Николай Михайлович Ядринцев и его время. Окончание
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 3, 2008
Окончание. Начало см. “Сибирские огни” №№ 1-2, 2008
СВЕТ “ВОСТОЧНОГО ОБОЗРЕНИЯ” В ПЕТЕРБУРГЕ
Служба в Омске при генерал-губернаторе Западной Сибири Н.Г. Казнакове не была в тягость Н.М. Ядринцеву: он работал для родной Сибири и был востребован не как чиновник, а как публицист и ученый, исследующий вопросы жизни огромного края в интересах всей России. С отъездом в Петербург, по болезни, Казнакова, запросился со службы “на вольные хлеба” и Ядринцев. В январе 1881 года он выезжает с семьей в Петербург, подает в отставку, живет летом в Большом селе Рязанской губернии и погружается в работу. В “Записках Зап.-Сиб. отдела Географического общества” публикует отчет “Путешествие по Алтаю и посещение Катунских ледников”. Выступает в газетах “Неделя”, “Голос”, “Сибирская газета”, “Порядок”, в журналах “Вестник Европы”, “Русская мысль”, “Детское чтение”. Можно сказать, из Сибири вернулся новый Ядринцев — писатель-публицист, обогащенный жизненным опытом, исследователь, способный к самостоятельной деятельности, к серьезным обобщениям на стыке разных наук.
В беседе с коллегами в Обществе антропологов и этнографов он говорил о “трех китах”, пожиравших все жизненные силы Сибири. Это — штрафная колонизация, экономическое давление Центра на производительные силы и производственные возможности и, наконец, поголовное бегство сибирской интеллигенции в Европейскую Россию… Но Сибирь колоссально богата и она может сама создать университеты, гимназии, музеи, научные общества. И все это будет, когда мы, сибиряки, снимем загребистую лапу купеческой Москвы…
Это говорил человек, уже пострадавший за смелую пропаганду своих идей. В это время он усиленно работал над книгой “Сибирь как колония”, приуроченной к юбилею 300-летия присоединения к Российскому государству.
Предисловие к этой книге, написанное самим автором, являет собой пример честного, ответственного отношения писателя-публициста к делу, которое занимает его без остатка и которое — он это ясно сознавал — не сделает за него никто.
Вот эти слова:
“Касаясь современного положения Сибири, рядом с исследованиями, в своих текущих литературных работах мы должны были часто давать ответы на немолчные запросы жизни, поэтому тон нашего изложения не всегда является объективным и спокойным; но едва ли мы заслуживаем упрека в том, что приходя на зов жизни, мы стремились ответить на него всеми силами души и полагали здесь весь жар своего сердца. Принадлежа к поколению, стремившемуся сознательно отнестись к нуждам своей родины и быть ей полезным, мы старались внести посильную дань в изучение ее вопросов, веруя, что другие поколения, одушевленные тою же любовью, выполнят последующие задачи гораздо полнее и лучше нашего”.
1881—1882 гг. С.-Петербург
Немолчные запросы жизни… Не это ли настоящий побудительный мотив, главный “заказчик” для честного русского интеллигента-творца на все времена! У писателей-шестидесятников позапрошлого века идеи служения истине, своему несчастному народу стояли на переднем плане и ценились превыше всех богатств. Возникшее во второй половине века XX-го движение новых шестидесятников вдохновлялось иными помыслами, и следы творческой деятельности некоторых напоминают ржавые подтеки из прохудившихся труб. А начинали когда-то залихватскими декларациями типа:
Мы — шестидесятники,
Задиристо-здоровые,
В автомобилях гоночных
Рвемся на Парнас,
А там
Скрипят
Старые
Телеги…
Кто это написал, сейчас не вспомню, но вот было у них такое самомнение: обгоним, сметем, сходу займем сверкающие высоты, тогда нам сам черт не сват! Искали подходящий флаг, чтобы водрузить на самой верхотуре. Нашли, водрузили, ну и что? Тотчас зажглись новые звезды на поэтическом небосклоне, читатель в результате сильно поумнел, научился различать, где добро, а где зло, окреп душой, напитался передовыми идеями и сегодня “за знамя вольности и светлого труда готов идти хоть до Ла-Манша”? Нет, господа изощренцы, никто вас нигде не ждал, зря жгли горючее, только испортили атмосферу. Шестидесятники XX столетия, по крайней мере, те, кто не без гордости и спеси причислял себя к этому новомодному движению, оставили за собой духовную пустыню. Они своими истошными воплями о свободе самовыражения и общечеловеческих ценностях так много сделали для разрушения народной нравственности в собственной стране, что претендовать сегодня на звание русского интеллигента, не боясь греха, не смеют и не могут.
Полтора столетия тому назад Россия жила предчувствием скорого освобождения от деспотизма самодержавной власти, отмены крепостного рабства для крестьян, обновления всей жизни народа. Окружающая среда, бурные общественные завихрения эпохи, формировали внутренний мир художника.
Ты хочешь знать, что я читал?
Есть ода у Пушкина —
Названье ей
Свобода… —
признавался один из великих русских поэтов XIX века.
Николай Ядринцев в раннем возрасте уже был знаком с произведениями Герцена и Чернышевского, Тургенева и Белинского, читал Некрасова и Салтыкова-Щедрина; став сам литератором, писал о Гоголе и Достоевском, переписывался с В.Г. Короленко и Глебом Успенским, лично общался с литературным критиком, публицистом, социологом, идеологом народничества Н.К. Михайловским и поэтом, писателем, петрашевцем А.Н. Плещеевым, сотрудничал с редакторами и издателями В.С. Курочкиным и Г.З. Елисеевым…
Интересный эпизод приводит Ядринцев в своей статье “Достоевский в Сибири”:
“Он помнил всегда своих героев. Когда я в 1876 году имел случай познакомиться с Федором Михайловичем Достоевским в Петербурге и сообщил, что я видел его прежнюю тюрьму, он, внезапно погруженный в воспоминания, спросил: “Ну, а где же теперь они-то, что сидели там?” (он разумел каторжных). Что мне было сказать? Прошло двадцать лет. Где эти люди, — понятно. Они погибли под плетьми и шпицрутенами, пропали в бегах, умерли в тюрьмах. Это был жребий прежних каторжных. “Да, ведь их не может существовать уже, — спохватился Федор Михайлович. Но я понял, что он внутренне был связан с их жизнью и судьбою.
Когда в 1861 году, в лучшую пору оживления русского общества, Ф.М. Достоевский прочел отрывок из “Записок из Мертвого дома”, с ним сделалось дурно: так были живы впечатления. Да, кто раз побывал в этом мире, в этих преисподних, кто видел здесь страшные отверженные лица, тот никогда не забудет их… Жизнь Достоевского как художника несчастия была часто переживанием этих драм. Болезненная, исстрадавшаяся личным горем натура продолжает жить чужим горем, этот процесс отразился в последующем творчестве.
Люди, воспитавшие в себе чувство жалости и сострадания к самым последним, отверженным существам, проходят школу высшего гуманизма. Чувства эти окрашивают весь фон их жизни и переносятся на все слои общества. Недаром пережившие сами несчастие и тюрьму были лучшими друзьям бедного народа и заключенных”.
Читая эти строки, относящиеся к биографии и творчеству русского гения, трудно отделаться от впечатления, что Ядринцев здесь пишет и о себе, о своем понимании гуманистического характера деятельности всякого художника, проникнувшегося страданиями и чаяниями бедных людей, “Униженных и оскорбленных” по Достоевскому.
Николай Михайлович Ядринцев открыто называл себя последователем Ф.М. Достоевского в литературе в области исследования, собратом по духу и судьбе и мог живее, чем кто-либо представить себе процесс душевных волнений, мук заживо погребенного. И вполне закономерно, что, попав девять лет спустя в ту же Омскую крепость (хотя тюрьма за эти годы претерпела некоторую перестройку) заключенный “сибирский сепаратист” взял за отправную точку в своих исследованиях, составивших потом книгу “Русская община в тюрьме и ссылке”, известные “Записки из Мертвого дома” Ф.М. Достоевского. Он так же, как Достоевский, “питал нежное чувство жалости к крестьянству, он уважал в нем благородную душу, видел в нем залоги будущего богатого развития. Задавленные, обиженные, угнетенные, они вызывают его симпатию, и вот эти-то чувства и приковывают к нему более всего почитателей… Чутким сердцем честные люди из русского народа ожидают лучшего, благословенного времени.
“Да пронесется тихий ангел над русской землею и опустится огненный меч мести!”
С отменой крепостного права в России ускоренными темпами развивается капитализм. Освобождение крестьян, вызвавшее поначалу всеобщее ликование интеллигенции, вскоре сменяется критическими настроениями. Этот новый взгляд на положение крестьянства, освобождаемого “без земли” выразил в своей “Элегии”
(1873 г.) Н.А. Некрасов:
Пускай нам говорит изменчивая мода,
Что тема старая “страдания народа”
И что поэзия забыть ее должна —
Не верьте, юноши, не стареет она
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я лиру посвятил народу своему.
Быть может, я умру неведомый ему,
Но я ему служил — и сердцем я спокоен…
Пускай наносит вред врагу не каждый воин,
Но каждый в бой иди! А бой решит судьба…
Я видел красный день: в России нет раба!
И слезы сладкие я пролил в умиленьи…
“Довольно ликовать в наивном увлеченьи, —
шепнула муза мне.— Пора идти вперед:
Народ освобожден, но счастлив ли народ?..”
Работая над книгой “Сибирь как колония”, Ядринцев был уже внутренне готов к неприятию нового хозяина России — капиталиста, буржуя, потому говорил правду о грозящей народу опасности впасть в порабощение, может быть, худшее, чем помещичья кабала. Пример Северной Америки и Сибири доказывает, утверждал он, что одно богатство не может создать настоящее человеческое общество, его нужно цементировать учреждениями, которые бы воспитали в нем человечность…
Страшно за общество, в котором маклаковщина хочет обратиться в народную теорию, хочет залечь основанием жизни…
Хочется объяснить тем, кто не знал или забыл значение слово маклак. В Толковом словаре русского языка (академическое издание) маклаком (с пометой устар.) называют посредника при мелких торговых сделках; маклера. В просторечии маклак тот, кто наживается, перепродавая что-либо, спекулянт. Согласно словарю Владимира Ивановича Даля маклачить значит в самом низшем смысле этого слова “сводить продавца с покупателем за магарычи и плутовать присем на все лады”. Само слово маклак окружено богатым рядом синонимов: сводчик, маяк, прах, прасол, кулак, барышник, перекупщик, базарный плут…
В сравнительно недавние годы, при советской власти, слово маклак понемногу стало забываться, зато широкую известность получило слово спекулянт, слово бранное и с уголовным оттенком: за спекуляцию по закону полагалось наказание. Теперь все многообразие корыстных преступлений, все виды плутовства, обмана, мошенничества “крышуются” одним словом — бизнес. Не успел народ одуматься, как в основание его жизни ловкие руки жуликов подсунули ту самую теорию, которая казалась опасной и страшной для общества еще 150 лет тому назад. Русская литература по природе своей антибуржуазна, XIX век доказал это со всей определенностью. Николай Михайлович Ядринцев принадлежал к некрасовскому направлению, его любимым писателем был М.Е. Салтыков-Щедрин, среди его сотрудников и друзей были сплошь люди передовых взглядов, участники революционных кружков и движений, политические ссыльные и бывшие каторжане.
Книга “Сибирь как колония” — это прежде всего история края, различные этапы и эпизоды его освоения, написанные умелой и любящей рукой. Особое доверие, как источник, здесь вызывает “Историческое обозрение Сибири” Петра Андреевича Словцова, — основоположника историографии Сибири. Ядринцев отдает должное народному труду, подчеркивает роль масс в колонизации Сибири: “одной административной самоуверенности не дано творить жизнь и культуру… Что в 80 с небольшим лет будет завоевана и укреплена целая часть света, как Северная Азия, территория, превосходящая Римскую империю, не решится предсказать ни Цезарь, ни Наполеон, народ же совершает это, не имея даже полководца во главе”, — пишет сибирский публицист Н.М. Ядринцев. Он постоянно ратует за свободную колонизацию Сибири, отвечающую потребностям, прежде всего крестьянского населения малоземельных губерний Европейской России. “Наш народ, ища лучших и более просторных мест, при своем экстенсивном хозяйстве, в переселениях всегда находил способ поднять свое экономическое благосостояние”. И вот формула, которой Ядринцев руководствовался в своих исследованиях по переселенческому вопросу в России: “Эмиграция будет продолжаться до тех пор, пока на местах заселяемых условия жизни будут выгоднее, нежели на местах покидаемых”. При таком трезвом, прагматическом подходе к проблемам заселения пустующих земель на востоке страны вопрос о принудительной ссылке в благодатные края даже не возникает. Надо лишь доказать колонистам, что на новых землях можно устроиться не хуже, а лучше, чем на старых. О чем размышляли в думах своих восставшие против царских утеснений русские крестьяне, инородцы, недовольные своим положением казаки-пугачевцы:
…если б
Наши избы были на колесах,
Мы впрягли в них своих коней
И гужом с солончаковых плесов
Потянулись в золото степей.
Наши б кони, длинно выгнув шеи,
Стадом черных лебедей
По водам ржи
Понесли нас, буйно хорошея,
В новый край, чтоб новой жизнью жить.
Сергей Есенин. Пугачев.
Ключевая строчка здесь “В новый край, чтоб новой жизнью жить”! Это стремление было так велико, а помещичий гнет так нестерпим, что смелые люди из крестьянского сословия нередко пускались в неведомый путь на свой страх и риск, ибо расходы по переселению превосходят сумму всего проданного крестьянского имущества. В эпоху крепостного права русский крестьянин записывался то в дезертиры, то в бродяги, чтобы быть сосланным в Сибирь. Знаменитый путешественник Николай Михайлович Пржевальский, посетив впервые “блуждающее” озеро Лобнор в Центральной Азии (Западный Китай), узнал, что здесь были и прожили зиму русские раскольники-переселенцы. Известен случай с пограничным начальником, когда он, объезжая границы, узнал, что казаки ведут споры с мужиками.
— Да какие же здесь мужики? — спрашивает изумленный начальник. Отправившись в экспедицию, он увидел в неприступных горах выросшую самовольно русскую деревню. — Кто вы такие?
— Мы российские!
— Кто вам дозволил здесь поселиться и как вы смели?
— Мы не на твоей земле живем, — отвечали переселенцы… — Мы киргизскому султану, что в Китае живет, другой год дань за землю платим, — отвечали наивные русские колонисты, вообразившие, что они находятся в китайских пределах, — на самом деле, они были еще в пределах России, хотя в такой местности, которую знали плохо и русские. Последнее обстоятельство не помешало, однако, российским чиновникам обложить данью вновь обретенных подданных империи. Так образовалась категория “двоеданцев”, поскольку и киргизский султан от своей доли в грабеже “спорного” русского населения не отказался.
В книге Ядринцева немало подобных эпизодов, характеризующих как неуемную силу духа переселенцев, так и отсутствие какой-либо концепции правящих кругов относительно стихийной, народной колонизации Сибири, кроме карательных мер против тех элементов российского общества, от которых следовало бы избавиться. Ратуя за свободное переселение, Ядринцев имел в виду живую и действенную политику метрополии не только в удержании вновь обретенных территорий за Россией, но именно колонизацию, то есть заселение трудоспособным народом, научное и хозяйственное освоение земель, лесов и вод, природных богатств края, обживание Сибири. Этот процесс требовал, конечно, огромных средств, которых у бедняков не было, потому переселенческое дело должно было стать делом государственным. Однако первый царский закон, разрешающий переселение крестьян в Сибирь, с выдачей им путевых пособий и ссуд на заведение хозяйства, был обнародован лишь в 1889 году, при этом получение разрешительных документов обставлялось частоколом бюрократических рогаток, преодолеть которые мало кому удавалось. Помещики-землевладельцы стремились удержать около своих поместий побольше маломощных крестьян-арендаторов, чтобы иметь дешевые рабочие руки. Так, по статистике, в 1894 году среди прибывших в Сибирь было 78 процентов самовольных переселенцев. Обычно проданного крестьянского имущества таким “самоходам” хватало только на дорогу до Урала, дальше шли “в кусочки”, то есть питались подаянием.
Ядринцев был противником уголовной ссылки в Сибирь, но видел положительное в многолетнем смешении разнородных течений трудового населения:
“Эта вечная этнологическая борьба, эти слияния противоположнейших элементов русской жизни в новой обширной стране в одно целое, это вечное претворение и наращение представляет гигантскую работу народного творчества в обширной колонии, придающее сибирской жизни нечто созидающее и подготовляющее для будущего”.
Николай Михайлович живо интересовался постановкой переселенческого дела в других странах; там колонии часто называют заморскими владениями метрополий, преимущественно морских держав. Наиболее ярким примером успешной колонизации целого материка казалась история Северо-Американских Соединенных штатов. Спустя почти 40 лет после завоевания Сибири Ермаком, именно в 1620-м году, на корабле “Мейфлауэр” (“Майский цветок”) группа английских переселенцев-пуритан прибыла в Северную Америку и основала поселение Новый Плимут, положившее начало колониям Новой Англии. В Сибири к этому времени уже стояли города Тобольск (1587 г.), Тара (1594 г.), Тюмень (первый русский город в Сибири — 1580), Томск (1604 г.), Енисейск (1619 г.), и несравненная Златокипящая Мангазея (1601 г.) на северной реке Таз, и Сургут (1593 г.) в среднем течении Оби…
Ядринцев побывает в США в 1893 году, по случаю открытия Всемирной выставки в Чикаго, получит массу впечатлений, соберет огромный материал для размышлений и сравнений, как это он делал всегда, побывав на чужбине. Например, “Письма сибиряка из Европы” составлены из отдельных красочных рассказов, живописующих характер и окрестности двух рек — “Рейн и Иртыш”:
“Сопоставив эти две реки, я не мог, конечно, не поразиться их контрастами. Обе они живописны, обе могучи; прорывая горы, та и другая текут в благодатных местах и, тем не менее, одна представляет изящную, культурную, изукрашенную красавицу, другая необузданна, капризна, как дикарка, хотя не лишена своей дикой прелести. Закипит ли когда жизнь в наших пустынях, думалось мне, прорежут ли когда тоннели Нарымский хребет и Алтай, выдвинутся ли если не виллы, то чистые домики переселенцев-крестьян, зазвучит ли веселая и счастливая песня здесь, как на Рейне, вместо предсмертного крика пловцов, восстанут ли поэтические предания, явится ли поэт воплотить их, как в Германии, выйдет ли из бухтарминских вод наша Лорелея”.
И так всюду, где ступила нога сибиряка, ему видится милая родина, ее дикие еще красоты, не оживленные присутствием человека, не облагороженные его трудами, но в этих сибирских пустынях угадываются черты необыкновенной, мрачноватой, но притягивающей к себе природы:
“Вот мы в Швейцарии, поезд мчится среди ущелий, нас окружают склоны гор с спускающимися лесами, точь-в-точь Кузнецкая чернь, только породы деревьев другие… Мне показалось, что и эту синеющую горную даль, и ущелья, и камни, и утесы эти где-то я видел. Вон там, где вьется тропинка среди темного леса, что-то мелькает: не черневой ли это татарин пробирается на коне, скользя по камням? Мелькнула горная речка. Не Улала ли, или Найма шумит это, прыгая по камням? Эти синеющие горы напомнили мне Улалу и первые виды предгорий близ Чергачака! На меня пахнуло старым знакомым горным воздухом. Неужели я опять там?!”
Швейцарские виды воскрешают в памяти Ядринцева далекие и опасные путешествия по нехоженым тропам Алтая, и он сравнивает, сравнивает.
“Мы минуем мирные долины, поля, заселенные города, расположившиеся в долинах рек и на красивых террасах…
В Берне я посетил два музея, археологический и естественноисторический; оба музея составляют гордость Швейцарии… В этнографическом отделении я увидел массу предметов и всевозможных редкостей, начиная с плаща австралийского короля, доставленного Куком… и кончая русской деревянной чашкой, приобретенной у самоедов. Швейцарцы свезли эти вещи с разных концов света… Я вспомнил наш Минусинский музей и ту кропотливую работу по собиранию этнографических и археологических редкостей, которая идет здесь. Я желал, чтобы так же росли наши маленькие музеи и каждый из наших земляков, где бы он ни находился, не забывал послать подарок своей родине”…
Женевское озеро и алтайские озера…
Он был необыкновенный путешественник. Находясь вдали от родины, он не просто тосковал по ней, но ревниво и пристрастно присматривался к чужой стране, свою Сибирь считал лучшей почвой для произрастания российского богатырского духа.
Но он же в великолепном поэтическом рассказе “Женевское озеро и алтайские озера” посвящает лучшие, возвышенные строки всемирно известным красотам Швейцарии, сравнивая их с дикой роскошью алтайской природы, с высокогорным Телецким озером, не отдавая явного предпочтения ни благоустроенной альпийской стране, где так любят путешествовать изнеженные европейцы, ни богатой разнообразием ландшафтов Сибири — ничто не вызывает у Ядринцева ни белой, ни черной зависти. Только открытое восхищение всем, что достойно восхищения в чужой стране, и подспудная мысль: а разве наши горы, наши озера, наши реки, наши бескрайние леса и степи менее прекрасны, менее величественны, если их заселить трудолюбивыми людьми, облагородить умными делами, толковыми проектами? Истинный патриот России едет за границу не за тем, чтобы приискать себе хорошее местечко, где жить удобнее и легче; он смотрит и понимает, что все здесь чужое, но есть такое, что стоит перенять и применить у себя на родине, сделав по возможности жизнь земляков умнее и богаче — материально и духовно.
Сибирь страна бывалых людей. Сибирский крестьянин хаживал обозами от Иркутска до Москвы. Это так, но, с другой стороны, нигде чиновник не пользуется такой властью, как в Сибири. Во времена Ядринцева Сибирь слыла страной челобитчиков и истцов, по-другому, ябедников. “Это сопоставление высшей правды местному произволу и до сих пор живет в массе населения… Единственный способ защиты от притеснений местной власти — подкуп”. Когда это написано? И устарело ли?
Книга Н.М. Ядринцева многопланова, автор ведь задался целью честно отвечать “на немолчные запросы жизни”, поэтому здесь можно найти размышления на социально-экономические темы Сибири, глубокие экскурсы в историю края, делаются попытки обрисовать этнографический тип сибиряка-старожила, его особенности, обычаи и привычки, процесс добровольного “осибирячивания” новоселов. Во всяком случае “некоторая самоуверенность, гордость и сознание особенностей своего областного типа и до сих пор господствует в коренном русском населении. Так все старожилы новых переселенцев называют “российскими”. Добавим, гордое слово сибиряк сохраняет свою самоценность и в XXI веке. С таким людским материалом, считал Ядринцев, Сибирь выстоит в любых испытаниях, ей самой судьбою начертано быть любимой дочерью, надеждой и опорой матушки-России, она лишь ждет своей доли доброты и справедливости.
Возвращение в Петербург стало для Николая Михайловича Ядринцева началом самого плодотворного периода его деятельности как писателя-публициста, собирателя патриотических сил сибирской молодежи, готовой поработать на благо своей неласковой родины. В начале 1882 года в Петербурге выходит книга Н.М. Ядринцева “Сибирь как колония”. Одновременно Ядринцев усиленно хлопочет о периодическом сибирском издании. Создание литературного журнала для Сибири было его мечтой, когда он, не закончив полного курса гимназии, выехал с матерью из Томска — поступать вольнослушателем в столичный университет. Ему в том году исполнялось 18 лет. Было всякое в его молодой жизни, в том числе тюрьма и ссылка, и вот, наконец, к 40 годам сбывается мечта юности: 1 апреля 1882 года в Петербурге выходит в свет первый номер газеты “Восточное обозрение”. В течение года Ядринцев публикует в своей газете передовицы, статьи, очерки, фельетоны, стихи. А в октябре того же года газета “Восточное обозрение” получает первое предостережение министра внутренних дел за тенденциозность и беспрерывные нападки на сибирскую администрацию.
В течение следующих полутора лет цензура не тревожила “Восточное обозрение”, за этот промежуток времени прошли многочисленные выступления Н.М. Ядринцева как в самой газете (“Жизнь и труды А.П. Щапова”, “Сибирские литературные воспоминания” и др.), так и в журнале “Русская мысль” — “Инородцы в Сибири и их вымирание”, в “Трудах археологического общества” — “Описание сибирских курганов и древностей”, “Путешествие по Западной Сибири и Алтаю в 1878 и 1880 гг.”.
В июне 1884 года последовало второе предупреждение министра внутренних дел газете “Восточное обозрение” за стремление “ослабить в населении авторитет властей”.
По обычаю тех лет, следующее, третье, предупреждение должно было означать закрытие газеты. Но никакие угрозы не могли остановить перо Ядринцева. В том же году в книге “Живописная Россия” публикуется его статья “Западно-Сибирская низменность”, отдельной брошюрой издается доклад Ядринцева по случаю торжества 300-летия Сибири — Культурное и промышленное состояние Сибири”, в журнале “Исторический вестник” — “История музыкальной идеи у первобытных племен”, многочисленные выступления в газете “Восточное обозрение”. Казалось, Николай Михайлович так хорошо, так подробно изучил свой край, что может с легкостью поднять любую сибирскую тему, подтверждающую мысль о том, что трудно сказать, кем не был Ядринцев для Сибири. Но его ревнивая любовь к родине только распаляла жадность познания и неуемное желание сказать еще что-то новое о ней, что-то заветное, чего не скажет никто другой.
В “Восточном обозрении”, признанном лучшим из провинциальных изданий 80-х годов в России, становилось тесно для литературы, и Н.М. Ядринцев начинает выпускать в виде приложения к газете “Литературный сборник”, в котором выступает и как редактор, и как автор статей “Начало оседлости. Исследование по истории культур угро-алтайских племен”, “Начало печати в Сибири”, “Древние памятники и письмена Сибири”, окончание повести “На чужой стороне”. В августе-сентябре совершает поездку в Швейцарию на лечение. В “Восточном обозрении”, в шести номерах, печатаются его “Письма сибиряка из Европы”. В своем жанре продолжает творить и министерство внутренних дел: 19 сентября 1885 года из недр его выходит третье предупреждение за то, что газета “Восточное обозрение” старается “по-прежнему изображать в крайне неблаговидном свете деятельность сибирской администрации”. Зато из Москвы от группы студентов-сибиряков Ядринцеву приходит благодарность “за многолетнюю литературную деятельность” и приглашение на встречу с земляками в первопрестольной.
Сибиряки всерьез подумывают о спасении “Восточного обозрения” путем переноса издания в один из сибирских городов. Все понимают, что, издаваясь в Петербурге, газета пользуется вниманием столичных критиков, в то же время легче находит путь к читателю, в том числе сибирскому. Вокруг “Восточного обозрения” естественным образом сплачивается устойчивая группа приверженцев, состоящая из молодых сибиряков, обучающихся в Петербургском университете, некоторых представителей интеллигенции. Газета “Восточное обозрение”, которую издавал Н.М. Ядринцев с 1882 по 1887 год, выходила один раз в неделю, именно по четвергам, поэтому этот день Николай Михайлович и его редакционные помощники посвящали отдыху. Каждый сибиряк, имевший умственные интересы и желание попасть в интеллигентное общество, мог быть уверен, что ядринцевская квартира будет для него открыта и вечером в четверг он, помимо радушных хозяев, встретит там и учащуюся молодежь обоего пола, и некоторых известных литераторов, ученых и общественных деятелей. Живые воспоминания о “Ядринцевских четвергах” украшают страницы “Литературного наследства Сибири”. Либеральный общественный деятель, экономист и публицист Ал. Головачев так описывал эти “Четверги” в газете “Сибирская жизнь” за 1902 год:
“Мне приходилось бывать на ядринцевских четвергах зимою 1885-1885 и зимою 1886-1887 года, когда Ядринцевы жили на Кавалергардской улице…
Сезон четвергов начинался ежегодно в октябре и кончался в марте или апреле, т.е. совпадал с учебным временем, что и понятно, так как главный контингент посетителей состоял из учащейся молодежи, которая весною разъезжалась из Петербурга, а осенью опять собиралась.
Петербургский деловой день кончается поздно, и поэтому гости к Ядринцевым начинали собираться не ранее 9 часов, а некоторые, как, например, профессор-историк, редактор журнала “Голос минувшего” Василий Иванович Семевский, являлись иногда к 12 часам ночи. К 10 часам в большой комнате, служившей Ядринцевым и приемной столовой, подавался самовар и устраивался чай, к которому приносились булки, сыр и масло. Для желающих бывали и конфеты. Ни вин, ни закусок не бывало — собирались у Ядринцевых не для еды, как на некоторых журфиксах, а для беседы, ища духовной пищи, духовного общения.
В этой же комнате, на преддиванном столе лежало несколько свежих номеров “Восточного обозрения”. Желающие могли читать и толковать по поводу разных сибирских вопросов, трактуемых газетой. Чуть не в каждом номере была передовица самого Николая Михайловича, написанная живо, интересно, с публицистическим жаром. И его же фельетон на какую-нибудь сибирскую общую или местную злобу дня.
У Ядринцева был выдающийся публицистический талант, его деятельный, живой мозг не знал отдыха, и тот жар, который пылал в нем, он умел передать своей литературной работе и читателю.
Ядринцев к газетному труду относился не как ремесленник, а как самый идеальный, убежденный в святости своего дела учитель.
Некоторые фельетоны его можно назвать образцами литературы этого рода, как, например, фельетоны о сибирских кулаках…
На четверги собиралось обыкновенно человек до 30 и 40.
Преобладала, конечно, сибирская учащаяся молодежь. Тут были бестужевки, педагогички, фельдшерицы, технологи, студенты университета, лесники (студенты лесного института) и проч., приходилось встречать даже студентов духовной академии. Кроме учащейся молодежи, бывали и уже кончившие курс, и уже поступившие на службу в России или в Сибири и приехавшие в Петербург в отпуск. Из бывших тогда на четвергах ученых и литераторов припоминаю Семевского, Оболенского, Острогорского, Введенского, Мамина-Сибиряка, Лесевича, Потаниных, Радлова, Певцова, Скабичевского.
В числе ядринцевских гостей нередко можно было встретить также разных лиц, известных своей просветительской общественной деятельностью, друзей науки и молодежи, как, например, И.М. и А.М. Сибиряковых, Дойхмана, Кононовича, Пантелеева, Павлинова и др.
Бывали иногда на четвергах и путешественники, едущие в Сибирь или возвращающиеся оттуда, как, например, Д. Кеннан, или интересующиеся изучением Сибири едущие туда чиновники, как Кауфман, Осипов, составившие себе трудами по Сибири литературное имя.
Сам Николай Михайлович бывал на четвергах почти всегда оживлен. Он успевал шутить, каламбурить, поучать молодежь и вести ученые дебаты и беседы с более солидными и пожилыми гостями. Жена Николая Михайловича Аделаида Федоровна, урожденная Баркова, успевала и угощать чаем, и беседовать о теоретических вопросах, и обсуждать практические дела по устройству сибирских вечеров в пользу общества вспомоществования учащимся в Петербурге сибирякам, в котором она принимала самое деятельное участие.
Аделаида Федоровна своей простотой, искренностью и готовностью помочь словом и делом умела привлечь каждого, ободрить и, так сказать, поднять до себя. Ей нередко приходилось быть, можно сказать, духовником, которому поведывались и молодые радости и горести. Она обладала тихой обаятельной натурой и такой способностью понять психологическое состояние, что с первого же знакомства с нею казалось, что это близкий, родной человек и старый друг.
На ядринцевских четвергах не скучали, и занимать гостей не приходилось. Сама собой создавалась особая психическая атмосфера, втягивавшая в свои интересы каждого посетителя. Публика разбивалась на группы и кружки разной величины, где велся обмен мнений.
Нередко Н.М. Ядринцев рассказывал что-нибудь о своих поездках по Сибири и загранице, где он был летом в 1885 году. Рассказывал он живо, образно и всегда стоя, речь его лилась свободно, видно было, что он снова переживает свои впечатления. Николай Михайлович горячо любил Сибирь и верил в ее светлое будущее… Всякое отрадное проявление в сибирской общественной жизни доставляло ему живейшую радость, и, отмечая это явление, он иногда слишком увлекался.
И наоборот, проявления застоя и инертности наводили на него подчас глубокую тоску. У Николая Михайловича, как у нервного и впечатлительного писателя, иногда возникали мучительные вопросы, не исполняет ли он в своей литературной деятельности Сизифову, бесполезную в общественном смысле и тяжелую лично для него, работу; народилась ли в Сибири та общественная более или менее значительная группа читателей, для которых стоит писать, которые подадут писателю дружескую руку и скажут ему: “Мы слушаем тебя, мы твои единомышленники”.
Иногда Николай Михайлович получал сочувственные письма, а иногда бранные, наполненные угрозами. Первые его трогали, а последние нисколько не устрашали, а, напротив, порой приводили в восторг. Он показывал их молодым и пожилым друзьям, говоря, что газетному работнику нельзя обойтись без врагов, что самый факт их появления свидетельствует, что болото волнуется, что, значит, литературное слово не идет в пустое пространство, что оно волнует разных мракобесов, помпадуров и эксплуататоров, что под влиянием его разные гады шевелятся и лишаются вожделенного покоя.
Известно, что Николай Михайлович не раз был привлекаем к суду разными господами, недовольными разоблачением их темных дел и ядринцевским сарказмом. В таких случаях Ядринцев обыкновенно защищался на суде сам, и притом очень успешно, принимая во внимание то стесненное положение, в которое поставлен законом литературный работник.
Ядринцевские литературные процессы, конечно, бывали предметом бесед и на литературных четвергах…
Ядринцевы любили сибирскую учащуюся молодежь, сознавая, что она идет им на смену, что из нее выйдут те общественные деятели на разных поприщах, в которых так нуждается далекая Сибирь.
Николай Михайлович был убежден, что сибиряк по рождению скорее, чем кто-либо другой, может явиться местным культурным деятелем, слившимся прочно с интересами сибирской жизни… Ядринцев иронически относился к большинству едущих в Сибирь чиновников — российских уроженцев, говоря, что у них есть свои родные места, нуждающиеся в родных культурных силах, что Сибирь их прельщает прогонами, подъемными и разными служебными преимуществами… Эти чуждые люди очень часто, не успев ухать в Сибирь, уже мечтают о возвращении, что на службу в Сибири они смотрят как на временную, хотя и добровольную, выгодную в материальном отношении, но все-таки ссылку. Таких лиц он называл “навозными”, т.е. навезенными, а не приехавшими.
Не ко всем, однако, чужим людям, попавшим в Сибирь, относился так Ядринцев. Он отдавал полную дань уважения тем, которых привлекал или научный интерес или желание внести свет в сибирское темное царство, равно как и тем, которые попали в Сибирь по воле рока, по независящим от них обстоятельствам, и которые отдавали свои знания и силы изучению Сибири и культурной в ней деятельности, хотя и заключенной в крайне узкие рамки независимо от их воли. В числе сотрудников “Восточного обозрения” тогда немало состояло таких людей. Ядринцев ясно сознавал всю их культурную роль в Сибири.
Эти взгляды свои Николай Михайлович высказывал на четвергах и горячо желал, чтобы ими прониклась учащаяся молодежь. Он желал возбудить среди этой молодежи любовь к Сибири, к изучению ее и искренне радовался, когда встречал осуществление этой мечты… Я знаю несколько сибиряков, получивших в “Восточном обозрении”, так сказать, литературное крещение. Если из сибирской молодежи не вышло на смену Ядринцева ни одного более или менее значительного писателя-публициста, то это уже не зависело от Николая Михайловича. Мало одного желания, нужно иметь особую духовную организацию, особый дар. Таких людей, как Ядринцев, немного, и неудивительно, что они даже в писательской среде стоят на отдельных пьедесталах — много выше общего уровня…
Ядринцевские четверги были… умственной лабораторией, где формировались идеалы и программы будущих деятелей сибирской и отчасти российской жизни, эти четверги могли оказать на посещавших их одно только благотворное влияние, заставляя работать мысль и проверять устойчивость и обоснованность своего миросозерцания.
Я уверен, что тот, кто бывал на ядринцевских четвергах, вспомнит с теплым чувством тот период своей жизни, когда идейные запросы были в числе первых и самых важных, когда наши мысли и чувства были чисты, как только выпавший снег”…
Отзыв о ядринцевских четвергах мы находим в воспоминаниях известного сибирского доктора и активного деятеля областнического движения В.М. Крутовского:
“Я познакомился с Николаем Михайловичем в Петербурге в зиму 1884-1885 годов. В это время он издавал “Восточное обозрение”, которое имело значительный успех в Сибири и России. Его редакция была салоном для всех сибиряков, а его четверги собирали сибирскую молодежь, сибирских администраторов, их посещали несколько известных ученых и литераторов, и, наконец, каждый сибиряк, приехавший из Сибири, считал для себя священным долгом побывать у Ядринцева и посетить его четверги.
Николай Михайлович был в это время в апогее своей известности, своей бурной общественной и литературной деятельности. С “Восточным обозрением” считались сибирские помпадуры, и генерал-губернаторы, и назначенные в Сибирь новые администраторы считали своей обязанностью перед отъездом в Сибирь явиться с визитом к Ядринцеву наравне с подобными же визитами, делаемыми разным министрам. В это время Николай Михайлович вел удивительно кипучую, энергичную деятельность. Он очень много писал, вел организацию сибиряков в Петрограде, был крайне интересен, общителен, остроумен и являлся вполне душою сибирской колонии в Петрограде. Его милейшая, умная и привлекательная супруга Аделаида Федоровна вполне дополняла собой супруга. И поэтому их уголок на Песках каждый четверг привлекал к себе и малого и старого и давал радушный приют всем сибирякам, оторванным здесь далеко от родины.
Сибирская колония здесь, на четвергах Ядринцевых, жила сибирскими интересами, получала новости из Сибири, укрепляла в себе любовь к родине, проникалась мыслью не оставлять ее, а работать в Сибири и для Сибири…
Украшением четвергов на Песках был также почтенный Г.Н. Потанин, неизменно посещавший их, когда бывал в Петрограде. Он обыкновенно занимал какой-нибудь уголок кабинета или столовой и был окружен многочисленными поклонниками и поклонницами, и часто Николай Михайлович, отчаявшись втянуть эту обособленную группу в сферу общей беседы, махал на нее руками и восклицал с комическим пафосом:
— Ах, уж эта мне Монголия!
Помню, я в эту же зиму принял участие в “Восточном обозрении”. Давал туда какие-то заметки, немного работал в конторе и помогал заведующей конторой сибирячке Р.П. Ивановой. Здесь на повседневной работе пришлось убедиться и в необычайной трудоспособности Николая Михайловича, в его поразительной памяти и удивительном знании Сибири и сибирских деятелей, в его необычайной способности ориентироваться в быстро меняющейся обстановке”.
Жизнь готовила Ядринцеву новые открытия и новые испытания.
ПОСЛЕДНИЕ ПУТЕШЕСТВИЯ
1888 год можно было бы назвать годом возвращения “Восточного обозрения”, а с ним вместе и Николая Михайловича на родину, в Сибирь, поскольку в январе вышел первый номер газеты, переведенной из Петербурга в Иркутск. Мысль перенести издание в Сибирь явилась среди лиц, близко стоящих около Николая Михайловича, и он сам, в конце концов, стал ее разделять.
“Мы избрали Восточную Сибирь, — писал он, — и город Иркутск резиденцией редакции потому, что в нем всегда более живо бьется пульс общественной жизни, что самое общество здесь более чутко к общественным вопросам. Умственная жизнь Восточной Сибири давала себя знать и проявляла себя со времени Сперанского”.
Жизнь показала, что перенесение газеты в Сибирь и особенно в Иркутск было неудачным маневром, — считал тот же В.М. Крутовский. — Ядринцев поехал в Иркутск один, оставив семью в Петрограде, Он здесь далеко не нашел того, что ожидал, он не нашел поддержки газете, не сумел сплотить около издания крепкий спаянный кружок и даже, наоборот, встретил только критику, кривотолки и недоброжелательство.
В это время в Иркутске работал кружок статистиков с Астыревым во главе. Кружок этот имел большое тогда влияние на местное интеллигентное общество и встретил крайне враждебно Ядринцева как заядлого сибирского областника-патриота. Кружок не разделял областнических тенденций Николая Михайловича — все это были ярые централисты, все это были наезжие люди из России, которые смотрели на Сибирь совершенно с иной точки зрения. Кружок Астырева повел горячую кампанию против Ядринцева.
Николай Михайлович в Иркутске оказался вполне одиноким.
Тяжелейший удар судьба нанесла ему летом того же 1888 года: 17 июля умерла Аделаида Федоровна…
22 июля был открыт первый в Сибири Томский университет. Так сбылась мечта всей жизни Ядринцева, он должен был проявить радость по этому случаю, и газета вышла с его воспоминаниями из истории борьбы за Сибирский университет “Светлые минуты”, здесь же был помещен портрет покойной Аделаиды Федоровны в траурной рамке и некролог…
Только какое-то большое дело могло отвлечь Николая Михайловича от тяжких переживаний, дать силы для продолжения общественной деятельности.
Ядринцев уже несколько лет изучал труды, указывающие на местонахождение древней столицы монголов Каракорума, о которой упоминал в своей книге путешествий еще Марко Поло. Ядринцев пришел к убеждению, что Каракорум лежит на берегах реки Орхон, в 45 верстах от Кяхты. Восточно-Сибирский отдел Географического общества дал средства на экспедицию. В июне 1889 года экспедиция Николая Михайловича в составе его самого, интеллигентного бурята С.А. Пирожкова, П.П. Смысловского, крещеного монгола А. Осокина и проводника прибыла в Кяхту и остановилась в Общественном собрании. Здесь Ядринцева встретил сосланный в эти места Иван Иванович Попов, журналист и общественный деятель (член ЦК партии “Народная воля”), он предложил Николаю Михайловичу переселиться на эти дни к нему, жившему по соседству в доме Лушникова.
По словам И.И. Попова, и теперь, спустя год после кончины Аделаиды Федоровны, в глазах этого мужественного человека он видел слезы, слышал глубокие вздохи, которые Николай Михайлович пытался заглушить деловыми разговорами, рассказами о Каракоруме. Он звал Попова в свою экспедицию:
— Ну, поедем… Лето проведем вместе, откроем Каракорум, а осенью прямо в Париж, в Трокадеро, где сделаете доклад о Каракоруме в Географическом обществе — полушутливо, полусерьезно уговаривал он товарища.
— А вы так убеждены, что найдете Каракорум?
— Ни минуты не сомневаюсь! — ответил Ядринцев. Он не ошибся. М.А. Бардышев, помогавший еще Н.М. Пржевальскому снаряжать караван, помог в этом деле и Ядринцеву. Караван был небольшой — две повозки-сидейки и три верховых.
Экспедиция Ядринцева вышла в Монголию. “Мы проводили ее верст за сорок до Иро. Уже в Париже из телеграммы агентства я узнал, что Ядринцев открыл развалины Каракорума. Он нашел там памятники из гранита и мрамора, один в три с половиной метра величиной”.
На этом памятнике была трехъязычная надпись — на монгольском, китайском и руническом языках. Надписи на последнем языке еще не могли быть прочитаны. Между тем по всей границе России и Монголии эти надписи встречались и на памятниках, и на каменных бабах, и были высечены на скалах гор. Но нигде не попадались памятники с двуязычной надписью, рунической и еще на каком-нибудь известном языке, что дало бы возможность найти ключ к рунам. Теперь в Каракоруме Ядринцев нашел такой памятник, и его открытие взволновало ученый мир, особенно синологов. Китайская надпись была переведена П.С.Поповым, и оказалось, что памятник был поставлен в 731 году нашей эры Цюстэлэ, брату уйгурского хана Могиляна. Отсюда стало ясно, что Ядринцев открыл не только Каракорум, но и Хара Балагасун, столицу уйгуров, от которых произошли финны, венгры, турки и якуты.
Экспедиция Ядринцева была не богата ни средствами, ни силами. Значительно богаче была экспедиция профессора Акселя Гейкеля, снаряженная на следующий год финно-угорским обществом в Гельсингфорсе, а через год, в 1891 году, — экспедиция Академии Наук во главе с академиком В.В. Радловым, в состав которой входили Ядринцев, Клеменц, Левин и другие. Эта экспедиция вывезла богатую коллекцию, в которой были и памятники. Коллекция была сдана в Эрмитаж. Вскоре после экспедиции Радлова ключ к руническим надписям был найден одновременно с Радловым и датским профессором Томсеном, которые стали свободно читать руны.
Когда в июне 1889 года Ядринцев отправлялся в Монголию, он и не предполагал, что его скромная экспедиция по своим последствиям будет иметь такое огромное значение, как это оказалось в действительности.
— Напрасно не едете с нами… Пожали бы славу, — шутил Николай Михайлович, когда прощались с Поповым.
И он пожал эту славу — имя его стало известно во всем мире. Но на родине, как мы увидим дальше, он мало улучшил свое положение.
В 1891 году разгорелась полемика между “Восточным обозрением” и “Сибирским листком” по переселенческому вопросу, которую В.И. Семевский назвал братоубийственной. Газета явственно слабела, часто менявшиеся редакторы не могли поддерживать достигнутый при Ядринцеве уровень, газета не окупала себя. Возникал вопрос о возвращении “Восточного обозрения” в Петербург или в Москву, были предложения закрыть издание вообще. Судя по всему, Николай Михайлович думал о преемнике и не зря старался приблизить к себе и к делам газеты И.И. Попова, который собрался уезжать в Париж.
Около газеты образовался в Иркутске свой кружок журналистов и литераторов, от их имени П.Г. Зайчневский написал И.И. Попову приглашение в Иркутск “хотя бы для переговоров”. Свои симпатии будущему редактору выражал и Г.Н. Потанин. Но Попов всем давал одно объяснение: предложение взять газету от самого Ядринцева он не получал. Николай Михайлович в это время был занят борьбой с голодом в Тобольской губернии, организовал там вместе с А.М. Сибиряковой столовые для голодающих, медицинские пункты, много работал по переселенческому вопросу, вошел в состав редакции журнала “Русская жизнь” и в 1893 году уехал в Чикаго на выставку.
Наконец, от Ядринцева пришло письмо, в котором он предлагает И.И. Попову взять “Восточное обозрение” в свои руки на условиях соиздательства или в полную собственность. Он просил об одном: чтобы газета ежегодно высылала детям его определенную сумму на их образование. Свое большое письмо он заканчивал следующими словами:
“Я верю, что патриотизм — великая сила. Она дает пищу сердцу, она дает веру. Сохраните же эту реликвию, эту святыню газеты. Вы должны любить Сибирь, пожалеть ее и отнестись к ней сердечно. Хорошо обличать, но не нужно негодовать на всю страну, на весь народ. Вот об этой любви и мягкости к народу я прошу вас. В остальном споемся…”
Это было завещание великого сибиряка грядущим поколениям писателей — патриотов опорного края России.
Литературная деятельность Н.М. Ядринцева была предельно насыщенной и плодотворной. Каждое его путешествие по Сибири и за ее пределами запечатлено в статьях и заметках неравнодушного человека. В 1891 году выходит в свет в Петербурге книга Н.М. Ядринцева “Сибирские инородцы, их быт и современное положение”, в том же году в журнале “Вестник Европы” статья “Десятилетие переселенческого вопроса”, в 1892 году выход в свет второго, дополненного издания книги “Сибирь как колония”…
Лето Николай Михайлович провел в поездках по Западной Сибири, переживавшей бедствие в связи с засухой и сопутствующими явлениями массового голода и болезней. Всем еще был памятен тяжелый 1891 год. Русское общество с напряженным вниманием ловило каждое известие из голодных, бедствующих деревень. Это был тот самый народ, к любви и сочувствию которому призывали лучшие представители образованного общества. В голодающих, охваченных страшными болезнями губерниях, работали отряды добровольцев. Не мог оставаться в стороне и Н.М. Ядринцев.
В это время он проживал в Петербурге. Утомленный и надломленный цепью собственных неудач, он недомогал физически и страдал нравственно. Знавшие его люди замечали, как он поседел и осунулся, лишенный постоянного живого дела, от которого судьба столь жестоко оторвала его, он казался “лишним” в этом большом и шумном городе, оставленный и забытый всеми. Он все больше времени проводил у себя дома, обложившись книгами, журналами и газетами. И, несмотря на внешнюю отрешенность, продолжал интересоваться всем, что касалось положения в России и его по-прежнему любимой Сибири. Его живой характер, светлый ум и талантливая боевая натура находили еще силу бороться и побеждать тоскливое настроение, апатию, зажигаться новыми идеями.
Как пишет один из хороших знакомых Николая Михайловича, “…в сумерках, в темной комнате Ядринцева было неуютно, холодно. Сам хозяин, сгорбившись, небрежно одетый, старческой походкой ходил из угла в угол… В этот вечер он много говорил о голоде в Тобольской губернии, о бедствиях переселенцев и старожилов. Он говорил, что переживаемое бедствие тобольского крестьянина, обеднение когда-то богатой окраины является логическим следствием всей совокупности современных условий, что огромная работа предстоит настоящему поколению, такая работа, которой мы, старики не знали…
— Вот видишь, — и Ядринцев рукой показал на свой письменный стол, заваленный бумагами, — хочется и мне работать, и мысли есть, и есть пока что сказать, и надо сказать… да… ничего не выходит. Разве можно работать в чужой газете (он изредка писал тогда в “Русской жизни”)? Разве можно сказать все, что хотелось бы?..
Он смолк, долго и молча ходил из угла в угол. Становилось совершенно темно, и я ушел от Ядринцева, подавленный грустными впечатлениями.
Три дня я не видел после этого Николая Михайловича. На четвертый день рано утром вдруг в передней слышу его громкий голос, и через минуту он появляется в моей комнате. Я его не узнал. Куда девался его старческий вид? Его высокая статная фигура нарядно одета. Он весел, оживлен, помолодел на десять лет.
— Вот нынешнее молодое поколение,— шутливо журит он,— спит до 9 часов утра, зевает в постели, а мы, старики, давно-давно на ногах. Сколько новостей! Слушай, сколько новостей я привез.
Он рассказал, что несколько молодых людей-медиков были у него на днях и просили помочь им устроиться и ехать в Сибирь к переселенцам; что он был уже у И.М. Сибирякова и тот обещал помочь, и что организует особый небольшой отряд из молодых студентов, врачей и фельдшериц — ехать к переселенцам в Тюмень и устроить продовольственный и санитарный пункт, что А.М. Сибиряков также готов оказать помощь, и что, наконец, он сам готовится ехать на места голодовки…”
Эта поездка должна занять заметную страницу в многострадальной истории русской колонизации последнего времени… Теперь можно смело сказать, что до 1891 года мало кто знал, что такое переселение в Сибирь и как совершается переселенческое движение. Оно началось уже давно, но переселенческий вопрос во всей его остроте возник в 80-х годах. Литература давно уже обсуждала этот вопрос, но официальная жизнь его игнорировала и в лучшем случае только терпела. Правда, ежегодно в газетах печатались корреспонденции, где скупо и вскользь говорилось о передвижении переселенцев, правда и то, что местные сибирские люди, на глазах у которых происходило переселенческое движение, организовывали благотворительные комитеты, но, конечно, ни эти краткие сообщения не могли серьезно приковать внимание всего русского общества к вопросу, ни местные комитеты не могли прийти с серьезной помощью бедствующим из года в год переселенцам.
Была нужна бурная волна переселенческого движения 1891 года, нужны были на местах очевидцы переселенческих бедствий, которые рассказали бы русскому обществу о том, как бредет, голодает и умирает в пути русский переселенец.
Еще в Петербурге в собеседованиях и совещаниях Ядринцев знакомил отъезжавшую в Тюмень молодежь с положением переселенческого дела. Совещания эти происходили и у самого Ядринцева и у Сибирякова.
Весной небольшой санитарный отряд, во главе которого стоял молодой медик, тогда еще студент Медицинской академии, П.Г. Сущинский, выехал в Тобольскую губернию, туда же выехал и Н.М. Ядринцев.
Дм. Головачев, проездом через Тюмень, виделся с Николаем Михайловичем и его спутниками и свидетельствует, что Ядринцев был все время оживлен, деятелен и бодр. Живое дело организации медицинской и продовольственной помощи переселенцам на одном из главных пунктов движения их в Тюмень всецело захватило его. А хлопот было много: нужно было вести переговоры с местной администрацией, устраивать молодежь, вести переписку, входить во все детали обширного и сложного дела. Исправляли и расширяли переселенческий пункт, устраивали амбулаторию, больницу и столовую…
“Одно тогда сокрушало и втайне огорчало Николая Михайловича: среди той молодежи, которая пошла добровольцами на помощь, движимая не каким-либо корыстным расчетом или карьерой, а искренним желанием сделать хорошее дело, — среди этой молодежи не было сибиряков, а были только одни “российские”, за исключением одной курсистки, взявшей на себя заведование столовой. Как-то на мое замечание по этому поводу случайно в разговоре Ядринцев с обычной шутливостью, но не без доли сарказма заметил:
— Не тужи, братец, наши на Петербургской стороне “сибирефильством” занимаются!
То, что встретили участники отряда в Тюмени в 1891 году, чему они были свидетелями в это лето, — поразило их до невероятной степени. Я помню, с какой горечью рассказывал Ядринцев об “общественных похоронах”, когда десятки гробов с переселенцами, умершими за день от тифа и дизентерии, рано утром расставляли в углу переселенческого двора и священник служил литию. Я помню молодую участницу отряда, курсистку К., с первого же момента перенесшую тиф, которая в безумном бреду произносила целые речи о страданиях народа. Никогда не забыть мне этого огромного поля, где тысячи мужчин и женщин, взрослых и детей под жгучими лучами солнца, под проливным дождем неделями и месяцами жили табором, не имея возможности двинуться далее. Наконец, никогда не забыть мне той темной ночи, когда мы, несколько человек, с фонарями разыскивали среди табора первых холерных больных, чтобы отделить их от здоровых”.
Устроивши молодежь в Тюмени, и направивши дело, Ядринцев двинулся далее вглубь Тобольской губернии, туда, где голодали сибиряки-старожилы. Там, в Курганском, Ишимском и Ялуторовском уездах, в некоторых местах были организованы столовые и амбулатории на средства Сибиряковых, лечила и кормила голодающих та же молодежь, как и в Тюмени. И здесь Николай Михайлович оказал ту же помощь своими организаторскими способностями, также поддержав своим живым словом, своей энергией одиноких борцов, заброшенных среди моря нужды. Отсюда писал он свои корреспонденции в “Восточное обозрение”, “Русские ведомости”, деятельно собирал материал и задумывал новые статьи.
“Я знаю,— продолжал автор, — в короткой заметке, в этих бледных строках я не в силах воскресить образ этого замечательного человека. Я только хотел отметить, что на склоне своей жизни, разбитый и подавленный ею, Ядринцев, когда наступал подходящий момент, имел еще достаточно силы сбросить с плеч своих и годы, и болезнь, и гнет судьбы и выпрямиться во весь рост, чтобы снова, как в былые дни — вмешаться в “самую гущу жизни”. Ярким пламенем вспыхивала тогда его талантливая натура, и дело кипело в его руках”.
Согревались вокруг него и другие, одушевлялись и работали так, как не могли бы работать в другое время.
Предприятие молодых людей во главе с Ядринцевым в 1891 году не осталось одинокой попыткой… Дело помощи переселенцам с этого времени вышло уже на широкую дорогу. Пример 1891 года, к счастью, не пропал бесследно, и имя Ядринцева вписано в книгу истории русского народа.
Ядринцев всегда считал, что литература и наука призваны служить Отечеству, и нет непреодолимой стены между этими областями умственной деятельности человека. Есть единая гуманная цель просвещения народа, есть ответственность перед его будущим. Признанный яркий и глубокий публицист, Николай Михайлович тяготел к научным исследованиям. Нередко его публицистический дар служил ему инструментом научного познания. И он умел не только интересно писать, но и убеждать аудиторию живым горячим словом.
Последние путешествия Ядринцева, отчет о которых он представлял пославшей его организации, тянули за собой своеобразный шлейф устных докладов и публичных выступлений. Свой доклад в Парижском географическом обществе об открытии Каракорума, например, он с блеском произнес на французском языке. Осенью 1892 года он участвует в работе Международного московского конгресса исторической археологии и антропологии. Около этого же времени в “Сибирском сборнике” печатается статья Ядринцева “Падение царства и исчезнувшие народы (картины и впечатления из путешествий в пустынях Центральной Азии)”. В марте 1893 года — доклады в Гельсингфорсе об открытиях в верховьях Орхона.
В том же году выходит сборник “Путь-дорога” в пользу переселенцев, в нем статьи Ядринцева: “Вопросы переселения и настоятельные нужды переселенческого дела”, “Переселенческие семьи и дети”. В мае-июне Ядринцев совершает поездку в Америку, в Чикаго, пишет об этом путешествии на страницах “Восточного обозрения”. Остаток лета проводит с детьми в Большом селе, работает над книгой “Путешествие в Америку. Очерки из жизни и истории европейских колоний”. Задумывает книгу “Сибирь и Америка”.
Наступил 1894 год. Ядринцев по-прежнему деятелен как публицист: его статьи печатаются в “Восточном обозрении”, “Русской жизни”, в журналах “Мир божий”, “Русское богатство”…
В феврале 1894 года Николай Михайлович получает из Алтайского горного округа предложение организовать статистические исследования экономического положения крестьян, уже в апреле сибирская пресса известила, что Ядринцев приезжает в Барнаул в качестве заведующего статистическими исследованиями на Алтае. В мае он выезжает из Большого села в Москву и передает В.И. Семидалову бумаги из своего архива. За этим жестом, напоминающим шелест перевернутой страницы, будто слышались последние шаги по земле Сибири лучшего ее сына.
ТАК МОЖНО ЛЮБИТЬ ТОЛЬКО РАЗ…
Ядринцев возвратился из поездки в Чикаго осенью 1893 года разочарованный и с еще большей тоской, чем та, которая грызла его в последние годы. Вся эта заатлантическая сутолока жизни с погоней за наживой и борьбой за существование, все это могучее царство доллара оттолкнули от себя стареющего идеалиста шестидесятых годов. С горьким юмором рассказывал он об американцах и их комфорте, науке и искусствах, думая описать поездку в ряде писем, чего так и не удалось ему, к сожалению, сделать. Не удалось ему и вообще напечатать привезенные с собой из Америки материалы за отсутствием нужных для этого средств. Вообще с начала 1894 года, как пишет в своих воспоминаниях старый университетский товарищ Николая Михайловича Виктор Острогорский, “казалось, пошатнулась его энергия”. Одиночество в личной жизни тяготило его. Скитальцу-труженику хотелось отдыха, покоя на время, ласки — ее не было. Как неуютно, пусто, холодно было у него в убогом темноватом нумере на третьем этаже меблированного дома Пале-Рояль, где он доживал бобылем, нуждаясь даже в необходимых средствах к жизни, больной, свои последние дни в Петербурге. Тяжелое впечатление произвело на товарища последнее свидание с Ядринцевым в феврале этого года… “Закутавшись в старенький плащ, он сидел съежившись у стола, заваленного бумагами, жалуясь на лихорадку, на одиночество, на расстройство материальных дел…
— Надо бы поскорей разобраться во всем этом, — говорил он, указывая на бумаги, — статей, что ли, несколько понаделать об Америке, да в Сибирь скорей…
Гость старался разговорить его. Он слушал безучастно, все повторяя задумчиво:
— В Сибирь надо… Много еще есть мест, где надо быть. Вот только поправлюсь и поеду…
Он сказал еще несколько отрывочных фраз о намерении снова путешествовать по Азии, о любимом переселенческом вопросе — и будто оживился, но ненадолго… Прощаясь, мы подали друг другу руки и почему-то расцеловались.
Он проводил меня по коридору, я, отдаляясь от него, обернулся и взглянул на него издали в последний раз. Предчувствие давило меня — и не обмануло…”
Сибирь для Ядринцева была не область, а страна, где в самом деле много мест, в которых надо было побывать любящему ее сердцу. Путь Николая Михайловича пролег по городам его детства и ранней юности: Тобольск, Тюмень, Томск…
В Барнаул он приехал на лошадях 2 июня 1894 года. Время сжималось в трагическую пружину, о последних днях Н.М. Ядринцева в Барнауле могли рассказать немногие…
Надо заметить, начало статистическому обследованию народной жизни Алтайского округа было положено политическим ссыльным С.П. Швецовым. Но С.П. Швецов, состоящий под надзором полиции, не мог выступать в качестве руководителя соответствующего отдела администрации. И первым таким заведующим должен был стать Н.М. Ядринцев.
Николай Михайлович приехал в Барнаул не один: его сопровождал молодой врач-статистик П.Г. Сущинский и два студента-сибиряка. Предполагалось, что все они примут участие в предстоящих статистических работах. Как стало известно впоследствии, вместе с ними из Петербурга выехала женщина-врач Боголюбская, получившая при участии Ядринцева место сельского участкового врача в селе Повалихе Барнаульского уезда; от Томска она поехала на пароходе и в Барнауле появилась на несколько дней позже Николая Михайловича, ехавшего на перекладных.
С Швецовым Ядринцев был знаком как с одним из авторов присылаемых для “Восточного обозрения” материалов, лично встретились они впервые в Барнауле. Каким же увидел своего учителя С.П. Швецов?
“Н.М. Ядринцев обладал очень живым, подвижным характером. Общительный и остроумный, часто едкий, он умел создавать вокруг себя много движения, оживления. Невысокого роста, тонкий и стройный (замечу в скобках, человеком невысокого роста Николая Михайловича увидел только С.П. Швецов. Все другие, кто его знал, отмечали высокий рост Ядринцева, кто-то даже уподобил его Дон-Кихоту Ламанчскому. — В.З.), хорошо одетый, всегда чем-то возбужденный, взбудораженный, — таково, в целом, полученное мною впечатление, сохранившееся на всю жизнь… В нем живо чувствовалась если не молодость… то присутствие той душевной бодрости и свежести, которая стоит иной раз молодости… Галстухи, я бы сказал, были слабым местом Николая Михайловича: каждый день, а то и на день два-три раза — новый галстух, всегда пышный, с каким-нибудь необычным узлом, невольно останавливающим на себе внимание; из бокового карманчика пиджака кокетливо высовывающийся кончик белого или шелкового цветного платка, в сущности, совершенно не нужного и им не употреблявшегося; свежие изящные перчатки, духи, как-то особенно молодо сидящая на пушистых седых волосах светло-серая пуховая шляпа,— все это вместе взятое покрывало его фигуру, такую изящную и гибкую, тонким налетом фатоватости…
Но это было лишь первое, скоро проходящее впечатление. Остроумие, живость, яркость всей личности Николая Михайловича очень быстро его почти без остатка стирали…”
Первая деловая встреча проходила на даче С.П. Швецова. После того, как Сергей Порфирьевич доложил Ядринцеву, что все подготовительные действия уже выполнены и что ожидали только его приезда, Николай Михайлович со смехом перебил его “довольно неожиданным заявлением:
— Да вы, батенька, кажется, и в самом деле думаете, что я намерен напялить на себя ваш статистический хомут и тащить вместе с вами затеянную вами машину? Нет, Сергей Порфирьевич, шалите! — воскликнул он с большим воодушевлением. — Нет, на меня не рассчитывайте, я сюда не за тем приехал!
Сказано это было веселым, полушутливым тоном, но вместе с тем и достаточно решительным, чтобы не принять за шутку.
Доктор Сущинский, молодой человек, о котором можно сказать словами Некрасова, что это “рослый был детина, рослый человек”, приехавший на Алтай, как он мне потом сам говорил, с целью производства опыта — возможно ли поднять крестьян на восстание, широко улыбался, видя мое недоумение, а, пожалуй, и растерянность. Очевидно, заявление Ядринцева для него не было чем-то неожиданным”.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что между Н.М. Ядринцевым и начальником Алтайского горного округа В.К. Болдыревым была предварительная договоренность об условиях работы Николая Михайловича по заявленной С.П. Швецовым программе статистических исследований на Алтае.
Суть этих договоренностей состояла в том, что Ядринцев берет на себя роль заведующего статистическими исследованиями, обеспечивает беспрепятственное ведение всех необходимых работ, отвечает за них перед правительством, а Швецов вместе с прибывшими с Ядринцевым молодыми помощниками непосредственно ведет перепись крестьянского населения, занимается собственно статистикой.
“Вы знаете дело и любите его, — внушал Ядринцев своему собеседнику, — вы затеяли обследование Алтая — вы должны его вести. Вам удалось здесь провести дело, перед которым мы, сибиряки, должны были отступить*. Мы это оцениваем и не можем не дорожить представляющейся возможностью действительного ознакомления с положением крестьянства в лучшей части Сибири, но не менее дорожим и другим: возможностью приподнять хоть часть завесы, за которою скрывается кабинетское управление краем, со всем его грабежом и насилиями. При исследовании, сколько-нибудь широко поставленным, это неизбежно вскроется, и, повторяю, мы этим не можем не дорожить… Мы не только знаем вас, но и верим вам. Я говорю о себе, Григории Николаевиче (Потанине) и некоторых наших друзьях. Но вам работать мешают, потому что вам не доверяет правительство, видящее в вас прежде всего политического ссыльного и поднадзорного… Но это его дело. А дело наше: создать условия, при которых вы могли бы работать, по возможности, никем не стесняемый, могли бы развернуться. И, принимая предложение Василия Ксенофонтовича (Болдырева), я это и делаю… Вот почему я и сказал, что ваш хомут надевать на себя не намереваюсь. Вот я привез вам Петра Гавриловича, — указал он на доктора Сущинского, — привез двух студентов-сибиряков, зная, что вам работники понадобятся… Собрал вам в Петербурге кое-какие книжки, программы земских исследований и другой различный материал, чтобы помочь вам в вашем положении, которое не может быть особенно легким.
Все это Ядринцев высказал искренним тоном, горячо, убежденно. Как только он умолк, в разговор вступил доктор Сущинский, который начал мне доказывать, что мне нет никаких резонов не соглашаться с Николаем Михайловичем. И мы трое занялись детальным рассмотрением и обсуждением “комбинации” Николая Михайловича, каковая, в конце концов, и была принята всеми единогласно с некоторыми поправками и дополнениями…”
Здесь я сделаю одно важное для меня отступление.
Однажды мне в руки попала небольшая книжица, изданная в С.-Пб в 1898 году под названием “Экономический быт и правовые отношения старожилов и новоселов на Алтае (исследование на месте)”. Ниже шла приписка: “В пользу проектируемой Обществом для вспомоществования нуждающимся переселенцам школы имени Н.М. Ядринцева”. Книжка очень меня заинтересовала и как алтайского жителя, переселенца из России во втором поколении, и как автора художественно-публицистических очерков о сибирской деревне, выходивших отдельными изданиями в 50-80 годах XX столетия. Работа, принадлежащая перу некоего П. Сущинского, послужила для меня ценным материалом. Но кто он такой, этот П. Сущинский, и какова его мера участия в общественной жизни края, я не знал до тех пор, пока не прочитал в V томе “Литературного наследства Сибири” живые воспоминания С.П. Швецова о встречах с Н.М. Ядринцевым и его спутником в этой поездке Петром Гавриловичем Сущинским. Так вот оно что! И я еще раз подумал о важности подобных краеведческих изданий. Что б мы знали о своем прошлом, если бы слушали одни лишь домыслы современных истолкователей (от слова истолочь) истории?
Николай Михайлович был, по-видимому, доволен достигнутой договоренностью с местными статистиками, всю оставшуюся часть того вечера он был оживлен, сыпал остротами и шутками. В таком настроении его в Барнауле больше не видели. Беседовали на самые разные темы: о политике и о Сибири, о литературе и научном значении статистики, о переселенцах на Алтае и петербургских новостях… Спросили, между прочим, не поедет ли Николай Михайлович вместе с другими на самые работы по подворному обследованию крестьянского населения, хотя бы только “для правительства”?
— Нет, не думаю, — быстро ответил он. — Может быть, потом как-нибудь съезжу к вам повидаться, а теперь я хочу забраться в Повалиху и там заняться окончанием своей работы о тюрках, которую я захватил с собою. Займусь и литературой. Хотелось бы и отдохнуть немного…
Говорил это Николай Михайлович тоном, каким говорят о чем-то весьма приятном, может быть, долгожданном. Но это скорее вызвало у присутствующих удивление, чем мысли о некоей тайне неожиданного выбора Ядринцева. В самом деле, стоит ли Повалиха — притрактовое селение в 20 верстах от города, причем решительно ничем не замечательное, — того, чтобы о нем как-то по-особенному думать и говорить?
Автор воспоминаний Швецов не мог знать о том, что еще до прибытия Ядринцева к последнему месту службы в Барнаул у него были значимые встречи в Томске. Речь не о том, что Николая Михайловича в этом городе восторженно приветствовала молодежь, в том числе студенты первого в Сибири университета, в создание которого он вложил так много энергии и беспокойной души, но и о выраженном намерении одинокого человека устроить личную жизнь. Свидетельство тому находим в книге воспоминаний Ивана Ивановича Попова — иркутского общественного деятеля и журналиста, принявшего из рук Ядринцева “Восточное обозрение”:
“Живо помню эти тяжелые для всех нас, работавших в газете, дни. Письма Н.М. Ядринцева с дороги в Барнаул доказывали большую неуравновешенность его духа. Письмо В.И. Семидалова из Москвы, в котором он просит меня относиться к Николаю Михайловичу возможно мягче, вдумчивее и внимательнее, заставило призадуматься меня, а вопрос — “как-то Николай Михайлович встретится с А.С. Боголюбской?” — осветил те места письма Николая Михайловича, в которых он писал об Александре Семеновне и которые я объяснял восторженностью, присущей Николаю Михайловичу, несмотря на его пятьдесят с лишком лет. А.С. Боголюбская, женщина-врач, была идейным, хорошим человеком и работала в переселенческом деле, жила в Томске, куда заехал перед Барнаулом Н.М. Ядринцев, назначенный заведующим статистическим бюро на Алтае. Письма Ядринцева и Семидалова я показал брату Александры Семеновны, горному инженеру, занимавшему видный пост в Горном ведомстве. Н.С. Боголюбский ничего не сказал, а как-то растерянно развел руками.
П.Г. Зайчневский (сотрудник и член редколлегии “Восточного обозрения”. — В.З.) с присущей ему безапелляционностью сказал: “Все образуется, все обомнется! В пятьдесят лет порывистых, юношеских увлечений не бывает”…
Более серьезным представлялось положение Ядринцева в Барнауле С.П. Швецову, недаром взявшему эпиграфом к своим заметкам строку из стихотворения Ф.Тютчева:
О, ты, последняя любовь, —
Ты и блаженство и безнадежность…
Да, Николая Михайловича влекла к себе не Повалиха сама по себе, а глубокое и по-ядринцевски сильное чувство, каким он охвачен был к Александре Боголюбской, которая должна была поселиться в этой Повалихе, чувство, увлекшее Николая Михайловича гораздо дальше, чем могли себе вообразить окружавшие его люди.
Проводив поздно ночью Ядринцева, вдохновленный им статистик Швецов почувствовал прилив бодрости, перед ним раскрывались широкие перспективы намеченных работ, ему и в голову не приходило, что такой оживленный, уверенный в своих силах Николай Михайлович уже обречен, что “смерть уже запустила свое ядовитое жало в самое сердце его, такое горячее, такое отзывчивое, так сильно бьющееся всегда, когда дело касается родины, одним из лучших сынов которой он, несомненно, был”…
Простим автору воспоминаний его старомодную сентиментальность: он был человеком своего времени. Он тогда не знал ничего о Боголюбской, не придал значения самому факту ее прибытия на Алтай, и того, какие события могли за этим последовать. С Ядринцевым встречались в эти дни на каких-то совещаниях, по-прежнему проводили ночи напролет в увлекательных разговорах, только заметно было, что Николай Михайлович, в сравнении с первым днем приезда в Барнаул, как-то подтянулся весь, черты лица его обострились, во всем чувствовалась какая-то нервная напряженность.
В особенно, по-видимому, тяжелом настроении он приехал к Швецову поздно вечером 5 июня, застав у него П.Г. Сущинского. Почти с первых же слов между ними возгорелся горячий спор, темой которого явился какой-то медицинский вопрос. Казалось, спор этот начался не сегодня, притом по совершенно другому поводу и при иных обстоятельствах. Не обошлось без резкостей, в конце концов, Сущинский лениво поднялся, потянулся и стал прощаться.
— Не буду спорить, — сказал он, обращаясь к Николаю Михайловичу, — но скажу вам, как врач: успокойтесь, Николай Михайлович, прежде всего, а затем серьезно займитесь своим здоровьем.
— Это не ваше дело, — вновь вскипел Ядринцев, — я вам уже говорил это и еще раз повторяю: не ваше дело! Слышите?
Сущинский ушел, оставив этот нервный выкрик без возражений. Прошло некоторое время, и тон речи Николая Михайловича постепенно менялся, становясь все искреннее и задушевнее, а сама беседа приобретала более интимный характер.
Было уже далеко за полночь, когда Ядринцев вдруг перевел разговор на женщин и любовь. Это опять было так неожиданно, так не связано со всем предыдущим разговором, как и его внезапная вспышка с Сущинским, что не могло не вызвать некоторого недоумения. Но Ядринцев не обратил на это никакого внимания, и речь его текла все в том же искреннем тоне, ставшем лишь несколько грустнее.
Он говорил о русской женщине и том огромном, совершенно исключительном, нигде на Западе не имеющем примера, положении, какое принадлежит ей в развитии нашей страны в последнее время и какое не может не принадлежать ей в будущем.
— Самый тип русской женщины, проникнутый любовью и самоотвержением, величайшим героизмом, но и величайшей скромностью, для Запада чужд, он ему непонятен, он его, если хотите, пугает. Западная женщина, даже в лучших своих представительницах, в конце концов, только семьянинка, то есть жена своего мужа и мать своих детей, любящая по-своему и мужа и детей, заботящаяся о них, опять-таки по-своему, об их чисто внешнем я бы сказал, материальном благосостоянии, и остающаяся совершенно чуждой всему тому, чем они, и муж и дети, живут духовно, — это, как будто, даже не ее и дело. Живя всю жизнь в семье, духовно, повторяю, она остается глубоко чуждой ей. Вы нигде на Западе не встретите таких, поистине товарищеских отношений между мужчиной и женщиной даже внутри самой семьи — между мужем и женою, какие так обычны у нас в России в интеллигентной среде. Вы, вероятно, и сами встречали жен, которые являются даже не помощниками своим мужьям, понимая это выражение в самом лучшем смысле, а именно товарищами, вполне равноправными им, стоящими на одном с ними уровне. В то время как западная женщина, — воодушевляясь говорил Ядринцев, — по основным чертам своего характера, по самой сущности своей, по самому положению своему и в семье, и в обществе является самкой — употребляя это выражение, — прибавил он, — не в пошлом смысле, наша интеллигентная женщина прежде всего и больше всего человек. В этом ее глубочайшее, коренное отличие от ее западных сестер. Но в этом ее и величина, и привлекательность.
Таким идеалом русской женщины для Ядринцева, безусловно, была его покойная жена Аделаида Федоровна, о ней он думал неотступно все эти шесть лет. По общим отзывам, это была выдающаяся личность. И Аделаида Федоровна была именно товарищ, принимавший деятельное участие во всех работах, а не только помощница своему мужу. Потеряв ее, он духовно глубоко осиротел.
— Наша женщина,— продолжал вслух размышлять Николай Михайлович, — и любовь — в самом лучшем, самом возвышенном смысле — неотделимы, и мое представление о них сливается в одно представление. И когда я смотрю на русскую женщину, я часто думаю о будущей России, России свободной, когда женщину ничто не будет стеснять ни в ее развитии, ни в ее деятельности; возможность какого душевного расцвета, какой невиданной миром душевной красоты таит она в себе!
Ядринцев на минуту остановился, задумался, а затем с грустью в голосе обратился к собеседнику:
— А вы не обращали внимания на одно странное обстоятельство? В то время как русская женщина является как бы воплощением любви, самой чистой, возвышенной, полной самоотвержения и готовности к жертве, в ней иногда встречается что-то до такой степени жесткое, твердое, что и ни с чем не могу сравнить, как с камнем. В этих случаях сама любовь становится тяжелой, как могильный камень, тяжелой и холодной. Когда я встречаю таких женщин, мне кажется, что и сердца у них каменные, и сама любовь какая-то нечеловеческая, тугая, жесткая, тоже каменная. Это поистине страшные женщины, страшна и любовь их…
Говоря это, Николай Михайлович все время оставался в глубоком раздумье и в то же время приходил в волнение. Видно было, что он коснулся чего-то, что мучительно его трогает, но что и для него самого еще не вполне выяснилось. На замечание, что он, Швецов, кажется, таких женщин не встречал, он живо воскликнул:
— Ваше счастье, Сергей Порфирьевич! — И тут же полез в боковой карман пиджака и вытащил тоненькую ученическую тетрадку, сложенную пополам. Порывшись в ней и найдя нужную страницу, обратился к возразившему:
— Позвольте прочитать! — И, не дожидаясь приглашения, пододвинулся ближе к лампе и начал читать вслух. Это было стихотворение в прозе, занимавшее две-две с половиной странички тетрадки и носившее название “Каменные сердца”.
Читал Николай Михайлович в этот раз плохо, но по мере того, как чтение подвигалось вперед, его все более охватывало глубокое волнение, а закончил он почти воплем, настолько потрясен был своим чтением. Это был болезненный крик истерзанной души, вдребезги разбившейся о чье-то каменное сердце, к которому она стремилась, от которого она не могла, а, может быть, и не хотела оторваться. Написано было сильно, образно, ярко, но в стихотворении явственно ощущалось такое страдание, столько муки душевной, что его трудно было слушать без жуткого чувства.
Наверное, это самое лучшее, но и самое мучительное, что было написано Ядринцевым в художественной прозе. Уже после его смерти в одном из сибирских сборников было напечатано другое произведение под тем же названием — “Каменные сердца”, но это были собственно стихи, а след той тетрадки, которую читал Николай Михайлович в памятную ночь, где-то затерялся.
Прощаясь, Ядринцев с непередаваемой грустью во взгляде и в голосе сказал:
— Каменное сердце — это самое страшное, что я знаю!
На другой день у Николая Михайловича не было деловых встреч, никто из сослуживцев не знал, как он провел следующую ночь, а утром 8 июня приехал доктор Сущинский с очень озабоченным видом, что так не гармонировало со всей его внешностью.
— Я вам приехал сообщить большую неприятность,— начал он, здороваясь со Швецовым,— вчера вечером захворал Николай Михайлович… Его положение очень серьезно… На выздоровление нет никакой надежды… Он умер!..
— Что произошло? — удивился Швецов.
— Отравился опием, — отвечал он.
Как рассказал Сущинский, накануне, часов в 10 вечера, Сулины, у которых остановился Ядринцев, прислали за доктором, жившим в доме по соседству, сообщив ему, что Николай Михайлович отравился. Сущинский бросился к Сулиным и тут узнал, что у Николая Михайловича долго была в гостях женщина-врач Боголюбская, бывавшая у него и раньше, между ними произошло крупное объяснение, во время которого Николай Михайлович страшно волновался, а когда она ушла, он остался один и заперся в своей комнате. Через некоторое время он вышел в столовую и сообщил хозяину, что только что отравился, приняв такую дозу опия, при которой никакая медицина не поможет. Сказав это, он опять ушел к себе и лег в постель. Поднялась суета, послали за Сущинским и лучшим местным врачом, жившим тоже поблизости. Оба врача застали Ядринцева еще живым. Он был спокоен, не сопротивлялся их попыткам спасти его, обнаруживая ко всему полнейшую безучастность. Врачи проделали над ним все то, что обычно делается в подобных случаях, но все было напрасно; Николай Михайлович скончался. Никакой записки после себя не оставил и никому ни слова не сказал о причинах, побудивших покончить с собою.
С внутренней стороны — это, возможно, была развязка его неудачного мучительно-длинного романа с Боголюбской. Не стоило повторять всего слышанного от Сущинского, которому роман был известен еще с Петербурга и который имел возможность близко наблюдать многие подробности его. Самое раздражение Николая Михайловича против Сущинского, получившее такую резкую и неприятную форму, было вызвано неудачным вмешательством молодого доктора в ту область, где никому третьему не может и не должно быть места. Роман не был односторонним для Николая Михайловича, но что-то мешало им двоим принимать решения, не ведущие к трагической развязке.
По воспоминаниям того же С.П. Швецова, когда близкие люди собрались у тела Ядринцева, чтобы переложить в гроб, и надо было поднять его на руки, поразила легкость скорбной ноши, словно хоронили не взрослого мужчину, а ребенка. И как-то странно было, что в этом почти невесомом теле еще недавно таилось так много душевной силы и мощи, горело чувство, и кипела могучая страсть. Контраст был разительный.
Провожал Николая Михайловича весь город. Когда гроб уже опустили в могилу и были сказаны все речи, а могильщики начали забрасывать его землею, к могиле приблизилась высокая молодая женщина, вся в черном, в густой черной вуали, совершенно скрывавшей черты ее лица. В руке она держала огромный венок из живой зелени и ярких цветов. Приостановившись на минуту у разверстой еще могилы, она особенным, решительным и сильным жестом взмахнула им в воздухе и бросила в самую могилу, а затем быстро удалилась и затерялась в толпе…
Это был не жест душевной скорби и отчаяния, но чувствовалась какая-то решительность и жесткость. Таким жестом, вероятно, “сжигаются корабли”…
“Каменное сердце”?!
Но это имел право сказать лишь один человек на свете — Николай Михайлович Ядринцев.
Боголюбская из Барнаула бесследно исчезла и нигде больше не проявлялась.
Не нам судить, не нам разбираться в сложных чувствах людей давно ушедшей эпохи.
НЕОСТЫВШАЯ ВЕРА
Деньги на памятник Н.М. Ядринцеву в Барнауле собирали по подписке. Дело двигалось неторопливыми шажками, и открытие надмогильного сооружения на Нагорном кладбище состоялось в шестую годовщину со дня смерти Николая Михайловича 7 июня 1900 года. Опять были речи и море цветов у постамента. Сибирь еще живо помнила и чтила своего выдающегося гражданина.
“Три года назад,— вспоминал В. Крутовский,— мне пришлось быть в Барнауле и я, конечно, отправился на могилу покойного друга. Что же я нашел? Печальная картина мерзости и запустения! Сердце сжалось от боли. Вот как чтит память своих лучших сынов их родина — Сибирь!”…
Эти воспоминания напечатаны в журнале “Сибирские записки” за 1919 год, следовательно, посещение могилы Ядринцева В. Крутовским относится к 1916 году. Подумалось: в разгар первой мировой войны “мерзость запустения” на старом кладбище в провинциальном городе можно было если не оправдать, то, по крайней мере, объяснить внешними обстоятельствами. Как сказал современник тех событий великий русский поэт: “Были годы тяжелых бедствий, / Годы буйных, безумных сил”… Но вот миновало лихолетье Гражданской войны, началось мирное строительство новой жизни и в Сибири, потом разразилась Великая Отечественная, победившая страна СССР принялась залечивать раны городов, поднимать сельское хозяйство. Молодежь поехала на великие стройки коммунизма, на целину…
Где-то в начале пятидесятых группа сибирских писателей, по приглашению местных властей, прибыла в Барнаул. Среди них был известный уже в ту пору прозаик А.Л. Коптелов. Как рассказывал он после, по приезде в столицу Алтайского края, писатели первым долгом сочли посетить могилу Н.М. Ядринцева. К их изумлению, приметного памятника на месте не оказалось, кладбище было заброшено, и никто не мог объяснить, куда что подевалось. При первой же встрече Афанасий Лазаревич выразил свое недоумение руководителю края Н.И. Беляеву. Будучи человеком решительных действий, Николай Ильич тут же вызвал ответственных товарищей и приказал им памятник срочно разыскать и восстановить там, где стоял. Энергичные поиски привели на склад Вторсырья, где залежался еще не отправленный в переплавку бронзовый бюст Ядринцева, а на местной кондитерской фабрике удалось обнаружить целехонькую мраморную плиту от постамента, которую здесь приспособили для раскатывания теста… Разумеется, памятник был восстановлен, хотя без старых надписей, которые запомнил Коптелов. На лицевой стороне первоначально были выбиты строчки из стихотворения-завещания Николая Михайловича:
Желал бы я, чтоб в недра дорогие
Мой прах ты приняла, родимая земля!
Лежать в чужой стране, где люди все чужие,
Где чуждые кругом раскинуты поля,
Я не могу!..
Боковые грани гранитной глыбы были украшены барельефами с названиями книг покойного писателя. На восстановленном после акта вандализма памятнике сделана новая емкая надпись, характеризующая главное содержание деятельности Н.М. Ядринцева и его преданное отношение к предмету своей любви — Сибири. Писатель-публицист Сибири — это высокое звание, присвоенное Николаю Михайловичу самими сибиряками.
Из приведенных здесь воспоминаний о последних днях жизни Ядринцева в Барнауле можно сделать вывод, что причиной его трагической и преждевременной смерти была неразделенная любовь к женщине. Можно, но не надо. Упрощать не надо. У человека таких разносторонних интересов, такой наполненной биографии, заряженным такой общественной энергией, познавшего высокий смысл жизни в служении Отечеству — не бывает какой-то исчерпывающей одной причины, чтобы принять роковое решение.
Точно так же нельзя все объяснить, как это делает В.К. Коржавин, “увяданием областнической идеи”, в которой “увяз” Ядринцев, его разочарованиями по поводу развития капитализма в России и его быстрого распространения в Сибири, и что это нанесло Ядринцеву тот удар, который не в состоянии были выдержать не только его установки, но и он сам… Автор призывает сконцентрировать силы на критике раннего областничества, считая (и справедливо) так называемых поздних областников (Адрианов, Головачев и др.) буржуазными перерожденцами, порвавшими с демократическими традициями своих предшественников, ставшими тормозом в революции, попутчиками колчаковщины.
Но, признавая, что ранние областники в борьбе за нужды народа сыграли положительную роль, так ли уж необходимо концентрироваться на критике их самобытной теории? Надо только представить себе жизнь на огромных, слабо заселенных пространствах на востоке страны, с их суровым климатом, бездорожьем, засильем чиновников и нарождающегося класса сельских кулаков, чтобы понять чувства угнетенности, состояния безысходности в вечном ожидании добра и справедливости, понять и лучших представителей сибирской интеллигенции, которые требовали для Сибири — нет, не особых привилегий, но равных условий в экономическом и культурном развитии с метрополией. Им хотелось большей свободы для сибирского общества, отсюда кратковременное увлечение мечтой об отделении (в отдаленном будущем) Сибири от России. Тем более что, занявшись серьезным изучением Сибири, областники быстро убедились в совершенной неосуществимости этих планов. Ядринцев отказывается от сепаратисткой идеи и больше к ней никогда не возвращается. Столь же непрочной оказалась и теория об автономии Сибири в составе Российской империи.
По-прежнему горячо и настойчиво Ядринцев ратовал за уравнение в правах сибирской колонии и Европейской России, в этом состояла теперь программа ликвидации колониального гнета. А идея самодеятельности сибирского общества укладывалась в требование земского самоуправления, которое, по Ядринцеву, в условиях Сибири, где не было помещиков, должно быть крестьянским самоуправлением, то есть институтом демократическим.
Он знал Сибирь, имел четкое понятие о классовом расслоении в народе: “Сибирская деревня представляет два типа — разжившихся кулаков и находящихся в зависимости и в долгу бедных крестьян”. Его симпатии были на стороне обездоленных. В своих сатирических произведениях Ядринцев старался дать обобщенный, собирательный тип сибирского воротилы Кондрата, фантастически разбогатевшего, фанатически влюбленного в себя и свое богатство. Вот лишь перечень “говорящих” названий фельетонов Н.М. Ядринцева: “Кондрат у себя дома”, “Кондрат благодушествующий и Кондрат утопающий”, “Кондрат на поприще литературы”, “Беседа с Кондратом и его потомством”, есть “Очерки общественной жизни на окраинах”, где Кондрат — главный герой, и есть сатиры, где Кондрат лишь эпизодическое лицо. Кондрат, таким образом, является сквозным героем многих сатирических произведений Н.М. Ядринцева. Писатель последовал за ним через несколько поколений и показал его в разных обличиях — от первоначального убийцы и дикого самодура до образованного хапуги-живоглота, разоряющего край и всю страну. Здесь мы видим основные черты сибирской буржуазии — с момента ее зарождения до полнейшего выявления ее социальной сути. Рассказчик весело толкал Кондрата в брюхо и говорил: “Ну что, Кондрат, все обираешь народ?” — на что Кондрат отвечал, снисходительно улыбаясь: “Ничего, грабим-таки, сударь, понемногу”…
Видел Николай Михайлович и живых эксплуататоров трудового народа, видел, в какую сторону развивается Россия, а вместе с нею и Сибирь, понимал необратимость этих изменений, но не мог, не хотел отказаться от усвоенного с детских лет долга перед родиной, от идеи служения ей. Он нуждался в умной душевной поддержке, какую получал от незабвенной Аделаиды Федоровны и какую мечтал найти в другой женщине. Что-то у них не сложилось, это так. Но о том, что же было главнее в жизни Николая Михайловича Ядринцева, рассуждать не берусь.
Главное, что он завещал нам, далеким своим потомкам, — это вера в будущее, в конечную победу Добра над Злом:
“Лучшие жизненные идеалы, стремления, влечение к добру, святая любовь к человечеству не исчезают из народа, из целого племени никогда, ни в какие эпохи, несмотря ни на какие обстоятельства. Они всегда лежат в смутном сознании, как массы, так и отдельного человека: не только человек, принужденный обстоятельствами служить неправде, сознает эту неправду, даже безнравственный человек и подлец не может скрыть ее от себя и прикидывается добродетельным. Величайший залог будущего человечества — живучесть правды и невозможность исподлить общество, как бы ни старались это сделать”.
2007 г.