Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 2, 2008
Николай Михайлович Ядринцев и его время
ЧУДНОЕ СЕРДЦЕ И СВЕТЛЫЙ УМ
“Настоящая сибирская пресса начинается только с Ядринцева, — утверждал Г.Н. Потанин, по скромности умалчивая о своей роли в зарождении и развитии идеи областничества. — Ядринцев был самый прирожденный журналист. Я почувствовал, что он пойдет во главе сибирского движения, которым уже веяло в воздухе, и что мне предстоит сделаться только его помощником. Мы были молоды, бескорыстны и больше думали об общем деле, чем о собственном реноме, а потому я был искренно обрадован успехом моего молодого друга”. Такова была реакция на первую публикацию Ядринцева в сатирическом журнале “Искра”, которую редактировал в то время (1863 г.) Василий Степанович Курочкин. Фельетон Н.М. Ядринцева назывался “Наша любовь к народу” и печатался без подписи в трех номерах журнала. Но лиха беда — начало, и успех товарища “вспрыснули” в одной из пивных на Васильевском острове. Ядринцев, по словам Потанина, “был в хорошем настроении и с чувством собственного достоинства позировал перед нами, как охотник, в первый раз убивший зайца”. На самом деле, с вхождением в литературу такого всесторонне одаренного человека, каким уже тогда проявил себя Николай Михайлович Ядринцев, сибирское движение обретало свой голос, его уже нельзя было не замечать.
Тюрьма и ссылка дали Ядринцеву то, что не дал бы ему ни один университет — знание народной жизни и корневых ее сил. К концу своего пребывания в глуши уездного городка на севере России, вращаясь в кругу ссыльных образованных людей, непрерывно учась и работая над статьями и книгой, он становится вровень с видными представителями передовой демократической общественности, выразителем интересов обездоленного народа.
“Я пробыл в ссылке 6 лет, с тюрьмой около 10 лет — 10 лучших лет юности, — вспоминал Николай Михайлович позже, — Не все время жилось легко и беззаботно, иногда тоска и безнадежность сокрушали дух. Наша ссылка была бессрочная. В заключение товарищи уезжали или переводились… Шашков был переведен на юг… Я оставался один с Ушаровым. Этот несчастный человек требовал постоянной опеки: он был неисправимый алкоголик. Последнюю зиму он простудился, получил воспаление легких и умирал на моих руках. Я хоронил его один. Впечатление было тягостное. До последней минуты я не оставлял его. Он умер в казенной больнице, его положили в коленкоровом халате и башмаках, платье у него было свое, гроб — казенный, несли гроб служители и уголовные ссыльные, жившие в городе. Пасмурный день, бедная церковь, желтые свечи и этот труп в халатике уснувшего страдальца, писателя-земляка — вот что осталось в памяти. Ушаров был тип, подобный Якушкину, и мне хотелось бы сделать портрет этой личности…”
Писатель-фольклорист и этнограф Павел Иванович Якушкин был современником Ушарова, его очерки и рассказы отличались остротой социальной критики.
После смерти Ушарова одиночество Ядринцева в Шенкурске становится еще тягостнее. Он начинает переписку с Петербургом и обращается к бывшему тобольскому губернатору, члену совета министров Деспоту-Зеновичу, а также к графу Соллогубу, занимавшемуся тюремным вопросом — просит этих влиятельных сановников ходатайствовать о своем освобождении. А.И. Деспот-Зенович, вопреки свирепой своей фамилии, отличался культурой и демократизмом. В.А. Соллогуб был известный писатель, знакомый с тюремным литературным творчеством Н.М. Ядринцева. Ходатайство этих двух лиц оказало нужное влияние на графа П.А. Шувалова, тогдашнего шефа корпуса жандармов и начальника 3-го отделения, Ядринцев был прощен и поехал в Петербург. Ехал измученный ссылкой, изможденный, усталый и нервный. В дороге у него случилось страшное сердцебиение, он кое-как добрался до цели своего путешествия.
Это был уже 1874 год. Начались изнурительные поиски более-менее постоянного места работы. Писал статьи и заметки в “Деле” и в “Неделе”. К великому огорчению Ядринцева и Потанина прекратила существование их любимая “Камско-Волжская газета”: цензура ее была переведена в Москву. Причина — статьи о голоде в Самарской губернии.
В тот год Николай Михайлович без какого-либо содержания работал у графа Соллогуба, который должен был закончить свои тюремные проекты. Интересны живые наброски Ядринцева к портрету Владимира Соллогуба, весьма известного в свое время русского писателя, автора популярного в читательских кругах “Тарантаса”, множества рассказов, повестей, а также нескольких водевилей и поэм:
“Граф Соллогуб — старичок-чудак, вышедший в 70-х годах точно из мертвых (в 60-х он стушевался). Граф встал сразу против ссылки, как наказания, и в своем проекте процитировал всю мою книгу. В этом отношении я считал долгом его поддерживать. Граф иногда шутя говорил мне: “А Сибирь мне должна поставить памятник!” Я его видел в конце умирающим, полупомешанным стариком. За его борьбу против ссылки и ясное понимание ее вреда для края нельзя не воздать ему доброй памяти и признательности.
В других вопросах с графом мы не имели ничего общего. У графа Соллогуба я встречал массу разных тюрьмоведов, представителей министерств, генералов, профессоров… Эти знакомства мне дали возможность знать воззрения разных административных лиц и ученых по вопросу о ссылке. В то же время я учился быть представителем сибирских интересов и ходатаем за Сибирь. Впоследствии мои связи в административных кругах расширились. Несмотря на это, мое личное положение не улучшилось, и, работая у графа Соллогуба, я не имел никакого обеспечения. Когда я приходил в редакцию журнала со своими пожеланиями о сотрудничестве, мне предлагали принести статьи для образца. А между тем я написал уже книгу, которая произвела свое действие. Даже Елисеев, редактор “Отечественных записок”, не знал моей книги о Сибири.
Скоро судьба моя, однако, изменилась, и я почувствовал прилив особой энергии в своей деятельности.
По приезде в Петербург, по поручению Г.Н. Потанина, я познакомился с корреспонденткой “Камско-Волжской газеты” Аделаидой Федоровной Барковой, жившей с матерью в Петербурге. Полгода она была моим почти секретарем, я совещался с ней о делах любимой “Камско-Волжской газеты, и это связало нас духовными интересами. В 1874 году я женился на ней и нашел товарища, друга и сотрудника.
14 лет помогала мне покойная жена моя Аделаида Федоровна. Я не имел времени написать достойную оценку всего, что она внесла в мою жизнь и насколько содействовала моему возрождению к общественной деятельности. Но если бы я и написал, я полагаю, что всего бы я не сказал, так велико было ее благотворное влияние. Ее обширное образование, знание нескольких языков, ее характер, ее трудолюбие и усердие удваивали и утраивали общие труды наши. Ее участие в деле покровительства и помощи учащимся сибирякам отмечено было в некрологах, и юное поколение увенчало венком ее могилу. Я узнал, что может внести женщина интеллигентная и умная в жизнь человека. Я оценил ее тем более, что впоследствии я узнал, как женщины разбивают человеческую жизнь и парализуют всякую деятельность…”
Благодарные признания Н.М. Ядринцева по адресу Аделаиды Федоровны заставляют думать о том, насколько важна была и близка ему “женская” тема в ее приложении к конкретным судьбам творческих личностей, общественных деятелей своего времени. В феврале 1892 года, находясь в Петербурге, Ядринцев пишет статью “Значение женщины в жизни писателя” (Из воспоминаний о Е.П. Елисеевой и О.И. Щаповой). По форме это личное письмо неизвестному другу, в котором Ядринцев делится впечатлениями и комментариями по поводу прослушанных в каком-то собрании “эпизодов из жизни одного писателя, написанных его женою”. Сама статья была опубликована в газете “Восточное обозрение” в 1896 году, то есть уже после смерти Николая Михайловича. Едва ли можно считать случайной эту публикацию, едва ли статья была только откликом на смерть в 1891 году писателя-публициста и литературного критика, одного из руководителей журнала “Современник”, затем “Отечественных записок”, соратника Н.Г. Чернышевского, Н.А. Некрасова, М.Е. Салтыкова-Щедрина, члена тайного общества “Земля и воля” (привлекавшегося по делу Каракозова), крупного писателя и журналиста Григория Захаровича Елисеева. (По мнению Г.Н. Потанина, знакомство Ядринцева с Елисеевым “ставило его очень близко к вожакам русской оппозиции, во главе которых стоял Чернышевский”). Ядринцев состоял в переписке с Елисеевым, знаком был с ним и с его женой Екатериной Павловной лично. Ядринцев мог бы посвятить свою статью целиком Елисееву, как писателю и общественному деятелю, и он написал о нем, но более того — написал и о Екатерине Павловне — в связи с публикацией ее мемуаров, ставших сюрпризом для литературного мира. “Кто бы мог подумать, что Екатерина Павловна напишет так литературно!” — восклицал известный публицист, редактор и издатель газеты “Неделя” Гайдебуров.
“Кроме общественного и литературного значения, эти мемуары открывают семейную жизнь писателя и роль, какую играла в ней женщина, — делится своими наблюдениями Ядринцев, — Вы, кажется, видели и немного знали Елисеевых; я знал их больше. Личные впечатления, мое и ваше, полученные от знакомства с Екатериной Павловной, сходятся; но я хочу по этому сделать некоторые комментарии, так как вынесенное ранее впечатление после чтения записок изменилось. Скажу, каким я видел Григория Захаровича Елисеева в 1861-62 г. Он был тогда редактором “Очерков” (газета Очкина). Это нервный желчный человек, худощавый, с сильной проседью и длинными волосами, т.е. с литературною прическою; ему тогда было, вероятно, немного более 40 лет. Выглядел он несколько истощенным и измученным журнальной работой: цвет лица был земляной, в нем было много подвижности, болезненной нервности, раздражительности. Расположение духа Г.З. Елисеева было желчное, сатирическое, и он бросал острые, как ножи, сарказмы, что придавало прелесть его публицистическому разговору, его негодованию. Сатирический талант свой он развертывал в “Искре”. Таким и должен был быть публицист 60-х годов. Он казался изнервничавшимся до последней степени. Я иногда думал, что при своей организации и нервозности он недолго проживет. Он не щадил сил — он горел, как многие из нас, писателей.
Через несколько лет я его встретил другим; и, если бы я не знал, что иду к Елисееву, я бы не узнал его, это был добродушный патриарх, тучный и спокойный, с добрым юмором, с прекрасной ободряющей улыбкой. Тогда он был редактором “Отечественных записок”. Я припомнил его, каким он был прежде в своей узенькой обтянутой визитке с длинными волосами, спускавшимися ему на воротник, с изможденным лицом. Перемена была странная и тогда для меня необъяснимая: ведь атмосфера его общественной жизни не прояснилась, тучи еще более сдвинулись, профессия Г.З. Елисеева и заботы не изменились. Но изменились его нервы, которые готовы были надорваться. Что произошло с ним, тогда я не вполне разгадал. Женщина впряла свою нить в его жизнь…
Что такое была Екатерина Павловна — взгляды различны. Сама по себе без Елисеева она не представляла заметной величины. Она не обладала обширным образованием и талантом. Она была прокурорша, разошедшаяся с мужем. Свет, который она получила, падал от фигуры Елисеева и окружающей его среды. Екатерина Павловна не была талантлива, и написать никаких записок прежде не обещала. Но ведь ее мемуары читаются публично…
Екатерина Павловна при жизни была приветливой хозяйкой, подругой мужа, немного шумливой и раздражительной собеседницей в кабинете мужа. Я помню ее характерные возгласы:
— Ах, папка, ты это совсем не так говоришь…
Григорий Захарович добродушно улыбался и слабо опровергал: опровергать каждый раз было скучно.
Но вот она неожиданно и тихонько сплела венок его жизни в своих мемуарах, сплела любящею рукою… Видно, что Григорий Захарович поднял ее нравственно до себя, сделал участницей своей славной жизни, и она теперь с ним у подножья его пьедестала. Когда вы слушаете эти мемуары, вы видите, сколько пережито вместе, как Екатерина Павловна слилась с его интересами, трудами, заботами, с его испытаниями и страданиями. Она делила его трудные, тяжелые минуты; его писательскую бедность она предпочла бурной жизни. Что придает ей симпатичный свет и величие, — это самопожертвование для любимого человека. Оно сквозит везде, и выразилось в ее смерти…
Когда Н.К. Михайловский вчера сказал, что она осталась “вдовой”, это показалось странным (вы даже воскликнули: “вдова одну неделю!”). Она не была действительно вдовой — она умерла с ним.
— Папка, я иду за тобой! — воскликнула она, когда его положили на стол.
И она ушла. Михайловский метко прибавил: “Долго ли она прожила бы без него!” Это безразлично, жизнь ее была кончена. Она легла подле его могилы. Быть погребенными вместе — завидная судьба…
Что же внесла Екатерина Павловна в жизнь Елисеева, при своих, по-видимому, более отрицательных, чем положительных качествах?
Она внесла то, что вносят многие женщины: она внесла покой (разумея его не в буржуазном смысле мещанской обстановки и отвлечения от общественной жизни), покой нравственный, облегчивший его труд и борьбу, давший утешение, ласку в горькие минуты, благодаря которым образ Елисеева получил добродушную улыбку патриарха, которая сменила горькую улыбку Мефистофеля. С этим покоем женщина дала ему долголетие, а это долголетие для общественного деятеля было подарком и вкладом для общества.
Да будет же благословенна женщина, хранившая талант, давшая ему тепло своего чувства и согревшая ему жизнь!..
Мне припомнилась другая женщина, которая мемуаров не оставила, но о которой переживший ее писатель оставил огромную рукопись и вверил ее Г.З. Елисееву. Это был приятель и земляк Елисеева Афанасий Щапов. Где эта рукопись, я не знаю. Но Г.З. Елисеев говорил, что она огромна и печатать ее невозможно. А между тем она любопытна.
Жизнь жены Щапова известна многим его окружавшим. Известно, в какую минуту женщина последовала за Щаповым: можно сказать, что она “не выходила замуж”, но она кинулась спасать писателя, общественного деятеля, талант. Участия, дружбы здесь было недостаточно, и Щапов ею бы не удовлетворился, он погиб бы все равно; это понимала женщина — нужно было большее: нужно было постоянно стоять около этого человека и оказывать влияние на его больную волю. Щапов не был привлекательный жених, как жених. Это был человек, изуродованный болезнью. Но нашлась женщина-герой, которая пошла за него, чтобы сохранить нравственный образ, идею этого человека, жизнь и здоровье которого были необходимы обществу. Она несколько лет своими невероятными усилиями поддерживала пламень его мысли, его замечательного таланта. Когда она надломилась и погибла, вскоре погиб и даровитый писатель, погиб ужасной и жалкой смертью.
Однако ее поддержка не была “соломенными подпорками”. Ее замужество и жизнь были замечательный подвиг самопожертвования не человеку, а идее, жившей в нем, подвиг и любовь, непонятные в век, когда циркулируют идеи “Целомудренной перчатки” Ибсена и мужененавистническая мораль “Крейцеровой сонаты”, поселяющая отвращение к любви в детские сердца.
Идеалом нового века… является, как известно, не чувство самоотвержения, милосердия, сливающееся с женской лаской и любовью, но физическая чистоплотность, девственность плоти; вместо чистого и вечно-девственного чувства сердца слышится даже полное отрицание надобности и необходимости этой любви в человеческом роде, изображаемой как нечто низменное, плоское, и низведение этого человеческого чувства с того пьедестала высоты, на который подняли его предания, все века и народы, выразившие его в чистейшей и священной поэзии.
Не так, вероятно, понимали это чувство такие женщины-герои, как жена покойного Щапова, принесшая в жертву великому таланту свою жизнь, и как жена Г.З. Елисеева, продлившая ему существование. Когда исчезла гармония жизни, Щапов-муж пережил недолго жену. После ее смерти он метался, лишился покоя, тосковал, приходил в отчаянье, падал нравственно и упал. Его стенания, вопли и жалобы, потрясавшие иркутское кладбище в осенние холодные ночи, где он валялся в слезах на сырой могиле, где он схватил смертельную простуду, не остались достоянием одного кладбища. Сердце писателя никогда не бывает безмолвной могилой чувства. Грусть и память о подруге у Щапова вылились в целый социологический трактат, которому он посвятил много дней и ночей. Вероятно, это был один из замечательных очерков мыслителя и историка, обладавшего огромной эрудицией… Рассказав, что внесла эта женщина в его жизнь, как она спасла его здоровье, как ободряла, вдохновляла его для лучших произведений, как делился он с ней своим творчеством, у колыбели которого она постоянно являлась его “крестной духовной матерью”, он перешел к роли и заслугам женщины в истории человечества…
Нет сомнения, однако, что кроме Г.З. Елисеева и А.П. Щапова, многие и другие русские писатели и деятели испытывали доброе влияние женщины, которая вплетала ленты в терновые их венки. Не одни прекрасные образы красавиц вдохновляли творчество Данте, Петрарки и Рафаэля, но часто более скромные и будничные лица скрашивали жизнь писателей и облегчали последние дни их страданий…Такие жизни не должны быть забыты, когда мы вспоминаем биографии деятелей, и на их могилы также должны быть положены цветы…”
В своих воспоминаниях о петербургском периоде жизни, нерасторжимо связанным с А.Ф. Барковой, автор сделал сноску: “Воспоминания о жене моей Аделаиде Федоровне я желал бы написать для дочери Лидии и постараюсь это выполнить”. Как известно, заметки Ядринцева “К моей автобиографии” остались незаконченными. Не успел Николай Михайлович исполнить свое обещание написать об Аделаиде Федоровне отдельно для дочери. Мы знаем, что Лидия Николаевна Ядринцева-Доброва, идя по стопам отца, стала этнографом, историком. Выступала со статьями в “Восточном обозрении”, “Сибирской жизни” и в “Сибирских огнях”. В 1925 году в Новосибирске была издана книга Л.Н. Ядринцевой-Добровой “Туземцы Туруханского края”. Войну Лидия Николаевна не пережила: она умерла в 1942 году…
Уже в то время, когда Аделаида Федоровна была невестой Н.М. Ядринцева, они ездили с ней в Нижний Новгород устраивать дела погибавшей “Камско-Волжской газеты” и задумывали новое издание провинциальных сборников. Так, в Казани вышел сборник “Первый шаг” со статьями и стихами Ядринцева. Собираясь жениться, он был бедняком-литератором, жившим случайным редакционным заработком, но подругу его не остановила будущая бедность, она разделяла лучшие цели и стремления мужа приносить пользу обществу и родине. Начать семейную жизнь безбедно и в удобной обстановке дала им возможность мать Аделаиды Федоровны, Александра Ивановна Баркова, когда-то жена миллионера-золотопромышленника, она потеряла состояние после смерти мужа, но воспитывала дочь своими заботами. Это было ее единственное сокровище, и она его вверила небогатому, но достойному человеку. “Эта святая старушка, — вспоминал с теплотой Николай Михайлович, — опекала моих детей, когда Аделаида Федоровна умерла; до конца она любила меня, как сына, и сочувствовала и содействовала моим планам и деятельности. Когда и она умерла через несколько лет после смерти жены, я совершенно осиротел и чувствовал себя ужасно тяжело, одиноко. Страшная тоска сокрушала меня, и я не находил уже таких неизменных друзей, такой нравственной поддержки. Я не мог отдаваться так деятельности, как прежде. Неприятности и ухудшившиеся обстоятельства убивали дух мой, в эти минуты я не находил близ себя людей, которые бы меня поддержали. Я понял, как важно жить в родной семье, когда окружен попечениями”.
Ядринцев искал людей, которые могли быть друзьями и поддержкой, но часто ошибался, и это лишь добавляло ему горечи в настоящей жизни, и тем благодарнее вспоминал он недавнее прошлое…
Как с молодой женой искали работу в Петербурге. Аделаида Федоровна занялась переводами и поместила в печати записки Мак-Гагана о походах в Туркестан, Николай Михайлович начал печатать статьи в “Неделе” и “Отечественных записках”. Провинциальный вопрос продолжал занимать его, и он в своих статьях доказывал важность областного возрождения. Таковы были “Провинциальные письма”, которые не были напечатаны, кроме одного письма в газете “Молва”. Мысли Ядринцева так туго понимались в столице, что редактор “Недели” П.А. Гайдебуров, прежде чем стать единомышленником сибирского писателя, долго ограничивал его попытки пробиться к широкому читателю. Вопрос запутывался к тому же из-за тенденции, которую проводил в газете публицист народнического направления П.П. Червинский. Поддерживающая его русская интеллигенция, стремясь в народ, понимала под провинциальной деятельность в деревне для мужика. По мнению Ядринцева и его сторонников, такая позиция обуживала и деятельность, и самую идею областного движения. Ядринцев хотел большего: обобщения и пробуждения интеллигентной жизни в провинции. Вопрос, имеющий огромную важность в гражданском и политическом смысле для развития России, вопрос об области и ее участии в жизни народной, поднятый Щаповым и установивший новое историческое воззрение, решительно был не понят. Для столичного жителя провинция — глушь, образец застоя, невежества, проявление грубых инстинктов массы и крепостнических отживших интересов. Провинциальная интеллигенция, в столичных представлениях, — не заслуживающая внимания мелочь, ничтожество, провинциальная печать — убожество. Между тем русская провинция и область просыпались. Работа уже в одном земстве доказала, какая жизнь здесь могла быть сосредоточена. О группировке провинциальной интеллигенции и ее сплочении никто не думал. Течение “народничества” в его общей расплывчатой неопределенной форме овладело столицей. Но что такое народничество без участия высшей духовной и гражданской жизни в провинции?
Уверившись, что русская провинция совсем не имеет представителей в столице и что она не сгруппировалась, не созрела, не выработала программы, Ядринцев обратился снова к сибирским делам. Впоследствии он убедился, как слабо проявлялась вообще областная идея и областное единение в Европейской России. Оно живо было только на окраинах. В Великороссии же всегда господствовала идея централизации, и это наложило историческую, традиционную печать на русскую интеллигенцию и на центральную столичную прессу.
“Интеллигенция давно приучилась смотреть на народ, область, провинцию свысока и мнит распоряжаться его судьбами, производить реформы, перевороты из какого-либо центра, заставляя народ подчиняться тем или иным направлениям… Центральная, великорусская, московская Россия долго, вероятно, останется централистской, и областные течения ей останутся непонятны”, — в настроениях Ядринцева впервые звучат нотки сомнения и безнадежности его усилий приблизить мыслящую часть российского общества к интересам провинции, ее нуждам и бедам. Но какова цена этих прозрений?
“Получив разочарование в столице в смысле сочувствия своим областным симпатиям, областник и провинциал тем более сосредоточивался на своей идее”, — замечает Николай Михайлович, чтобы следующей фразой подтвердить неизменность своих убеждений:
“Я остался верен своей родине и начал тем усиленнее проводить сибирские вопросы в столичную печать. Я стал давать отдельные статьи, фельетоны в газеты и приносить даже корреспонденции с известным направлением…”
В это время Ядринцев сотрудничал в “Неделе”, в “Голосе”, в “Молве”, в “Биржевых ведомостях”. Целый ряд его статей направлен против ссылки, он вступал в полемику с разного рода “знатоками” этих проблем, выступал с докладами и представил свой реферат в юридическое общество. “Уголовный вопрос стал моей специальностью, и меня считали тюрьмоведом, каким я на самом деле не был”, — не без сарказма писал Николай Михайлович по этому поводу. На самом деле его интересовал куда более широкий круг сибирских тем. “Убытки золотого дела”, — называлась его статья о положении в золотопромышленности, опубликованная в “Петербургских ведомостях” вскоре после возвращения из ссылки, и “Наши аргонавты” в “Неделе”. В этих статьях Ядринцев поднимал вопрос об улучшении условий труда рабочих и тут же — напоминание о необходимости открыть в Сибири университет. У промышленника-мецената М.К. Сидорова в это время проводились собрания, где раздавались предложения о сборе пожертвований. Через Сидорова, известного деятеля Севера — с ним водил давнее знакомство Ядринцев — дошло известие о том, что в Западную Сибирь назначается новый генерал-губернатор Н.Г. Казнаков. От Сидорова же пришли некоторые сведения о личных качествах администратора. Оказалось, что он интересовался литературой о Сибири и собирал материалы по сибирскому университету. Николай Михайлович не мог упустить такой случай и попросил Сидорова посодействовать встрече с Казнаковым. Ядринцев представился генералу и, как он пишет, Казнаков “совершенно очаровал” его. Из беседы с ним было видно, что генерал-губернатор читал книгу писателя-сибиряка Наумова, книгу Ядринцева “Русская община в тюрьме и ссылке” и вообще живо интересуется сибирскими вопросами. “Скажите, что я могу сделать для Сибири?” — спрашивал он. Передав словами свое видение насущных нужд провинции, Ядринцев просил позволения представить Казнакову записки и проекты по главным вопросам, между прочим, о ссылке, с программой, какие необходимо собрать сведения о современном положении ссылки и по истории вопроса о сибирском университете и настоятельной потребности в нем.
Мысль об университете особо заинтересовала генерал-губернатора.
Возвратясь домой, Николай Михайлович поведал своему преданному другу, своей Аделаиде, о впечатлениях от встречи с Казнаковым и принятом обещании написать ряд записок. Жена разделила его настроение, она знала, как Николай Михайлович любил свою родину, как желал ей блага. Однако тут же возник один практический вопрос: работа над записками займет месяц или полтора, на это время придется отказаться от текущих заработков по журналистской деятельности. Как быть? “Не беспокойся, — сказала Аделаида Федоровна, — как-нибудь устроимся. Работай, пиши и пользуйся случаем, такой редко выпадает!” Ядринцев и не спросил даже, где она добудет денег, чтобы жить.
В несколько недель Николай Михайлович кончил записки, а у жены, как он заметил, куда-то исчезли два золотых браслета, принесенные ею в приданое. Он догадался и горячо поцеловал эти руки, которые отдали свои ценности “в долю другого приданого, другой невесте, моей родине, начинавшей новую жизнь…”
Записки свои, проникнутые любовью и заботой о благополучии и обновлении всей жизни Сибири, Ядринцев приносил Н.Г. Казнакову, и каждый раз их беседы становились продолжительней. В очередной свой визит, принеся последние из востребованных работ, Николай Михайлович застал генерала в мундире, только что воротившегося из дворца. Он сообщил радостную весть — по его докладу государь согласился на создание университета в Сибири и поручил выработать для него проект.
Обрадованный этим известием и поздравлением Ядринцев написал для газеты А.А. Краевского “Голос” несколько статей по поводу назначения нового генерал-губернатора Сибири и связанных с этим событием ожиданий сибиряков. Он напоминал заинтересованному читателю, как ждала Сибирь Сперанского, как ждет она давно правосудия. Статьи эти были раскатами петербургского грома над трепетавшими сибирскими чиновниками, успокоившимися при Хрущеве и погрузившими Сибирь в застой, мрак и безгласность.
Перед своим отъездом в Сибирь Казнаков сказал Ядринцеву, что постарается оправдать его ожидания. Действительно, скоро донеслись слухи, какое впечатление на сибирских чиновников произвел приезд нового царского администратора. Многие загодя бросили места, едва почуяв угрозу своей необъятной власти. Казнаков атаковывал встретивших его чиновников неожиданными вопросами о сибирских делах, о ссылке, и все изумлялись, откуда новый генерал-губернатор узнал все это. В Сибири привыкли видеть высших лиц администрации незнакомыми с местными делами и брали их в руки. Здесь было наоборот: генерал-губернатор Казнаков явился в Сибирь как бы ревизором…
В Петербург между тем явился освобожденный друг Ядринцева Г.Н. Потанин, их встреча была радостной, они часто виделись. Потанин писал по поручению П.П. Семенова (Тян-Шанского) прибавление к “Землеведению Азии” Риттера. Все изменилось, и люди, бывшие в опале, в ссылке, появились вновь у очага сибирских дел. Перед нами встал тот же трудноразрешимый вопрос: о сибирской печати. Теперь он казался еще более назревшим, чем в 60-е годы. Целую зиму шли совещания у Б.А. Милютина, журналиста и издателя, — у него была мысль издавать газету “Восток” в Петербурге. Он ходатайствовал, но ему не разрешили: тогдашнее главное управление печати не благоволило увеличению газет.
Приятель Ядринцева казачий офицер и журналист Андрей Павлович Нестеров (привлекался по делу сибирских “сепаратистов”, но в 1868 году освобожден за недоказанностью вины) приобрел в Иркутске хиреющую в неумелых руках газету “Сибирь”. Это издание просуществовало много лет, все это время Ядринцев и другие областники поддерживали ее своим сотрудничеством. Между прочим, однажды иркутский полицмейстер (впоследствии судимый за поджог и разные другие преступления) произвел в редакции этой газеты обыск под тем предлогом, что она поддерживала связи “с сепаратистами Потаниным и Ядринцевым”, хотя они были давно свободные люди. Этот самовольный поступок слишком ретивого служаки не получил, однако, одобрения со стороны иркутских властей, и газета продолжала выходить.
В Петербурге еще Николай Михайлович познакомился с попечителем и строителем сибирского университета В. М. Флоринским. Василий Маркович — доктор медицины, профессор по кафедре акушерства и гинекологии в Казанском университете, общественный деятель, археолог и историк, автор трудов о башкирцах и первобытных славянах, а также популярного “Лечебника для народного употребления”, — принял на себя все практические дела по университету, проект его вырабатывался, стоял лишь вопрос, где строить — в Омске или Томске. Ядринцев высказывался за Томск.
Зимой 1876 года приехал в Петербург генерал-губернатор Западной Сибири Казнаков. При свидании с Ядринцевым он сделал ему соблазнительное предложение:
—Ядринцев, поедемте со мной, вы любите свою Сибирь, вы так изучили ее нужды, ее вопросы, будем работать вместе…
Когда Николай Михайлович сказал жене о предложении генерал-губернатора поступить к нему на службу и спросил, согласна ли она оставить Петербург, то получил согласие и благословение Аделаиды Федоровны. Ядринцевы продали все свое имущество, оставили уютную квартирку в Петербурге, где так покойно жилось, и поехали в Сибирь. Ехали за свой счет, так как разрешение на службу пришло в Омск через полгода, пройдя через комитет министров. Правительство помнило и знало Ядринцева со всеми его сущими и мнимыми прегрешениями, но у него были солидные рекомендации по его литературным работам.
В Омске Николай Михайлович задержался без малого на 5 лет. Написал массу проектов для генерал-губернатора, в том числе о положении ссылки, деятельно сотрудничал в Комиссии по земельному устройству крестьян Западной Сибири. Н.М. Ядринцев — один из инициаторов образования в Омске Западно-Сибирского отделения Русского географического общества, совершает, по поручению этого общества, две экспедиции на Алтай. В газете “Сибирь” напечатаны статьи Ядринцева “Сибирь и Александр I”, “Думы о сибирской железной дороге”, “Очерки общественной жизни Сибири”, “С Барабы” и др. “Отечественные записки” знакомят читателей с новой работой Ядринцева “Судьба русских поселений на Урале”. Его отчет в “Записках Западно-Сибирского отделения Русского географического общества” об экспедиции на Алтай послужил основой для доклада географа М.И. Венюкова в Париже. За изучение переселенческого дела на Алтае Н.М. Ядринцев награжден Золотой медалью географического общества. В этот же период своей деятельности он пишет “Программу для изучения сельской общины в Сибири”, а также “Программу для исследования быта инородцев” и “Программу для исследования переселений”. В последний год своей службы в Омске успевает выступить с крупными статьями в таких известных изданиях, как “Русский курьер”, “Русская речь”, в журналах “Вестник Европы”, “Отечественные записки”, “Русское богатство”. Одна из его записок была представлена министру.
Генерал Казнаков покровительствовал ему, но для местных чиновников Ядринцев был чужой, они его не любили. Гражданская совесть Николая Михайловича была чиста: он все, что мог, делал во благо горячо любимой Сибири.
После того, как Н.Г. Казнаков по болезни отъехал в Петербург, Н.М. Ядринцев решил тоже оставить службу и обратился к литературной деятельности. В январе 1881 года он с семьей возвращается в Петербург, а в марте подает в отставку, поселяется на лето в Большом Селе Рязанской губернии, где живут его близкие. Он теперь не только главный публицист Сибири, но и путешественник и ученый-этнограф. Он полон новых творческих замыслов.
СИБИРСКАЯ ШВЕЙЦАРИЯ
(Из путевых заметок по Алтаю)
Название этой главы предлагаемых очерков в точности воспроизводит название путевых заметок Н.М. Ядринцева, впервые увидевших свет на страницах журнала “Русское богатство”, 1880, № 8, считавшегося в России, по выражению В.И. Ленина, “главным и наиболее солидным народническим органом”. Путешествуя ежегодно в летние месяцы “дикарем” по Чарышу и его притокам (1985-1992 гг.), я и не знал, что ходим мы по той самой Сибирской Швейцарии, где сто лет назад проходил Ядринцев. Не знал до тех пор, когда мне в руки попал IV том “Литературного наследства Сибири”, а в нем названый очерк Ядринцева. Он мне открыл то, о чем уже не знает ни один из местных жителей.
Шли мы по крупномасштабной карте лесного ведомства, висевшей на стене в кабинете старшего летчика-наблюдателя Чарышской базы авиаохраны лесов Александра Андросова. Карта была без орографии, что затрудняло пользование ею в горной местности, но что касается местных предметов, они были нанесены с топографической точностью, как на военной карте. Для ориентирования в пешем походе это было уже кое-что.
Однажды, спустившись с белков, выходим к месту, которое обозначено таинственным названием Белоусов Камень. Идем по равнине, путаясь ногами в зарослях карликовой березки, дальше, похоже, нас встретит верховое болото с большими кочками. Дело к вечеру, а мы еще не нашли подходящего места для ночевки. Впереди замаячила каменистая гряда. Здесь нередко встречаются эти, словно из земли вырастающие камни, их называют останцы. Сверяемся по карте: точно, это Белоусов Камень. Гряда состоит из огромных валунов, в живописном беспорядке громоздящихся среди равнины. Камни от подножия до макушек сплошь поросли непролазным кедровым стлаником. От крайнего большого камня тянется снежный язык, из-под него сочится ручеек чистейшей воды. Вот и место для привала!
Дело привычное: острым ножом настрогать кудрявых вершинок, а когда наберется порядочная охапка, разбросать поверх упругой поросли той же нана-березки, сверху ставится палатка с полотняным днищем, на растяжках, само собой, и мягкое пышное ложе с надежною крышей над головой готово. Собрать сухого мелкого сучья, развести костер, зачерпнуть из ручья воды, подвесить на стальном тросике, натянутом между рогульками, закопченный котелок…
Пахнет карликовая березка удивительно свежо. Так не пахнут даже клейкие молодые листочки у взрослого дерева, растущего где-нибудь на равнине или ниже по склонам той же горы. Спать на такой подстилке да на свежем горном воздухе — благодать божья, иначе не скажешь. Добавьте к этому полное отсутствие в горах комаров, мошки и прочей кровососущей досады, и вам захочется тотчас же на Алтай, в Сибирскую Швейцарию…
Дальнейший наш путь проляжет мимо другого останца, что известен под названием Казачий Камень. Когда-то по этим горам проходила цепь укреплений Колывано-Кузнецкой линии Сибирского казачьего войска, а нынешнее село Чарышское, районный центр Алтайского края, удаленный на 300 километров от Барнаула и на 180 км от ближайшей железнодорожной станции Алейская, имело статус казачьей станицы. Память о былом сохранилась в топонимике Причарышья. Нам довелось несколько раз бывать в деревне Майорка, где живут пастухи, работающие вахтовым методом на отгонных пастбищах на белках, они гарцуют верхами, что твои ковбои, а там, на горных стойбищах обитают в убогих избушках, крытых кое-где листами белого металла, падающими в этих почти безлюдных местах прямо с неба — фрагменты отработавших ступеней космических ракет с Байконура. Много раз по дороге на Сентелек проезжали залегшую в глубокой долине деревню Комендатка, имеется там и Генералка, есть Ключи — местечко на водоразделе Алея и Чарыша, где некогда жил в большом доме сам его превосходительство, от усадьбы этой ничего не осталось, кроме десятка кривых деревцев, долженствующих обозначать Генеральский сад…
Словом, казаки здесь живали, да и сегодня живут их потомки, у них в Чарышском даже работает Казачий хор…
Но откуда пошло название Казачий Камень, толком не знает никто, в том числе сотрудницы районного музея. Говорят, в Гражданскую были здесь бои между казаками и красными партизанами. Поселок Красный Партизан имеется, это, собственно, окраинная часть Чарышского, Казачий Камень — довольно высокая отвесная скала над горной тропой — вот она, только что же произошло у этого Камня в давние годы — загадка до сих пор.
Что уж можно сказать о Белоусовом Камне, кроме того, что в этом диком нагромождении скальных пород, в этих колючих зарослях можно легко скрыться от посторонних глаз, — сказать нечего. У кого бы спросить? У наших ковбоев? Так они же на тех горах занимаются делом: выпустив молодняк из загона на вольную пастьбу, сейчас же отправляются к ближайшей горной речке ловить хариуса. У каждого богатый набор искусственных мушек, изготовляемых с применением цветных ниток, ярких петушиных перьев, кусочков шерсти и т.д., а терпения и выносливости при ходьбе по берегу рыболову не занимать…
С детства меня занимал вопрос, откуда та или иная речка течет и куда впадает. Первым предметом моего маленького исследования была протекающая поблизости речка Клепечиха. Так что сначала о ней. Будучи заядлым рыболовом, я однажды нечаянно дошел по берегу до устья и сам убедился, что малая эта речка впадает в Алей. До истока Клепечихи я добрался лишь годы спустя, приехав по делам в село того же названия, расположенное в соседнем районе у кромки ленточного бора. Там бьют, вероятно, ключи, образуя обширную мочажину, из которой и берет начало заветная речка моего детства.
С Алеем короткого знакомства не получилось. Правда, рыбалка на Алее была богаче, в густой забоке ведрами собирали смородину, калину, черемуху, ежевику, костянику и разные другие ягоды, но до Алея от нашего поселка топать надо было 5-6 километров пешком, для ежедневной рыбалки это многовато, а если все-таки решались идти, то с ночевьем. Романтика, словом, и рассказывать тут можно долго, но это как-нибудь в другой раз. Сейчас же достаточно знать, что Алей — это левый приток Оби, в длину имеет 755 километров, река оживляет широкую и плодородную Алейскую степь, долина издавна заселена, обжита крестьянским народом, но имеются и города: самый заметный из них Рубцовск. Долго-долго я внутренне собирался отправиться к истокам Алея, а собрался впервые в 1985 году…
Путешествие казалось настолько безопасным, что отправились мы вдвоем с женой. Поездом Новосибирск—Лениногорск доехали до станции Третьяково, оттуда автобусом до Староалейского, где располагается центр Третьяковского района, а уж дальше, искупавшись в Алее, добирались на попутной машине до Новоалейского, что ближе к верховьям нашей степной реки. Из Новоалейского, перейдя по деревянному мосту через шумливый Алей, попадаешь в деревню Староалейскую. Большой разницы по внешнему виду между этими селеньями не заметно, однако жители Верхнего держатся несколько на особицу, ибо считают себя потомственными казаками, и соседи для них — как пришельцы из мужицкой России, хоть и работали все в одном колхозе…
Чем дальше уходили от деревни вверх по течению, тем шумливей становилась река. Мы продирались по левому берегу через настоящие травяные джунгли, где, например, медвежья дудка в руку толщиной, и зонтики соцветий качаются высоко над головой. Ноги то и дело попадают в цепкие силки тальниковых зарослей, без острого туристского топорика — ни на шаг. Уже стали попадаться по склонам ущелья отдельные разлапистые пихты, по гребню противоположного склона проплыли не спеша ветвистые рога сохатого, выйдя на полевую дорогу, замечаем на влажной поверхности следы с четкими отпечатками когтей. Говорю встревожившейся Лиде, это, мол, большой собаки след, потом, приглядевшись внимательней, успокаиваю ее, как мне кажется, более убедительным доводом: да, это следы молодого медведя, но, судя по отпечаткам, он шел нам навстречу, мы разминулись, и теперь мишка далеко за вон той горой…
Верховья Алея — место безлюдное, тем интереснее редкие встречи с одинокими обитателями здешних долин (Алей в верхнем течении делится на три рукава), в походе я вел дневник, когда-то возьмусь и за него, а пока могу лишь коротенько доложить, что мы в тот раз поднялись почти до самого истока Алея в отрогах Тигирецкого хребта, но в итоге пришли к болотистому началу впадающей в Алей речки Харлашихи. Во всяком случае, о характере Алея я знаю теперь гораздо больше, чем знал раньше, живя с ним рядом.
Заветной рекой моего детства был Чарыш. От станции Шипуново до Белоглазова около 25 километров степной дороги. Белоглазово стоит на Чарыше. В довоенные годы здесь была пароходная пристань. В начале лета, по большой воде, здесь швартовались речные буксиры с баржами. Отсюда вывозили зерно, завозили сюда дешевым путем уголь и моторное топливо, на моей памяти уже после войны в нерестовой реке Чарыш ловили осетров и нельму. Рыбное приволье кончилось со строительством на Оби Новосибирской гидроэлектростанции с обширным водохранилищем — Обским морем. Уровень воды в Чарыше понизился так, что лет 6-7 тому назад закрылась последняя чарышская пристань в Усть-Калманке. Правда, из Чарыша теперь пьют жители 7 прилегающих районов Алтайского края — чистейшую воду качают и гонят по трубопроводу из подземного бассейна, залегающего ниже речного ложа, но по закону сообщающихся сосудов “садится” в своих берегах и красавица река.
Чарыш стекает со склонов Коргонского хребта в пределах Горного Алтая, путь к истокам труден, лишь от селения Усть-Кан, где река с диким ревом вырывается из каменистого ущелья и спешит, умеряя прыть, к слиянию с более плавным течением Кана, можно идти вдоль русла по неухоженной, но относительно ровной грунтовой дороге. Еще в 1984 году мы вдвоем с моим сыном Ваней прошли пешком от Усть-Кана до Чарышского, это примерно 130 километров. Следующий год, как уже сказано, ушел на освоение верховьев Алея. А в 1986-м решили-таки махнуть на Чарыш. Нас было в самодеятельной нашей, “дикой” группе четверо.
Приехали автобусом в Чарышское, другим автобусом — до Майорки. Там заночевали в палатке, а утром пошли в сторону Тулаты. Переправившись бродом на тот берег, держим путь к пасеке Гены Бочкарева. Сам Гена и его жена хакаска Галя были рады всякому гостю — истопили для нас баньку, угостили медовухой и олениной, рассказали, как выйти на Плешивый Белок. Хозяин при этом добавил: там на пути будет глубокая поперечная расщелина, так называемая Согра, вам ее сразу не пройти, в случае чего возвращайтесь на пасеку. Дремучий лог, разделяющий Плешивый Белок и следующую за ним двугорбую вершину, пройти не удалось. Там нет ни одной тропы, а скатившись наобум вниз, мы оказались в сплошных зарослях кустарника. Обессилевшие, промокшие под дождем, там же на склоне и заночевали в кустах, чтобы не свалиться невесть куда дальше. Наутро выбираться наверх пришлось первобытным способом — на четвереньках. К пасеке вышли уже в ночной темноте…
Полоса везения для нас неожиданно пришла с появлением на следующий день нового человека — старшего летчика-наблюдателя Чарышской базы авиаохраны лесов Александра Андросова. Его вертолет приземлился аккурат перед въездом в живописный распадок, где расставлены ульи и расположены нужные пасечникам строения. Знакомство с Сашей имело свое продолжение, а в тот день, закончив дела с Геной, он вызвался забросить непутевых туристов попутным рейсом на берег горного озера Белоголосово. Там-де исток реки Коргон, если это вас интересует… Еще бы! Пройти по знаменитому Коргону, от истока до впадения его в Чарыш было очень даже заманчиво. Зайдите как-нибудь в Эрмитаж, вы там увидите много великолепных изделий Колыванского камнерезного завода, в их числе найдете вазы из копейчатой яшмы с надписью Коргон, другие творения алтайских мастеров. Хотелось своими глазами посмотреть на остатки Коргонской каменоломни, при том еще, что на пути к Белоголосову озеру не придется вновь преодолевать злосчастную Согру, потом огибать макушку горы Королевский Белок — не очень высокой (2295 м), но все же главной вершины Тигирецкого хребта.
Путешествие по Коргону оставляет неизгладимое впечатление, но мы опять-таки не будем далеко уходить от основной линии нашего повествования, а она связана изначально с жизнью и творчеством Николая Михайловича Ядринцева. Ведь он бывал в Сибирской Швейцарии задолго до нас и смотрел на нее другими глазами. Позволю себе лишь беглый обзор увиденного с разных точек нашего прихотливого маршрута…
С борта вертолета открылось внизу округлое озеро, отороченное с трех сторон снеговыми подушками. Такие образования в горах называют цирками. Открытое береговое пространство выглядит как ровная лужайка, поросшая сеяной декоративной травкой. Приземлившись, видим под ногами зеленый ковер из торчащих шильцами перьев дикорастущего лука…
На самом берегу лежит огромный, в рост человека, серый камень. Приглядевшись, видим узкий спил, кем-то отшлифованный профессионально, так, что проявлена фактура камня: это поделочная яшма. Глыба неподъемная, потому, наверное, и лежит здесь до неких лучших времен.
Из глубокой чаши озера вытекает, срываясь вниз по каменистому руслу, та самая река Коргон. В истоке на порожке резвится прыгучая молодь хариуса. Крупная особь всплывает, смотрит и, лениво вильнув хвостом, снова уходит на глубину.
Под левым южным берегом тяжелится подтаивающий на летнем солнышке снежный карниз. Время от времени от него отслаивается изрядной массы глыба и с оглушительным всплеском падает в озеро. В отдалении чуть движется на веслах надувная лодка с одиноким рыбаком; это может быть кто-то из местных пастухов, а то и залетный гусь из соседнего Восточного Казахстана, который вот тут, за гребнем Тигирецкого хребта, надо лишь преодолеть покрытый фирновым одеялом перевал Коргонское Седло. Будет время, побываем и на той стороне, а пока уходим вниз по течению Коргона до первого притока, где, судя по карте, стоит так называемая пасека Пимена. Скоро, не без труда переправившись через быстрый Горелый Коргон, видим на большой поляне деревянную избушку пчеловода, приземистый, крытый дерном омшаник, тут и там стоящие среди цветущего луга ульи и… никакого хозяина. На деревянном столе в избушке находим большую банку свежего меда и кусок сала. Понимаем, что нас угощают от чистого сердца, но и с явным намеком: чтобы не трогали ульи…
Подъехавший на коне молодой ковбой из Покровки ввел туристов в обстановку. Пасека Пимена давно уже не Пимена, и кто он был такой, уже не вспоминают, потому что пасечников здесь перебывало много, а нынешний, откачав мед, подался на время в свою деревню, где у него семья и хозяйство. Что касается оставленного на столе угощения, то не сомневайтесь: таков здешний обычай…
Не сходя с тропы, по Коргону обнаружили еще две пасеки. Одна была известна как пасека деда Ивана. Его избушку никак не минуешь. Нас уже заметили и зовут заглянуть “на чашку чая с медом”. Почему бы и не отдохнуть навьюченному не в меру путнику? В избушке у деда Ивана сидят и пьют отнюдь не чай двое крепких мужиков. Познакомившись и отдав должное хозяйской медовухе, надеваем вновь рюкзаки. Один из веселых Ивановых гостей, молодой казах по имени Сашка, навьючивает нашу поклажу на двух верховых лошадей, и налегке отправляемся по своему маршруту. Запомнился один эпизод. Впереди встала крутая гора, по левой стороне петляет наша тропа, а справа обрыв, кое-где покрытый мелкими кустиками, хотя сорвись с такой высоты вниз, вряд ли зацепишься до самой воды, бурлящей внизу. Сашка передает коней напарнику, а сам отважно рвется наверх. Призывы к осторожности его не останавливают. Он бодр и всю дорогу напевает: “Родина моя Белоруссия, песни партизан, сосны да туман…” Достигнув верхней точки, Сашка неожиданно пускается в пляс, рискуя в любой момент сыграть со своей “Цыганочкой” в ущелье Коргона. Но он непостижимым образом устоял, и вот мы уже, слава Богу, внизу, на берегу сногсшибательной речки, скатившейся с горы Еловой и впадающей здесь в Коргон. Через речку переброшена лава из двух скользких бревен, и нашему Сашке в этот раз не удается акробатический номер, он первым срывается с мостков и бредет по пояс в воде. Его сносит течением вниз, но он сходу форсирует Еловую и, вылезши на берег, вновь затягивает любимую мелодию: “Песни партизан, алая заря, родина моя Белоруссия…” Слышали бы голосистые “Песняры” из братской славянской страны, как их обожают и поют в глухих горах Алтая…
Поблагодарив наших спутников с их лошадьми за помощь и приятное путешествие, продолжаем пешее движение вниз по Коргону. Вот за поворотом открывается новая панорама. Прямое здесь русло как бы заперто высокой, темнеющей густым лесом горой. Значит, недалеко уже устье Коргона. А вот и ручей Рабочий, на котором, как мы знаем из многочисленных описаний, стояла каменоломня. Что от нее осталось? Самое, пожалуй, заметное — Чертов мост, соединяющий два берега реки. Мосту этому не меньше 150 лет. Во всяком случае, об этом свидетельствует надпись, выбитая на поверхности каменной плиты, стоящей торчком из воды посередь реки. На камне выбита дата: 1857 г.
Мост покоился на мощных береговых устоях — деревянных ряжах, сложенных из стволов лиственницы. Стоят неколебимо, и никакая гниль их не берет. По этому мосту, надо полагать, могли передвигаться конные повозки, тяжелогруженые телеги, но мы увидели вместо настила две узкие доски без перил, проходить, с осторожностью, можно только по одному. Под мостом синеет глубокий омут. Красиво, ничего не скажешь — здесь, говорят, кобальт залегает — но искупаться в холодном бассейне не хочется…
Дальше шли вниз по правому берегу. Коргон в этом месте довольно широк, напорист, местные тут не ходят, а переезжают на тракторах с высокими колесами. Взявшись за руки, цепочкой ступаем в воду. Пока глубина по колено, идти можно, чуть выше — начинает сносить вниз по течению. Упираясь длинным шестом в дно, рискуем зайти по пояс. Кто ростом пониже, те уже всплывают. Благо, посредине реки заботливая природа намыла небольшой островок, достаточный, однако, чтобы, зацепившись за него, дать себе передышку. Еще один рывок, и мы уже на левом берегу. Здесь широкая равнина, частью занятая посевами зерновых, ближе к селу — картофелем.
Сейчас село называется Коргон, а на старых картах — Карган. Живут здесь потомки староверов, испокон веков занимаются хлебопашеством, скотоводством, охотой в окрестных горах, рыбалкой. Село большое, и надо его все пройти, чтобы увидеть тот самый мост, по которому ходят и ездят вменяемые люди. Немного ниже, где конец селитьбы, начинается спуск к устью Коргона. Приняв в свое лоно полноводный приток, Чарыш урчит удовлетворенно, как медведь, съевший теленка…
Из других притоков Чарыша запомнилась Иня. Рек и речек с таким названием в Сибири много, наиболее известна Иня, впадающая в Обь в черте города Новосибирска. Течет издалека, из пределов Кузнецкой котловины, напоив по пути города Ленинск-Кузнецкий и Тогучин, до Оби доходит усталая и спокойная. Иня чарышского бассейна — река сугубо горная, берет начало в Инских горах, принадлежащих тому же Тигирецкому хребту. К ней мы пришли в первый раз через Тигирек, село на одноименной речке, с остатками внушительной казачьей крепости. Тигирек впадает в Иню, но где-то там, под горой, ее с дороги не видно. Дорога же идет по коренному левому склону долины и приводит к самому берегу Ини. Здесь обозначена представленная двумя уцелевшими избами деревня Камышенка. После привала с непременным чаем, двигаемся дальше встречь течению, и, правда, красивой реки. Здесь она по водности не уступит Коргону. В конце пути за поворотом дороги открывается вид на подвесной мост с деревянным настилом. Перейдя на другой берег, видим слияние двух рек: та, что пошире — сама Иня, а поуже — Ионыш. Деревня при слиянии этих потоков, естественно, носит название Усть-Ионыш.
В первый наш заход в деревне этой, притулившейся к высокой скале, еще жили люди, поскольку было стадо коров и мелкий скот, а на отлогом берегу Ини стоял большой дизель — генератор, его обслуживала смена мотористов. От этой электростанции были протянуты вглубь Инской долины провода, как нам пояснили, для энергоснабжения буровых установок и освещения поселка геологов Хорьковка. Это было время, когда геологам было велено уточнить запасы железной руды Белорецко-Инского месторождения, ибо готовилось его освоение, проектировались рудники и дороги к ним. Один местный энтузиаст и романтик даже придумал название будущего города на Ине — Семибратск. По имени горы Семь братьев… Патриот этот — его звали Андрей Васильевич Костров — писал мне потом письма с обратным адресом г. Семибратск. Я ему отвечал, и, как ни странно, письма доходили до адресата, живущего в выморочной деревеньке на берегу малоизвестной речки.
Вообще-то на Ине приходилось бывать не раз. Однажды, спустившись наконец в таинственную Согру, нашли там и нужные тропки, и ручеек, на топких берегах которого прямо под ногами желтеют во множестве цветы золотого корня, по-научному сказать, родиолы розовой, обладающей целебными свойствами женьшеня. Поднявшись выше по противоположному склону, выходишь на хорошую тропу, и если повернуть направо, там будет длинный спуск в межгорную долину, и придешь скоро к малой речке Татарочке. Она выведет тебя на Иню в ее верхнем течении. Интересная речка эта Татарочка. Журчит себе, журчит по камушкам и вдруг уходит в землю. Если не запасся водой выше по течению, то скоро начнешь испытывать жажду. Ты идешь вдоль русла, но на дне его только большие, обкатанные камни. Начинаешь соображать: не это ли та самая Сухая Татарочка, о которой тебе говорили местные жители? Она и есть. Только куда же исчезла вода?
К разгадке этого явления надо еще топать и топать. Но вот таежные заросли расступаются, и русло вновь блеснуло чистой влагой. Речка вынырнула на поверхность, и последние сотни метров течет свободно, изливаясь в Иню. Но выход Татарочки из-под земли природа обставила торжественно и красиво. Представьте высокую скалу, у подножья которой синеет глубокий и таинственный омут, окруженный хвойными деревьями. Одно дерево как упало вершиной в воду, так и лежит, не достигнув дна. Движение истекающей из омута воды едва заметно, но шумит речка без умолку.
Это круглое озерко хорошо видно с вертолета, оно ярко цветет своей кобальтовой синевой.
На берегу Ини обнаружили заброшенные строения, место это называется Прииск. Золотишко здесь мыли когда-то, кое-где по притокам Чарыша и ныне бродят одиночные старатели со своими лотками, но я не слышал, чтобы кого-нибудь этот вид промысла обогатил…
Зашли еще раз в Усть-Ионыш. Минуло, верно, два года, а как все резко изменилось! Дизель-электростанция перестала существовать. Берег тих и пуст. Посреди Ини лежит на боку огромный блок цилиндров, непонятно как туда попавший, вокруг него недовольно бурлит вода. Нижняя часть дизеля с коленвалом и поршневой группой осталась на своем месте, постепенно зарастает бурьяном, поршни неровно торчат кверху, словно взывают о справедливости и помощи человека. Но человеков вокруг не видать. Ушли человеки неведомо куда, смотав за собой и электрический провод. А нам так хотелось побывать в этой Хорьковке, встретить там работающих людей, узнать, как идут дела, чего они там набурили. Похоже, мы опоздали, но все же решились идти вверх по течению реки, благо наезженная дорога по левому берегу сохранилась. Старинная деревня Хорьковка, на новейших картах поселок Инской, встречает полным безлюдьем и запустением, чернеют бревенчатые избы, а на подходе, за хлипким мостом через речку Калманку, открывается общий вид на промплощадку. Здесь железные, рыжие от ржавчины вагончики, груды металлического хлама, тут же уцелевший железный мост через Иню на правый берег. Скучная и мрачная картина, характерная для периода распада государства, когда с легкостью бросают начатые стройки.
Мы идем заросшей тропой, пока она не исчезает вовсе, переправляемся вброд через Иню, вновь обретаем некую определенность под ногами, идем несколько дней, пока за поворотом не показывается знакомая лужайка среди могучих пихт, за нею блеснет синевой наш омут. В распадке по берегу Ини и Татарочки мои друзья недавно поставили пасеку — говорят, самую высокогорную в этих местах. Пасеку быстро оценили редкие, пока случайные группы туристов и совсем не безобидные гости медведи…
Но это уже другая тема.
Тигирецкий, Коргонский, Бащелакский хребты относят к Северо-западу горной страны Алтай, но есть другая область давних интересов русского человека, землепроходца — это Рудный Алтай, сказочно красивые и богатые недрами сравнительно низкие, более древние, в геологическом смысле, горы. В тех местах нам тоже посчастливилось путешествовать. Собственно, это та же Сибирская Швейцария, которой восхищался Н.М. Ядринцев.
Озеро Колыванское, к примеру, отличается особо живописными берегами, где в процессе многовекового выветривания природа сотворила каменное сооружение на высокой скале, которое силой воображения легко превращается то в старинный замок, то пирамиду из плоских и округлых каменных плит, уложенных одна на другую, как гигантские блины, естественное происхождение которых кажется порой сомнительным. Словно ходил по берегу сказочный великан и играючи складывал разные фигуры, чтобы развлечь далеких потомков, а скорее — для собственного удовольствия. В колыванском озере растет, между прочим, реликтовый водяной орех — чилим. У этого чудо-растения нет корней, на поверхности плавают красивой формы резные листья, среди них можно нащупать зеленые с рогульками плоды. Разломив молодой орех пальцами, получаешь вкусное, сладковатое на вкус, ядрышко. Выброшенные волной на берег орешки быстро твердеют, чернеют, превращаются в рогатый камешек, который нельзя разбить никаким способом.
К озеру Колыванскому из Змеиногорска ехали автобусом до деревни Саввушки. Дальше на своих двоих, но это уже недалеко…
Личные, живые впечатления — это, конечно, необходимый материал для публициста, однако же надобно знать, что вынесли из своих путешествий по этим местам другие. Оказалось, много интересного не только в познавательном плане.
“В странствиях по Сибири я давно искал случая посмотреть Алтайские горы с Бухтарминским краем, привольную местность, обладающую прекрасным климатом, которая вполне может быть названа Сибирской Швейцарией, — так начинает Н.М. Ядринцев свои путевые записки об Алтае. — В 1878 году, проехав пространство монотонных и бесконечных сибирских степей…, я коснулся, наконец, предгорий Алтая. Прекрасная зеленая равнина Алея уступала место новой природе…
Хотя горы едва обрисовывались, но место заметно становилось волнистое. Несколько раз в своем воображении я сравнивал эти волны, лежащие как продолжение далеких возвышенностей, со складками огромной зеленой мантии, спускающиеся с царственных алтайских высот в долины.
К моему удивлению, в местном наречии я нашел совершенно тождественное “подол горы”. Множество алтайских деревень расположены на подоле, или на шлейфе, этой горной мантии. Среди видимых гор постепенно проступала темно-синяя, или сизая сопка — это была Синюха Западного Алтая — историческая замечательность этой местности…
Чем далее в горы, тем рельефнее выходят каменные обнажения; появляются скалы известняка, гранита и мрамора. Иногда это виды целых разрушенных городов и крепостей, целые поля каких-то немых и фантастических изваяний природы, перемежающихся с зеленью. Роскошная растительность осеняет их: здесь видна цветущая жимолость, акация, калина, черемуха, а поля усеяны пестрыми и яркими цветами. Такова местность близ деревни Саушки при приближении к Колыванскому озеру и Колыванскому заводу…
К сожалению, окружающее было пустынно: здесь нет швейцарских шале, беседок, скамеек, памятников, надписей; какой-то полуразрушенный навес около одинокой скалы сохранял след посещений местных любителей природы. Окружающие деревни слишком погружены в неустанные заботы о хлебе; среди горькой крестьянской жизни им не до прекрасных видов. Поэтому Алтай отличается от настоящей Швейцарии тем, что здесь, чтобы полюбоваться прекрасным берегом реки, приходится пробираться через грязную скотскую стайку, или среди величественных, чарующих душу картин оставаться одинокому, подавленному природою. Это впечатление пустыни, грозной и торжественной, свойственное сибирской, не оживляемой присутствием человека природе, создает несколько грустно-меланхолическое настроение, но рядом с набожно-созерцательным. Вы видите, что пустыня здесь беседует только с богом.
Около этих мест зародилось рудное дело Акинфия Демидова, поставившего в 1727 году, близ Синей сопки, первый плавильный завод в десять печей… Скоро, однако, за недостатком леса плавка была сокращена, и осталось шесть печей. В 1766 году завод приостановлен, пока вырастет лес. В 1799 году завод был совершенно упразднен, и на его место переведена Локтевская шлифовальная фабрика. Здесь была открыта первая руда, а впоследствии — серебро… Вскоре за открытием медных руд люди Демидова разыскали серебро; металлы отыскивались по старым чудским копям и шурфам, где люди медного века проложили дорогу новой культуре.
Предания гласят, что Демидов, открыв серебро, удерживал это втайне и тайком выплавлял его, что открылось благодаря измене штейгера. Тогда последовало высочайшее повеление императрицы Елизаветы Петровны — обревизовать рудники бригадиру Бееру, сделать пробы и отобрать рудники у Демидова. Так и было сделано: серебро нашлось, о чем уже заявил и сам Демидов… С этого времени все рудники и заводы, в том числе и Колыванский, находятся в ведении Кабинета. Таким образом, около Колыванской фабрики началась история всего горного алтайского дела”.
Ядринцев посетил фабрику, нашел, что она представляет “хорошенькую игрушку”, полюбовался живописными видами Синюхи и остановился отдельно на трудовом и производительном значении этой единственной в Сибири гранильной фабрики. Он отдает должное Екатеринбургу, славящемуся каменными и гранильными произведениями, но едва ли многие знают о подобных же произведениях Алтая или, видя их, не подозревают в блестящих, иногда удивительного размера поделках отдаленное происхождение их из недр далекой Сибири, из недоступных гор Алтайских, несомненно, более величественных и прекрасных, чем Урал, и таящих не меньше сокровищ. В геологическом и минералогическом отношениях Алтай представляет массу редкостей: “самоцветные камни” составили предмет древнейших изысканий. Гранильная мастерская была устроена сначала в Локтевском заводе на Алее и к концу XVIII столетия перенесена на упраздненный Колыванский завод. Понемногу здесь начали выделываться чудовищной величины безделушки и украшения. В описаниях Н.М. Ядринцева перечислены наиболее известные уже в его время изделия из зелено-волнистой ревневской и серо-фиолетовой Коргонской (в современном написании) яшмы и даже указана их тогдашняя цена. “Колыванская фабрика, — писал Николай Михайлович, — наполнила наш Эрмитаж и множество дворцов самыми дивными произведениями…” Предметы эти производились при обязательном труде, так как к заводам было приписано все алтайское население, и рекрутировалось множество мастеровых взамен военной службы. Сюда свозились целые скалы из далеких неприступных высот алтайских хребтов… В 140 верстах от фабрики находится Коргонская каменоломня, здесь дикое ущелье с отвесными скалами, утесами, безднами и вечно грохочущими ручьями, которые носят местное название “громотух”, “шумилих” и т.п. Выломать и вывезти отсюда камни стоило неимоверных трудов. Старожилы рассказывали Ядринцеву, что камень для яшмовой чаши из Коргона тащили на себе 200 человек. Эти тяжести плавят по горным рекам, потом везут гужом до фабрики. Здесь камни начинают обделывать и гранить, и это продолжается годами.
Ядринцев описывает тяжелый труд заводских рабочих правдиво, с большим сочувствием к ним.
“До сорока мастеровых ежедневно занято работой на станках. Все гранильные станки приводятся в движение одним водяным колесом, которое связано блоком и шкивом с отдельными станками; около каждого сидит со впалой грудью мастеровой и с утра до вечера направляет камень по точилу с наждаком. Чтобы оценить эту тяжелую работу, достаточно сказать, что сделать какую-нибудь ничтожную пепельницу — нужно неделю труда; огранить какое-нибудь пресс-папье нужно работы месяц и более — сколько же нужно было иметь времени для огромных поделок, требующих искусства! Для частных заказчиков мало-мало сносные вещи обходятся в 30-40 рублей, поэтому заказов почти нет. Жалование рабочие получают: при ежедневной работе лучшим мастерам 150 рублей в год; обыкновенные работники получают от 6 до 9 р. 30 к. в месяц, мальчики — 3 р. и 4 р 50 к. в месяц. Поденная плата рабочим 20 и 25 к., мальчикам дают 10 и 15 копеек. Жалование это несколько ниже, чем платит в хорошее время крестьянин своему работнику. Экономическое положение мастеровых поэтому крайне неудовлетворительно. Заводское селение представляет всегда крайне бедный вид: убогие, покосившиеся домики, иногда с брюшиною (бычьим пузырем? — В.З.) в окнах; хозяйства около этих домиков — никакого.
Видом и удобством отличается разве единственный дом — управляющего. Надо отдать справедливость: где бы мы ни заезжали в Алтайском горном округе, мы находили всегда в домах управителей казенным хозяйством самый изысканный комфорт, дорогую мебель, художественные произведения, прекрасных лошадей и т.д. Подобная жизнь стоила при выписке всего из столиц от 5 до 10000 рублей в год. О получаемом содержании этих управителей мы не имеем понятия.
Всегда около подобных домов разбиты прекрасные сады; их украшают клумбы цветов, уединенные беседки, иногда из соседнего пруда проведен фонтан. Здесь вы услышите фортепиано, увидите модный петербургский роман, встретите иллюстрированный журнал, найдете завтрак с прекрасными винами, вкусную сигару… Барнаул особенно любит угощать путешественников, и даже знаменитые желудки бременской экспедиции, отличавшиеся огромным истреблением яств и питий, чему подивились даже сибиряки, остались вполне довольны, так как их угощали и дупельшнепами, и шампанским: подобные обеды стоили несколько сот рублей.
Казенное хозяйство Колыванской фабрики гораздо меньше других заводов, так как на содержание отпускается всего 20000 рублей в год. Жизнь служащих здесь поэтому более скромная. Обыкновенно сносною жизнью пользуются нарядчики, мастера; остальные рабочие влачат весьма жалкое существование”.
В очерках о Колыванской фабрике Н.М. Ядринцев выступает как беспощадный и правдивый исследователь социального положения и нравов, царящих на казенных предприятиях, ответственность за которые целиком ложится на высшую власть и местное чиновничество. В разоблачительном пафосе публицист болеет душой прежде всего за рабочего человека.
“Не редкость семья, где хозяин или взрослый работник-сын, вечно сидя за станком, вкладывает в бюджет не более 6 рублей в месяц, а в семействе — беспомощная мать-старуха, сестры. Остаток времени от заводской работы ничтожный, сбыта сделанных на дому изделий нет. Между тем потребности мастерового шире крестьянских: он носит пиджак, семейство привыкло всякий день к чаю — и вот это забитый, сухощавый человек всю жизнь борется за маломальское удовлетворение своего существования; вечно кругом его бледные лица, вечные вздохи, жалобы, безмолвие и монотонный звук колеса с раннего утра и далеко за полночь. Несмотря на то, что рабочий получает самый скудный заработок в 6 и 8 рублей на фабрике, около него появились своего рода пауки и эксплуататоры, эти спутники нужды и неудовлетворенных потребностей, акулы экономического беспорядка, носящиеся везде, где ожидаются трупы рабочих. Как бы ни были скромны потребности мастерового, но при скудном заработке, при разных случайностях, необходим кредит и заем, и вот почти в каждом заводе является благодетель, отрывающий лавочку или снабжающий нуждающихся в счет жалования. Такие лавочки на приисках и на заводах держат многие служащие или их жены. На Колыванской фабрике также свой ростовщик, он же и мелкое должностное лицо на заводе. Он успел закабалить рабочих так, что они имеют необходимость в получении жалования, не дослужив еще месяца, для того чтобы купить для своего многочисленного семейства жизненных припасов, без которых обойтись невозможно. Жалование проходит через руки этого должностного лица, и благодетельная супружница его завела лавочку. Ростовщичество мелкое, на гроши, но, тем не менее, разорительное для мастерового. Нужны деньги, а ему навязывают чай, гнилую материю, предмет стоит один рубль, а ставят два. Но чай не нужен, нужны деньги; получив товар, остается продать его за полцены; самому же заемщику остается вместо нужного рубля — полтинник, а на счету два рубля, вычитываемых при жаловании. Эта запись — “беда” рабочего люда: чем дальше в лес, тем больше дров. Прежде был крепостной заводской труд, до 19 февраля 1861 года, мастеровой должен был работать лет тридцать обязательно за один паек. Теперь он свободен уйти с фабрики, но его связала его специальность. Занялся бы он земледелием, да какой он земледелец, — нет силы в руках, грудь высохла, и он идет, понурив голову, к своему станку. Не много радостей, не много светлых минут в жизни у подобного человека. У девушки первые минуты весны, когда играет румянец, трепетно замирает сердце, блещет девичий глаз и чутко прислушивается девичье ухо: “Где он, милый, где желанный?” Он придет в виде лихого чернокудрого парня мастерового, подарит ей жгучий поцелуй; наступит праздник на несколько дней, шитье скромного приданого, девичьи песни, свадебный пир; а затем потянется монотонная жизнь труженицы-матери, горькая нужда, плач детей и плач над детьми. Отблеск первой зари скроется в свинцовых тучах безутешной жизни. Еще мимолетней минуты веселья мастерового…”
С дотошностью социолога и бытописателя Ядринцев исследует жизнь местного населения, чья трудовая деятельность связана с добыванием несметных богатств горного края, изготовлением ненужных, с точки зрения простого человека, предметов искусства и роскоши для услаждения вкусов избранных, при том, что сами мастеровые и их семьи лишены самого необходимого для сносного существования.
“Тип заводских мастеровых и фабричных резко отличается от соседних крестьян. Фабричные мастеровые отличаются от рабочих рудников и заводов, последние исключительно заняты тяжелыми земляными рудничными работами и плавкой металла. Одна жизнь — циклопов, другая — саламандр. Эти заводские рабочие носят местное название “бергалов”. Бергал — грозное имя окружных местностей. Тип настоящего бергала контраст робких мастеровых Колыванской фабрики. Необыкновенный физический труд развил у него некоторые органы в ущерб другим. От сильного напряжения рук пальцы толстеют; руки, выбрасывающие 1200 пудов земли в день, работающие киркой о камень — не руки, а лапы; кулак напоминает гирю; от усиленного постоянною работою кровообращения увеличиваются в объеме органы дыхания и двигатель крови — сердце, раздражительное сердце; грудь выдается колесом. Бергал в работе зверь. Пустую, но напрасную обиду ни за что не снесет. Выругает так, что любая барыня, услыхав, упала бы в обморок, или еще хуже — угостит палкой или ломом. Слыша над собой вечно брань, он сам олицетворенная хула. Человек давно без собственности, без будущности, он беззаветен, беспечен, разгулен, дерзок; вечно с насмешкой на устах; он не привык к жалости, ибо он не видел ее; озлобленный, беспощадный, он гроза, куда появляется. Этот заводской пролетарий давно потерял образ мирного, благодушного крестьянина”.
Ядринцев здесь ссылается на работу бытописателя Данилевского “Описание Бухтарминского края”. Цитируя высказывания этого автора по поводу грубости нравов бывших крестьян, разительно изменившихся с приобщением к работам в горах, Николай Михайлович замечает: “К этой довольно казенной характеристике недоставало только одного объяснения: отчего такими эти люди делались? Как вырождались захудалые мастеровые или озлобленные из окружающего могучего и нравственного крестьянского населения, — это может рассказать только история”.
И вот здесь мы находим разгадку Белоусова Камня, под которым довелось заночевать однажды летом в походе по горам Причарышья.
“Над Алтаем носятся еще легенды о недавних прошлых временах крепостного заводского труда… — читаем у Н.М. Ядринцева в его превосходном очерке “Сибирская Швейцария”. — Сядешь где-нибудь на завалинку под навесом в жаркий день и слушаешь от стариков повесть о бывших управителях, заводских распорядках, повинностях возить руду, обжигать уголь. Нередко эти рассказы, ведущиеся тихо, незлобиво, пробуждают невольно дрожь. Страшное время, благо тебе, что ты кануло в вечность! Да не повторишься ты более над бедным русским народом!
Сильная алтайская раса, однако, не исчезла сразу. Память об алтайских богатырях сохранилась в рассказе о коргонских разбойниках.
В конце прошлого XVIII столетия в самых дебрях Алтая, около Коргонского хребта, по реке Коргону, впадающей в реку Чарыш, была поставлена каменоломня. Здесь начали ломать знаменитые яшмы, окружное крестьянское население, в том числе деревня Коргон, привлечены были к повинности. Дикая и грандиозная местность окружала Коргон и соседнюю деревню Чечулиху. К югу от Чарыша тянутся Коргонские белки, к северу — Бащелакские. Эти хребты доходят до снеговой линии, и белые пятна снега лежат на высотах целое лето; горные реки и ручьи летят здесь со страшным шумом; на каждом шагу вздымаются дикие скалы. Но окрестности представляют до того величественный вид, что заставляют забывать об опасности. Здесь-то в борьбе с природой развертывались могучие силы крестьянства. Они поднимались на горы, опускались в бездны и везли отсюда огромные камни. Что за порода людей воспиталась здесь, можно судить по силачам братьям Белоусовым, которые должны играть роль в дальнейшем рассказе. Старший брат поднимал, говорят, шуром (ломом) двадцатипудовые глыбы камней; младший брат был подобной же силы, а сестра их останавливала на бегу коня за гриву. Такие люди жили в Коргоне. Долго там было тихо и смирно, послушно доставлялся камень, чудодейственно добываемый из неприступных высот. Вдруг до заводского начальства в Колывани донесся слух: “Коргон взбунтовался и ушел разбойничать”. Предводителями явились силачи братья Белоусовы.
Предание говорит, что было двадцать разбойников, все молодец к молодцу.
— Зачем же, дедушка, ушли они? — спрашиваете вы маститого рассказчика.
— Свое царство хотели в Белках основать.
— Какое же они царство в Белках могли основать?
— Воли захотелось, работа не под силу стала.
Силачи были Белоусовы и с ними Чахловы, никого не страшились; выйдут в долину, начнут стрелять, скот у крестьян забирали, порох, винтовки, а потом уйдут опять в горы; в пещерах спасались. Наконец, казака убили. Начальство согнало страсть народу: 400 человек крестьян было да 100 казаков. Разбойники кинулись в хребты, где невозможно было пройти; они взбирались сами, привязывали лошадей на арканы и поднимали их через белки. Но их повсюду преследовали. При переправе через одну речку убит был старший брат. Наконец, разбойников окружили — пришлось сдаться, “Не вяжите нас, так пойдем, веревки не помогут!” — говорил один из Белоусовых, зная свою силу. Его связали сыромятными ремнями. “Крепче”,— говорил он. Но когда был связан, он выпрямился и ремни лопнули, только огромные деревянные вилы остались надетыми на плечи и привязанные к ним руки спереди, да деревянные колодки на ногах.
Усмирили эту силу. Белоусовы были жестоко наказаны и сосланы. Предание о Белоусовых подтверждается и рассказом ботаника Бунге, путешествовавшего в Алтае в 1826 году. Выходя из Колывани, он уже слышал, что в Коргоне неспокойно. Коргонскую деревню он нашел опустевшую. “Жители деревни, служившие рабочими на каменоломне, были недовольны падающими на их долю трудами, покинули деревню и, удалясь в соседние горы, образовали здесь разбойничью шайку. В деревне находились только старики и жены беглецов”. Бунге даже удалось встретиться с разбойниками в деревне Чечулихе. А в довершение случайностей у него был даже проводник из Колывани, младший брат Белоусовых, как ловкий и сильный мастеровой. Встреча с разбойниками произвела на доктора Бунге неизгладимое впечатление, он подробно живописал свое приключение в горном селении, где его, однако, знали и ценили, а Белоусовы звали с собой в горы, поручившись за его личную безопасность в обмен на медицинские услуги. Он был свидетелем переправы этих людей через бурный Чарыш под холодным дождем со снегом: “Многие разбойники уселись в лодки, которые часто черпали бортами воду, но некоторые разделись и пустились вплавь, держась за хвосты лошадей. Быстрое течение уносило их далеко; часто лошадь и человек на минуту скрывались под водой…””
Таким образом, заключает Ядринцев, рассказ очевидца-путешественника вполне подтверждает свидетельство о силе и выносливости людей горного края, получивших тем или иным путем волю. Николай Михайлович, как и многие другие интеллигенты, жил еще под сильным воздействием манифеста 19 февраля, освободившего крестьян и горнозаводских рабочих от крепостной зависимости, он считал, что Алтай переживает переходную эпоху, “но заря новой жизни уже золотит вершины его прекрасных гор более светлыми лучами будущего. Отовсюду в плодоносные долины Алтая спускаются трудолюбивые переселенцы-колонисты, стекаясь со всех сторон земли русской и ища здесь приволья после тяжкого малоземелья… “Да будет благословен новый труд твой, русский пахарь; надо же снять тебе когда-нибудь полную жатву!”
У меня не осталось ни малейших сомнений относительно названия местности Белоусов Камень. Возвышающаяся над ровной поверхностью открытого с разных сторон плато каменная гряда кажется идеальной позицией для обороны и наблюдения за преследователями.
Из первых путешествий по Алтаю Ядринцев вынес убеждение в неизбежности и полном успехе русской колонизации Сибири. Народ, не боящийся пространства и лишений, связанных с его преодолением, не может остановиться на полпути, он идет туда, где ждут его новые открытия и свободный труд на свободной земле.
В рассказе “Странник на Золотом озере” путешественник встречается с беспаспортным незнакомцем, вызвавшим крайнее подозрение у жителей миссионерской деревушки Кебезень, расположенной в 18 верстах от пустынного Телецкого озера — местное название Алтын-Коль, Золотое озеро. Симпатии путешественника, во всяком случае, были не на стороне бродяги.
Недоумение его увеличилось, когда он узнал, что незнакомец явился не один, но с мальчиком и лошадью. Когда его привели, рассказчик был озадачен видом и фигурой странника и скоро узнал знакомый тип, не оставлявший никакого сомнения:
“Несколько нескладная и как бы растерянная фигура, лицо простодушное, почти глуповатое, взгляд открытый, но упрямый, признак настойчивости характера, нескладная, тугая, с трудом выжимаемая речь, русая голова, крестьянские согнутые рабочие руки, следы долгого пути на ногах, в лице спокойствие, покорность и в тоже время какое-то изумленное выражение и еще неостывшее недоумение перед случившимся. Подле стоял ребенок лет 12-ти с покорным тихим лицом.
— Ты новосел, переселенец российский? — пояснял я.
— Мы-те, мы расейские, точно… да вот у нас пашпорт…
— Погоди, как тебя занесло, милый человек, сюда, в эту глухомань?
— Да мы местов под пчельник искали, будто тут места хороши, да покосить бы маненько…
— Где же вы жили, откуда ты попал сюда?
— С Беи, из Енисейской волости, из Пильны, там два года жили, да вот, говорят, тут пчельники… да и покос.
— Как же ты с мальчишкой пасеку хотел устраивать? Много ли у тебя денег было?
— Пятнадцать рублев, да пашпорт в узелке, значит, мы с мальчонкой у речки пить стали, мальчонка-то говорит: “Тятька, пойдем выше пить, тут поганый татарин пил”. Ну, мы и пошли, а узелок-то на кочку положили. Поехали. Мальчонка говорит: “Тятька, узелок взял?” Я хватился, воротились к реке — платка нет, в платочке пашпорт, пятнадцать рублей было… Спрашивали татарку на покосе, говорит — не видела, а мы тут, значит, на кочке и оставили…”
Подивился путешественник такому простодушию и беспечности русского человека, будто совсем забыл он крестьянский обычай ценные вещи в мешочек зашивать да на вороте под рубахой держать — вот и поплатился утратой главного своего достояния.
Положение новосела было между тем критическое. Близлежащий покос принадлежал зайсану, начальнику над инородцами, человеку богатому, и его сноха работала на покосе. Зайсан, узнав о подозрении, даже плюнул в мужика. Кебезень и его жители также не доверяли рассказу чуждого им человека и возмущались.
После всех расспросов, препирательств и брани с зайсаном странник вдруг обратился к Ядринцеву “с каким-то наивным, заискивающим взором:
— Ваше благородие, позволь мне поробить здесь пока, я бы им на покосе помог, деньжонок заработал…да и местов подыскал… Позволь!…
Наивность была поразительная.
— Любезный друг, спроси у них, пустят ли они тебя, ведь ты вооружил на себя все население, с зайсаном поссорился, а земли им принадлежат. Да, наконец, ты даже без паспорта.
— Позволь поробить!…— слышался один ответ”.
Сколько ни убеждал “барин” переселенца, он видел один упрямый взгляд, подтверждающий решимость, во что бы то ни стало “отыскать место”. С подобными противоречиями между естественным стремлением переселенца, его юридическим положением и настроением окружающего населения он встречался не раз в местах колонизации. Это был один из коренных вопросов освоения новых обширных территорий на востоке страны. Ядринцев планировал поездку в Соединенные Штаты Америки специально для изучения постановки переселенческого дела в этой бывшей европейской колонии. И он совершит это заморское путешествие, привезет богатый материал по этой теме, но успеет подготовить лишь один доклад, с которым 13 ноября 1893 года выступит на заседании Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии в переполненном зале большой аудитории Политехнического музея. Овации и доброжелательные возгласы молодежи долго не умолкали. Это была вместе с тем и лебединая песня Ядринцева, который, вернувшись в свою Сибирь, умер 7(19) июня 1894 года. Грустное повествование об этом еще впереди.
В эту ночь, проведенную в Кебезени, Николай Михайлович долго не мог заснуть — судьба переселенца не выходила из головы. Ведь надо же было этому пионеру колонизации забраться в эту трущобу, где русские с XVII столетия, со времени похода Собанского, не могли поставить ни крепости, ни основать русского поселения, кроме жалких татарских хижин. Но озеро до сей поры пустынно, и дорог к нему по-прежнему нет.
И вот пришел теперь настоящий работник, истый завоеватель, земледелец с упорным характером и мускулистыми руками: “Дайте поробить!” Что же мы с ним сделаем? А что как мы отправим его назад? Какое фатальное недоразумение! Какая ужасная судьба!
С какими средствами и силами, наконец, явился этот отважный завоеватель? Убогий, в одной рубахе и зипуне, на худенькой лошаденке, с ребенком на руках, один в глухих лесах, в грозной пустыне. Явиться при таких средствах — разве это не героизм, равный безумию! Он явился, не зная условий существования, в незнакомую среду, в селение, где вили себе гнездо только “хищники черни” и эксплуататоры инородца. Явился с девизом: “Позвольте поробить!”.
Он пришел, может быть, преждевременно, как везде, проторяя дорогу. И тем не менее это все-таки настоящий завоеватель, это сила, он обоснуется когда-нибудь здесь и будет ему принадлежать будущее, будут принадлежать леса и дебри. Такой человек не умрет с голода нигде. Везде нужны руки, везде “надо поробить” — это его вера. У него нет золотого слитка, него есть золотые руки. Он не погибнет, не проклянет эти берега, потому что сумеет бросить вечное зерно в почву и возрастить колос. Это дороже золота!
“Мать-пустыня! Когда же, когда ты дашь приют этому труженику!”
(Продолжение следует)