Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 4, 2008
“Всю жизнь исповедуя христианство, я был плохим христианином”.
Сегодняшний читатель — и не только молодой, но и зрелого возраста, из тех, кто хорошо помнит государственные порядки и общепринятые социально-нравственные нормы хотя бы и тридцатилетней давности, — будет немало удивлён, даже изумится, узнав, кем, каким человеком, каким писателем было высказано это суждение о самом себе. И, что существенно, когда, в какие годы… Такой читатель будет потрясён справедливо: ведь “всю жизнь” исповедовавший христианство автор этого откровения в течение всей же сей жизни не просто считался, звался, но действительно был, являлся по сути своего творчества настоящим советским писателем. Не будет преувеличением сказать: он был классиком советской литературы — для детей и юношества. Классиком, чьё имя стоит в одном ряду с именами А. Гайдара, Б. Житкова, Р. Фраермана, В. Бианки и других мастеров, на чьих произведениях выросли несколько поколений в нашей стране.
Более того, самая первая его повесть (созданная в соавторстве), принесшая ему громкую славу, да и всё его раннее творчество — есть порождение именно республики Советов, литературное дитя Революции, одним из самых гибельных последствий которой стала сатанински-жестокая борьба против Церкви, против “опиума для народа”… И вдруг — такое откровение!
…Отнюдь не вдруг. Прозвучавшее признание автора “Республики Шкид” и “Лёньки Пантелеева” — первая строка его исповедальной повести, которую он писал на рубеже 70-х и 80-х минувшего века, повести, чьё название говорит само за себя — “Верую”. А вот её финальные строки:
“Молюсь и утром, и вечером, и днём, и перед работой, и после работы. И каждую молитву свою — и утреннюю, и вечернюю, и дневную — заканчиваю главными, первейшими словами из Молитвы Господней:
— Да будет воля твоя!”
…Да, такой читатель, зрелый, сведущий, будет потрясён, узнав, что эти строки в годы уже не “воинствующего”, но всё ещё сурово верховенствующего атеизма написал тот же прозаик, чьему перу принадлежат и повесть о школе социально-трудового перевоспитания малолетних люмпенов, и повесть о скитаниях и бедованиях во время гражданской войны одного из них — беспризорника Лёньки Пантелеева. (Имя этого главного действующего лица ряда ранних произведений писателя так срослось с жизнью и личностью автора, Алексея Ивановича Еремеева, что все и знают его именно под этим псевдонимом — Леонид Пантелеев). И ахнет читатель над этой книгой, осознав, что ещё школьником переживал над страницами “Пакета”, волнуясь за юного будёновца Петю Трофимова, попавшего в плен к белым (и, наверное, вспомнит виденный в юности фильм по этому рассказу, где играл свою первую большую роль юный же Валерий Золотухин). И, конечно же, схватится за голову, увидев далее в этой книге рассказы “Честное слово” и “Буква “ты”” — и воскликнет: “Боже мой, да я ведь с детских лет знаю и люблю эти жемчужинки, они всю жизнь живут в глубине моей души — только вот совершенно забылось, кто их написал!.. А и вправду, разве можно забыть того маленького мальчика, который, словно стойкий оловянный солдатик, не может в питерском парке покинуть свой “пост часового”, потому что дал честное слово его не покидать. Или — вроде бы вовсе не очень значительная, почти пустяковая история: маленькая девочка Иринушка успешно учит азбуку, но камнем преткновения для неё становится буква “я” — она читает её как “ты”, не “яблоко”, а “тыблоко” и так далее. И нешуточные усилия и терпение надобны её наставнику-рассказчику, чтобы вместе с девчушкой обогнуть этот камень преткновения — ибо сдвинуть его невозможно — но и малышка делает первое в своей жизни сверхусилие… Да, вроде бы всего лишь “рисунки с натуры”, — но сколько же в них обаяния, неподдельного колорита, душевной чистоты, а, главное, человеческого тепла, симпатии и любви автора к тем, о ком он пишет. Попросту — сколько человечности.
…Вот самый первый “витамин”, которого так не хватает детским душам. И не только читательским: в окружающей жизни его тоже очень мало. И в новой словесности, даже к юным читателям направленной — тоже… А вся проза, созданная Л.Пантелеевым, помимо того, что она увлекательна, озорством и выдумками героев и автора отмечена, юмором и доброй иронией пронизана, — в ней самим “воздухом” стали человечность и любовь. Сострадание!
Вот первый наш шаг как к пониманию того, почему читатели нескольких поколений ещё малышами и подростками накрепко проникались любовью к его книгам (пусть нередко, повзрослев, даже имя их автора забывая), так и к пониманию исповедально-христианских откровений писателя. Здесь — корень дальнейших моих суждений о нём.
…Да, то, что узнал в детстве и юности — то узнал навсегда. Но для этого узнанное (прочитанное, если речь идёт о книгах) должно быть написано так, чтобы ты поверил своей юной душой в истинность повествования. В то, что рассказанное тебе писателем — правда, даже если содержание донельзя фантасмагорично, почти невероятно. В то, что герои — живые люди, хоть в чём-то, но такие же, как ты… Л. Пантелеев во всех своих повествованиях до единого живописал именно таких людей — будь то дети, подростки, юноши, взрослые, старики — все они являются перед нами “как бы” непридуманными: на самом деле лик каждого из них создан с немалой долей художнического воображения, даже тех, у кого были реальные прообразы (взять хоть образ самого автора, ставшего “Лёнькой Пантелеевым”, хоть образ “Викниксора”, руководителя легендарной Шкид).
Почти о каждом можно сказать словами его коллеги — современника А.Гайдара — “Обыкновенная биография в необыкновенное время”. Времена-то, изображённые писателем, что и говорить, были необыкновенными — и по жестокости, гибельности своей, и по мужеству и воле к жизни, к созиданию, проявленными, выказанными теми людьми, среди которых жил автор “Шкидских рассказов” и дневниковой блокадной повести “В осаждённом городе”. Гражданская братоубийственная бойня, её тяжкие последствия в двадцатые-тридцатые годы, грозная година битвы с фашистским нашествием, крутая послевоенная пора — любое из этих времён для страны и её народа оборачивалось порой почти непереносимыми испытаниями духа и тела. Но — читаешь книги Пантелеева и диву даёшься: какие же в них живые люди, как умеют они радоваться жизни — несмотря ни на что и вопреки всему!
…Нам бы сегодня так.
И при этом — никакой дидактики, никакой “педагогики”, ни малейших интонаций нравоучительства. Л.Пантелеев — едва ли не самый красноречивый пример, подтверждающий ту старую и нержавеющую истину, что искусство учит сильнее и лучше тогда, когда оно (опять-таки лишь “как бы”) ничему не учит. Не поучает. Просто автор изображает то, что видел и знает, и тех, кто был с ним рядом как в безумно смешных ситуациях, так и в безумно же, смертельно опасных — а подчас и те и другие совпадают в его книгах, как нередко то и в жизни случается… Вот и веришь — будь ты мальчишкой, будь, как автор сего очерка, пожилым человеком, — веришь в реальность существования этих людей. В правдивость того, что о них поведано.
…И в то, что Петя Трофимов, попавший в плен к белым, жевал (и проглатывал аж вместе с сургучной печатью) пакет с секретным донесением — причём делал это в те минуты, когда враги секли его шомполами. И, между прочим, потому воспринимаешь это как достоверно происходившее, что достоверно — по-человечески — изображены воины Белого движения, в отличие от множества произведений советских литераторов той поры. Не зверюги, не изверги —такие же, как конармеец Петя, парни и молодые мужики, только волею судеб оказавшиеся по другую сторону гражданской битвы. В этом — тоже одна из отличительных черт пантелеевского творчества: он не впадает в пафос даже при обращении к самым патетическим страницам жизни, — но высокая трагедийность особенно остро ощущается, выраженная простыми словами и негромким голосом. Порой даже и с горьковатой улыбкой. Как в устах той блокадной труженицы, которая, вспомнив о том, как из кузова грузовика, забитого тяжелоранеными, текла кровь на мостовую и становилась багряным льдом, тут же высказывает житейскую мечту: мол, блокаде скоро конец, и всех питерцев в санатории отправят лечиться и отдыхать… Как в устах самого автора, объясняющего маленькому ленинградцу, в чём кошмар нацизма: “…И немецкие матери, как и все матери на свете, кормят своих детей не змеиным ядом и не слюной бешеного волка, а молоком. И дети их так же плачут, и так же смеются, и так же дрыгают голыми ножками, как и наши русские дети…” И лишь иногда интонации писателя, ставшего очевидцем и участником героической эпопеи, вырастают до торжественно-риторической тональности: “И всё-таки масштабы того, что происходит вокруг — масштабы гомерические, библейские”. Но — тут же, на той же странице — итоговая блокадная запись в совершенно иной, почти буднично-спокойной стилистике: “…объяснение нашей стойкости и нашего упорства заключается лишь в том, что — в большинстве своём — мы были русские люди, которые очень любили свой город и свою Советскую страну”.
Донельзя достоверны у Пантелеева эти простые русские люди — далеко не идеальные, куда там! Среди его героев — и бывшие воришки, и прочий “деклассированный элемент”, и даже у лучших из них — свои грехи и грешки. Но, говорю, потому-то и верится в истинность их образов, в реальность их судеб. Как, скажем, явственно понятна первопричина воинского мастерства героя из рассказа “Первый подвиг” — Героя с большой буквы: первый урок — тяжкое ранение — он получает не в открытом бою, а выслеживая диверсанта. До одури захотелось закурить молодому офицеру, вот и полетела вражья пуля “на дымок”… Но не сомневаешься и в том, что юный “щипач”-беспризорник, проявлявший чудеса изворотливости, чтобы утаить краденые золотые часы, постепенно “выпрямляется”, заботясь о товарищах по детскому дому (“Часы” — один из первых рассказов “шкидовца”), и сам начинает тяготиться своим грехом — и освобождается от него. Так и верится в то, что герои “Республики Шкид” (написанной совсем юным А. Еремеевым совместно с другим “шкидовцем” Г. Белых), отряхая с себя коросту “блатных” и полууголовных привычек и ухваток, дорастают до понимания классических шедевров литературы и искусства, до высокой поэзии. Так и с другими персонажами его повествований: читая их, причём, именно сегодня читая, в годину наших новых испытаний, особенно остро, всем существом своим ощущаешь, веришь: эти люди — да, простые “советские”, как они тогда звались — остались по природе, по душе своей русскими людьми. Способными на возвышение над своими земными слабостями. На подвиг. На самопожертвование. Ибо — под прессом “революционно-классовой морали” — оставались людьми любви и веры.
Таким оставался и сам Леонид Пантелеев… Ключевое слово, ключевое понятие здесь — вера. И сопутствующие ему, неразрывные с ним: любовь, надежда, мудрость духовная. И — милосердие, сострадательность. И жертвенность. Главные, извечные ценности русского православного человека… Теперь — главное. Настоящее искусство — любое, — слова, кисти, музыки ли искусство — всегда есть отрицание стандартно-усреднённых взглядов на жизнь и на мир. Подлинное талантливое творчество — всегда своего рода бунт (пусть даже без “взрывов”) против схем, против “общепринятых” и потому нередко обезличивающих канонов. Истинный художник ни в какие “рамки” не влезает, он и произведениями своими, и своим “творческим поведением” (термин М. Пришвина) утверждает жизнь, созидание и душу человеческую в их богатстве красок и многообразии форм…
Л.Пантелеев действительно был истинным сыном и гражданином страны Советов. Однако схема, определявшая понятие “советский писатель”, к нему не имеет никакого отношения.
А такая схема была — и есть! Ещё в давние годы её ввели в обиход ревнители “идейного благочестия” — а с разгаром “катастройки” её подняли на щит, переиначив на свой лад, различные окололитературные людишки (и не только молодые, но и из числа тех же бывших “идеологов”), открыто звавшие себя “могильщиками советской литературы”. Согласно сей схеме, её прежним и “обновлённо-либеральным” положениям, едва ли не всё, созданное в отечественной словесности после 1917 года, принадлежит перу “верных солдат партии”. Если “литературоведы в штатском” утверждали, что главная черта настоящего советского писателя — его коммунистическое мировоззрение, верность “линии ЦК” и, конечно же, атеистические убеждения, то их нынешние последователи, говоря о тех же качествах со знаком минус, клеймят литераторов эпохи соцреализма за отсутствие у них национально-культурной почвы, духовности в целом. По их мнению, в “тоталитарные” годы нельзя было ни писать, ни тем паче печатать хоть что-либо, напоминающее о христианских ценностях былой России…
Не будем касаться таких вершин и явлений, как “Тихий Дон” или постановки булгаковских “Дней Турбиных” на сцене МХАТа в 30-е годы — хотя они уже начисто опровергают лживость этой схемы.
Мы говорим о Леониде Пантелееве, чьи творения действительно считались классикой советской литературы, вошли в её золотой фонд: так вот, и они, и весь творческий путь их автора — самое красноречивое отрицание прежних и новых вульгарно-социологических канонов. Ибо они рождены душой писателя, сумевшего остаться русским человеком по сути. По той сути, где православные устои предков и святые заповеди остаются незыблемыми при любых обстоятельствах, социальных и личных.
Это, подчёркиваю, с особой остротой открывается нам заново в книгах Пантелеева, если мы читаем их “незашоренным” взглядом. Множество штрихов в его повествованиях свидетельствует о том, что в душах, казалось бы, сугубо советских людей, живших в действительно жёсткие тридцатые-сороковые годы, сохранились духовные ценности их дедов-прадедов. Чего стоит одна лишь зарисовка из блокадной дневниковой повести: в питерском храме дьякон читает записки прихожан “О здравии” воинов, у него слёзы на глазах — его сын тоже на фронте.
Но вот один из, по-моему, самых блистательных рассказов, созданных Пантелеевым в самом начале 50-х годов — и опубликованных тогда же, да! — в то сталинское время, — “У Щучьего озера”. Действие происходит под Ленинградом, на Карельском перешейке: до войны это была финская территория, где жили многие россияне, уехавшие туда после 17-го года. Автор-рассказчик видит, что могилка одной из дворянок-эмигранток заботливо обихожена русской пожилой крестьянкой. А рядом похоронен сын этой крестьянки, погибший ещё на финской войне. Средний — погиб в Померании, а с младшим она перебралась поближе к последнему покою старшего, вот и трудятся мать и сын в новом колхозе на освобождённой земле. И спрашивает автор эту женщину, обихаживающую не только могилку сына, но и дворянские усыпальницы: а что, если эти эмигранты были врагами? (Вопрос, конечно, в устах автора риторический, но в ту пору весьма реальный). И молвит русская крестьянка: “Нет, милый, ты меня не тревожь, не смущай. Неправильно, нехорошо этак-то говорить… Ведь мы с тобой люди русские… великодушные… Мы по ихним законам жить не должны…”
“По ихним” — по законам обезбоженности, позволявшим (и, как видим, позволяющим ныне) надругательства над прахом. “Великодушные” — великой души русские люди. Только такие — сохранившие в себе способность к самопожертвованию, к смертной битве “за други своя” — только они и смогли добыть победу в Великой Отечественной войне. Будь они иными, внутренне (да, внешне-то большинство было невоцерковлённым) обезбоженными — никакая “идеология” не помогла бы победить. Будь иным писатель Пантелеев — не смог бы он стать волшебником русского слова. Добрым волшебником для детей…
И как тут снова не вспомнить его дебют — “Республику Шкид”. Ведь и вправду — “как вы лодку назовёте, так она и поплывёт”. Все ли мы помним, что “Шкид” — это Школа имени Достоевского! Имени автора “Униженных и оскорблённых”. И, хотели того “революционеры от педагогики” или нет, но идеалы сострадания к людям, любви и милосердия — сущность творчества Достоевского — проникали в души, сердца и умы “шкидовцев”. А ведь многие из них и были именно униженными и оскорблёнными, обездоленными эпохой братоубийственных сотрясений.
Таким был и Алёша Еремеев — будущий писатель Пантелеев. Революция лишила его, купеческо-дворянского сына, не просто благополучия — но и детства вообще, обрекла его на беспризорничество, на путь к уголовщине. И однако именно вера, заложенная в него матерью, унаследованная генетически от поколений предков, не дала ему озлобиться и опуститься.
Став униженным и оскорблённым, он в годы скитаний и беспризорничества смог убедиться в том, сколько ещё осталось добрых и милосердных людей… Вспомним и главного наставника Школы имени Достоевского — “Викниксора”: ведь В.И. Сорока-Росинский был не просто замечательным воспитателем мальчишьей орды — он был подлинным просветителем, дружил и сотрудничал с лучшими литераторами дореволюционной эпохи (по свидетельствам современников, Блок завидовал его умению стихосложения, и лишь преданность просвещению “увела” этого незаурядного человека от художественного творчества). Мог ли такой наставник — пусть исподволь, без проповедничества — не вселять в своих воспитанников самые светлые и человечные идеалы… Будь иначе — не стал бы один из его питомцев писателем Леонидом Пантелеевым.
…Сейчас, в 2008 году, когда я пишу эти строки, у станций метро в больших городах и на вокзалах вновь, как после гражданской войны, как в годы разрухи — толпы беспризорников, стаи малолетних воришек. История повторяется… Если государство не займётся ими, у большинства из них путь один — в “зону”… Можно сколько угодно метать камни в “железного Феликса”, даже сбрасывать в порыве “р-революционного энтузиазма” памятник ему, — но где сегодня государственные деятели, которые позаботились бы об обездоленных детях? Где для них Школы имени Достоевского? Где их “Викниксоры”?..
Однако есть сегодня с нами книги Леонида Пантелеева. Они-то и напоминают нам о лучшем в нас самих. О том, что мы сами должны сделать.
…Я верю, верую, вижу: стоит и сегодня на посту часового в каком-нибудь парке маленький мальчик, который не может покинуть этот пост. Ибо дал честное слово не покидать его.
Будущее — за этим мальчиком. За читателем Леонида Пантелеева.