Окончание
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2008
Окончание. Начало см. в № 3-2008.
6.
С уходом В. Зазубрина из “Настоящего” (объявление в № 4-5 1928 г.) авторы журнала организационно сплотились в литгруппу “Настоящее”: И. Вальден, А. Гендон, Б. Голубчик (Горев), М. Гиндин, М. Гусев, Е. Иванов, А. Каврайский, Н. Кудрявцев, А. Курс, И. Нусинов, А. Панкрушин, М. Поликанов, Б. Резников, И. Шацкий. Как будто сбросили с себя последние ограничения, касающиеся этических и эстетических принципов. Уже в № 4-5, рядом с “Канарейкой” А. Курса появляется статья А. Александрова “О Максиме Горьком”. Автор удивляется, что “величайший писатель современности, русский писатель, сам вышедший из народных низов — Максим Горький — не посвятил советской действительности ни единого произведения” (с. 8). На разные лады повторяя этот тезис в виде недоуменно-подозрительного вопроса, автор заостряет внимание на “двойственности” отношения М. Горького к советской действительности. В единственном советском рассказе “Лапочка” он, по А. Александрову, “дал волю своему скептицизму”, “расцветив” героя рассказа, солдата-красноармейца, “чертами Ивана-дурака из народных сказок, язык его нарочито исковеркал” (с. 9). Но, судя по благожелательной рецензии на книгу молодого М. Исаковского, М. Горький “из своего далекого угла внимательно и зорко следит за всяким здоровым проявлением культуры в нашей стране” (с. 9). Пройдет чуть больше года, и “настоященцы” узнают, что следит он не только за поэтами-“деревенщиками”, но и за публикациями “Настоящего”, определив деятельность некоторых из его авторов как “вредительскую”. “Настоященцы” ответят “величайшему писателю” тем же, и будут разгромлены. Это и будет ответом М. Горького на вопрос из статьи А. Алексеева: “Дождемся ли мы от любимого писателя художественного отклика на современность?”.
Попытки переделать М. Горького происходили в общем контексте “переделываемого человека” — лозунга, освященного самой революцией и потому не подвергаемого сомнению. Пафосом этой “переделки” проникнута платформа “Настоящего”, призывающего, прежде всего, к действию: “Мы хотим писать сегодняшний советский день в действии”, — таков его лозунг. Так же — “Переделываемый человек” — называется один из материалов первого номера “Настоящего”. Это “Жатва цитат” с высказываниями руководителей СССР и простых рабочих с XV съезда партии. Среди них очень откровенно высказывается Н. Бухарин: “Отряды ЧК, если угодно, создали новый тип человека, особенно нужного нашей стране… Требовалось умение ориентироваться в этой труднейшей и сложнейшей (революции, где промедление “смерти подобно”. — В. Я.) обстановке, принимать мгновенные верные решения и действовать, действовать, действовать” (выделено нами. — В. Я.).
В то же время задача повышенного культурного уровня — задача литературы в том числе — мыслилась специфически, как об этом сказал Г. Кржижановский: “Решающий лозунг таков: мы должны выровнять наш социальный культурный фронт по фронту нашей индустриализации”. “Настоященцы”, видимо, понимали эти слова буквально, когда стали анализировать лит. явления с точки зрения “индустриализации”, т.е. скорейшего превращения старой художественной литературы, основанной на учебе у классиков, психологизме, человековедении в машину по регистрации фактов старого и нового.
Еще более решительно это наступление на человеческую суть литературы “Настоящее” повело в следующем, 1929 году, который открыло лозунгом: “С Новым годом, товарищи — с новыми боями!”. Бой авторы журнала давали “кулакам” не только деревенским, но и литературным. Еще в конце 1928 г. был проведен публичный диспут под названием “Нужна ли нам художественная литература”, главным инициатором которого, а также докладчиком был А. Курс. Этот диспут стал поворотным моментом в истории “Настоящего”, о чем свидетельствует целый номер журнала, посвященный литературе. Насколько наступательным он будет, можно было судить по № 1 года 1929-го . Там были помещены сразу несколько антикулацких публикаций: статья С. Серебренникова “Дневник селькора Белковского”, в самом начале которой этого селькора убивает кулак “выстрелом через окно”. Белковский вел непримиримую борьбу с самогонщиками, а также “схематическую историю борьбы в деревне Николаевке” (с. 9). Характерно, что герой был селькором, т.е. журналистом, хотя и вел только местную стенгазету. Но показательно и другое: на убийство селькора деревня ответила массовой советизацией: “19 местных крестьян… ответили подачей заявлений о приеме в партию”, “в ячейку комсомола записались 24 человека”, “выделено 26 делегаток (до этого не было ни одной)”, “стала работать школа-передвижка”, “проведена подписка в фонд рабкоров “Правды”” (с. 10).
“Не почувствовав остроты классовой борьбы” в одной деревне, автор статьи “Наш художник в деревне” С. Липин поехал в другую. Здесь ему указали на бывшего комсомольца, а теперь “атамана шайки диких орлов, задачей которого является насиловать девушек, бить окна, хулиганить и т.д.”. Обстановка стала взрывоопасной, когда на общем собрании в сельсовете “вдруг образовалось два лагеря. Партячейка, делегаты, бедняки — по одну сторону и очень много членов сельсовета и кулачья, которые очень аккуратно собрались — по другую” (с. 12). А. Панкрушин помещает статью “История борьбы Петра Куклина”, который боролся с “активистами, руководителями” лесозавода, не терпевшими критики. Хотя один из них, секретарь партячейки, пьянствовал, бил жену на глазах у всех, другой, начальник охраны завода, тоже напившись, разбил наганом голову комсомольца. Началась травля Куклина, исключенного из комсомола, его выгнали с работы и только “товарищ из центра” помог восстановиться. Но автор не спешит давать “умилительную концовку”: П. Куклина “снова сняли с производства. И даже не изобрели для этого нового приема” (с. 18). Классовая борьба и здесь в самом разгаре — бюрократы пока торжествуют. М. Поликанов, ставший к этому времени красноармейцем, написал статью-репортаж об армейских буднях “Заправка человека”, которую заканчивает такими военизированными словами: “Суровость нам нужна, для того чтобы сделать нас организованными и боеспособными людьми. Способными к бою с классовым врагом на войне и рационализованными людьми в созидательной работе” (с. 20).
“Литературный” № 2 “Настоящего”, таким образом, надо воспринимать в контексте этой суровой, почти военной борьбы с классовым врагом, выкорчевав из себя “гражданские нежности”, как писал М. Поликанов. Сплоченным единым фронтом в составе не только сотрудников журнала А. Поповой, П. Семынина, Л. Крымской, но даже коммунаров — учеников А. Топорова пошло “Настоящее” в атаку на литературу “выдумки”, “против литературной водки, против литературного дурмана” — “за новую литературу, действенную, активизирующую”. Во главе похода вновь оказывается А. Курс, чей доклад на диспуте “Нужна ли нам художественная литература” опубликован здесь в полном объеме. Для критического мышления этого хлесткого журналиста-фельетониста характерна узость взгляда на такое многообразное, многоуровневое явление, как литература, переживавшая свой постсимволистский период. В список отвергаемых им произведений входят “Глухомань” Н. Анова и “Трансвааль” К. Федина, рассказ А. Несмелова и роман В. Шишкова “Угрюм-река” (точнее, отрывок из него — “Истоки”), рассказы Н. Чертовой и Е. Анучиной.
Суть претензий А. Курса — реакционность “расхождения литературы с действительностью, с задачами рабочего класса” (с. 8), движение вспять от современности к XIX веку, классике, которую надо усваивать “исторически”, ибо она “смотрит на жизнь… глазами чуждых нам классов” (с. 10). Автор, понимая, что полное устранение “расстояния”, зазора между писателем-художником и действительностью уничтожает не только понятие художественности, но и литературы вообще, пытается заменить умозрительность художественного обобщения — непосредственным, внелитературным. “Общее надо искать в отдельном, типичное — в специфическом, характерное — в неповторимом” (с. 11), — пишет он. Главное — не медлить с обобщением, типизацией: надо брать из жизни героев производства, изначально имеющих статус героев. Такому герою некогда думать, чувствовать, переживать, копаясь “в таинственных недрах подсознания”, “мотивы действий людей должны быть не индивидуальными (индивидуальны только “имя, отчество, фамилия, адрес, место службы и работы”), а общественными”. “Литература факта… оставляет психологистику дворянам и буржуазии и познает психологию людей по их поступкам и действиям” (с. 11). От человека, таким образом, отсекается большая, главная часть его “Я”, объем, структура его личности спрямляется до факта, процесс “переделывания” сводится к устранению рефлексии, того, что мешает прямому, нерассуждающему действию. Герой, согласно А. Курсу, — это герой труда, повенчанный с идеологией передового класса, попавший в касту (“клетку”) класса: все, не являющиеся рабочими, — чужды ему, а значит, вредители, враги.
Отсюда другая черта мышления с точки зрения “факта” — непрерывность, перманентность критицизма. Ограниченный набор критериев: классовость, действенность, безусловный реализм — расширяют зону критики литературы до бесконечности. Каждое произведение потенциально становится подозрительным, в каждом возможен изъян — факт несовпадения с идеологией. Но тот факт, что основная борьба развернулась между “Настоящим” и “Сибирскими огнями” — “сибирской академией изящной словесности”, говорил о противостоянии не столько идеологий, сколько людей. Изгнанный В. Зазубрин и люди, привлеченные им — Н. Анов, Абабков, С. Марков, П. Васильев и др. — становились объектами нещадной “ярлыковой” критики. Все это было в стиле “напостовства” С. Родова, который и был вдохновителем “Настоящего”.
Этот же стиль перенял А. Курс и его молодые соратники: А. Попова и особенно П. Семынин, автор статьи “Как меня учили врать”. Именно здесь, в № 2 за 1929 год журнала, по итогам дискуссии “Нужна ли нам художественная литература”, окончательно выкристаллизовался образ врага: это беллетрист-“выдумщик”, психологист-“самокопатель”, “таежный” мистик-одиночка, чуждый социалистическому строительству и близкий богеме “упадочник”, наследник старого, дореволюционного искусства. Об одном из таких, художнике Ромове, пишет Л. Крымская в очерке “Богема без прикрас”. Н. Камчатский в статье “Как изучают в школе литературу” словно повторяет проблематику диспута. В статье много цитат с острой критикой “Настоящего”: “Дискредитирует пролетарскую литературу”, “возьмем и всю литературу превратим в факт. Что же это будет? Так скучно. Какое это художественное произведение: “Интервью с коровой”?!” (с. 21). Идеальная критика — высказывания простых рабочих и крестьян, как в материале А. Топорова “Коммунары из “Майского утра””. “Роман о колхозе” оценивается с точки зрения его соответствия реальным фактам из жизни села, остальное — выдумка.
В идеале именно люди, работавшие на производстве — заводе, колхозе, — и должны были стать основной силой грядущей “настоящей” литературы. Причем новоиспеченные рабкоры (селькоры) должны совмещать не только “производство” и “литературу”, но и суметь организоваться. Тут “настоященцы” вновь учились у С. Родова. В своей статье “Рабкоры и пролетарская литература” С. Родов так и пишет: “Рабкорство — это не профессия, не определенное занятие, а выявление и организация общественного мнения своего завода или более широкой группы рабочих” (“В литературных боях”, М., 1926, с. 249). Автор не исключает “вырастания” рабкора в пролетарского писателя: это может произойти путем использования “художественных приемов” (диалог, эпитет, метафора, речевая характеристика действующих лиц), а главное, путем “обобщения своего опыта” жизни и работы на заводе, в коллективе. При этом С. Родов считает, что новоиспеченный писатель неизбежно становится пролетарием — “Здесь никаких сомнений быть не может” (с. 252). Так как суть пролетарской литературы составляет организация “психики и сознания рабочего класса и широких трудовых масс в сторону конечных задач пролетариата как переустроителя мира и создателя коммунистического общества” (с. 252-253), — цитирует он платформу ВАППа.
Становится ясно, почему “напостовство”, а затем “налитпостовство” в своей деятельности так несоразмерно много уделяло внимания организационным моментам: 1) подбор и сплочение нужных лит. кадров в руководстве пролетарской литературы (ПЛ) — в идеале “100 %”, как в группе “Октябрь”, где каждый писатель являлся выходцем из рабочих — рабкором и членом компартии, лучше из ее структур: средней, а лучше — высшей; 2) борьба с “неорганизованной”, “неклассовой” литературой — попутничеством, где отсутствует опора на рабочую практику, жизненный опыт, а художественность лишена “обобщений своего опыта”; 3) борьба между собой за самое безупречное понимание и воплощение идеологии и практики ПЛ, которая выливалась в бесконечную борьбу за “кресло”.
7.
Именно таким “рецептам” С. Родова соответствует “Настоящее”, как идеальная пролетарско-партийная группа и как печатное издание — лит. журнал, наиболее радикально проводивший эти принципы. Действительно, во-первых, в состав редакции — с № 6-7 1928 г. входят только работники Сибкрайкома и комсомольской рабочей периодики — корреспонденты и редакторы областных и районных газет. Сам глава группы и редактор “Настоящего” — зам. редактора, а с июля 1929 г. редактор краевой газеты “Советская Сибирь”. Фактически любая публикация журнала являлась мнением партийного руководства по текущим вопросам политики, экономики, литературы. Во-вторых, главным направлением лит. публикаций “Настоящего” являлась борьба с писателями, российскими и сибирскими, выражавшими “попутнические” (непролетарские) взгляды: постоянные объекты критики — писатели Л. Гумилевский, П. Романов, С. Малашкин, И. Ерошин, В. Итин. В-третьих, “Настоящее” отказалось от отождествления с ЛЕФом в выражении идеологии “литературы факта” и “социального заказа” и в то же время конфронтировало с РАППом, отстаивавшем необходимость художественного психологизма (“живой человек”) и делавшего уступки “попутчикам” и их идеологу А. Воронскому в вопросах “учебы у классиков”, особенно у Л. Толстого.
В итоге “Настоящее” оказалось в еще более сложной ситуации, чем ЛЕФ. Новосибирские апологеты пролетарского духа в жизни, политике, литературе (литература у “настоященцев” была на первом месте, о чем говорит специальный лит. номер в феврале 1929 г.) оказались между четырьмя главными лит. оппонентами: 1) ЛЕФом, 2) РАППом, 3) ФОСПом — “попутчиками” и А. Воронским, 4) “старым” “напостовством” и С. Родовым, оказавшимся в меньшинстве в борьбе с РАППом и Л. Авербахом. Однако от каждого из них “настоященцы” что-то взяли: 1) принцип “литературы факта”, 2) изображение “живого человека”, 3) акцент на художественности, 4) приоритет в изображении пролетариата. “Путаницу” (С. Родов) усложняло то, что главным материалом для освещения повседневности в аграрной Сибири была деревня, т.е. класс “мелкой буржуазии”, собственников. Именно потому был так велик успех “Сибирских огней”, что главное внимание, независимо от исторических обстоятельств, ее редакторы и авторы уделяли деревне. И лучшие писатели, от И. Ерошина до А. Коптелова, включая К. Урманова, Г. Пушкарева, Н. Анова, были писателями сельской тематики.
С этим и была связана в первую очередь критика “Настоящим” “Сибогней”. Особенно резко “настоященцы” обличали Н. Анова за его повесть “Глухомань” (“СО”, № 1, 1928): “в прошлом году были у нас хлебозаготовительные затруднения — борьба с кулаками, а литература поднесла нам “Глухомань” писателя Анова. Писатель Анов считается, кстати сказать, пролетарским писателем” (№ 2, 1929, с. 8). Позже, в № 5-6 “Настоящее” характеризовало эту повесть как “наиболее откровенную контрреволюционную клевету на советскую деревню, что совпало с ожесточенным сопротивлением кулака хлебозаготовкам” (с. 5).
Но и деревня была в Сибири не “классической”, а “таежной”, т.е. первобытно-дикой, такой, какую в какой-то мере апологетизировали “СО”, где публиковались “таежные, урманные писатели” (П. Семынин, с. 17). Особенно явно это выражалось в творчестве поэтов М. Скуратова, И. Ерошина и др. Этнически и социально эту “дикость” воплощали как “кержаки”-старообрядцы, с одной стороны, так и “инородцы”, коренные жители Сибири, от якутов до ойротов-алтайцев, с другой. Отсюда, видимо, у “настоященцев” и появилось лозунговое выражение “тайга мозгов” — как обобщение косности патриархально-первобытных, еще более отсталых (см. “На лит. посту”), чем российское крестьянство, жителей-непролетариев. Отсюда критика “Истоков” Вяч. Шишкова: это “испуганное бормотание первобытного дикаря… Тайга, по Шишкову, — непреодолимая сила. Перед ней человек — ничто” (с. 8). Это изображение тайги как законов бытия и социума А. Курс называет “поповскими, шаманскими проповедями”.
С точки зрения исключительно классового подхода с его прагматикой “настоящего” (синоним “современности”, “действенности”, “бодрости”, “силы”) такой слишком широкий, по сути, символистский взгляд на проблемы человека и общества осознавался основным препятствием. Созерцательность и рассудительность не свойственна деятелям, логика устранения препятствий диктовала такую лозунгово спрямленную критику (на самом деле, уничтожающую) “прораба”, озабоченного только строительством и только своего объекта и не допускающего никаких “выдумок” т. е. “отхода на расстояние”, умозрительности. Все это, по А. Курсу, “ложные, идеалистические взгляды на обобщение”. Он отвергает этот “идеализм” вообще, утверждая, что “общее надо искать в отдельном, типичное в специфическом, характерное в неповторимом” (1929, № 2, с. 11). Человек, рабочий, находящийся только в сфере настоящего, современного, исключает другие сферы человеческой деятельности — интеллектуальность, эмоциональность, духовность: “Строителям социализма незачем убегать от действительности: они находят свое вдохновение не в грезах, не в вымысле, не в иллюзиях, а в борьбе”. В борьбе с природой, уточняет А. Курс, “за сознательное овладение процессом производства”, “за сознательную организацию своих чувств, поступков, действий” (там же).
И вновь берется главный, классовый критерий: литература факта “оставляет психологистику дворянам и буржуазии и познание психологии людей по их поступкам и действиям… Она познает жизнь методом жизненного наблюдения” (с.11). Но на практике все эти рассуждения оставались схемой. Даже в сухих очерковых материалах “Настоящего”, стремясь выдержать требования “литературы факта”, автор находил, как мы видели, живые детали, подробности, “обобщения”, делавшие “фактическое” “познание людей” не классовым (“общее — в отдельном”), а живым, не плакатным, а графически-“рисуночным”, почти шаржевым. Это проявилось при запрете на литературное “рисование” в деятельности художников-иллюстраторов “Настоящего”. По сути, это были не иллюстрации, а “тексты”, которые надо было читать как художественное произведение — эмоционально и интеллектуально. Что простым читателям-пролетариям сразу показалось трудным и нарочитым. Вот какие отклики по этому поводу поступили от комсомольцев: “Остались недовольны рисунками: слишком грубо. Их нужно делать поглаже”; “Некоторые рисунки бьют современность, но надо делать рисунки к рассказам, надо отражать текст рисунками”; “Мое впечатление от рисунков: ни уму, ни сердцу” и т.п. (“Говорят рабкоры и комсомольцы”, № 2, 1928). Художник Степан Липин, иллюстратор “Настоящего” пытался разъяснить читателям журнала художественные приемы современной графики: “Все вложенное в них (рисунки. — В. Я.) не есть отсебятина или оригинальничанье, или кривляние, а искание новых форм для выражения действительности” (№ 3, 1928). Но напрасно: даже “фанаты” “Настоящего”, включая столичных “лефовцев”, не принимали иллюстрации талантливых художников журнала.
Развитие журнала, таким образом, могло происходить двумя путями: 1) усиление художественности, вопреки декларируемой борьбе с “выдумками” или 2) усиление “наступательности” в развитии “родовской” концепции отстаивания чистоты рядовой пролетарской литературы и ее содержания. Выбор пути ускорило выступление М. Горького против наиболее “активных работников группы “Настоящее” — А. Курса, А. Панкрушина, М. Гиндина” 25 июня 1929 г. в газете “Известия”. М. Горький имел давние контакты с сибирскими писателями, еще с 1912 г., когда вполне реальной была публикация сибирского номера его “Летописи” с участием И. Гольдберга, Г. Гребенщикова, А. Новоселова, В. Шишкова и др. После революции, находясь в эмиграции, М. Горький поддерживал переписку с В. Итиным и особенно В. Зазубриным, который в качестве редактора “СО” регулярно знакомил М. Горького с журналом и его публикациями. Перед конфликтом он назвал самые “реакционные”, с точки зрения “Настоящего”, номера “СО” “великолепными” и тепло принял “вышибленных” (“Настоящее”, 1929, № 5-6-7) из “СО” и Новосибирска В. Зазубрина, И. Ерошина, С. Маркова, упомянутых в статье “Настоящего” как писателей “с открыто кулацкими, реставраторскими взглядами” (с. 5). Так как М. Горький взял сторону В. Зазубрина и его соратников, “Настоящему” пришлось выступить против М. Горького, компромиссы в тех условиях были исключены.
Вопрос “М. Горький и советская литература” достаточно сложен, чтобы исследовать его в этой статье. Главное, что следует отметить в этой проблеме — крайнюю противоречивость его позиции к моменту первого приезда в СССР. Он чувствовал, с одной стороны, свою чуждость лит. эмиграции в лице Гиппиус, Мережковского, Бунина, Бальмонта. С другой стороны, знал о настороженном к нему отношении лидеров пролетарской литературы в лице окрепшего к 1928 г. РАППа и его главного органа — журнала “На лит. посту”. Не испытывал симпатий к нему и ЛЕФ, и лишь “попутчики” в лице А. Воронского были ему близки. В одном М. Горький был уверен: нельзя отрицать художественную литературу в угоду радикальным идеологам ПЛ. Поскольку РАПП и “налитпостовство” такую уступку “художественности” сделало в борьбе с бывшим “напостовством”, склоняясь к принятию М. Горького в большей степени, чем к его отрицанию, он смог открыто выступить против “Настоящего”, оставаясь уязвимой фигурой.
Этой уязвимостью М. Горького и воспользовались “настоященцы”. В следующем № 8-9 была помещена заметка “Сибирский Пролеткульт протестует” с резкой критикой М. Горького, за спиной которого “скрывают свое подлинное лицо” и делают “наглые выпады” некоторые литераторы (С. Марков, В. Зазубрин и др.). Но и сам М. Горький здесь лицо не пассивное, а активное: сибирский Пролеткульт, солидарный с “Настоящим”, находит “лживым и наглым” называть “вредителями культуры” руководителей группы “Настоящее” (тт. Курса, Гиндина, Панкрушина)”, называет это “гнусным обвинением”, которое “никак не соответствует той большой культурной деятельности… какую проявляют “настоященцы” среди враждебного классового окружения”. “Преступно, — говорится далее, — называть вредителями энтузиастов-борцов за пролетарскую литературу, организаторов, сумевших объединить вокруг себя все ценные для пролетариата Сибири художественные силы”.
В следующем абзаце, оказавшемся, как потом выяснилось, роковым, различия между В. Зазубриным, С. Марковым и М. Горьким окончательно стираются, и является законченный образ врага: “Мы, пролеткультовцы, глубоко возмущенные этим выпадом (статьей Горького. — В. Я.), расцениваем его как выступление изворотливого, маскирующегося врага на арене классовой борьбы в области искусства, с враждебной пролетариату, реакционной линией” (там же).
Таким образом, благодаря М. Горькому “Настоящее” предельно четко выявило свою идеологическую линию: борьбу с классовым врагом в литературе. А. Курс, главный идеолог группы и журнала, еще более радикализовался, полностью перейдя на партийно-коммунистическую критику литературы, отбросив литературно-эстетические критерии оценки творчества ведущих советских писателей. В том же номере, № 8-9, в статье “Литературное сегодня” (доклад на “литературном совещании при агитпропе Сибкрайкома ВКП(б) 12 августа 1929 г.) он готов зачислить в контрреволюционеры В. Шишкова (за “пропаганду кулацкого лозунга: потому богат, что рачительный хозяин”), “кулацкого поэта” Н. Клюева (он “против индустриализации”), а также С. Сергеева-Ценского и В. Лидина (“выступления против социалистического строительства”) и Вс. Иванова (он “доказывает, что вся наша революция есть… цепь психопатологических поступков”).
А. Курс доказывает, что такое положение создалось потому, что нет достаточного руководства литературой. А. Луначарский, считает редактор “Настоящего”, обвиняется в том же, в чем и М. Горький — “ханжестве и лицемерии, прикрывающем откровенный правый уклон по отношению к искусству” (с. 26), в “оппортунистической постановке вопроса”. ВАПП, самая влиятельная группа ПЛ, попустительствует откровенно “уклонистской” группе “конструктивистов”, которые проповедуют “делячество” и “технику поднимают над классом”. Вывод А. Курса не оставляет сомнений в том, что литература должна утратить или поменять свою специфику: “Литературой должна руководить партия” (с. 27). Руководство при этом мыслилось в военных терминах: “Нужно создать (из ВАППа, “Настоящего”, “Кузницы” и др. — В. Я.) коммунистический фронт, чтобы вести наступление на классового врага в искусстве” (с. 27).
Но в этих призывах к атакам на “врага” уже чувствовалась обреченность проигравших, действующих по принципу: лучшая оборона — нападение. Тем более что в арсенале нападавших имелось обоюдоострое оружие — термины-ярлыки, которыми можно было разить любого: “правый / левый уклон”, “мелкобуржуазные взгляды (идеология, мышление и др.)”, “классово чуждый (враждебный)”. Не было четкости и в статусе советского писателя: в лит. группах постоянно шло расслоение, и “пролетарский писатель” мог оказаться близким “попутчикам”, “напостовцам”, “ЛЕФам”, и “попутчик”, наоборот, мог сблизиться как с “левыми”, так и с “правыми”.
8.
Этот тип писателя, колеблющегося между пролетарской и “попутнической” литературой, выражал М. Горький, которого можно было одинаково успешно зачислить и в друзья советской власти, и в ее враги. “Настоящее”, не раз писавшее, как и другие советские журналы, о М. Горьком, выбрало в итоге “враждебное” направление и его ждала судьба ЛЕФа, распавшегося в 1929 г. В краткой истории группы и журнала “Настоящее” их создание описывается как “организованный поход пролетарской общественности против правой, проникнутой областничеством и кулацкими настроениями литературы в Сибири” (1929, № 5-6-7, с. 4). И конкретно, против журнала “Сибирские огни” под лозунгом “Взорвать академию сибирской словесности”. К июню 1929 г. “настоященцы” создали “единый фронт социалистического искусства”, состоящий из СибАППа, лит. группы “Настоящее”, Сибпролеткульта. Тогда же съезд рабселькоров Сибири, где это объединение и оформилось, послал телеграмму ВОАППу с пожеланиями “высоко держать знамя классовой борьбы, еще теснее” объединяться всем “классово выдержанным отрядам фронта культурной революции для беспощадной борьбы с кулаком, нэпманом, правым уклонистом и примиренцем в области политики и искусства для борьбы за гегемонию пролетариата в искусстве” (с. 4).
В ответ на это, завершает обзор своей истории “Настоящее”, “в номере седьмом журнала “На литературном посту” появилась статья за подписью “А. С.”, в которой говорится, что настоященцы занимаются “изготовлением идеологических фальшивок” (там же). В этой “налитпостовской” статье под названием “Герои спасательного круга” ее автор, скрывшийся под безликими инициалами (очевидно, это был критик А. Селивановский, отвечавший в журнале “за Сибирь”), называет “настоященцев” “героями “левой” фразы”, сибирским изданием “новолефовцев”, “изворотливыми, хитрыми, умело применяющими методы защитной маскировки” (с. 38). На эту идеологическую слабость указывает то, что одним из редакторов “Настоящего” был “лидер правого крыла сибирской литературы” В. Зазубрин. Отсюда и сомнения А. С. в том, что основное ядро “Настоящего” — коммунисты: “ведь в коммунизм ходят многие “подбулгачники” и “подпильнячники”. ““Левый” и “правый” уклоны взаимно питают друг друга” (там же). Подлинной идеологией “Настоящего” А. С. называет американизм, т.е. чисто деловой подход к теме и материалу. Это, скорее, не идеология, а психология — “беспринципная психология американизированного дельца”. “Совлеките с высказываний (настоященцев. — В. Я.) революционную фразеологию, и перед вами предстанет законченный деляга” (с. 39). Критиковать “Настоящее” автору статьи помогает сходство позиции журнала с “Новым ЛЕФом”, с которым “На лит. посту” постоянно вел полемику, борьбу, пока в итоге не одержал победу.
Это сходство и эта уверенность заведомо упрощают задачу А. С. Он увидел только лефовские черты в “Настоящем”, его “левый/правый” уклон, в чем, однако, можно было обвинить и сам РАПП. С одной стороны, он поддерживал лозунг “учебы у классиков” А. Воронского, учившегося у Л. Толстого и поддерживавшего М. Горького, а с другой — громил Б. Пильняка, Е. Замятина, М. Булгакова, А. Платонова. Эти диффузность и гибридность, опыты эклектических сращений теории и практики, лозунговости и художественности были главной особенностью и содержанием советской литературы 20-х годов. Если РАППовцы “сращивали” классику и пролетарскую тематику, психологию и марксизм, то “Настоящее” в своей художественной практике соединяло литературу и газету, рассказ и очерк, факт и художественный образ, отказываясь от обобщений, чреватых “выдумкой”. А. С. замечает лишь “несоответствие практики и деклараций”, бегло отмечая обилие газетных жанров в “Настоящем” (очерк, фельетон, памфлет, “газетные корреспонденции” и полемика), но не вчитывается в их содержание, к каковому и относилось выражение “настоященцев” “журнал нового типа”. Встать на эту позицию автору вновь не дает обнаруживаемая им “лефовская” платфорома, вынуждающая А. С. “констатировать, что в журнале нет подлинного биения пульса сегодняшнего дня Сибири” (с. 38). В то же время сам А. С. в начале статьи писал, что “в советской литературе Сибири находят свое яркое отражение все особенности Сибири — ее отсталое крестьянское Вчера и ее индустриализующееся Сегодня” (с. 37). Автор, таким образом, словно не замечает главных целей “Настоящего”, того, что отличает его от ЛЕФа: решительной борьбы этого “Сегодня” с “Вчера”, с той “отсталостью”, которая, как пишет А. С., наложила “отпечаток на творчество Сибирского союза писателей” (там же). Отсюда и это непонимание художественной практики “Настоящего” — лефовское “делячество” вместо “настоящего” “корчевания тайги мозгов”, “факт” и “газетность” вместо мгновенного запечатления единично-типичных героев и ситуаций сибирской действительности деревень и заводов.
Именно этот живой характер журнала, работу его “интереснейших репортеров-фиксаторов, выворачивающих из глуши лесов и квартир груды интереснейших фактов” (с. 43), “зачастую идущих наперерез нашим сложившимся представлениям о том, как живет обыватель”, отмечает автор другого журнала — “Новый ЛЕФ” “С. Т.” (видимо, Сергей Третьяков). Он, очевидно, на самом деле читавший “Настоящее”, останавливается на его содержании, отмечая умение дать “дискуссию по поводу живых бытовых проблем”, подлинно живого, “ухваченного в самой гуще действительности, характерного, выпуклого, “именованного” человека” (с. 43). Отмечает автор и художников “Настоящего”, их тяготение к “обобщению” и стилизации, но оценивает это отрицательно, как возврат к “старью”, которое еще пытаются обосновать идеологически” (с. 44). Таким образом, С. Т. вновь, как и А. С., констатирует в “Настоящем” сосуществование крайностей, только знаки “положительные” и “отрицательные” расставлены иначе.
В то же время собственно художественная часть “Настоящего” — очерковые и репортажные материалы — существовала будто сама по себе, отдельно от лозунгово-“политической” части журнала. Даже в предпоследнем, 10-м номере за 1929 год, уже, по сути, сдавшегося, признавшего свои ошибки журнала, продолжалась работа по выработке нового языка, низовой, рабочей, рабкоровской литературы, призванной описать новую, революционную действительность. Эта революционность, увиденная глазами самих действующих лиц, очевидцев и участников, отражается как в темах, так и в языке — лексике, синтаксисе, стиле. Темы, поднятые в № 10-м: будни красноармейцев, отражавших натиск китайской армии на КВЖД (М. Поликанов); будни шахтеров-ударников, вошедших в конфликт с местными чиновниками-бюрократами (К. Рудер); хроника-дневник арестованного белогвардейцами красного бойца (Шелавин); хроника богемной жизни поэтов П. Васильева и Н. Титова (Г. Акимов).
Прежде всего, надо отметить пестроту событий-фактов, а также языка, стиля. При отсутствии отбора нужных фактов, событийной канвы, при выстраивании сюжета как основного условия такого отбора, гарантирующего максимум художественности, а значит, читательского интереса, эти материалы, с данной точки зрения, выглядят крайне рыхлыми, простым собранием сведений. В статье М. Поликанова “Бой под Сан-Чагоу” за описанием приграничного города, на который напал отряд китайцев, следует рассказ о “чистке” пограничников: переводчик тов. Пак рассказывает, как он боролся с “опиокурильщиками” в своем городе. Строгий язык историко-экономической справки, военного рапорта, делового документа, соседствует с элементами авторского стиля, “словечками”: “паразитный город”, “отскоч”, “получил по голове порцию ударов” (рассказ о пионере-китайце) (с. 9), “мандраж”-трусость бойца (боец оправляется, а командир за него стреляет) (с. 10); рассказ о двух раненых кавалеристах: один “был ранен в правую ногу”, а другой “был сбит с седла пулей противника”, и “оба кавалериста свалились (с. 11); рассказы о смерти красноармейцев: “Горностаево отделение, закинув в противника две гранаты, перешло в атаку”; “общество купцов” Сан-Чагоу благодарит красноармейцев в “декларации”: “Красная армия… нас не мучила и не грабила, за что ее очень благодарим”, “китайские солдаты свис(т)нули пшеничные снопы с полутора десятин” (с. 12). Такая стилистика с “книжной” точки зрения воспринимается как безграмотность. Но она вполне естественна с точки зрения “литературы факта”, “фактовика”, у которого эта “безграмотность” становится необходимым средством передачи событий, которые сами являются “безграмотными”, нелогично-абсурдными, подобно реальной жизни, в которую “красная”, советская, большевистская власть пытается внести логику, но только еще больше усиливает алогизм.
Тематически это выражалось в материале К. Рудера “Хозяин приходит”. Стахановский труд молодых шахтеров (“15 рублей зарплаты тратят на театр, газеты, книги”, “42 литра пота” за день работы проходчика) кажется нелепостью некоторым представителям рабочей среды, не понимающих этот энтузиазм в условиях нищеты. “Пойдет ли работник защищать советскую власть в случае войны, если вы его не накормите?” — спрашивали они, и были за это названы “вредителями”. Автор и сам, перечисляя “неполадки”, рисует картину вопиющей нищеты, нехватки инструментов, оборудования и т.д., рутины, отсутствия организации — транспорта, технадзора, кредитов и т. д. В то же время рабочие говорят о соцсоревновании, ударных темпах, рекордах, досрочном выполнении пятилетнего плана.
Языковыми казусами переполнен “Дневник красноармейца Шелавина”. Попавший в плен в 1918 г., красноармеец называет командира белогвардейцев “товарищем”. Автор вполне серьезно, как строитель или плотник, измеряет в некруглых цифрах габариты своей камеры: “0,76 (умножить на) 0, 80 кв. саженей”, а воздуха — “0, 65 саженей” (с. 18). Он описывает, как выходил “на оправку”, “к порогу”. У него “мысль за мыслью перемежевывались в голове, не давая положительного успокоения организму”; он слышит “переброску слов конвоиров”; он клянет “темный народ” — “непробудных рабов”; его волнуют “разнотонные мысли”, он бросает “черствый взгляд”. Понимая это (см. лозунг “самые незнаменитые писатели”), автор предисловия сравнивает “Дневник” с “Разгромом” А. Фадеева, не в пользу последнего. Главное достоинство “Дневника” — фактичность, отсутствие “обобщений”: “Фадеев описывает человека “вообще””, а “Шелавин — строительный рабочий… у него профессиональный подход даже к описанию своей тюрьмы” (с. 17). В отличие от героев “Разгрома”, герой “Дневника” “не только читал газеты, но и комментировал, полемизировал с ними” (там же), он “предпочитает не “переживать”, а действовать”. Вынужденный сидеть в тюрьме, он “действует” психологически, и это “психология рабочего, растущего в революции” (там же).
Таким образом, понятие психологизма переосмысливается в пользу конкретности и результативности: не описание “вообще”, а то, что переделывает человека. Такой психологизм сближается, ассоциируется с понятием художественности, теряющей эстетический контекст. Об этом писал В. Фриче, чье высказывание “Настоящее” помещает на стр. 2 № 10: “…Наиболее художественной является такая литература, все равно, “беллетристическая” или “художественная”, которая способна заразить максимально воспринимающего полезными для класса и для его мирового дела чувствами, переходящими в соответствующие действия”.
С этой точки зрения творчество и деятельность молодых поэтов П. Васильева и Н. Титова, как они представлены в статье Г. Акимова, не являются классовыми. Чтобы показать полную противоположность их личностей этому “групповому” понятию, автор описывает их с точки зрения богемности, употребляя соответствующие слова: “водка”, “похабщина”, “контрреволюция”. Оказавшись в плену схемы (“классовость” — “богемность”), Г. Акимов подбирает только такие факты и примеры, которые “работают” на негатив. Происходит, по сути, отождествление жизни и творчества: и стихи, и бытовое поведение поэтов строится по уже известной схеме (водка-похабщина-контрреволюция). Васильев и Титов предстают хулиганами, погромщиками, завсегдатаями ресторанов, мошенниками, берущими авансы в газетах, журналах, издательствах и тут же пропивающими их, совращающими девушек и юношей. Последних они заражают богемностью: так, И. Мухачев из рабкора и поэта стал пьяницей, “упадочником”. В послесловии к статье, в “заключительном слове” “Настоящее” обязует критика “переходить” на личности поэтов, не ограничиваясь анализом их творчества. Писатель должен идти “на производство”, работать “над разрешением тех же задач, над разрешением которых работает вся страна”, писать “сценарии для синей блузы”, “боевую песню для деревенского комсомола”, “серьезную пьесу для ТРАМа или Пролеткульта”, он должен “очерками, рассказами сигнализировать через газету и журнал о ходе кампании (хлебозаготовок). Он должен работать не на вечность, а на сегодняшний день” (с. 24).
9.
В этом смысле покаяние лидеров “Настоящего” А. Курса, А. Панкрушина, В. Каврайского, И. Нусинова, А. Гендона, М. Гиндина выглядит прямо противоположным отказу от схематично-лозунгового подхода к литературе, однозначно-лефовского отрицания литературы и богемы, как, например, Б. Пильняка, “правой” литературы, как, например, М. Шолохова. В своем выступлении на заседании группы “Настоящее” 3 ноября 1929 г. А. Курс говорил об “ошибках”, составляющих на самом деле суть платформы “Настоящего”. Эти ошибки — “помещение резолюции Пролеткульта”, бестактный заголовок статьи А. Панкрушина “Почему Шолохов понравился белогвардейцам” (с. 7). Впервые А. Курс говорит и о ““левых” заскоках” не столько в порядке лозунга “самокритики”, сколько, по сути, характеризуя мировоззрение “Настоящего”. Резолюция СибАППа с требованием высылки Пильняка за границу, а попутчикам — “ни на йоту не отступать от пролетарской идеологии”, теперь трактуется как “ошибочная”, не помогающая “проведению линии партии по отношению к попутчикам в настоящее время” (с. 7). Отступили А. Курс и “Настоящее” и “по поводу выступления Горького: называть его “маскирующимся врагом” — неправильно”. Это тоже своеобразный “левый загиб”, — кается А. Курс. Используя слова И. Сталина о том, что “левый уклон — тень правого уклона”, А. Курс хочет часть вины переложить на Н. Бухарина, чьи теории “деградации” и “врастания” кулака в социализм были популярны в 1928 — начале 1929 гг., давая определенную свободу “сибирскому областничеству”, “томлению по национальной ограниченности”.
То есть атаки “Настоящего” на “правых” попутчиков, допускающие “слишком визгливый тон” (слова Р. Эйхе на пленуме Сибкрайкома ВКП(б), с. 7), вызваны попустительством властей, в том числе высших. А. Панкрушин на этом заседании говорит о бедности “теоретического багажа” “Настоящего”, который не соответствует современности, где идет борьба между “школой пролетарского психологизма” РАППа и близкими “к марксистскому диалектическому подходу к вопросам литературы” “переверзевцами”. Надо, считает А. Панкрушин, “развить, уточнить и написать прозой” “основные положения платформы “Настоящего”, написанные “белыми стихами” (с. 8).
И, наконец, была признана ошибочность того главного, на чем базировалось “Настоящее” — “литературы факта”, которую “новосибирцы взяли у ЛЕФа”. Но эта самокритика была опосредованной, направленной на ЛЕФ: “та часть теории ЛЕФов, в которой она защищает фактографию и т.п., конечно, неправильна” С этим соглашается М. Гиндин, заявивший, что “лефовские статьи, некоторые из которых нуждаются в оговорках, мы печатаем безоговорочно. Это надо исправить” (там же). Критиковались и рисунки “Настоящего”, в которых “много эстетства”. Итогом заседания стала “Резолюция”, отметившая “некоторые литературно-политические ошибки, имеющиеся в № 8-9 “Настоящего”. Это “помещение резолюции Новосибирского пролеткульта о Горьком тоже ошибочно: он “является революционным писателем, который всегда был близок партии и рабочему классу”, во-вторых, это “нетактичный заголовок” “Почему Шолохов понравился белогвардейцам”: критика “не должна ставить ошибающихся пролетписателей на одну доску с классовым врагом” и, в-третьих, были признаны ошибки т. Панкрушина в статье “Выше знамя…” и “ошибочные формулировки в речи т. Курса “Литературное сегодня””.
Таким оказался итог деятельности “Настоящего” — лит. группы и журнала. Последнюю точку поставило уже цитированное постановление ЦК ВКП (б) от 25 декабря 1929 г. В нем, в частности, говорилось:
“…ЦК ВКП(б) считает грубо ошибочным и граничащим с хулиганством — характеристику выступления Горького как “выступления изворотливого маскирующегося врага” и обвинения Горького в том, что он якобы “все чаще и чаще становится рупором и прикрытием для всей реакционной части советской литературы”, что якобы Горький защищает “всю советскую пильняковщину” во всех ее проявлениях, т.е. не только на литературном фронте (“Советская Сибирь”, № 218, 1929). Подобные выступления части сибирских литераторов связаны с наличием грубых литературных искривлений литературно-политической линии партии некоторыми сибирскими литераторами в некоторых сибирских организациях (группа “Настоящее”, Пролеткульт, СибАПП) и в корне расходятся с отношением партии и рабочего класса к великому революционному писателю тов. Горькому”. Защищая “революционного”, но еще остававшегося эмигрантом “великого” писателя, ЦК ВКП(б) строго карает сибирских “хулиганов”: “1) Объявить строгий выговор фракции ВКП(б) Сибирского пролеткульта за ее участие в вынесении резолюции с хулиганскими выпадами против тов. Горького. 2) Поставить на вид редакции журнала “Настоящее” помещение на страницах журнала материалов с недопустимыми выпадами против тов. Горького. 3) Отстранить тов. Курса от фактического редактирования журнала “Настоящее” и обязанностей редактора газеты “Советская Сибирь”, отослав в распоряжение ЦК ВКП(б)…”. Завершает карающие оргвыводы постановление ставшим вскоре стандартным набором рекомендаций: “ЦК ВКП(б) предлагает Сибирскому Крайкому усилить руководство литературными организациями Сибири (Сибирский Союз писателей, “Настоящее” и др.), обеспечить, наряду с решительной борьбой против буржуазных течений в литературе, исправление “левых” перегибов в линии и деятельности литературных организаций” (№ 1, 1930, с. 30). Так обвинявшие в хулиганстве П. Васильева и Н. Титова теперь сами обвинялись в публикации “резолюции с хулиганскими выпадами против товарища Горького”.
Редакционная коллегия, которая стала руководить журналом вместо отстраненного А. Курса, еще выпустила № 1 за 1930 год, где, кстати, цитированное постановление было полностью напечатано. Но это было уже прощание с читателем и со своим прошлым. На следующий день после своего снятия, 26 декабря, А. Курс писал уже без всяких оправданий, что “указания ЦК на наши ошибки — совершенно правильны” (№ 1, с. 5). Но было уже поздно: короткая история одного из самых шумных, но своеобразных журналов ранней советской истории была закончена. Вспоминая сегодня “Настоящее”, можно сказать, что это был не просто журнал, а целый феномен, повлиявший на жизнь не только отдельных писателей, включая М. Горького, но и на судьбы литературы в целом. В год его 80-летия необходимо об этом напомнить.
10. ПРИЛОЖЕНИЕ
Булгарин 20-х годов
Эта статья из разряда тех, которые до сих пор были под негласным запретом. Достаточно было лишь имени автора и названия статьи, чтобы память подсказывала раз и навсегда усвоенные определения: одиозная, грубая, издевательская. Однако стоит восстановить контекст литературной борьбы тех лет, осознать ситуацию очередной ломки критериев, ценностей, приоритетов, понять, что не было тогда твердой уверенности, как и на чем строить здание новой литературы — чему и посвящена, собственно, наша статья — чтобы все-таки не торопиться с выводами, а тем более ярлыками.
Безусловно, данная статья Александра Львовича Курса (1892-1937), исповедующая “литературу факта”, наступательна, если не агрессивна. Все, что не входит в символ веры, новой “религии” новоиспеченных “настоященцев”, безоговорочно отрицается. Однако даже в этой безжалостности окарикатуривания своих противников автор интересен. И как полемист, твердо уверенный в том, что время “высокой литературы” прошло, и как стилист, бравший уроки (и не только символические: вспомним о факте знакомства с В. Маяковским и Л. Кулешовым) хорошего слога у лучших советских литераторов. Его безмерное, преувеличенное восхищение Михаилом Кольцовым, действительно высокопрофессиональным журналистом и талантливым писателем, читаемым и поныне, заставляет говорить, что “динозавр” сибирской критики обладал определенным вкусом. И даже тактом: до называния конкретных фамилий сибирских писателей здесь, в отличие от других статей А. Курса, у него не доходит. Тем не менее резких характеристик современной ему литературы, в частности прозы, в статье достаточно. Включая знаменитый “кишкозаворотный психологизм”, цитируемый едва ли не в каждой статье или книге, посвященной сибирским апологетам “литературы факта”. С публикацией полного текста статьи происхождение этого, казалось бы, ярлыкового выражения проясняется — оно рождено образным контекстом мысли достаточно эрудированного автора: тут и английская идиома “пойти к собакам” и образ “старцев”, сосущих “идеологическое молочко”, навеянных полемической традицией Салтыкова-Щедрина, Ленина, Троцкого. Проясняется тогда и смысл заголовка, на первый взгляд, хулиганского: “кирпич” — это не орудие погромщика или примитивного пролетария, а книга, собрание газетных статей все того же М. Кольцова. А образ скворечни вряд ли мог быть столь уж обидным для “скворцов”: достаточно почитать “Литературную пушнину” В. Зазубрина или главу “Ненастоящие люди” в его же “Заметках о ремесле”, где он рассказывает о буднях редакции “СО”, или пародии авторов журнала на самих себя. Например, “Тиля Уленспигеля” в № 6 за 1928 год.
Все это история нашей сибирской литературы. Которая не должна быть неполной и в которой, как мы видели, не было однозначности, четкого распределения на “чистых” и “нечистых”. В любом случае, “врага надо знать в лицо”, то есть тексты “настоященской” (а настоящее ее место, несомненно, в газете) критики в подлиннике. Тем более что стоявший по ту сторону баррикад Владимир Зазубрин не прочь был, как мы знаем, усвоить некоторые лозунги новой, “бодрой”, “настоящей” литературы. Иначе бы он не пошел в редколлегию “Настоящего”. И если можно спустя годы печатать его “Заметки о ремесле”, то почему нельзя опубликовать фельетон его бывшего коллеги А. Курса? Тем более что он пострадал за литературу, погибнув в результате репрессий в 1937 году.
Наконец, еще один аргумент. Вот уже второй десяток лет продолжают печатать у нас Фаддея Булгарина, злостнейшего гонителя А. Пушкина, который называл редактора “Северной пчелы” Видоком Фигляриным. После “Ивана Выжигина” в российской печати появились и булгаринские статьи, посягавшие на “святое” — “Евгения Онегина”. И от этого наше знание той эпохи, научное и общелитературное, только выиграло. Мир не перевернулся, кумир не повергнут: Пушкина мы продолжаем читать столь же трепетно. Может быть, только более вдумчиво. Печатая одну из самых известных статей А. Курса, этого Булгарина 20-х годов ХХ века, мы тоже надеемся на то, что и “Сибирские огни” того десятилетия, и особенно творчество В. Зазубрина будет перечитано с той же полнотой и вдумчивостью, как и классики века ХIX.
(В публикуемой статье сохранены особенности орфографии и пунктуации оригинала).
Александр Курс
КИРПИЧОМ ПО СКВОРЕШНЕ
В литературных скворешниках нашей большой страны — великое смятение. Революция ломает маленькие домишки, рядом с которыми готовое жилище полудомашней болтливой птицы высится на длинном шесте, и скворешнику уже нет места возле высокого серо-каменного здания. Людям новых домов и дел нужны другие песни, они отказываются умиляться домовитым верещанием пернатых забавников. Понятия о высоте изменились. Для литературных скворцов это самое неприятное.
Что случилось с литературой? Куда она идет? Какого рожна нужно читателю нового класса-хозяина? Не соткать ли ему большое-пребольшое эпическое полотно, радужную набойку со стилизованным революционным богатырством? Не размазать ли ему на тарелочке пряную кашицу самоанализа для заворота психологических кишок? Не вылепить ли, на подобие богов, из рабочей советской глины невиданную прелесть гармонического человека, красного рыцаря, с душой и телом греческих пропорций?
Скворцы суетятся, налетают друг на друга, клюют друг друга творческими носиками, роняют пометец великих творений — они создают литературу, большую, высокую литературу — толстые романчики о советских Кутузовых, несколько войн и миров, эпопеи восстановления промышленности на половой основе… Замечательно! Великолепно!
Учитесь у классиков! — пищит молодой скворченок, в суматохе решивший стать вождем высокой литературы, — учитесь у мастеров добротных литературных тканей! Учитесь, не стесняясь затратами! Переводите на кальку фигуры “героев нашего времени”, не забывайте только изменять им бороды и костюмы, согласно требованиям эпохи. Не забывайте, что вы работаете для великого класса, — будьте, пожалуйста, великими. И затем — не жалейте бороды Толстого. Рвите — борода большая, на всех хватит.
И переимчивые скворчата аплодируют от радости крылышками, выщипывают бороды литературных стариков и толкутся у дверей скворешников — ах, пустите меня в высокую литературу! Дайте войти в высокую, самую высокую!..
Да, чорт возьми, куда идет литература? Литература, извините, идет, как выражаются англичане, к собакам. Никогда еще не было такого стихийного подражательства, как теперь. Никогда еще не выдавались за литературные произведения переложения с классического на русский язык.
Но что случилось? Отчего вдруг зачахла у нас литература? Может быть, злой советский режим загубил этот нежный цветок, требующий особого тепла и заботы? Нет, есть литература. Но кое-что загубил советский режим — это верно. Загубил ту литературу, которой исторически предназначено пойти к собакам: литературу выдумки, кишкозаворотного психологизма, километровых полотен, литературу гармонического и всякого иного невиданного человека. Только глупые скворчата и сосущие идеологическое молочко старцы могут думать, что революция, отринувшая старые формы жизни, не пошлет ко всем чертям и собакам старые формы жизни и не создаст новых.
Факты революционных дней, дней вчерашних и сегодняшних, богаче тощей выдумки литературного скворца, напяленной на украденный у классика художественный приемчик. Эти факты, перед силой и неожиданностью которых бледнеют от испуга чернила беллетристов, вместе с революцией родили новую литературу. Ей не нужно называться высокой, потому что класс, которому она служит, не нуждается в литературе, которая была бы выше его. И потому что класс, который вызвал к жизни эту литературу, думает не о ее высоте, а ее пригодности для своего дела. Для него нет высокой и низкой литературы, для него существует настоящая и ненастоящая литература.
И настоящая литература революции родилась не в высоких литературных скворешниках, а на страницах газет, этих ежедневных стремительных протоколов грохочущей, заново переделываемой социализмом жизни. Тот, кто еще не понимает этого, пусть возьмет первый том сочинений Михаила Кольцова под названием “Сотворение мира”.
Писать о Кольцове странно. Мы привыкли к тому, что Кольцов изо дня в день пишет о нас. И для нас, современников, Кольцов не нуждается в оценках. Ведь ни одного писателя, над которым проливаются бочки критических чернил, не знают так, как знают Кольцова — от людей, сидящих в кабинетах в Москве на Старой площади, до коммунарок из “Майского утра” в Барнаульском округе. Этим решается весь вопрос о высокой и низкой литературе. Если любой роман, даже самый увлекательный, прочитало десять тысяч человек, чтобы, зевнув, на другой день равнодушно забыть его, то миллионы людей и сегодня заряжены электрическим током первой фразы кольцовского фельетона “Последний рейс”, написанного 24 января 1924 года: “В глубокую ночь, в морозную мглу поехали старейшины великого племени большевиков туда, откуда надо было получить недвижное тело почившего вождя”.
Когда перелистываешь эту книгу, то кажется, что перебираешь страницы собственного дневника, начатого тобой в тот день, когда ветер революции сдул с высокого места маленького Николая и отправил его туда, куда отправляется все, бывшее раньше высоким — ко всем собакам. В тот день мы с вами, люди рабочего класса, начали писать подлинно великое сочинение “Сотворение социалистического мира” и сделали Кольцова нашим секретарем.
Вот первое свойство писателя новой литературы: он изо дня в день живет одной своей жизнью с нами. Он всегда там, где совершается что-то большое или маленькое, но передвигающее социальные глыбы дел. Он на улице во время восстания, он на площади во время демонстрации, он на митинге, где рождается революционная воля массы, он — при рождении Коминтерна и при похоронах пролетарского вождя, он описывает постройку огромной бумажной фабрики и появление первого гривенника советской чеканки, он окунается в погромный разгул петлюровщины и подхватывает радость детского театра, ему не надо “отойти на расстояние” — как выражаются скворцы-подражатели, ломящиеся в давно заколоченные двери “высокой литературы” — чтобы горячей рукой набросать портреты Николая и Керенского, Гоца и Дана, Родичева и Петлюры и даже — Ленина, ему не нужно задаваться проблемой — единичный “герой нашего времени” или масса — у него в фельетоне бурлит действующая на улице, на площади, на фабрике, на фронте масса рабочая, солдатская, крестьянская. А отдельный “герой” заявляет о себе мимолетной репликой или человеческим документом.
Как бесплодна вся нынешняя болтовня литературных скворцов о герое и классе в литературе! Почитайте, друзья, маленький фельетон Кольцова “Пыль и солнце”. В этих трех страничках невыдуманного описания первомайского дня в Петрограде 17 года умято столько социальных бурь, что нам хватило бы на вихревую эпопею в нескольких томах с прологом и эпилогом. Берите любой абзац и развертывайте в часть романа.
Хотите — вот вам первая часть романа под названием “Февральская радость”:
“Есть что-то наивное и безразлично радостное в первом майском утре свободного Петрограда, в его нетревожном и нерассуждающем весеннем веселье. К одиннадцати вышли на улицу все рабочие с Выборгской и с Охты, растрепанно ликующие студенты с Васильевского острова, тяжелое купечество с Садовой, мелкие приказчики и страховые служащие, улыбчивые снисходительные буржуа с Надеждинской и Бассейной, хмурые, осторожные аристократы с Сергиевской и Миллионной. Радовались все. И пожарная команда, выехавшая с красными значками на медных трубах и редакция бывшей черносотенной газеты, выставившая в окнах большие республиканские плакаты, и астрономическое общество, расклеившее по городу поздравительные афиши”.
Пожалуйте! Рассыпьте эту спрессованную пачку социальных сдвигов любовными страданиями, накачайте дюжину бочек разговоров, пустите зеленой краски для пейзажей, накачайте дюжину бочек разговоров и — готова первая часть социального романа.
А вот еще одна часть под классовым названием “Лицом к лицу”:
— Родичев!
— Ура-а!
— Марсельезу!
Из толпы на кумачевый помост грузно всплыла высокая костлявая фигура кадетского лидера.
— Ура-а!
— Господа! В этот радостный день…
Оркестр не дал ему начать. Музыка горячим звоном взлетела над площадью. Солнце вскарабкалось выше и стало припекать седые волосы оратора. Он переждал марсельезу и опять начал речь, вытянув характерным цепким жестом длинную, тонкую руку.
— Господа! В этот радостный день международного республиканского праздника…
— Пролетарского!
— Республиканского праздника…
— Пролетарского! — Чей-то громкий резкий голос из толпы был настойчив.
— Дайте оратору говорить! — взволновалось пестрое море котелков и шляпок.
— Что за безобразие!
— Хамство!
— Большевики!
Над гущей голов откуда-то вытянулась красивая, резная, с серебряными монограммами палка и погрозила настойчивому голосу”.
Что вы скажете, любезные скворцы? Из одной этой палки ведь можно целую главу раздраконить!
А вот еще конспект для части романа — специально для тех, кто ломает свою некрепкую голову над проблемой массового героя:
“— Продолжайте, Родичев!
Солнце стало еще жарче.
Родичев наклонил щитком руку над глазами, открыл рот, чтобы продолжать, но поперхнулся.
Целое облако пыли поднялось над мостовой.
Со стороны Исаакиевской площади, мимо пестрой праздничной аудитории Родичева, молча, грузно и тяжело шли колонны рабочих, вздымая пыль.
Стало тише. Сам Родичев остановился и замолчал, провожая глазами, прищуренными от солнца, тяжелую и пыльную вереницу людей, еще молчаливых, еще сырых и безгласных в первый день уже свободного, но еще не своего, полуотобранного первого мая”.
Что было бы, если бы газета ждала десять лет, пока жизнь отстоится, пока какой-нибудь беллетристический герой “отойдет на расстояние”, чтобы разглядеть героя — массу и сшить толстое эпическое полотно, стянув напрокат нитки с иголкой у Толстого?..
Пришла беда, любезные скворцы: газета обкрадывает вас. Она уже ограбила вас, еще раньше, чем вы приноровились обтяпывать старичков-классиков. Все она у вас из-под носа перехватывает — и сюжет, и тему, и самые вкусные детали. Действительно, разбойники пера! И один из лучших разбойников — Кольцов.
Старую литературу безжалостно теснит литература факта — газетная литература. Высокие литературные скворешники давно уже прогнили. Многие из них рухнули и только литературная традиция и инерция заставляют еще подслеповатых алкателей бессмертия видеть храм искусства в пустых небесах. Вот “смысл философии всей” нынешних формально-литературных споров. Смысл политически-литературных споров — в том, что литература факта не оборудована прикрытиями для антипролетарских скворцов, или творцов — называйте, как хотите.
Том фельетонов Кольцова — книга почтенных размеров — здоровый кирпич, который литература факта швырнула в дряхлые литературные скворешни.
Фр-р-р!.. Летите, любезные скворцы, ко всем… небесам!
Советская Сибирь, 1928,
17 июня, № 139.