступил бы в данной ситуации простой обыватель. Скорей всего, натурализм он попытался бы сократить руками, возможно, скорчился бы, наконец, сиганул в воду. Диего двинулся иным путем, совсем против правил. Он присел и в совершенно великолепном пластическом вихре дал вприсядку вправо от трапа. Дойдя до конца мостка, он быстро распрямился, абсолютно виртуозно сделал пируэт на сто восемьдесят градусов, и в том же упоительно жарком темпе, той же присядкой устремился влево. Дойдя до другого конца мостика, Диего, продемонстрировав гуттаперчивость половины земной фауны, начал проделывать ряд движений, которые можно представить, если вообразить, что в человека бросают ножи и прочие нежелательные предметы, а он с бесподобной ловкостью уворачивается от них. Но самое поразительное, что голова его при том жила самостоятельной жизнью и медленно вращалась вокруг шеи из стороны в сторону. И только когда из уст Диего вырвался спасительный клич, когда он бросился к скамье, достал из-под нее сгоряча зашвырнутые туда брюки и впрыгнул в них, всем открылось содержание этой мизансцены.
И вот тут все упали. Происходила канонада, светопреставление, Помпея. Нет, конечно, ржали не над Диего, просто этому дню органично было извержение… И когда смятый, уничтоженный Диего, глядя на погибающую толпу, сделал выражение лица, из которого было ясно, что он готов покончить с собой, его элементарно подняли в воздух и долго таскали на руках. Его отчаянно подбрасывали, его обожали. И день закончился…
Ночь раздалась, обуяла, съела сумерки, и фонари возили в радостных лицах неверные причудливые блики. Лукаво улыбался месяц, и брызги звезд плясали в небе. Прохладно-веселый воздух прилипал к телам, умильно поигрывали листья деревьев.
Совершались проводы Диего. По улице шла толпа и пела. Редкие встречные останавливались и долго провожали толпу взглядами. Люди шли медленно, потому что знали: когда возле гостиницы они будут прощаться с мужественным и красивым Диего, тот будет стоять и молчать, прижав руки к сердцу, и по щекам его будут бежать сверкающие отблеском фонарей и душевного огня слезы.
Люди шли и думали каждый о своем, но в результате это было общее. Диего, скорей всего, рассуждал, что “русски твас” — гуд, “русски девушки” — безусловно, файн. Вообще жизнь это вполне симпатичный предмет, и есть подозрение, что товарищ был счастлив.
Марина мечтала, что вот сейчас они проводят этого хорошего сильного парня, а потом ее пойдет провожать Саша, они долго еще будут стоять в подъезде и разговаривать, и если он и на этот раз не решится, то она сама первая его поцелует. И ей было страшно, лихо и трепетно.
Стенин смотрел на своих детей и размышлял, что Маринка получилась красивая девка, и, конечно, они поженятся с Сашей и будут жить неплохо, потому что он стоящий парень. Бывший старшина с улыбкой смотрел на сына. Петька сильно вырос за лето и, хоть пока оболтус, вполне смышленый и самостоятельный пацан. В нем уже чувствуется характер, а это значит, что он сможет управляться с жизнью.
Петька ни о чем не думал. Он просто был счастлив.
ЧУДЕСНЫЙ ДЕНЬ
День удался чудный: солнце, беззлобный ветерок. Тишков выходил из супермаркета — рабочий день окончен, набор, продиктованный Ольгой, умильно освоен — словом, отменно. Перед ним в самых дверях замешкалась бабуля, народ в лабаз и оттуда сновал напористо и человека совсем заторкал. Тишков посоветовал:
— Вы, бабушка, сбоку идите, а то здесь толкотня.
Та несноровисто развернулась, откинула голову — чуть наполз платок — затем, мелко семеня, наискось, усугубив обстановку, последовала указанию. Тишков, заслоняя мощным торсом, медленно прошел вперед. Выйдя из учреждения, вполоборота, благоволя, глядел на существо, улыбался. И получил неожиданно голос скрипучий, но четкий:
— А ты, дядя, вор!
“Что за шутки?” — растерялся Тишков и, круче повернув шею, сердито посмотрел на бабку.
— Да вор, вор, — покладисто и даже ласково подтвердила та. — Рожа-то — как не вор?
— А-а, — пряча возмущение и пытаясь уравновеситься, протянул Тишков, — вам на Огафуровские, в психушку. Так это тридцать первый номер автобуса, там от остановки рядом, — улыбался, суетливо шнырял взглядом окрест.
Выезд из стоянки был, как всегда, сволочь: тянулась медленная вереница машин и категорически не собиралась выпускать. “Вот если б я существовал этакой блондинистой кралей, давно бы тормознули”, — сварливо подумал Тишков. Впрочем, окна “Тойоты” были тонированные.
Наконец удалось пролезть, и пошла обычная тягомотина. Прочно остановившись далеко от перекрестка — трезвонили трамваи, напрасно возмущаясь занявшими линию автомобилями, Круг сыто и окончательно безопасно страдал по Владимирскому централу, — Тишков скосил глаза в зеркало. “Рожа-то — как не вор, — воспалилось с обидой. — Что за чушь!”
Ну да, физиономия у Тишкова случилась не ахти. Красная, мясистая, с ноздреватым носом. Так ведь прочно за пятьдесят: поделано, попито, похожено. Собственно, и корпус — сто восемьдесят пять ввысь, под центнер вес. Ну, брюшко, а как вы хотите — авторитет. Между тем, сединки ни единой в отличие от сверстников. Прочим между, очки только недавно — периодически — весить на нос стал. И вообще, начальник отдела респектабельного заведения, кандидат наук. Что там еще: дочь Катька (Кот), супруга — оченно уважаемый врач, тоже, кстати, кандидат и зав. отделением, друзья — сплошь солидные люди. Всякие там дома, деревья — это побрякушки, не стоит речи…
Тишков вздохнул. Завтра надо обязательно забежать в “Стрелец”, навигатор новый присмотреть — прошлогодний кокнули по недосмотру — скоро ехать.
Поездка в Забайкалье, сплав по реке — почти ежегодная забава. Это еще как посмотреть — забава, иные мало не сдаются. Впрочем, обратно лезут, что-то здесь есть. Вон Кирилл из Москвы — гладкие щеки обрамлены русыми мелкими кудряшками, чисто желудь — непременно в упряжке. Между прочим, тридцатник, а по всем статьям не конкурент, при том что лось. Заулыбался, вспомнив прошлогоднюю поездку и устающего, ноющего Кирилла. Впрочем, тут же осунулся: нда, лоханулся сам отчетливо.
Уж колом вшиблено: не оставляй документы в кармане. Показывал мужикам: заклеить в водонепроницаемый мешочек, обвязать с куском пенопласта красной изолентой (для яркости) и надежно укрыть в лодке. Если какой форс-мажор, непременно вынесет на плес и прибьет к берегу. Нет, оставил. Другое дело, что только пошли, река не шибкая, и маршрут (Катугин, Калар, Витим) был известен — лет десять назад Тишков сплавлялся. Думал: упакует походя. Хуже того, сапоги не сняли. И тут слив — отчего-то по карте недосмотрели. Повело под скалу. Как из лодки выдернуло, Тишков не понял. Вылетели документы, Тишков их ловить (поймал) да от лодки отцепился. Вот сапоги и поволокли. Повезло, что по шею, а доведись яма… И Олег ничем помочь не мог, его лодкой чуть не накрыло, когда Тишков отпустился. “Начало положено, близко конец”, — задорно кощунствовал Абрамыч.
Больше на лодке не пойдет (Абрамыч с Кириллом на катамаране — хоть и мокрые по самое, вэйдерсы не спасают — но надежней), управляема плохо: стремнину не держит, уключины у весел погнули. Хорошо, что в июле дело было, вода еще большая, а так бы и на каменных банях посидели, и поколотило бы на шеверах.
Олег — зазноба Катьки. Женатый мужик, Кот у него вроде второй семьи. Черт бы драл современные нравы! Отличный парень, вхож к Тишковым свободно. Ольга поначалу лезла, но Катькиным шипеньем унялась. Сам глава ни-ни, хоть с Олегом общается часто, вот и сплав парень любит… Кстати, Тишков не раз зазывал и закадычного своего… хм, закадычного… кого же? Нда, Степа, свет очей. Книжный червь, твою, рыбья кровь…
А футбол? Последнее время сформировались команды молодых (в основном свои же детки да их друзья) и старичков. Так не больно-то оппоненты — если и да, так на дыхалке в основном.
А что говорить за мероприятия! Тут на свадьбе у Ромки оттянулись (он как раз из противников, сын Абрамыча), уронили молодежь только так — и по песням, и по танцам, что характерно. Какие-то они квелые, пивные. Девчонки-то откровенно верещали: да ну их, с вами вкусней.
Нет, на самом деле: надысь на юбилее у Бори Аронсона даму на спину поклал (как удачно Ольга в командировку отчалила). В караоке, как водится, Тишков сделал всех — происходило в институтской столовой — и на одну из песен придуэтилась весьма спелая гражданочка. Двумя этажами ниже Тишкова сидела, здоровались даже, хоть имени ее не знал. Естественно, вслед аплодисментам окунули по маленькой за творчество, через пару часов пригласил в свой кабинет и сотворили. Забавно, что вчера напарницу встретил, та как-то дергано кивнула и, трошки покраснев, торопливо промахнула. Ну да погоди ужо.
Черт, эти юбилеи, встречи — чутка достают. Почем печень? С другой стороны, настолько привыкаешь, что в семь часов домой прийти — уж и маята одолевает. И Лёлька, надо сказать, взяла манеру шлёндать. А может, любовника завела? Да и пусть ее, не убудет. Как говорит Абрамыч, у них за сто лет на полмиллиметра снашивается… Сношивается? Тишков улыбнулся: точно, надо будет так говорить. Все-таки Абрамыч возбуждает на похабень, вообще евреям, как ни странно, скабрёза свойственна. А почему странно? Ушляки, признаем, а плотоядность дело подкожное и на душевный контакт грамотное. Ловкий, однако, нынче он анекдот запустил — Тишков чуть нахмурился.
Дело в том, что анекдот был его прерогатива. Сызмальства товарищ наблюдал за людьми с целью овладеть общением, умением располагать к себе. Тыкал, тренировался и уяснил самое обыкновенное, если хотите, органическое — анекдот. Отсюда копил и, отдадим должное, не только воспитал вкус, но и научился рассказывать. Даже не знавшие Тишкова люди на первых словах становились уведомлены, что будет смешно. Завершив повесть, он непременно сам заходился, щеки и грудь хохотали, сияли, блестя, глаза, и это получалось чрезвычайно заразительно.
“Выслушайте по возможности без смеха…” — начинал доклад Тишков. “Посоветуйте, который час”, “не молчи на меня так”, и масса подобных заимствований составляли его непременный словарный обиход. Любил похороны, праздники и прочие мероприятия — был голиаф тоста.
“Сама ты вор”, — ласково адресовал Тишков бабуле. Передняя машина тронулась, мягко ступил на акселератор, поползла по стеклу тень деревьев. Почудилось, будто похолодало, умерил кондиционер.
А коньяцкого он, порог переступив, намахнет. Надо же, спокойно может купить, а все одно дареный вкусней. Гарный коньячок Ольге подсуетили. Врач, чего вы требуете. Между прочим, Степа при всей своей прокламационной стерильности, и зная, совершенно не гнушается, заходя к Тишковым. Хм, а лихо они тогда…
Дело было в глубокой юности. В соседнем доме жил шофер-дальнобойщик дядя Вася. Вернулся однажды из рейса.
Разбудил стук в окно (Тишковы жили на первом этаже). Вова сунулся, в сонной пелене маячил Генка, прошипел зло (глаза испуганные, дикие):
— Выходи. Срочно.
— Чего?.. — недовольно пробурчал Тишков.
— Вылазь, я сказал, — угрожающе просипел Генка.
Вскоре Вовка был на улице. Песня такая: дядя Вася привез полную машину бочкового вина. Приехали ночью, и шофер с работодателями завалились спать. Предприимчивый Генка (позже — две отсидки, теперь сидит в областном Белом доме — величина), прочухав это дело, замыслил операцию. Машина стояла в сараях, не на виду. Нужна была дрель. Имелась у Степы. Тот долго пучил глаза и подбился только крупным обещанием Генки поколотить. Сколько мандража получили, когда суматошно буравили бочки, сколько зря вина пролили по стенкам и в поперечные щели бортов, не сразу догадавшись о второй дыре сверху и приспособлениях для ведра. Сколько гордости и азарта было, когда потом поили всю местную пацанву. Эхма, золотые годы!
Степка тогда издергался, изнылся, он стоял на атасе… Кучерявый, с тонкими аристократичными чертами, очки ему всегда необыкновенно шли. И надо же — ирония — Степан Иванов. Нынче парень облысел, поседел. Впрочем, нельзя сказать, что сильно постарел. Лицо гладкое, глаза равнодушные, как и прежде. Вены, правда, на руках сильно выступили. Отношения их давно стали корявые, потроганные жизнью. Собственно, друзей у Степы нет, эти его неуемные амбиции… К слову сказать, Степан Тишкова в горный и подпихнул, всю жизнь они идут рука об руку.
Вдруг возникло. Намедни тот юркнул в туалет вслед за Тишковым, встал рядом. Тишков привычно пульнул:
— Не льсти себе, подойди ближе.
Степа коротко хохотнул. Молчали, журчало… Заправлялись. Не закончив, Степан повернулся, не без отчаянья вывалил:
— Володь, мне бы аванс, нелады кой-какие… Валька тормошнула.
Ссылка на Валентину была практически неизменна. Степан этого стеснялся, но все одно выходило, что упоминал, со временем произносил имя как досадную неизбежность.
Тишков бездумно поехал:
— Мужик жене докладывает радостно: слушай, я сегодня начальника ублажил… Ну?.. Прибавку к жалованью попросил — он так смеялся!
Степан гыгыкнул, но как-то беспомощно. По щеке скользнула судорога, на глаза будто плева упала — как у кур. Тишкову стало неловко, но оправдываться не стал, поскольку вспомнил, что денег сейчас нет, вот-вот рассчитались за прибор. Дурно, что он мог объяснить, и Степан бы конечно понял, подождал день, но анекдот случился так некстати.
Степа вышел, не вымыв рук, Тишкову, стоящему под водой, пришло в голову, что можно было дать свои, и он зло плюнул в раковину. (Позже узнал, что неподалеку Степан встретил Арансона и поинтересовался, не сможет ли тот одолжить некоторую сумму денег. “В элементе”, — ответил Боря). После этого Степа на приветствие Тишкова некоторое время нарочито черство отвечал: “Рад видеть во здравии” либо “Мое почтение” — и все в таком роде.
Это неодолимое чувство вины… Истина в вине, говорит Степа, когда примет. Виноват — стало быть, ищи причину: чувство не обманешь.
Да, Степан много для Тишкова сделал. Собственно, практически кандидатскую написал (сам защитился гораздо раньше). Во всяком случае, математическую часть безоговорочно выполнил он, а весь изюм, надо признать, здесь и содержался…
Взять хоть Ольгу: по всем признакам у Степы могло с нею сложиться, она ему нравилась, и Ольга поглядывала — это неоспоримо. И Тишков предпринял безукоризненный шаг. Еще не было никаких конкретных поползновений со стороны приятеля, а он подошел и попросил: “Позволь ей стать моей”. Так и сказал. Тот даже опешил: “Конечно, Вов. Да и… что уж ты меня так…”
Тишков полюбил Ольгу азартно, жадно. И долгие годы, заполучив, не мог насытиться: этот странный страх, неверие, что у него получилось, воплощалось поминутным желанием побыть рядом, потрогать. И спать он любил, прислонившись к ее спине, обняв, зарывшись в шею. Отпустило со временем, но зависимость осталась мощной, живой…
Почему случается охлаждение к женщине? Замена инстинктов? Нет, Тишков тут не силен, это Степино. И все-таки тот научает думать, провоцирует.
Когда у Оли случился микроинсульт, Тишков чуть с ума не сошел. В церковь ходил, молил господа. Наверное, за самоотверженность его Оля и полюбила. Говорят, что за что-то не любят. Ошибочка, это как раз тот случай. Да, обижало поначалу, да этак-то верней… Теперь Тишков взял манеру на Ольгу покрикивать, но здесь не реабилитация, это ее охрана от себя, и Ольга чтит, строптивость утеряла, видит, что так надежней. Вообще, если вглядеться, все шло как-то механически, по житейским учебникам, ничего любопытного у них не было. И это законно, мудро.
Как бы то ни было, Степа стихи сочинять не умел, а у Тишкова получалось. Бесподобно он тогда Степу умыл. На вечеринке дело состоялось, с педичками. В те времена было модно: горняки — сугубо парни — делали вечера знакомств с пед или мединститутом (собственно, так с Ольгой и познакомился), насыщенными женскими коллективами. Там случилась одна фифа, Маша, после на ней женился староста группы, Сережка Емельянов. Все каламбурили, изощрялись. Степа, по обыкновению, был на коне, гарцевал, цитируя напропалую острое, новое, ему ловко оппонировала Мария. И Тишков в тему (Маша захватила лидерство, Степка явно нервничал) выпростал пришедшее однажды: “Не суетись перед творцом, Марии рек архангел Гавриил. Сей гаврик бога зрил в лицо, он гадом был и знал, что говорил”. Маша посмотрела на Тишкова очень по-женски, Степа аж пятнами пошел.
Тишков даже анекдоты пытался рифмовать. Отсоветовали: рифма нарушает лаконизм и сбивает неожиданность.
При всем том Степан всегда в литературе был силен. С Ольгой, к примеру, сойдутся — берегись. И про литературу, и прочее… Читать Тишкову некогда. Да и не берет буква. Раньше было, употреблял. Так “раньше на бабу без ружья хаживал”.
Впрочем, Сорокина почитал по настоянию Ольги. Про уд и верзоху — горячо, памятно. А Степка: “Чтение для глаз, голове без волнения…” Вспомнил фонетические похождения баловника, привычно отозвалось эхо: муде — уде бороде… черт, неверно: уду борода… жаль.
Со Степаном было бессмысленно спорить на любые темы. Особенно политические, тут он был беспощаден. Когда на совместных пьянках заходила дискуссия — разумеется, инициировал таковую тот, и особенно молодежь наваливалась — он жадно потуплял взор, давая волю ражу соперника, и затем, ухватив относительную паузу, вкрадчиво втемяшивался: “А знаешь ли ты, мой молодой друг, что…”. Приводил убийственные экономические цифры, скромно завершая пассаж неизменным: “Роскомстат. Заметь, государственная богадельня, то есть цифирь, несомненно, подрехтована”. (Неоднократно его пытались уличить и промахивались, Степан владел Интернетом превосходно).
Однажды Тишков сморщился: чего тебе неймется. Неплохо живем, зачем нужно рыть — не зависть ли? Степан, воздадим истине, смутился. Однако ответил, и колюче:
— Да нытье — естественная реакция на удручающую беспомощность… Зависть? Бу-бу-бу… А чувство справедливости?
Стало досадно, Тишков зло подумал: “Человек — химия. Частная собственность и корысть. Этак-то честней. Все остальное — реакции, провокационные поиски смысла, досуг вихляющего мозга. Степа сам же твердит: президент — функция. И не фиг мудрить. Сейчас, будет тебе справедливость”.
Вяло взглянул на толстую вереницу машин. Озлился: какого рожна “плохо живем”, скоро сквозь автомобили, что ночуют возле дома, не пройдешь (сам ставил на стоянку, капгаражом редко пользовался, поскольку спроворил тот давненько, значит, далековато от дома). Мысль скользнула вперед: отдыхать — куда хошь. Возьмите Хургада — кто прежде такую слыхивал?
Впереди кто-то настойчиво заклаксонил, чего Тишков не терпел, ибо, когда это происходило рядом, начинал дергаться и числить за собой провинность. Доводилось рассуждать: у Клевацкого такая же дурная привычка — замешкайся кто, и начинает дудеть. А ведь никчемный по жизни человечишка. Но тут значимость имитируется — никто же не выйдет и по лицу не брызнет. Русское хамство — протест обездоленных и ущербных.
Солнце, впрочем, в защитные очки, которые гражданин недавно полюбил нацеплять ради удачной формы, горело устало и даже просило посматривать. Обогнул сидящий похотливо мотоциклист, встал рядом, и Тишков вяло ползал по хрому.
Мысль вернулась. Так ведь здесь со Степаном не поспоришь: сырье, цены. И вообще, когда из ямы, всегда по отвесной стенке. И вообще, прогресс: автомобиль по относительной цене гораздо подешевел. Не говоря о всякой пластмассовой ерунде…
Тишков убедился: баню скидали с инструментом-то современным легонько. Организовался у него бзик, захотелось вспомнить молодость. Между прочим, Степа помогал, и не его бы склонность к “а поговорить…”, сделали б скорей. Да и с коноплей по его вине маху дали, птица теперь тибрит. (Тишкову внушали: джут, замечательный изолятор; пошел на поводу — натура-де). Вспомнил, улыбка накрыла физиономию. На верхотуре Степка последние шурупы в панель металлочерепицы ввинчивал, Тишков стоял на лестнице, добирал внизу, и лесенка — гнилье, да и тяжеловат мужчина — подломилась. Встав, ерничал:
— Ну, извини. На веревочке, однако, стопку Степке подадим.
Тот завертелся на коньке, захныкал:
— Как я буду слезать? Делай же что-нибудь!
Хорошо на природе: воздух, все такое. Прелесть кроения. Ольга, конечно, уличала, красочно возмущалась:
— Нельзя отвернуться, они уже лычат!
При этом, разумеется, шинковала колбасу, огурчики. И вообще, важное обсуждение процесса вбивания гвоздя, и бабы в сторонке со сковородами, озабоченные обмусоливанием того, с какой стороны начать обжаривать шницель; в горящих глазах, с советами о том самом гвозде, и серьезно-снисходительное внимание мужиков — да вы что!
Все-таки Тишков любит Степана. Подспудное чувство превосходства? Не без этого. Ну да разбери ее, любовь. Жену-то забыл когда пользовал, а не может без нее уснуть. Степан — живой таблоид величия и ничтожества Тишкова — а не есть ли это суть дружбы?
Нечистый бы взял этого Степу, измотал. Чувства расстроились, Тишков скинул очки и немилосердно посмотрел на сморившееся солнце. И вообще, тот перестал понимать юмор. Тишков как-то анекдот специально адаптировал Степану (про ментов вообще-то), откровенно угодить намерял:
— Чубайс по пляжу идет, глядит — малый фигурку лепит. Ну, присел: “Из чего это?” Парень охотно отвечает: “Чуток дерьмеца, чуть глины, песка”. “Ловко. Кто такой?” “Чубайс”. Тот вскочил, пинком рассыпал, шкету подзатыльник. “Не смей!.. — подобрел: — Коль приспичит, Зюганова лепи”. Идет на другой день, салажонок опять занимается. Чубайс строго: “Кто это?” “Зюганов”. “Во!.. — присел. — Из чего?” “Глина, песок…” “А дерьмецо?” “Так Чубайс получится”.
Хоть бы хны. Улыбнулся, конечно, но так кисло. Это было совершено никуда, и даже многое ставило на свои места… А вчера! “Володь, ну ушел парень на час раньше — он же работу делает. Не будь занудой”.
Не быть занудой — вот какие неожиданные рекомендации слышит Тишков от своих сотрудников. Тут есть о чем поразмышлять. Собственно, “занудой” — и кто говорит!
Тишков зачем-то прянул телом вперед, взглянул вверх из-под крыши. Кипели белизной облака, вощеная синева оставляла чувство надежности. Вспомнилась вчерашняя гроза. Ольга находилась в гостиной, смотрела в окно внимательно и благополучно. Действительно, панорама вставала грандиозная. Исполинские тучи, тяжелые, жирные — с одного края завивались седые космы и в них клевало редкое и испачканное небо, с другого сыпалась, будто сор, размазанная темная полоса — законченные в общем, лежали сурово и плоско, словно шапки ядерных грибов. Из них коротко юркали прямые молнии. Сразу жутковато громоздился раскат, точно падало, ломая сучья, дерево. Ольга стояла стройная, строгая.
Тишков подкрался, ущипнул за рыхлую ягодицу. Та непосредственно ойкнула и шлепнула себя, промахнувшись мимо отдернутой руки мужа. Кажется, обиделась, во всяком случае, посмотрела сердито:
— Тишков…
Она давно так не называла. Тем более дома. Пакость, что он и впрямь чуть сконфузился. Пошел на кухню — коньячок — глупо улыбался…
Позвольте, а где вы видите повод омрачаться?.. Бабуля? И что таки Тишков в отношении ее совершил? Да помог! Вот вам и ответ.
Когда наука стараниями Ельцина, и иже с ним, пошла валиться, Степан уехал работать на рудник в Казахстан. А Тишков остался. Впрочем, тоже из науки ушел, в коммерцию — тогда это было повально. Справедливости для: посредством Степы с казахами кое-какие сделки спроворил. И, надо отметить, тот жил неплохо: сожительница, казашка, особа вполне приемлемая (Валентина с сыном осталась здесь), должность. Мало того, Тишков-то с коммерцией окарался, не на ту кобылу поставил, подался обратно в институт, и когда оный, сперва рассыпавшись, затем частичным подразделением вошел в крупный холдинг под крыло местного олигарха, круто пополз вверх. Степа же вернулся к семье и мыкался. Дело доходило до охранных мероприятий — время отлично известное. В итоге Тишков взял друга к себе. И, как говорится, почем досада.
Вообще везло последние годы дико. В дирекцию Тишков угодил очень ловко. Недаром он выучил английский (между прочим, чутье тут или мозг?), и как сыграло, когда лет восемь назад образовалась поездка в Америку, куда взяли с начальством как толмача. И к рыбалке лихо пристрастился — в Таиланде прошлый год какого знатного тунца с директором выволокли. При холдинге получилась возможность обзавестись под институт недвижимостью, и учредителями могли состояться ограниченное количество лиц. Тишков попал на вхождении в добром отношении с однокашником, владельцем крупного агентства недвижимости. Теперь его старость обеспечена. Но главное — доступ к распределению работ и финансов. Договоры он подписывает, и с каждого капает. Собственно, сам-то и перестал в мелочи вникать, блюдет общий сюжет. Тут поправит, там подскажет — молодежь появилась, конкуренция, роптать мало кто в глаза осмеливается.
Понятно, что за исключением Степы — тут нервы. Но и отдать должное следует, работы тот делает на высшем уровне. Эффект от него бесспорный и даже не всегда самому видимый… Степу одного подпускать к предприятиям нельзя, эти номера не пройдут. Особенно на Гайский ГОК и в Шерегеш — тут самые солидные договора. Без того однажды главный инженер рудника уронил: “Грамотный у вас сотрудник. Который в затемненных очках”. Нелепость, наконец, но Степу за границей охотно публикуют… Честно взять, Тишков и подзабыл науку за годы коммерции. А тренинг необходим, все течет. Впрочем, так было и в советские годы: есть общие вопросы, есть материал. Другое дело, что Степа нимало не потерял… Иначе говоря, распределение благ — это вещь.
Снова перекресток, вязкое ожидание. С тротуара под машину нырнула собака, Тишков подался вперед — где же увидишь? Покрутился, оглядываясь. Шавка степенно и грамотно выбежала на другую сторону улицы. Подумалось: сучка, наверное.
Тишков редко запоминал словоблудия Степана: ни настроение, ни смысл не втягивали. Однако теперь возникло, намедни сам напоролся на втык. Там что-то было близкое проговорено, и Тишкова дернуло, вякнул ощерившись:
— Что-то не благоволишь иерарху.
— Я бы хотел — как всякий. Богу, например, доверяют на инстинкте — должен быть защитник. Но я владею фактом и сопоставляю… У Эрнста вон спросили: вы зачем людей дебилизируете? У меня прямой провод с Кремлем — был ответ. (Абрамыч не преминул вставить: у государства руки освобождаются, ему по статусу положено руководствоваться высшими интересами). Объясни, почему надо отдавать рынку телевидение и отуплять людей? Известно, что низкое выиграет. Есть стабилизационный фонд — нешто настрой на созидание, порядочность за счет его повлияет на инфляцию? Отчего нельзя сдвинуть пошлость, низость, грех с центральных телеканалов? Интересуетесь гадостью — ради бога, никто не ущемляет. Но на отдельной волне, чтоб это не было нормой, чтоб вы видели себя… Шиш, не допустят. Потому что тут технология манипуляции, упрочнение власти корысти, — Степан оседлал лошадь, и Тишков внутренне поморщился. — Все ругают телевидение, а президент орден “За заслуги перед Отечеством” телебоссу вручает. За какие, спрашивается? А вот какие: народ батюшке доверяет. Между тем, в истории России не было примеров правления одного властителя, когда бы из благоприятнейших условий целенаправленными усилиями власти столь однозначно не народ получил выгоду…
Действительно, потянул канитель Тишков, если взять весь доход, которым могла распоряжаться нынешняя власть — созданный не ею, а уникальным стечением обстоятельств — и капэдэ его для народа, станет ясен масштаб катастрофы. Доказывать тут нечего, ребята работали по сырью, и варварский характер экономической политики, смысл которой сугубо хапок, видели воочию.
И не прислушаться к Степе нельзя.
— Демократия приходит с сытостью. А вот как сытость обеспечить — вопрос… Либерализм — глупость. Либерализм возможен на ответственности, что и есть право, которое, да, воспитывается через собственность. Без этого: ты мне, я — тебя. Свобода нищего — анархия…
С приходом Степана возобновились философско-политические споры, которые последние годы, со стабилизацией, приутихли. Кстати, и здесь тот подкусывал:
— Стабилизация чего — плутократии, сырьевого монополизма, диспропорций, цинизма?..
Порой его горячие витийства превращались в лекции.
— Свобода порочна тем, что затерт смысл. Что нам этим словом втирают? Как осознанную необходимость — самое, пожалуй, дельное определение — наглухо не произносят. Ибо тут — необходимость… того хуже — осознанная. А и произнесут, так прибавят с усмешкой: по Энгельсу. Из расчета, что помяли классиков продуманно. А ведь это Спиноза… На подсознательном обаянии работают — рабство, крепостничество, человек пропитан прелестью звука. Взгляните, Кознер до дракона договорился — дескать, несвободен русский. А ведь чего проще: свобода — возможность выбора. Социологи твердят: русский предпочитает многому справедливость. И где же она? Почему-то о справедливости парень категорически умалчивает… На самом-то деле никто никогда свободен не был, как… русский при социализме. Да-да, глаза, чтоб не выпали, чуток сомкните… Выбор основан на потребности. Первые — органические потребности: пожрать и тэдэ. Сюда же присуропим семью. Затем — когда человеком себя начинаешь чувствовать — реализоваться. И то и другое сосредоточено в работе. Так вот, этот аспект свободы в Союзе последних лет был развит как нигде. Остальное — поездки за границу, порнография — это соблазны и всякое такое, к натуральной свободе отношение имеет вторичное. Психологи называют сие восстановлением. Короче, основной жизненный процесс, покрывающий и свободу и многое, работа по душе. Между прочим, американец зачастую работу не выбирает, а… ищет. Словом, потребности-то они ясней, а потребность в свободе — в конце реестра… Телевизионщики работают на мифах. Ощущение свободы и свобода — не одно и то же. Ощущение свободы дают деньги или вино, скажем. Но в действительности и деньги и вино располагают к глубокой зависимости. Еще ощущение свободы дает доступность к разным вещам, например, высказать, что у тебя на уме. Правда, это, как выяснилось, уменьшает способность сказать. Настоящая свобода — чрезвычайно коварная вещь. Лень, скажем, — атрибут свободы. По Сартру, обретение свободы — обретение пустоты. Истинная свобода как раз в том и состоит, чтоб не выдавливать из себя раба. Оттого и неприглядна… Ха! Рабы. Современная Россия — сплошная сфера услуг, ибо ничего не созидает. Мало того, услуживаем-то — кому?! На самом деле взращивается, веселится психология маклака, мелкого посредника… Когда по телеку напрочь не отыскать, кто бы путем созидания разбогател, а вместо того фанерных деятелей и бесталанных, но циничных Собчушек втюхивают, здесь внушаемый смысл свободы один — успех любой ценой. Стало быть, сохранение статуса-кво, олигархия.
Вообще-то, все эти деятели явно привлекали Степана, тут было какое-то странное торжество. Доказывал следующее: Березовский, несомненно, герой нашего времени — его фраза “дайте мне денег и я из лошади сделаю президента” есть национальная идея. И тыча пальцем в “вот уж диву”, талдычил: Ксюша — месть телевизионщиков нации за собственное жлобство: хаваете? — ради бога, чавкайте, и даже о соли не побеспокоимся.
Тишков усилием смахнул мысли. Устало подумал: “Кота бы замуж спихнуть — вот проблема. Все-таки под тридцать ей…”
Здесь, однако, не сработало: “Прибавить зарплату, конечно, можно, но тут сложности общего порядка: нельзя играть с коллективом; а Степка проболтается, это как пить дать. Собственно, тройку тыщенок Тишков отстегивает от левого договора, оформленного на Степу. Кроме того, позволяет свой левачок иметь, что сильно не приветствуется. А пенсионные отчисления, которые списываются именно на Степу за счет них? А зав. сектором оформил, чтоб командировочные шли больше? А годовую премию выхлопотал — у того челюсть отвисла!” Вяло текло: “И вообще, зачем ему деньги? Степа неприхотлив…” “А тебе зачем?” — обратился к себе Тишков. Психанул: “А что я! Я головка от…”
Ну да, “системы разработок” Иванов кроит походя. Но тут не творчество, ибо все давно известно, главным образом параметры. Особый склад ума, кубик Рубика… Об чем мысль? А, вот про что. Россия в глубокой верзохе, ни на что практически не способна. И нечего, стало быть, выдумывать. Да и не трэба. Современное общество — это тиражирование, а не созидание. Мир столь насыщен материальными и прочими благами, что главная задача — разумно распределять. Глобализация и рынок суть идеология этого. Иными словами, менеджмент. Вот тут и работает челфактор. И анекдоты уметь рассказывать Тишков, много умно умудрил. Так что, Степан Гаврилыч, засуньте ваш уд под спуд… Степа не понимает, что либерализация неизбежна за счет денег — оптимального средства унификации, и их количества. И транснациональные корпорации неукротимы. Олигархия в рухнувшей и деградирующей стране — наиболее удобный инструмент (государство функционально и идеологически не совпадает с глобусом), каким бы способом она ни была создана…
Черт, хорошо! Когда разозлишься, выползает слово, кувыркается, крушит. Хорошо. Надо бы запомнить и Степе предъявить… Нет, лучше не предъявлять, раскроит же, гад. В споре, было дело, демократию упомянули, и Тишков что-то вещал. Степа и вклинился этак язвительно:
— И что же ты под демократией разумеешь?
— Да известно, — горячился Тишков, — власть народа!
Степан сверкнул очами, устало и озабоченно:
— Над кем?.. — случилась пауза, несомненный бонус. — Власть — реализация воли одного субъекта путем подчинения других субъектов социального процесса. Словарям недурно доверять, — намеренно заученно чеканил он. — И кого же собрался подчинять народ?.. Не знаю, где она есть — демократия.
Тишков осунулся, показалось убедительным. Позже он обстоятельно поразмышлял и озлился, однако то, как лихо Степан тогда сбил ораторскую спесь — еще и при коллегах (“друг мой” — назидательно) — долго играло. Показательно, что Степан против демократии ничего не имел, но вот это его неизбывное чувство противоречия в отношении Тишкова…
Тощая бугристая девица всем голым, томным и дерзким корпусом навяливалась с баннера (Тишков принципиально убрал взгляд), безликая певичка ныла в динамики дешевую размазню. В горле зачем-то образовалась сухость. Воду с собой возить он не понимал, ибо на кондиционере не экономил, и теперь обнаружил небольшую претензию.
Степина желчь была тяжела и возбуждала мысль, что коли и действительно худо жить, так не грех и обольщаться, а нытье бесполезно, разлагающе. Зоил нашелся… И пусть даже бяки ложь учиняют, но исправить ничего решительно невозможно, и отсюда неизвестно — не дрянь ли человек, расселяющий пессимизм?
Если вдуматься, поголовно в Советском союзе воровать начали, когда поняли, что живут не так, как могут. Как сказал Абрамыч: когда воображение не совпадает с реальностью, начинают либо творить, либо воровать. И масштабы воровства соответствуют диспропорции. Правда, масштабы творчества — не соответствуют.
Нет, нет, это кажется, что жизнь случайность. Масса случайностей, как известно, составляет закономерность. И то, что Тишков у руля, — логичный ход вещей. И вообще, демократия возможна в бане, скорей даже в морге. Нда, бытие, товарищ Иванов, определяет сознание.
Зевс на Олимпе законов — закон равноденствия. Бог, дьявол, светлая полоса, черная, и так далее. Равноденствие — отец движения, ибо без него нет основного вектора. Хаос… В человеческих отношениях вектор движения есть неравенство. Один умный, другой красивый, третий больной, тот бедный — это создает стремление. А вот равноденствием, справедливостью здесь и является случай, удача. И эту мысль Тишков Степе на отдаст, не позволит уничтожить. И вообще, пошел он… Сегодня ночью Тишков к Лельке подкрадется и будет прав со всех точек зрения.
Вдруг раздался запах жареного лука, и Тишков сглотнул. Огляделся по сторонам — пропекшаяся улица. Что за черт!.. Посетила лицо улыбка: “Аппетит — знак душевного здоровья”. Капали удобные прямые мысли: “Этак прибуду, одежонку скину, в трусерах на кухню, и мензурочку безотлагательно. А засим…” Пошел рисовать себе горки снеди, кухонные принадлежности — он любил готовить.
— Лёлькя-я! — намеренно гнусаво, на деревенский лад, вопил из кухни. — Прошу-с!
Появлялась. Тишков повествовал очередную заморочку или анекдот, Ольга плавно смеялась — отличные минуты…
Собственно, откуда вина? Тишков со Степой никогда не сражался, тому самому впору было этим заниматься, ибо уж сколько он себе навредил — мало кто на такое сподобится. Взять хоть ту командировку, еще до Ельцина, Тишков только остепенился. Степа с Тишковым и товарищем из другого отдела в одном купе, в соседнем — замдиректора института Щелканов с челядью. Степан, естественно, набрался, как обычно, начал себя в грудь бить: вы-де олухи, ни черта не смыслите. Орал на весь вагон. “Ссадят с поезда”, — посулил товарищ. “Не каркай”, — увещевал Тишков и был уверен, что ссадят. Случилось хуже. Степан поперся к соседям — кривущий, озлобленный. Тишков пытался не пускать — куда там: ты дыра в нуле. Ну и черт с тобой, умываю руки!.. Устроил спектакль: “Я — Иванов, у меня в Канаде публикации…” Удалили в гневе… “Обделался под пальмой первенства”, — констатировал втихомолку Тишкову поутру товарищ. После этого в дирекции установка непреложная: Иванова к руководству даже малым подразделением близко не подпускать. А как раз дробили отдел. Вот и достался Тишкову сектор. Тем более что он советом молодых ученых руководил, и речь о кандидатстве в партию похаживала… И что вы в конце концов требуете, не уступать же место!
— Пердячая кляча, — свирепо озвучил досаду Тишков, имея в виду бабушку и осерчав на нее. Чего она далась?
И вдруг легонько сжалось сердце, вспомнил: “Воры живут, остальные мотают пожизненный срок”, — выразился сегодня Степа. Вот откуда! Сомкнулись губы, руки до скрипа сжали руль. Но вдруг замельтешила в крайней извилине мысль: нет, что-то не то. Господи, да это же Боря сказал! Мгновенно отпустило, даже руки уронились на колени. Наполнился скользкой пустотой. Однако кратковременной.
Имейте, наконец, совесть, Степка отнюдь не безгрешен! В годы аспирантства сообразили крутую халтуру. Там один парень руководил, Степа с ним вась-вась и его прицепили. А Тишкова — нет, взяли вообще постороннего. И друг мог вякнуть, а промолчал… Как нужны тогда были деньги! Кстати, свои Степа истратил безмозгло. При том что прогулять их Тишков интенсивно помог…
Да, Тишков отчасти плутоват, но не хапуга. Воровство — изъятие, а Тишков заимствует… он просто находит более убедительное применение, и не его вина, что носитель не умеет пользоваться данностью. Прозорливость — вот что отличает Тишкова. Покорность судьбе — скорей свойственна Степе.
Застал свой взгляд на женщине с привлекательными формами. Мелькнуло: сколько, любопытно, ей лет? Черт возьми, старею, перестал разбираться в годах. Глаза потеплели, пришло: “Зрелость хороша тем, что красивых женщин становится все больше, при том еще не идут на одно лицо”. Вспомнилась недавняя соратница — елки, надо бы диванчик в кабинете соорудить, а то возились на полу. Как она забавно покраснела, пойми на этом смущении, что там было — минутная слабость либо, напротив, неосознанное достижение?
Лениво ползли размышления. Человек — существо стадное, и социальный стержень имеет другой раз кривые формы. Матушка. Ударилась последние годы в экономию. Ну, поставил ей Тишков счетчики воды. И что же? Живет в двухкомнатной, одну комнату сдает — настояла: и деньги, и веселей. Жильцам в досаду отсутствие горячей воды, а она бравирует. Тишков морщится: “Ну, мам, на что это похоже!”.
— Государство с меня десятилетиями тянуло — как бы не так! — жарко аргументирует родственница.
— Так ЖКХ, при чем здесь государство? — просвещает Тишков.
— Не морочь меня, одна шайка!..
Власть, социумы, архетипы — такая муть! А для Степы все ясно. Православие — религия обязанности, протестантство — права. Феодализм и капитализм. Православие — этика сознательного стада, протестантство — индивидуализма, самореализации, более высокой стадии. Коммунизм извратили до такой степени, что люди произносить боятся. Нравственность, справедливость — вы с ума сошли! А если вдуматься, американцы работают как раз на него, в какую бы форму воплощен ни был (социализм-то уже подтвержден). Ибо глобализация — единственный эволюционный путь социальной защиты (читайте Маркса: коммунизм не может победить в отдельно взятой стране — кстати, и обобществленные средства производства: Интернет, коммуникации).
Если Тишкову часто доводилось барахтаться в сомнениях, то ничего подобного со Степаном не происходило. Он точно и неумолимо делал вывод, и это создавало вечное недоверие.
Ладно, Тишков промежуточный человек, особь комфорта, цивилизованный паразит. А кто же Степа?.. И вообще, как квалифицировать чувства — где высшие, где напротив? Пафосный скептик Иванов и холодный оптимист Тишков — кто целесообразнее?.. Послушайте, ясность — удел советских лекторов!
Народ толповаст по определению. Компоненты содержания толпы: вера — отсюда учения всякие, пиары; надежда — бог, царь; инерция — революции, коллапсы. Степа индивидуален в том, что у него нет надежды, остались мозг и воспитание. Отсюда и президент? Молодежь и Абрамыч (люди отнюдь рекламой и теликом не пришибленные) — лояльны. На сплаве раз заспорили — те втроем Тишкова моментально уделали, причем он действовал Степиными аргументами. Система аргументов — вещь дюже чувственная, пристрастная. Тут даже факт ущербен. Недаром теперь всюду толкают энергию, сие существо неухватное, но шибко обаятельное. Энергия переворота завершилась, ныне коллапс — энергия персоны. Молодой глуп, не верит, что винтик, значит, энергичен. Кроме того, публичный успех серости делает ядреное дело: верится, что каждый может. Вот и вся кухня, то бишь политика и царь.
Гвоздь, похоже, в том, что здесь модель величия, власти… Черт, а неплохо: в нелюбовь к монарху Степа реализует собственную несостоятельность!
Между прочим, Тишкову жажда власти отнюдь не свойственна, он к ней не стремился. Нет, он добивался положения, но не власти. И развилось это благодаря Ольге, он боялся потерять ее. А вот Степан — тут что-то есть. Он часто разговаривает о власти. Другое дело, что на словах рассматривает оную единственно как средство воплощения идеи, однако что-то не просматривается у товарища таковой, кроме неуемного отрицания… Кстати, у президента какая идея? Какая идеология, такая и идея. Собственно, уже упоминалось — статус-кво. Воплощение: Ксюша, Прохоров, Кознер, который, кстати, Тишкову нравится… А может, от стыда, бессилия и уходит?
Отчего-то развеселился. Господа, смотрите телевизор. Сейчас пошли замечательные телевизоры — на жиденьких кристаллах. Наслаждайтесь, господа!..
Да, ничего сделать невозможно, ибо деньги — средство и показатель самореализации, и при информационной доступности избежать власти “бабок” невозможно. Ребенок увидит в руках у кого-либо нечто — хочет такое же. Это инстинкт. И пока существует кино, Америка будет гегемоном. Словом, плутократия. Недаром так зверски впихивают в сознание “преемника”, об альтернативе даже звука не произносится. И нечего голову забивать, паровоз ушел, химия. “Прав был Кутузов — чтоб спасти Россию, надо сжечь Москву”, — вот уж где паразитизм. И “в краю непуганых идиотов” это вполне закономерно. И вообще, Степан Гаврилыч, при чем здесь горное дело?..
Вот и добрался. Авто Тишков ставил неподалеку от дома, на импровизированной стоянке. Подошел охранник за оплатой, словоохотливый дядька, ровня где-то Тишкова.
— Приветствую, исключительный денек сегодня. Что-то вы рановато нынче.
Тишков полез в гаманок, соорудил улыбку:
— Мой брат конь вчера сдох от работы.
Человек пуще растянул губы, хекнул:
— Тогда одолжи сигарету, убью в себе лошадь.
Тишков хихикнул в свою очередь — “надо запомнить”, сказал:
— Не курю, нога болит.
Мужик изладил смешок и тут же соорудил серьезную мину:
— Ёптыть, тоже надо бросать — года. Одышка, понимаешь, одолела!
Тишков, доставая сумку с припасами, участливо излагал:
— Это мне приятель говорит: вот у меня дед, девяносто два года. Всю жизнь пил, курил, ну и сам понимаешь… Брат, двойняшка: курить, водку — не знал в помине, всю жизнь на молоке прожил, — Тишков обескуражено развел руки. — В три месяца помер…
Охранник громко залился, переходя в тяжелый кашель.
В тенистой маленькой куще неподалеку от подъезда сидели пенсионеры, строго проследили прохождение Тишкова. Он учтиво поздоровался. Те синхронно и глубоко кивнули. За ними на детской площадке гомозилась на качели детвора, две чопорные мамы вдохновенно обсуждали жизнь подгузников. Славно.
Тишков подле подъезда поставил увесистую сумку, полез за магнитным ключом. В окно с первого этажа группа Челси залихватски тянула о самой любимой. Мелодия Тишкову нравилась, и он погодил открывать железную дверь. Вспомнилась вдруг недавняя бесшабашная мысль относительно мифического любовника Ольги и стало студено. “Пришибу”.
Углом глаза увидел поспешно семенящую к подъезду бабушку. Неожиданно дернуло беспокойство. Черт, мелькнуло, мог давно войти. Впрочем, бабуля на лицо была знакома. Засуетился, распахнул любезно дверь, ждал.
— Здравствуйте, — ей-богу, не без подобострастия отчеканил Тишков.
Бабушка благодарно расположилась:
— Эко добро дело. А я бы ключ шарила.
Тишков с улыбкой пропустил. “Наш человек”, — подумал и усмехнулся над собой. Отсюда, вероятно, зачем-то ернически присел и отслонил в спину бабуле мысленно, на манер Данелиевских персонажей: “Ку”. Тут же покаянно выправился и ступил в тусклую желтую прохладу.