Повесть
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 2, 2008
Бойся живых, почитай усопших.
Из поучений старца
Тихона Кырского
От автора:
Все действующие лица этой повести вымышлены, все умершие — реальны.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Он приснился себе двадцатилетним солдатом.
Шел с закрытыми глазами по самому краю покатой крыши пятиэтажной казармы, вытянув вперед руки. Он был в одних кальсонах с развязанными тесемками. Над ним сверкали пышные августовские звезды, бельмо луны притягивало его, манило, а там, далеко внизу, поблескивал после недавнего дождя асфальт.
— Дай мне руку, Митя, — услышал он женский шепот.
Не открывая глаз, остановился, протянул руку в ту сторону, откуда прошелестел этот голос. Ее теплые пальцы обхватили его холодную ладонь, нежно потянули к себе.
— Не бойся, — сказала она, — иди ко мне… Вот так… Ближе, ближе…
Она увлекла его за собой, спасла от бездны, в которую он чуть было не упал, увела его, спящего, со скользкой железной крыши — и привела к себе, в свою уютную каморку. Уложила на мягкую постель, пахнущую лавандой, легла рядом.
— Ты мне снишься, — сказал он, не открывая глаз. — Все это мне снится.
— Конечно, — согласилась она и прижалась к нему упругим бедром и мягкой грудью. — Конечно же, я тебе снюсь, милый Митя.
И ласково погладила его по лицу, по груди, по животу. Эти ее прикосновения пробудили его дремлющую плоть, в паху сладко и больно заныло, часовой встал по стойке “смирно”, и от смущения Митя дрогнул, попытался от нее отстраниться.
— Извини, — сказал растерянно.
— Смешной ты… — и она рассмеялась своим тихим, журчащим, русалочьим смехом. — Ну, чего боишься? Не бойся… Ближе!..
Он прерывисто вздохнул, повернулся к ней и, не открывая глаз, хотел приподняться, чтобы овладеть ее ждущим, распахнутым и желанным телом… И — не смог! Что такое? Он раскрыл испуганные глаза и уперся взглядом в кромешный мрак. Он рванулся вверх, влево, вправо, но не смог привстать — и с ужасом понял, что заперт в какой-то тесной коробке.
— Где я? — прошептал он. — Где ты?
Но она ему не отвечала.
Ее не было рядом.
Он был один.
Он наконец-то проснулся.
И понял, что проснулся — в гробу.
Осознав это, он замер, застыл и на какое-то время впал в забытье…
ПРОЩАНИЕ
Похоронили его в престижном месте, на центральной аллее, недалеко от главного входа, слева от кладбищенской церкви.
Народу собралось много: на двух автобусах и на своих машинах приехали почти все друзья и сослуживцы, коллеги по бизнесу и даже конкуренты. В черном брючном костюме и темных очках стояла его бледная жена Нина, поддерживаемая под локоть его верным другом Денисом. На пухлых губах Нины чуть мерцала специальная темная траурная помада, а высокий загорелый лоб Дениса пересекала скорбная траурная морщина. Сам Денис был похож на перезрелого херувима — широколицый, щекастый — и выражение скорби ему давалось с трудом.
Когда открытый гроб поставили возле разверстой могилы, Денис откашлялся и произнес глухим проникновенным баритоном:
— Дорогие друзья… Сегодня мы провожаем в последний путь нашего друга, коллегу, товарища, замечательного человека — Дмитрия Сергеевича Воропаева. Коварная и внезапная смерть подкосила его в расцвете сил и творческих замыслов. В свои сорок лет он был на пороге новых свершений, его карьера сулила ему неслыханные успехи. Поверьте мне, как его однокашнику и другу детства — эта звезда погасла на взлете! Дима прошел тернистый путь, он искал себя поначалу в искусстве — и добился на этой стезе немалых успехов. Многие из нас помнят и ценят его как талантливого художника. Его картины можно было увидеть на краевых и республиканских выставках, о нем писали в центральной и зарубежной прессе. У меня дома на почетном месте висит одна из его замечательных картин — городской пейзаж, окутанный лирической дымкой. Он был членом Союза художников, но живопись его не удовлетворяла. И в последние годы Дима круто повернул свою судьбу: он занялся благороднейшим бизнесом, посвященным продлению жизни людей. Я, как врач и его друг, горжусь тем, что был рядом с ним на этом нелегком пути. Одним из первых в России Дима стал внедрять крионику — замораживание человеческого тела для последующего его оживления. Он основал наш центр “Возрождение”, привлек меня и других специалистов, нашел инвесторов и клиентов. Ведь не секрет, что именно недостаток финансовых ресурсов не позволяет пока широко внедрить крионику в России. Но Диме это удалось!.. И надо ж было так случиться — трагическая ирония судьбы! — человек, призванный воскрешать других людей, сам не смог уберечься от внезапной смерти. Если б знать, если б только знать… — Денис помотал головой, прижал руку к горлу, с трудом сдерживая подступившие рыданья. — Если б мы знали, что ему грозит смерть, мы непременно подвергли бы его самого криостазу, то есть заморозке, и сохранили бы драгоценное тело друга для дальнейшего воскрешения… Но в последние дни он находился на даче, был совершенно один, работал, просил, чтоб ему не мешали, чтобы никто не приезжал… И вот — надорвал свое сердце, переутомился — и умер во сне… А когда мы, вдова Димы Нина и я, его друг детства, когда мы, обеспокоенные, примчались к нему на дачу, он был уже более суток мертв… Как это горько! Как больно! Прощай, дорогой товарищ! Мы никогда тебя не забудем! И мы клянемся, что продолжим начатое тобой благородное дело!
Денис умолк, горестно опустил голову. Потом посмотрел на присутствующих:
— Есть еще желающие что-то сказать?
— Достаточно…
— Хватит…
— Ты уже все сказал…
— Мог бы и покороче, — буркнула ему в спину Нина.
— Что? — встрепенулся Денис.
— Ничего, проехали. Болтать надо меньше.
— Так ведь я же… — бормотнул Денис.
Но Нина его перебила:
— Ладно, не бери в голову. Закругляться пора.
Денис разволновался, вспотел, достал платок и вытер свое одутловатое лицо.
— Что ж, друзья, — сказал он, — будем прощаться с покойным…
Потом гроб закрыли, завинтили дубовую крышку, и опустили Дмитрия Воропаева в чрево земли. Денис наклонился, взял горсть сырой глины, бросил сверху. За ним последовали другие. Потом хмельные работяги быстренько закопали могилу, подровняли холм, установили временный дубовый крест, прислонили к нему большую фотографию усопшего. Через минуту могила была густо покрыта венками и живыми цветами.
А еще минут через пять печальная церемония завершилась, и кортеж из автобусов, “мерседесов” и “бумеров” плавно отправился на поминки.
Только одна женщина, которая до этого незамеченной стояла чуть в отдалении, подошла ближе к могиле. Она не имела отношения к центру “Возрождение”, не являлась и родственницей покойного. Но ею двигало не праздное любопытство, Дмитрий Воропаев был ей хорошо знаком.
Невысокая, хрупкая, худощавая, лет сорока, она казалась человеком не от мира сего. На ее бледном скуластом лице блуждала отрешенная улыбка, а светло-серые глаза освещали это лицо неярким живым светом. Одета она была в старомодное синее платье ниже колен и в черный жакет-безрукавку ручной вязки, обута в разношенные голубые кроссовки и белые носки. Ее можно было бы принять за бомжиху, если бы не чистая, хоть и заштопанная одежда и чистые, только что вымытые волосы, которые вздымались над ее головой каштановым пухом, светящимся на фоне закатного солнца.
— Вот и встретились, Митя, — сказала она, обращаясь к мужчине на фотографии, искоса перехваченной черной лентой. — Вот и встретились… А ведь двадцать лет прошло!
Она положила возле фотографии букетик простых полевых ромашек, потом повернулась и пошла к себе — в дальний угол кладбища, где в стороне от центральной аллеи, совсем на отшибе, возле старой кладбищенской стены, стоял неприметный вагончик. В таких вагончиках на стройках работяги обычно устраивают перекуры, прорабы проводят летучки, планерки и прочие толковища, на которых густой мат перемешан с табачным дымом. Точно в таком же вагончике жила эта странная женщина. И не просто жила. Это был ее, так сказать, офис, ее резиденция, навещали которую, правда, очень мало кто и очень редко.
На наружной стене вагончика, возле двери, висела голубая табличка с аккуратной надписью, выведенной хозяйкой собственноручно белой масляной краской: “Музей “Божья нива”. Директор — А.И. Черных”.
Анна Ивановна Черных — это она. Хозяйка кладбищенского музея.
Достала из кармана жакета ключ, отперла висячий замок, переступила порог своего жилища. Другого дома у нее не было. У нее не было никого и ничего. Включила свет. Огляделась. В красном углу под иконой Спасителя чуть теплилась лампада. На маленьких окнах (всего — три окна) были задернуты ветхие, но чистые тюлевые занавески. В дальнем углу, за шкафчиком, стоял топчан, застланный одеялом. В правом углу стояла тумбочка с электроплиткой, рядом с ней висела полка с посудой. Возле одного из окон стоял маленький (детский, наверное) письменный стол, на котором лежали диктофон и стопка бумаги, стоял деревянный стакан с карандашами и шариковыми ручками. Компьютера у нее, конечно же, не было. Да и зачем? Зато были книги на стеллаже, и книг было довольно много. Не только духовного содержания, между прочим, но и стихи, и классика, и всякие словари и справочники.
Несмотря на бедность обстановки, в вагончике было чисто и прибрано.
А еще на стенах висели картины — три пейзажа (деревенская улица, таежная просека, горная речка) и один женский портрет. На портрете была изображена хозяйка вагончика — молодая, скуластенькая, светлоглазая, радостно улыбающаяся, в розовом сарафане, с веткой сирени в руке. За двадцать лет она, конечно же, изменилась, но не очень. Это свойство худеньких женщин — оставаться легко узнаваемыми даже спустя много лет. А еще это свойство женщин верных и преданных, не изменяющих своему слову и своему чувству. Они не меняются внешне, потому что не изменяют.
Каждый раз, когда она смотрит на этот свой портрет, ей начинает казаться, будто она сама себе снится и вот сейчас проснется…
ДОЗНАНИЕ
Значит, что же, вот так и подохнуть? Замурованным, заживо погребенным, так и загнуться в этом тесном и душном дубовом ящике? И никто не спасет?..
А кому ты нужен — тебя спасать? Кто тебя услышит — из-под земли-то? Все, хана, отгулялся, отпрыгался, отскакался, веселый кузнечик…
Но как это могло случиться? Как они могли признать мертвым живого человека? Куда смотрели врачи? Ведь врач должен был выдать свидетельство о смерти… А может, врача подкупили?.. Кто подкупил? Как — кто? Да твой лучший дружок Денис — вот кто! А может, и Нина, твоя верная женушка, была с ним в сговоре?.. Ну-у, это уж чересчур… Но я же не слепой, давно замечал их шашни, ловил их косые блудливые взгляды, предательские улыбки… Я не слепой! Но как им удалось меня усыпить? Да сто тысяч способов имеется, будто сам не знаешь… Но им же проще было меня отравить! Да, но тогда это был бы чистый криминал — убийство… Это ж какой риск! А вдруг вскрытие?.. Вот они и подсыпали в бутылку с вином просто дури какой-то, да еще зная, что я и сам перед сном таблетки глотаю… вот и добавили… И получился коктейль… Надеялись, что я загнусь, а я лишь заснул летаргическим сном. Они знали, знали, что я страдаю лунатизмом, я даже из армии был комиссован как эпилептик, хотя никакой эпилепсии у меня нет и не было, все это туфта, но по ночам бродил — это факт! Вот и вогнали меня в летаргию, а врач поддался их россказням про мое пристрастие к снотворным — мол, передозировка, и кома, и смерть от остановки сердца… Как все просто и глупо! Совсем как в рассказах Эдгара По или фильмах-триллерах, или в тех страшилках, которыми мы пугали друг друга в детстве, в пионерских лагерях, после отбоя, в палате… “В этом черном-пречерном гробу лежит черный-пречерный мертвец… он проснулся и закричал: выпустите меня отсюда!..”
Господи Боже, за что же со мной такое? В чем я виноват? Чем же я пред тобой провинился, милый Господи? За что ты меня так наказал, милосердный Боже?.. Если, конечно, ты есть… Если, конечно, я сам — существую, а не снюсь тебе, всемогущий и добрый Боже… Нет, ну правда — за что? За что?!
Так он плакал и бился об стенки и крышку гроба, но никто, разумеется, его не слышал. Дышать становилось все труднее, воздуха оставалось все меньше, и он решил, что будет беречь свои силы и дышать будет неглубоко, экономно, чтобы кислорода хватило подольше, потому что — а вдруг? Вдруг случится чудо? Ведь больше надеяться не на что… А вдруг?.. А вдруг?..
Он сорвал с себя галстук, расстегнул ворот рубашки. В первые минуты после пробуждения его так прошибло потом, что даже костюм влажен, и сейчас он отвратителен сам себе — мокрый, как мышь, дурно пахнущий, задыхающийся, с отчаянно бьющимся сердцем, с жуткой головной болью… Он по-детски всхлипывал и причитал: “За что же, Господи?.. За что?..”
Как — за что? Да за все твои пакости, за все твои гнусные проделки, за все, что ты успел натворить за сорок лет жизни!
А что я такого особенного натворил? Жил, как все, и грешил не больше других…
Отвечай за себя, подонок! Не вали на других, с тех тоже спросят… Отвечай за себя!
Да в чем же я так уж виноват-то?
Во всем виноват, во всем! В том хотя бы, что своими дурными студенческими забавами свел в могилу мать раньше срока, а ведь она могла бы еще и сейчас жить! В том, что предал себя, изменил своему призванию, бросил живопись, хотя с детства мечтал стать художником…
Но я стал им! Я был художником! Я добился признания, у меня была своя мастерская, я успешно участвовал в выставках…
Отчего же ты бросил все это?
Да оттого, что никто не покупал моих картин! Нечем было платить за краски и за мастерскую… Нечего было жрать! Ведь я не Ван-Гог, и у меня нет богатого брата, который бы мог меня содержать, поддерживать в трудную минуту… И вообще — унизительно прозябать в нищете! Раз не платят — значит, надо менять профессию. Вот я и сменил, занялся бизнесом…
Ты занялся обманом, мошенничеством!
Ну почему же?
А потому, что вся эта ваша крионика, весь этот бред про жидкий азот, про сухой лед и про грядущее воскрешение замороженных покойников — все это чистейшее надувательство, и ты это понимал!
Но ведь люди сами хотели, сами верили…
Да мало ли во что верят люди! Людям хочется верить — вот они и верят. Им обещали светлое будущее — и они верили и покорным стадом шли к этому будущему, как ослы за морковкой… А сейчас такие, как ты, обещают им воскрешение после смерти — и они снова верят! Потому что очень хочется верить. Матерям Беслана мошенник Грабовой обещал воскресить их погибших детей — и матери поверили. И твоим сказкам про заморозку и грядущее оживление — тоже верили! И платили хорошие деньги, и ты их брал, эти денежки…
Но ведь я не обманывал, я же им говорил, я предупреждал, что пока, на данном этапе развития науки, еще нет возможности разморозить человека, чтобы он по-настоящему ожил, но скоро, очень скоро это будет возможно…
Ты наживался на доверии людей, на их жажде жизни… Твой центр “Возрождение” расцвел на людском горе и отчаянии…
Нет, постой. Зачем делать из меня монстра? Разве я создал эти правила игры? Я лишь пытался приспособиться к жизни, ведь не подыхать же с голоду. Слава непризнанного художника меня не прельщала. А клянчить копейки у спонсоров, побираться в управлении культуры — мне надоело! Унизительно и противно — доказывать сытым чиновникам, что ты художник… Как это у Хармса? Художник говорит: “Я художник”. А ему в ответ: “А по-моему, ты говно…” Надоело чувствовать себя говном! Насильно мил не будешь. Не хотят меня ценить как художника — и ладно. Стану бизнесменом. Буду пудрить мозги богатеньким старикам и старухам, обещая им сладкий сон в ледяном термосе и грядущее пробуждение… Что же тут плохого?
Все плохо. И ты сам это прекрасно понимаешь.
Да, но я не допускал беспредела, я соблюдал законы. Меня уважали люди, меня любили. Да, да! У меня были друзья, которым я помогал. Я многим помог!
Ты помогал лишь тогда, когда это было выгодно тебе самому… А вспомни Валеру Князева, своего лучшего друга. Вспомни, как ты помог ему уйти на тот свет.
Неправда! Я помог ему в самые трудные времена, когда в больнице, где он работал, совсем перестали давать зарплату… А ведь он был лучшим кардиологом в Кырске! Лучшим специалистом по расшифровке кардиограмм! Даже коммуняки его ценили, а эти суки… Как можно было превратить в нищего бомжа такого золотого врача? И я спас его! Я пригласил его в “Возрождение”, начал платить приличные бабки — и он сразу ожил!
А что было потом?
Что — потом?
Когда твой друг стал выражать недовольство работой центра… язвить по поводу этой крионики…
И особенно — при посторонних… при клиентах! Тут он был, конечно, не прав…
Надо же, какой ты чувствительный. Да прав он был, тыщу раз прав! Но тебя задевала его правота…
Это было, как минимум, некорректно…
Как минимум! А как максимум — то была его черная неблагодарность по отношению к тебе, благодетелю.
Я такого не говорил.
Но ты думал! Думал! Тебя раздражали его подначки и подковырки, его шуточки по поводу восхваляемого тобой криостаза… Ну, еще бы! Ты очень скоро пожалел, что взял Валеру к себе на работу… пригрел змею. И главное — где благодарность? Как он смел — при посторонних — критиковать саму идею заморозки? Как смел отпугивать потенциальных клиентов? Ведь каждый из них готов был выложить за криостаз круглую сумму, минимум в тридцать тысяч баксов. А ты? Какова цена твоей дружбы? Не тридцать же тысяч, куда дешевле.
При чем тут деньги?
Еще как при чем! Только деньги всему виной. Ты возненавидел своего друга, стал его потихоньку выживать… Ну а то, что он — лучший специалист, тебя не останавливало, верность в бизнесе куда важнее, чем квалификация!
Неправда! Я просто сделал ему замечание — и не за его критику, а за появление на рабочем месте в нетрезвом виде. У нас в центре на этот счет очень строго.
Но поначалу ты все прощал Валере, ты ведь знал эту давнюю его слабость — и смотрел сквозь пальцы. А потом вдруг решил его перевоспитать, прекрасно понимая, что это невозможно… Неужто забыл?
Я все делал по правилам! Я не собирался его увольнять. Но и потакать его пьянству я не имел права. Как друг, я заставил его лечиться…
Хотя знал, что это бесполезно. И он сдох от твоих лекарств…
Не от моих! Не я же его лечил!
Но ты засунул его в эту клинику. Ты! Своими дружескими руками… Ты знал его строптивый нрав, знал, что он все равно не поддастся никакому гипнозу — он, в отличие от твоих доверчивых клиентов, был слишком умен и своеволен… И апоморфин ему был только во вред… и антабус… и вся эта импортная отрава… Все было впустую. А вот сердце его могло не выдержать — и это ты тоже знал. Его сердце, надорванное поганой жизнью и алкоголем, не выдержало твоего лечения, и он сдох, проклиная тебя и твою поганую дружбу…
Неправда! Все было не так! Он сам виноват в своей смерти, он сам себя сжигал, надрывал свое больное сердце. Ему ли, кардиологу, было не знать, как губительна для его сердца такая жизнь!
А помнишь, как ты навестил его в клинике, где он лечился от алкоголизма, и он попросил тебя дать ему выпить, ну хоть глоточек… Помнишь? И ты — дал ему свою фляжку с коньяком, достал из кармана куртки и дал. А ведь пить ему было в те дни нельзя, смертельно опасно, он получал спецлечение… Разве ты этого не знал, когда доставал фляжку? И откуда, кстати, такая предусмотрительность, как она у тебя оказалась в тот день, эта фляжка?
Случайно…
Надо же, какая случайность!
Он ведь сам попросил.
Ну, конечно, он сам. И ты умыл руки, верный и любящий друг. Ты избавился от неудобного человека, который своей пьяной болтовней мешал твоему бизнесу.
Да! Именно так! Пьяной болтовней! Мешал! Я слишком долго его терпел!
Твоя жена Нина тоже слишком долго тебя терпела… Но, похоже, ее терпение тоже лопнуло.
При чем тут моя жена? Это надо еще доказать, что она хотела моей смерти. Со мной ей было хорошо! Она была счастлива со мной. Уж я-то знаю…
Уж ты-то знаешь… Откуда тебе знать, лунатик? Разве ты можешь дать счастье женщине? Вспомни Анну, разве не ты сделал ее несчастной?
Ну-у, когда это было… Зачем ворошить прошлое? Ты еще детский сад вспомни…
Можно и детский сад. Помнишь, как ты украл на детсадовской кухне маленькие гирьки от весов? Они тебе так понравились, что ты не мог удержаться от искушения… И ведь никому потом не признался! А помнишь, как ты любил отрывать мухам крылышки и бросать их, бескрылых, на раскаленную электроплитку? А помнишь?..
Да ладно, хватит. Вспомни еще, как я кусал грудь своей мамы, когда она меня кормила, младенца…
А что, неужели кусал?
Это я пошутил. Как я могу такое помнить?
Ловко же ты уклонился от разговора про Анну…
При чем тут Анна?
Ну как же… Самый великий твой подвиг, Митя. За одно это тебя можно было бы еще двадцать лет назад живьем закопать в землю. За одно это!..
Господи, прости меня. Я все помню, конечно. До мельчайших деталей помню… Зачем ты меня разбудил, Господи?
ФАВОРИТ
Разве можно такое забыть?..
После окончания мединститута Аня Черных вместе с мужем Альбертом, Аликом, тоже молодым врачом-психиатром, приехала по распределению в глухую таежную деревушку Сосновку, за тридевять земель от родного Кырска, в краевую психбольницу.
Первые дни тосковала ужасно, бродила, как неприкаянная, по деревенским — то пыльным, то грязным — улочкам, а на работе изнемогала, задыхаясь от больничного зловония и содрогаясь от криков сумасшедших. Но постепенно привыкла, принюхалась, притерпелась. Поселили их с мужем в отдельной квартирке, в одноэтажном деревянном доме со своим крыльцом, с водопроводом и туалетом, даже ванная комната имелась, правда, отопление печное, но дров было в избытке, а печь растопить всегда можно поручить какому-нибудь психу из “тихих” — они сами напрашивались на любую работу, лишь бы вырваться хоть ненадолго из больничных стен. При доме был огород, значит, своя картошка и прочее. Короче, жить можно.
Но ей-то хотелось не просто жить — а быть счастливой.
С мужем не ссорились, жили дружно. Правда, ребеночка, о котором оба мечтали, все как-то не получалось, но они не теряли надежды. Вечера проводили у телевизора, ходили в гости к соседям-коллегам, таким же врачам, обсуждали больничные и деревенские сплетни.
Больница была большая, похожая на концлагерь, тринадцать бараков на тысячу с лишним коек, огороженные высоким забором с колючей проволокой и прожекторами по четырем углам. Лечились там в основном неизлечимые хроники-инвалиды (“психохроники”), изредка поступали и острые психи, и белогорячечные алкаши, и солдаты на военно-психиатрическую экспертизу. Врачей не хватало, поэтому работать приходилось на полторы, а в отпускной период и на две ставки. Тратить деньги было особенно не на что, и они с Аликом решили, что будут копить на “жигули”. Вот и цель появилась в семейной жизни.
Так прошла первая зима, а весной Алику выделили от крайздрава путевку на двухмесячные курсы специализации в тогда еще Ленинград — и Аня осталась одна. На работе, в больнице, она не чувствовала себя одинокой, а вот дома, по вечерам, очень, конечно, скучала. Ей казалось, что она тоскует по мужу, и отчасти это было именно так.
Однажды, во время дежурства, ее вызвали в приемное отделение — принимать нового больного.
Аня вошла в кабинет и поморщилась от острого запаха сапожной ваксы. Так и есть: привезли солдата на экспертизу. В сопровождении офицера и сержанта. Сам испытуемый сидел на стуле, посреди кабинета, со связанными за спиной руками, а сопровождающие стояли рядышком, словно два конвоира. Да еще пара больничных санитаров топталась у двери наготове.
Аня села за стол, надела очки, и сразу ее добродушное молодое лицо стало строгим и официальным.
— Вы зачем ему руки скрутили? — спросила она усатого лейтенанта.
— На всякий случай. Паренек-то капризный.
— Развяжите.
— Как прикажете, коллега, — и лейтенант медицинской службы стал распутывать тугие узлы.
Аня быстро глянула на солдата: он был худ и бледен, глаз не подымал, а губы его кривились в брезгливой усмешке. Перелистала сопроводительные документы: Дмитрий Сергеевич Воропаев, двадцать лет, проживает в городе Кырске, рядовой такой-то воинской части, на службе полгода… был освидетельствован амбулаторно врачом-психиатром таким-то, поставлен предварительный диагноз — эпилепсия с сумеречными расстройствами сознания и психопатизацией личности (под вопросом)… направлен в краевую психбольницу для проведения стационарной экспертизы с целью уточнения диагноза и решения вопроса о годности к военной службе.
— Ну-с, рядовой Воропаев, давай знакомиться, — сказала Аня, устраиваясь поудобнее и раскрывая чистую историю болезни. — Я буду спрашивать, а ты отвечать. Начнем сначала. Назови свою фамилию, имя, отчество.
— Там все написано, — буркнул он.
— А какое сегодня число?
— У меня календаря нет.
— Ты понимаешь, куда тебя привезли?
— В дурдом, куда же еще.
— А чего такой сердитый?
— А чему радоваться? — и он впервые поднял глаза — и обжег ее синим взглядом.
— Объясни мне, пожалуйста, что с тобой все-таки произошло?
— Вам что, лень сопроводиловку прочитать? — вспыхнул он. — Там все подробно написано!
— Ну… мало ли что написано. Может, неправда какая.
— Чистая правда! Башку старшине проломил — и не жалею! — выкрикнул Воропаев с такой злобой, что она отшатнулась, откинулась на спинку стула, словно боясь, как бы он на нее не бросился с кулаками. — Убивать таких сук надо! Козел вонючий, а не старшина! Пидор!
— Не слушайте вы его, — вмешался лейтенант, поглаживая ус. — Никого он не убивал. Старшину ударил, это точно. Но главное — он же лунатик! Если не косит, конечно. Ночью по крыше ходил, я сам видел. И ведь чуть не упал.
— И упал бы — а вам-то что? — вскочил солдат, но крепкие руки сержанта тут же пригвоздили его к стулу. — Я вас просил меня спасать?.. И в вашу долбанную армию я не просился! Меня с четвертого курса сдернули, я художник, а не солдат! Видеть вас всех не могу! Заколебали, козлы!..
— За козла ответишь, — буркнул молчавший до сих пор сержант. — Сам козел… лунатик хренов. Симулянт!
— Ладно, хватит, — строго одернула их Аня. — С тобой, Воропаев, мы разговор после продолжим, а сейчас — разденься до пояса…
— Ага, разбежался. Может, еще раком встать? — закричал он надрывно. — Сделайте мне смертельный укол — и все! Сколько можно издеваться? В армии издевались, в дурдоме издеваются… Убейте лучше!
— Я пока что тебе ничего плохого не сделала, — мягко заметила Аня. — Прекрати истерику, успокойся. И, пожалуйста, объясни: как именно над тобой издевались в части?
— Не буду я ничего объяснять! Там все написано!
— Ну, хорошо, — Аня вздохнула. — Не хочешь говорить — не надо… Проводите его, пожалуйста, в третье отделение.
Санитары подхватили новенького под локти и увели.
— По-моему, доктор, он симулирует, — доверительно зашептал лейтенант, склоняясь к ней и обдавая смешанным запахом “шипра” и перегара. — Хочет от армии откосить, вот и гонит картину.
— А за что он старшину по башке огрел?
— Да сущие пустяки… Тот якобы приставал к нему с гомосексуальными домогательствами.
— Ничего себе пустяки, — усмехнулась Аня.
— Врет он все! И потом, нельзя же из-за этого сразу табуреткой по голове?
— А, по-вашему, ему следовало сразу свой зад подставить?
— Что?.. — растерялся лейтенант. — А-а, вы шутите…
Но она смотрела на него без улыбки, с откровенной неприязнью.
“У, змея очковая”, — подумал лейтенант.
Это было в пятницу, а за выходные дни Аня совсем забыла о новом пациенте. Вспомнила в понедельник, когда увидела его на обходе — и поинтересовалась:
— Как дела, служивый?
— Как сажа бела.
— Чем занимаешься?
— Онанизмом, — и он поднял на нее синие нахальные глаза.
— Хамишь?
— А чем тут еще можно заниматься? Конвертики, что ли, клеить? Так от ваших конвертиков у нормального человека мозги сохнут. Тоже мне, трудотерапия!
— Значит, ты себя считаешь нормальным? Очень хорошо. Так и запишем. И чем бы ты хотел заняться?
— Да что вы с ним цацкаетесь, Анна Иванна? — вмешалась старшая медсестра. — Назначили бы по два кубика сульфазина в обе жопы — сразу стал бы шелковый.
— Успеется, — отмахнулась Аня и повторила свой вопрос: — Так все-таки чем бы ты хотел заняться? Кроме онанизма, конечно.
— Чем, чем… Мало ли чем. Дали бы красок, бумаги, я бы хоть порисовал немного.
— Ты же, вроде, в художественном институте учился?
— Так точно. Не доучился. Не дали.
— И стенгазету можешь оформить?
— Это семечки, — презрительно хмыкнул Митя. — Делов-то! Я вам каждый день могу по стенгазете делать.
— Вот и прекрасно, — она повернулась к старшей сестре. — После обхода обеспечьте его красками и ватманом. Потом я проверю…
Рисовал он и впрямь замечательно. В этом Аня смогла убедиться в тот же день, когда старшая медсестра притащила в ординаторскую готовую стенгазету. Прямо хоть сейчас на выставку или на конкурс! И роскошный заголовок — “За здоровую душу!” — с эмблемой (змея обвивает чашу), и громадный рисунок, изображающий красавицу-врачиху в белом халате и очках, весьма похожую на Аню, и даже шарж на пьяного санитара Гену. Осталось лишь нужные тексты вписать.
— Так быстро? — поразилась Аня.
— Рафаэль! — воскликнула старшая сестра, которая еще недавно грозилась сульфазином. — Как минимум — Илья Глазунов! Вы только гляньте, Анна Иванна. Да он нам за месяц на год вперед стенгазет заготовит!
— Ну, вы шибко-то его не эксплуатируйте, — нахмурилась Аня. — Пусть и для себя порисует, для души…
— Для души будет дома рисовать, а тут пусть для нас послужит.
— Я сказала: поаккуратнее с ним, — строго произнесла Аня. — Художники — люди тонкие, трепетные… легко ранимые…
— Как же, ранимый, — проворчала старшая сестра. — Ему слово поперек не скажи. Вчера Кувалдина, алкаша, чуть не придушил…
— А санитары у нас на что? А сестры? И вы первая — персонально отвечаете за порядок в отделении. Сколько раз можно повторять, что каждый больной нуждается в индивидуальном подходе!
— Ладно, будет ему индивидуальный подход, — нехотя кивнула старшая сестра. — Пусть хоть зарисуется. А койку ему поставим возле сестринской, в маленькой палате — там буйных нет.
— Очень хорошо, — одобрила Аня.
С этого дня она то и дело вспоминала про Воропаева, по малейшему поводу вызывала его в ординаторскую, вела с ним долгие задушевные (психотерапевтические) беседы, расспрашивала о жизни, об искусстве, о планах на будущее. Он оказался на удивление хорошим рассказчиком — и вскоре Аня уже знала о нем такие подробности, которые, вроде бы, вовсе не обязательны для истории болезни.
Зоркие санитары и медсестры начали примечать, что Митя зачастил в ординаторскую. Даже некоторые больные, особенно вездесущие алкаши, обратили на это внимание и стали подшучивать и подначивать: ты, Митяй, за нас тоже похлопочи при случае. И кличка вскоре у него соответствующая появилась: Фаворит. Так и стали его все звать: Митяй-Фаворит. Или просто: Фаворит.
Парадокс заключался в том, что Митя уже больше недели разгуливал по больнице с этой кликухой, а в реальности-то фактически ничего особенного между ним и врачихой не было. Ничего, кроме невинных бесед на душеспасительные темы. Даже флирта малейшего не отмечалось. Потому что Митя, при всем своем нахальстве, слегка робел: врачиха все-таки… да еще в очках. Белый халат и очки делали ее неприступной: как мундир, как кольчуга, как рыцарские доспехи… Ну, а самой-то Ане даже в голову мысли подобные не приходили.
Тем не менее, санитары и сестры быстро усвоили, что Митя Воропаев находится в отделении на привилегированном положении. Лечения никакого он не получал, это понятно: на экспертизе лекарства не обязательны, главное — наблюдение. Но и режим у него был не как у всех, слишком вольный режим. И все принимали это как должное. Рисовал он с удовольствием и с азартом, даже из других отделений приходили старшие сестры, просили оформить для них стенгазеты и прочую наглядную агитацию. Фаворит никому не отказывал. А за это ему подсовывали всяческие гостинцы, сладости, сигареты.
Слух о бойком и безотказном художнике разошелся по всей больнице. Поговаривали, между прочим, что он путается кое с кем из сестер, но все это было сомнительно и туманно, хотя сплетни такие достигали ушей и Анны Ивановны. Она только фыркала и пожимала плечами: мне-то что? Но внимательные медсестры замечали при этом, как вспыхивает румянец на ее щеках, и переглядывались ехидно.
Приближались майские праздники, в окрестных лесах растаял последний снег, но весеннее тепло еще было обманчивым, нестойким. Однажды в солнечное воскресенье, после долгой лесной прогулки, Аня напилась с пылу с жару холодного кваса, и в тот же день у нее разболелось горло. К утру подскочила температура. На работу она не пошла, позвонила в отделение, чтоб не теряли. А сердобольная старшая медсестра тут же спроворила банку меда и бидончик парного молока — и дала поручение Фавориту:
— Ступай к Анне Иванне. Отнеси ей, пусть лечится. И сразу же возвращайся.
Вот уж удивилась хворая Аня, когда увидела на пороге своего дома разрумянившегося от быстрой ходьбы Воропаева. Он стоял перед ней — без шапки, в распахнутой больничной телогрейке и кирзовых сапогах, коротко стриженый, синеглазый, улыбающийся. Протянул гостинцы:
— Это вам. Мед, молоко… Лечитесь, доктор!
Она стояла перед ним — совсем другая, совсем простая, совсем домашняя. В оранжевом ситцевом халатике, в тапочках на босу ногу, шея обмотана шелковым шарфиком. Впервые он увидел ее без очков, в упор посмотрел на ее беззащитные, чуть прищуренные светло-серые глаза с пушистыми ресницами — и она показалась ему такой милой, смешной девчонкой… Митя даже головой покачал от восхищения.
— Заходи, чего встал на пороге, — она распахнула дверь.
Он прошел на кухню, поставил мед и молоко на стол, огляделся.
— Ну и как вы себя чувствуете, доктор? — спросил, улыбаясь. — Как здоровье?
— Ничего страшного, — отмахнулась она. — Обычная катаральная ангина. Завтра же выйду на работу.
— А зачем спешить? Лечитесь, не торопитесь. Я бы на вашем месте вообще руководил лечебным процессом, не выходя из дома… А что? Есть же телефон, сняли трубку: але, что новенького? Ах, возбудился Петренко? Влупить ему, подлецу, аминазина!.. У Савельева припадки? Клизму ему с хлоралгидратом!.. И так далее. Делов-то! Зачем ножки топтать, больничную вонь нюхать?
— Какой ты умный, — сказала она. — Горе от ума.
— Да уж, Бог не обидел смекалкой, — нахально улыбнулся Митя.
— А как же ты, такой смекалистый, в дурдоме оказался?
— Ничего, злее буду. Для жизни любой опыт полезен. Отрицательный опыт — особенно.
— Тоже верно, — согласилась она.
— К тому же, — добавил он, продолжая улыбаться, — глядишь, с вашей помощью от армии отверчусь…
— Ну ты и наглец!
Он, улыбаясь все так же дерзко, смотрел на нее. Она поежилась от его слишком откровенного взгляда.
— А хотите, я ваш портрет нарисую? — предложил он внезапно.
— Это еще зачем?
— Ну, как зачем?.. Вот вернется супруг — вы ему и подарите. Соскучились, небось?
— А это не твое дело, — сухо отрезала она. — Не забывайся.
— Извините. Так как насчет портрета?
— Некогда мне позировать.
— А не надо позировать. Я по памяти могу. Глаза закрою — и вы как живая. Вы мне снитесь каждую ночь. И сегодня снились… И не просто, а — знаете, как?.. — он вдруг шагнул к ней, взял за руку. — Я не вру, честное слово!..
А ее будто кипятком ошпарило.
— Прекрати! — рассердилась и вырвала руку. — Что ты себе позволяешь?
— Да разве могу я вас обидеть? — произнес еле слышно. — Вы не бойтесь меня, Анна Ивановна…
— Кто тебя боится, наглец?
— Вы боитесь. Вон как губы дрожат… и побледнели… Вам плохо? Может, я чем могу помочь?
— Да ты… ты… психопат! Сексуальный маньяк! Лунатик! Убирайся сейчас же! Я на помощь позову!
— Зачем же кого-то звать? — удивился и даже обиделся он. — Я и сам уйду. Делов-то. Мне просто показалось… Впрочем, извините. Чего с дурака возьмешь?
— Погоди, — спохватилась она. — Ты обиделся, что ли? Да постой же!.. Вот какой… странный какой… Почему ты такой странный?
— А вы будто не понимаете? — он круто повернулся к ней, и она задохнулась, обожженная его синим взглядом. — Чего ж тут такого непонятного, Анечка?
Она покачнулась, ноги вдруг стали ватными, в ушах зашумело, перед глазами поплыл туман, замелькали какие-то синие точки…
— Да что с вами? — испуганно вскрикнул Митя, подскочил к ней, подхватил ее, падающую, обмирающую, поднял на руки и отнес на кровать. Положил ее бережно, нежно, прикрыл одеялом, потом опустился на колени, погладил ее растрепавшиеся каштановые волосы. — Ух, как вы меня напугали… — сказал, когда она приоткрыла глаза.
— Это ты… ты меня напугал… — прошептала она и вдруг прижала к губам его руку, плотно зажмурилась, и слезы потекли по ее щекам. — Ах ты, Митя, Митя, Митя…
— Что, Анечка? — произнес он растерянно. — Ну, зачем же ты плачешь?
— Что мы делаем, а, Митя?.. Что мы с тобой делаем?..
— Ну… пока мы еще ничего особенного не сделали… — бормотал он, целуя ее соленые щеки. — Смешная ты, Аня, честное слово… Взрослый ведь человек, а рассуждаешь как пятиклассница…
— Ты меня учишь? — возмутилась она еле слышно. — Мальчишка! Щенок!..
— Что ж, я могу и уйти, — притворился он обиженным.
— Нет! — вскрикнула она испуганно и притянула его к себе. — Никуда ты не уйдешь! Будь что будет… Иди ко мне!..
На следующий день вся ее ангина прошла, словно и не было ничего. Проснулась — здоровая и счастливая. Как будто заново родилась. И вся жизнь ее сразу преобразилась. Для постороннего взгляда, конечно, ничего вроде не изменилось — та же служба, тот же шумный дурдом, вонючие палаты, те же психи, те же лекарства: аминазин, сульфазин, трифтазин, галоперидол… те же осточертевшие коллеги-врачи, те же томительные планерки-совещания-политинформации, те же серые лица, унылые разговоры, одинаковые бараки, деревья, кусты… Но на самом-то деле все стало совсем другим! Весеннее небо преобразилось из тускло-голубого в ярко-лазурное, а бледно-желтое солнышко стало вдруг ослепительным, жарким, оранжевым, золотым… и даже вчерашняя непролазная грязь на улицах сегодня вдруг высохла и повсюду зазеленела свежая травка, и тополя покрылись зеленой пахучей листвой, и даже обычное больничное зловоние куда-то исчезло, выветрилось. Аня чувствовала себя такой счастливой, что ей было стыдно и страшно — почти как во сне, когда вдруг приснишься сама себе совершенно голой. И за что ей подарено такое незаслуженное, такое неприличное счастье? Оно ведь не сможет длиться долго!..
С каждым днем ей становилось все труднее притворяться, она уставала следить за своим лицом, на котором все чаще мелькала неуместная радостная улыбка. Ей приходилось то и дело одергивать себя: не забывайся!
И самое главное — ей все труднее было встречаться с Митей. Ведь это же срам, позор, небывалый скандал: врачиха путается с больным, с сумасшедшим! Ни о чем подобном она никогда не слышала. И вот — сама… Иногда ее сердце сжималось от леденящего ужаса: как быть дальше, что делать? Ведь не может же продолжаться этот блаженный кошмар!
Но кошмар этот стал ее каждодневной привычкой, ее наркотически сладкой потребностью, ее неодолимой нуждой — и она не могла, не хотела, не в силах была от него отказаться.
С каждым разом встречаться им становилось все труднее, все хлопотнее, все рискованнее. Под любым предлогом она уводила Митю к себе домой — то в обеденный перерыв, то прямо в рабочее время, то после отбоя. Однажды, когда у нее было ночное дежурство, она заперлась с Фаворитом в ординаторской — и взбудораженные психи тщетно пытались хоть что-то подслушать и подсмотреть в замочную скважину.
— Анька, ты спятила, — заявила ей на следующий день Роза Карловна, старенькая врачиха, заведующая отделением. — Немедленно прекрати эти блядские рандеву с Фаворитом, или я буду вынуждена вмешаться.
— О чем вы? — притворно возмутилась Аня. — Как вы можете верить сплетням?
— У-у, глаза бесстыжие, — прошипела старуха. — Ты же врач! Ишь, додумалась, больницу в бордель превратила. А что муж твой скажет, когда вернется, ты об этом не думаешь? Уймись, дура, пока не поздно… Тебе же самой лечиться надо!
Да, то была болезнь, наваждение, морок — если смотреть с точки зрения здравого смысла. И она понимала, что ведет себя совершенно безнравственно, аморально, нелепо, постыдно, унизительно… Но что она могла с собой поделать? Справиться с наваждением было невозможно. Впрочем, если уж честно, Аня и не пыталась бороться с нахлынувшей страстью. Хотя бы потому, что раньше, до Мити, ни с мужем, ни с прежними возлюбленными (а их было-то всего двое, в недавние студенческие годы) — никогда ничего подобного она не испытывала. Все, что было до этого, вспоминалось как будничный скучный сон. А Митя ее разбудил! И она проснулась — она заново родилась! — и впервые ощутила себя живой и счастливой женщиной… ну просто фантастически счастливой! И все прочее, что окружало ее, стало казаться таким мелким, ничтожным и пустяковым — по сравнению с тем, что отныне ее переполняло. За одно лишь прикосновение грубых рук Фаворита, за один его синий взгляд — она была готова отдать, не раздумывая, и мужа, и работу, и репутацию, и карьеру, и все-все на свете. Она именно в этом признавалась Мите в жаркие минуты свиданий, бормотала-нашептывала ему в уши:
— Милый, родненький… я на все для тебя пойду… все, что хочешь, для тебя сделаю!..
— Угости меня спиртом, — просил он полушутя.
И она совершала очередной служебный проступок, подносила Фавориту мензурку с казенным медицинским спиртом.
— За твое здоровье, Анюта, — подмигивал он, выпивая обжигающую жидкость, и тут же закусывал сладко-соленым ее поцелуем. — Ух-х… хорошо-то как!..
— Митя, милый, скоро тебя комиссуют… Будь уверен, я напишу все, как надо. И тебя научу… Слушай, слушай! Ты, главное, на комиссии говори, что у тебя бывают частые короткие приступы, без судорог, ну, как легкие обмороки… Понял?
— Понял, понял, — кивал он, ухмыляясь, словно сытый кот.
— И про лунатизм: мол, бывает, но редко…
— Хорошо, хорошо, — и он с ленивой властностью притягивал ее к себе.
— Только лишнего ничего не придумывай. Очень тебя прошу: говори, как я тебя учила.
— Да ладно, хватит… Иди сюда!
— Ах, Митенька… Что мы с тобой делаем? И как же я буду потом жить без тебя?
— А зачем — без меня? Я тебе буду писать, а ты бросишь мужа и приедешь ко мне. И поженимся… Делов-то!
— Ты серьезно? Не шутишь?
— Гадом буду, Анюта!
— Ох, Митя… Мне страшно… Обними меня крепче, миленький! Я такая бессовестная, мне все время хочется, чтоб ты был со мной и во мне… Да… вот так, вот так!..
А потом она написала экспертное заключение, согласно которому рядовой Дмитрий Воропаев был признан страдающим эпилепсией с малыми приступами (“пти-маль”), сумеречными расстройствами сознания и выраженной психопатизацией личности, а значит — и негодным к военной службе. Пришлось, разумеется, приврать и преувеличить — но она сделала это без угрызений совести, с легким сердцем.
Члены комиссии с ней усмешливо согласились (свои люди), вопрос был быстро решен, главный врач посоветовал не затягивать с выпиской:
— Пусть к концу недели уматывает.
— А зачем такая спешка? — испугалась вдруг Аня. — Для экспертных положен месяц…
— С ним и так все ясно. Чего тянуть?
— Но ведь он хорошо рисует, он нам оформляет наглядную агитацию… — лепетала Аня. — Вот как закончит, так я его сразу и…
Главный врач, седой лысоватый мужик, посмотрел на нее строго и чуть брезгливо.
— Сегодня же позвоните в часть, — приказал он, — и завтра чтоб духу его здесь не было!
— Я могла бы сама его сопроводить в часть.
— Что за нежности!
— Как-никак эпилептик… такой возбудимый…
— Ладно, хватит! — резко оборвал главврач, багровея лысой макушкой. — Мне этот ваш возбудимый всю плешь переел. Понятно?
Она опустила глаза, густо покраснела…
Эта майская ночь была прощальной. Наплевав на запреты и насмешки, Аня отправилась вместе с двумя солдатами, приехавшими из части, провожать Митю на станцию. Нужный поезд должен был проходить после пяти утра, поэтому они вчетвером направились в так называемый психоприемник, одноэтажный деревянный домишко, расположенный неподалеку от вокзала. И в эту ночь, совсем отчаявшись и почти обезумев от предстоящей разлуки, Аня переступила последнюю грань своего позора — заперлась с Фаворитом в одной из двух тесных комнат психоприемника, где стояла одна лишь узкая железная кровать. А в соседней комнате, за тонкой стенкой, теснились на табуретах и лавках оба солдата и еще двое новых больных, которые только что прибыли на поезде и теперь дожидались утреннего автобуса. С ними были их родственники, всего человек семь, не меньше, не считая местной санитарки. И все они оказались свидетелями, почти очевидцами прощального свидания молодой врачихи и комиссованного солдата.
— Это ж надо… Совсем обнаглела, сучка, — ворчала старенькая санитарка, прислушиваясь к звукам, доносящимся из соседней комнаты. — При живом-то муже!.. с солдатом!.. с психом!.. Тьфу! Срамотища…
А за дверью, за стенкой, преступная пара, презревшая нормы советской и христианской морали, сплеталась в прощальных объятиях. Узкая кровать осталась невостребованной — любовники расположились на полу, на тонком матраце.
— Как приеду домой, сразу дам тебе телеграмму… — бормотал Митя. — И ты сразу — ко мне… Делов-то!
— Любимый… родной… единственный… Мне никто кроме тебя не нужен!
— И мне… И я… Сразу тебе напишу… И мы никогда не расстанемся…
— Никогда! Навсегда!.. Я буду ждать!
А потом он заснул, и она стерегла его сон — смотрела на спящего, смотрела, смотрела, не могла наглядеться.
Рано утром она, не сомкнувшая глаз, разбудила его, проводила до вокзала, до поезда, но не осмелилась поцеловать на прощание.
— Жди, я обязательно напишу! — крикнул Митя из отходящего вагона…
Разумеется, он ей не написал.
Ни письма, ни открытки, ни телеграммы. Вообще ни звука. Будто его и не было никогда в ее жизни. Будто ей это только приснилось: и вся эта сумасшедшая весна, и торопливые их свидания, и бесстыдные сладкие ночи, и весь этот жуткий позор, и весь тот блаженный ужас, на который она отважилась ради него.
Через несколько дней после отъезда Фаворита вернулся из Ленинграда любящий муж — Алик, Альберт. Закончились его курсы. Аня сразу же, сама, рассказала ему обо всем случившемся. В первую же ночь призналась… А как иначе смогла бы она объяснить ему свое отвращение? Ведь он так соскучился по молодой любимой жене.
— Нюра, девочка…
— Нет, не трогай меня! Не прикасайся!
И все ему тут же поведала, задыхаясь от слез, от рыданий.
Муж, конечно, был потрясен. Поначалу он просто не поверил — ни ей, ни другим. Ведь сразу нашлось немало доброжелателей, поспешивших его просветить. А чуть позже, спустя пару дней, отдышавшись от шока, муж повел себя тоже не лучшим образом. Он зачем-то затеял собственное расследование: ходил по домам, всех расспрашивал, что-то записывал в блокнотик, даже психов “пытал” в дурдоме. Уточнял детали, собирал доказательства, факты, улики… Спрашивается, зачем? Вероятно, от горя он малость рехнулся, иначе бы зачем так нелепо себя вести? И так все ясно: жена изменила, наставила рога. Чего еще уточнять, выставлять себя на посмешище? Зачем превращать обычное свинство в унизительный трагифарс?
Аня была вынуждена уволиться и уехать в Кырск, не доработав обязательного для молодого специалиста срока. Жила у матери, с трудом устроилась лаборанткой в детский психдиспансер (врачом ее брать не хотели с такой репутацией). Вскоре родила ребенка, сына, от Мити, конечно, от кого же еще?
А тут и Алик, Альберт, ее постылый несчастный муж, примчался вслед за ней в Кырск, заявился пьяный и стал качать права на ребенка. Но она рассмеялась ему в лицо и прогнала прочь.
— Я не люблю тебя, Алик! — кричала вслед. — Я никого не люблю!
Кричала, смеялась и плакала.
А Митя — как в воду канул. Ни следа, ни сигнала, ноль информации. Пыталась найти — бесполезно. Может, уехал куда?
Но нет.
Однажды Аня встретила его на улице. Шла с коляской, в которой царственно возлежал спящий Саня — их сын — такой же синеглазый и капризный, как Митя, только совсем еще маленький и бестолковый. Митя шел им навстречу, в обнимку с какой-то девушкой. Увидев Аню, он растерялся, остановился, убрал руку с плеча спутницы, пробормотал:
— Привет… Вот так встреча.
Аня остановилась, побледнела, молча смотрела на него. Митя шепнул подружке:
— Ты иди, я догоню… — и с улыбкой спросил у Ани: — Твой ребенок?
— Нет, взяла напрокат, — пошутила она и тут же уточнила: — Наш ребенок. Твой сын. Хочешь знать, как его зовут?
— А зачем? — Митя продолжал улыбаться, от недавней его растерянности не осталось и следа. — Что было, то прошло. И шантаж бесполезен. Ты же умная женщина. У меня своя жизнь, у тебя своя. Так что, Анюта, расстанемся по-людски, как культурные люди… О-кей?
— О-кей, — кивнула она.
— Спасибо тебе за все хорошее.
— И тебе, — сказала она, тщетно пытаясь улыбнуться. — Надеюсь, у тебя все в порядке?
— Так точно. Я снова учусь, восстановили в институте, готовлюсь к защите диплома. Две работы взяли на республиканскую молодежную выставку.
— Рада за тебя. Всегда верила в твой талант.
— Спасибо. А у тебя как? Помирилась с мужем?
— Да, у нас тоже все хорошо, — солгала она. — Ты за меня не волнуйся. Будь счастлив…
Помахала ему рукой и с мертвой улыбкой прошла мимо. Хотя идти ей никуда не хотелось. Она перешла на другую сторону улицы и вернулась домой. А там, в подъезде, поджидал ее муж Альберт. Он был снова пьян и громко требовал, чтобы Аня вернулась к нему — “хотя бы ради ребенка”. Она не хотела его впускать в квартиру, ведь скоро должна была вернуться ее мать, но Алик оттолкнул Аню от двери и прошел первым. В коляске проснулся сын, громко заплакал. Она сунула ему в рот соску. Пьяный муж гундел уже на кухне. От всего этого на душе стало совсем тоскливо, и Аня вдруг подумала, что больше нет никаких сил жить так дальше.
Оставив ребенка в коляске, она закрылась в ванной комнате, достала из аптечного шкафчика флакон с таблетками тазепама и высыпала в ладонь все его содержимое. Налила в стакан воды и, давясь, проглотила всю эту кучу таблеток… Ей очень, очень, очень хотелось умереть.
Но и тут помешали… В дверь ломился муж.
— Анька, открой! — кричал он. — Открой по-хорошему! Ты еще пожалеешь, Анна! Пожалеешь, но будет поздно!
И он оказался прав. Она пожалела — но было поздно. Потому что, когда, почуяв неладное, она выбежала из ванной комнаты, в квартире уже никого не было. И окно было настежь распахнуто. И в коляске не было ее синеглазого сыночка Сани. А когда она выглянула в окно, то увидела, что ее несчастный муж и ее невинный сыночек лежат там, внизу, на асфальте, и спасти их никак уже невозможно.
А ее — спасли. Откачали, промыли желудок, продержали неделю в больнице. Похороны мужа и сына прошли без ее участия. И долго еще после этого она пребывала словно в мучительном затянувшемся сне — и боялась, боялась проснуться…
БОЖЬЯ НИВА
Вот так он разрушил ее жизнь, погубил ее мужа и сына (своего сына!), а спустя месяц от инсульта умерла и ее мать, не смогла пережить гибель любимого внука. И сама Анна, оставшись в пустыне кромешного одиночества, утратила желание длить свое жалкое существование. По утрам не хотелось просыпаться и вставать с затхлой постели, не хотелось идти на постылую работу в диспансер, где детские лица и голоса наводили на нее тоску, не хотелось возвращаться домой, где из каждого угла на нее смотрели призраки, а к тому страшному окну, из которого… к тому окну она вообще подходить боялась. Не хотелось есть, не хотелось пить. Не хотелось жить.
Почти ежедневно она навещала могилы своих родных, погубленных ею. Каждый раз, проходя мимо кладбищенской церкви, ловила себя на желании зайти туда… Но зачем? Ведь она была неверующей (так ей тогда казалось), некрещеной, не соблюдавшей посты, не знавшей ни единой молитвы. Но однажды — зашла, вернее, ноги сами завели ее в храм, и она спохватилась, лишь когда оказалась возле алтаря.
В тот же день она познакомилась с батюшкой, отцом Виктором, который давно уж ее приметил и в этот раз сам к ней подошел. Нет, не случайной была эта встреча, и разговор их был не случаен — Анна потом поняла, что иначе и быть не могло, иначе бы она просто не вынесла тяжести своего горя.
Отец Виктор был молод, чуть старше ее, но казался совсем юношей. Круглолицый, кареглазый, с ямочками на щеках, с редкой русой бородкой. Он был очень с ней откровенен, Анне даже вдруг показалось, что священник и сам хочет исповедаться, и она охотно выслушала его рассказ о себе.
Когда-то, не так уж давно, он учился в пединституте, увлекался рок-музыкой, поэзией, сам сочинял стихи, писал тексты песен для студенческого ансамбля и о священническом сане даже не помышлял.
— Я и в Бога-то никогда не верил, — смеясь, признался ей отец Виктор. — Воспитывался в безбожной семье, рос в безбожной стране… И вот, поди ж ты! Господь меня сам нашел, от него не скроешься!..
А к вере он пришел после того, как, наслушавшись магнитофонных записей с рок-оперой “Иисус Христос — суперзвезда”, начал заглядывать в Евангелие, а потом увлекся и Ветхим заветом, стал собирать русскую духовную музыку… И пошло, поехало.
— Словно окно в душе распахнулось! — восклицал радостно отец Виктор. — Словно прозрел наконец, проснулся после долгой спячки!..
И так заразительно смеялся, так блестели его карие глаза, так забавно, по-мальчишески, топорщилась редкая его бородка, что не верить ему было невозможно, нельзя было без улыбки слушать его жаркие слова, и хотелось слушать его и слушать, чтобы говорил он и говорил…
— Так и бросил я пединститут, — смеясь, продолжал отец Виктор. — Хотя дело хорошее — деток учить, богоугодное дело… Но — не мое! Попал в армию, отслужил два года, потом сразу поступил в духовную семинарию, а потом получил приход в этом храме, и вот — я здесь!
Он широко развел руки, и этот его слегка театральный и немного ребячливый жест почему-то вдруг так ей понравился, так ее тронул, что Анна схватила священника за руку и прижалась губами к этой руке, и заплакала.
Он не отдернул руку, не пристыдил ее.
— Поплачь, поплачь, — сказал уже без улыбки. — Слезы душу омоют — душа чище станет. Спаси тебя Господь, бедная ты сирота.
— Батюшка, я так виновата! — вскричала она, опускаясь перед ним на колени. — Я столько душ загубила! Мужа, сына… и маму свою… И нет мне прощения! Если б вы знали, батюшка!..
— А я все знаю, — сказал он, кладя ладонь ей на голову. — Будем вместе молиться — и легче станет. Вдвоем-то всегда легче…
— Помолитесь за меня, батюшка! — заливаясь слезами, жарко шептала Анна. — Мое сердце мертвое, у меня внутри все сгорело… Как мне жить?
— Плачь, плачь, сирота, — повторял священник, и на его глазах тоже вдруг блеснули слезы, и он заморгал смущенно. — Ты приходи сюда чаще, я постараюсь тебе помочь…
Она уволилась из диспансера, отец Виктор пристроил ее при храме. Убиралась, следила за порядком, продавала свечи, церковные календари и духовные книжки. Когда узнала, что отец Виктор живет не один, а с матушкой Ольгой (а как иначе, иначе священнику православному нельзя), и у них уже трое детей, — то сперва очень даже расстроилась, поймав себя на тайной, неосознаваемой ею самой, греховной надежде — стать подругой его жизни. (“Матушка Анна!” — шептались бы все вокруг, провожая ее восхищенными взглядами). Но тут же накинулась мысленно на себя с упреками: “Ах ты, гадина! Стерва! Ишь, чего задумала! Все неймется тебе, паскуда? Все тянет на сладкое? На кого покуситься хотела, сучка?!” И после этого дня три не появлялась в церкви, сказавшись больной, маялась от стыда, а потом появилась вновь — притихшая, бледная, смиренная. И об этом своем греховном помышлении она отцу Виктору ничего не сказала, не заикнулась, не осмелилась даже в исповеди ему признаться.
“Боже мой, — думала Анна, — что ж я за человек?! Неужели и все люди такие? Неужели у каждого в душе клубок змей и жаб? Если так, как же можно жить с этим адом в душе? Как живут люди?..”
Она оглядывалась вокруг — и убеждалась: живут, еще как живут, легко оправдывая себя и во всем обвиняя судьбу, обстоятельства и других людей.
“Господи, прости нас всех! — шептала Анна, склоняясь перед иконой Спасителя. — Мы слабые люди, а вокруг — столько соблазнов… И плоть наша так слаба и податлива… и душа — так лукава… очень трудно ведь устоять, Господи!..”
— Подскажите, батюшка, чем я могу быть вам полезной? — обратилась она как-то к священнику. — Хотите, с детками вашими буду водиться? Матушке Ольге, небось, трудно с тремя-то?
— Ну, с детишками она как-нибудь справится, — улыбнулся отец Виктор. — А у тебя, Бог даст, еще и свои детишки будут…
— Никогда, батюшка! Никогда!
— Ой, не зарекайся… Ну, а если хочешь помочь, то помоги не мне, а помоги кладбищу.
— То есть как? — удивилась она.
— Муниципальная служба с этим делом не справляется, а может, не очень-то и хотят наши власти заботиться о могилах усопших, — отец Виктор нахмурился, вздохнул. — Впрочем, Бог им судья… Понимаешь, о чем говорю? Помоги навести порядок в старой части кладбища. Новые-то захоронения в порядке, за ними ухаживают и родственники, и контора… Я уж не говорю про центральную аллею — там образцовая чистота. А вот в старой части — страшное запустение! Надгробья опрокинуты, могилы заросли крапивой, дорожки замусорены… А ведь на нашем кладбище столько славных людей погребено!
— Да, я знаю, — подхватила Анна. — Я еще от бабушки своей слышала: тут и декабристы лежат, и губернаторы, и купцы-меценаты, которые строили храмы в старом Кырске…
— Вот видишь, — улыбнулся ей отец Виктор. — Значит, ты готова помочь?
— А что требуется, батюшка? Скажите, я все сделаю.
— Не спеши. Тут работы на многие годы.
— Я готова, батюшка. Сегодня же примусь.
— Не спеши, — повторил он. — Для начала сходи в краевой архив, в библиотеки. Собери все, что есть там про наше кладбище. И я тебе со своей стороны помогу, дам кое-что из епархиальной библиотеки, из церковных архивов. Ну, и чистоту наводи потихоньку, порядок восстанавливай. Можешь в газету написать, за помощью обратиться — разрешаю. Глядишь, добровольные помощники объявятся… Но на массовый энтузиазм не надейся, сейчас людям не до этого. Перестройка! Все политикой, злобой дня заражены… о свободе, видишь ли, возмечтали. Пока поймут, что перестройку-то надо в душе осуществлять, а все прочее — пустой соблазн, много лет пройдет…
— Я все поняла, батюшка. Я справлюсь. Благословите меня.
И он благословил ее.
И Анна отдалась целиком главному делу своей жизни…
Вскоре возник на городском кладбище муниципальный музей “Божья нива”, директором которого была официально утверждена Анна Ивановна Черных. В отдаленном углу кладбища появился вагончик, в котором располагался и офис музея, и жилище его директора. А квартиру, доставшуюся ей по наследству от матери, Анна продала — и все деньги потихоньку тратила на возрождение кладбища, на дела музея. Бюджетное финансирование было крайне скудным, а вскоре и этот ручеек совсем иссяк, и музей “Божья нива” был забыт городскими властями…
Анна несла свой крест в одиночестве и добилась за эти годы многого. Реставрировала порушенные надгробья, очистила кладбище от мусора, восстановила аллеи, составила подробный план-путеводитель с указанием наиболее славных захоронений, издала за свой счет брошюру, посвященную истории родного некрополя. Жизнь ее была полна забот и великого смысла. О прошлом она вспоминала без отчаяния, со светлой печалью…
Но сегодня, оказавшись случайной свидетельницей похорон виновника своих давних бед, она содрогнулась душой и вновь ощутила давно не испытываемое ею смятение. Значит, Митя умер? Синеглазый солдатик, хахаль-лунатик, нахальный художник, ненаглядный ее Фаворит — умер только теперь? А она-то похоронила его давным-давно…
СПАСИ И СОХРАНИ
Что же делать? Неужто смириться?..
Он тщетно пытался привстать, поднапрячься и вышибить крышку гроба. Но крышка была плотно привинчена, и стенки были крепки и непробиваемы. Дуб есть дуб. И дышать уже было нечем, он разевал рот, как рыба, выброшенная на берег. Да если б даже и удалось приоткрыть крышку гроба — как бы он выбрался? Слой земли над ним слишком массивен и тяжек… И шансов нет никаких.
Но он не желал сдаваться и долго еще кричал и бился в стенки гроба, колотился затылком, коленями и локтями… Наконец, изнемог. И дышал прерывисто, редко, понимая с тупым ужасом, что очень скоро запас кислорода в тесном пространстве иссякнет, и тогда он подохнет, как мрут моряки на затонувших подводных лодках.
Было душно, промозгло и сыро. Его трясло от озноба и смертного страха. То впадая в безнадежную прострацию, то вновь оживая и изгибаясь, словно червяк, в бесполезных судорогах и корчах, он наконец обессилел и впал в забытье. Одна лишь тоскливая мысль его терзала: как же это могло случиться?.. Он, конечно, знал, что немало описано случаев, когда люди, находящиеся в состоянии летаргического сна, оказывались погребенными заживо, но…
Но как это могло произойти с ним?!
Впрочем, что уж теперь?.. К чему риторические вопросы, обращенные в никуда?.. Он в могиле — и выхода нет. Где-то там, наверху, его близкие, жена Нина и друг Денис, коллеги по работе и потенциальные клиенты… Сейчас они все, вероятно, сидят у него дома, за поминальным столом, пьют водку “Абсолют”, едят блины с красной икрой, кутью и кисель, и жареных цыплят, и отбивные котлеты… и говорят, говорят о нем, вспоминая, каким он был верным мужем и славным товарищем… и хорошим руководителем… О покойниках принято говорить только хорошее. Хотя, если бы жена вдруг разоткровенничалась, то могла бы, конечно, поведать гостям о мучительных семейных ссорах, которых в последнее время было уж слишком много… по пустякам… по ничтожным поводам…
А ведь так было не всегда! Были, были месяцы и даже годы счастливой жизни, когда они с Ниной любили и понимали друг друга с полуслова. Было все — и влюбленность, и страсть, и круглосуточное желание быть вместе, рядом, и взаимная жертвенность, и подарки “просто так”, и нежные письма в периоды вынужденной разлуки, и готовность отдать всего себя ради близкого, самого родного человека…
Куда же все это делось? Почему все хорошее умирает раньше самого человека?
И он вдруг с отчаянной тоской подумал: вот если бы сейчас я мог спастись, выйти из этого заточения — о, клянусь, я бы сделал все, чтобы мир и счастье вновь осветили наш семейный сумрак… я постарался бы, я бы сделал это ненавязчиво, мягко и деликатно, я по кирпичику отстроил бы заново все то, что в последние два-три года было разрушено по моей вине… И вообще, я исправил бы все свои ошибки! И бедную Аню я отыскал бы, и повинился бы перед ней, и она бы меня простила… Всем, кого я обидел, я непременно помог бы… я стал бы им верным слугой! И я перестал бы винить в своих бедах других людей… я ведь сам — кузнец своего несчастья!.. да, я должен был проявлять куда большую терпимость в отношениях с людьми, быть более чутким и менее капризным… О, если бы я только мог все исправить!
Боже, Боженька, милый Боженька, ну пожалуйста, помоги!.. Дай мне шанс, сделай чудо, пожалуйста, Боженька, я клянусь тебе, Господи, если я выйду из этой могилы — я стану совсем другим, начну новую жизнь, чистую, светлую, правильную… Я тебе обещаю! И жена моя снова меня полюбит, и все, кого я обидел, меня простят, я добьюсь этого непременно, и все будет хорошо… Ну, пожалуйста, Боженька, спаси меня и помилуй — и я сделаю все, чтобы все вокруг меня были счастливы… а потом — пусть умру… но не так ужасно, как сейчас!.. дай мне хоть два-три года!.. хоть год!.. хоть полгода!.. Ну, пожалуйста, Боженька, дай мне совсем немного… последний шанс…
И тут вдруг ему показалось, что он слышит какие-то странные звуки, доносящиеся откуда-то сверху… Да неужели?! Неужто Всевышний откликнулся на его мольбы?.. Он замер, прислушался: и впрямь, звуки стали отчетливее, громче, он расслышал даже лязг лопаты, словно кто-то сверху раскапывал его могилу.
Боже праведный!
Его сердце забилось так часто и так громко, что, задыхаясь, он не мог даже слова произнести, тем более что-либо крикнуть. Он смог лишь беззвучно шептать:
— Скорее… скорее… скорее…
И вот уже настойчивая лопата ударила по крышке гроба, и он услышал женский голос:
— Потерпи!..
Он почему-то сразу решил, что это его жена… О, моя дорогая! Моя любимая! Значит, твое вещее сердце подсказало тебе, хоть и с запозданием, но подсказало, что произошла роковая ошибка, и ты прибежала сюда, на кладбище, чтобы все исправить. Значит, думала обо мне, значит, помнила, значит, переживала…
Он лежал лицом вверх, он смотрел во мрак широко раскрытыми глазами, он не мог произнести ни слова. Он боялся напугать жену. И поэтому, как только над ним откинулась крышка гроба и распахнулось звездное ночное небо, он зажмурился, затаил дыхание.
— Митя, ты жив?
Это был не ее голос. Он открыл глаза — и увидел над собой бледное лицо Анны…
В эту душную августовскую ночь она никак не могла заснуть в своем вагончике. Лишь задремывала, забывалась в дурном полусне, как тут же вздрагивала — словно чей-то знакомый голос будил ее, окликал, звал на помощь… Анна встала, накинула старый байковый халат, прихватила большой китайский фонарь, вышла из вагончика. Прямо в глаза слепила луна, сверкали звезды. Сразу направилась туда, к свежей могиле Мити Воропаева… Вот и могила. Гора венков и букетов. Она направила луч фонаря (хотя видно было и так) на прислоненное к временному дубовому кресту большое фото улыбающегося Мити. Таким — респектабельным, что ли, солидным — она его не знала. Хотя он был узнаваем с первого взгляда, но все же она-то помнила его совсем мальчишкой, двадцатилетним солдатиком… А тут — холеный господин, сытая самодовольная улыбка… Но все равно это он, ее Митя, ее лживый, неверный возлюбленный… ее недолгое, незабываемое счастье… и вечное ее горе… Вдруг ей почудилось, что она слышит доносящийся из-под земли далекий, едва различимый голос. Его голос! Анна выронила фонарь, замерла, прислушалась… Да нет, вроде, тихо… Она быстро раскидала с могильного холма венки, опустилась на колени, припала ухом к сырой земле — голос был слышен вполне явственно!.. Анна вскочила, оглянулась вокруг, вскрикнула и побежала к своему вагончику. Там она схватила стоявшую возле двери лопату и побежала назад, к могиле…
Потом она увела его к себе, обессиленного и грязного, в свой вагончик. Уложила на топчан, раздела, шикарный его костюм почистила и повесила сушиться над железной печкой, а белье сунула в стиральную машину. Вскипятила на плите воды, наполнила никелированную ванну, искупала его, как больного ребенка, и надела на него свою старую, но чистую пижаму.
Потом кормила его с ложечки манной кашей, долго отпаивала зеленым чаем со смородиновым вареньем (сама варила, не покупное). Он послушно подчинялся, молча выполнял все ее указания, лишь поглядывал на нее смущенно и виновато. С лица его не сходила счастливая улыбка. Митя никак не мог привыкнуть к тому, что чудо свершилось — и он жив.
— А ты хорошо выглядишь, — сказал он, стараясь сделать ей приятное. — Столько лет прошло, а ты совсем не постарела…
— Я мумифицировалась, — невесело пошутила она. — Бог не дает мне ни умереть, ни состариться.
— Нет, серьезно, нисколько не изменилась! Правда, раньше у тебя очки были, а сейчас…
— А сейчас у меня контактные линзы.
— И правильно!
— Ты, наверное, хочешь курить, — сказала она. — Но у меня нет сигарет…
— А я брошу! — быстро сказал он. — И пить брошу… Ты как считаешь?
— Дело твое, — улыбнулась она. — При чем тут я?
— Очень даже при чем! — воскликнул он. — Теперь все будет так, как ты скажешь. Я клятву дал!
— Кому? — удивилась она.
— Ну… Себе! — и он широко улыбнулся, как пьяный. — Теперь будет все по-другому… Вот увидишь!
— Не знаю, — усомнилась она. — Ты не спеши с клятвами-то… Жив — и ладно. А там уж — как Бог решит.
— Именно так! — подхватил он ее слова. — Буду теперь жить по-божески… Обещаю! Клянусь тебе!
— Опять ты, — поморщилась она. — Не суетись.
— Но я хочу, чтобы ты меня простила.
— Бог простит.
Он смутился, примолк ненадолго. Потом огляделся по сторонам, спросил:
— А это что, кладбищенская сторожка?
— Нет, я здесь живу, — сказала Анна. — Живу и работаю.
— На кладбище?
— Да. Ты разве не слышал про музей “Божья нива”?
— Извини, не приходилось. А что это за музей?
— Все кладбище и есть музей. Работы много.
— Я буду тебе помогать, — сразу загорелся он. — Что скажешь, то и буду делать.
— Спасибо на добром слове.
— А можно, я у тебя заночую сегодня? Жена может до смерти перепугаться, если я домой среди ночи заявлюсь… — он хохотнул нервно.
— Ночуй. Я тебе раскладушку поставлю.
— А завтра начну новую жизнь!
— Ой, Митя, не зарекайся. Боюсь, ничего из этого не получится.
— А ты не бойся. Я клятву дал.
— Ну, не знаю… От себя отказаться трудно, почти невозможно. Я ведь слышала про твой бизнес, про центр “Возрождение”, про то, как вы там людям голову морочите с этой заморозкой… Грех ведь это.
— Ты так считаешь? — он нахмурился, но тут же снова разулыбался. — Значит, брошу. Займусь другим делом, богоугодным…
— А вспомни, ты же хорошим художником был…
— Я уже и забыл об этом.
— Но я не забыла, — она кивнула на висящие на стенах картины. — Не узнаешь?
— Неужто мои? — он подошел ближе, всмотрелся в весенний пейзаж, в женский портрет. — И это — мое?
— Все твое… Я сохранила.
Он опять оживился.
— Слушай, а что если я снова займусь живописью? Это идея!
— Идея хорошая. Но отложи решение до завтра. Вдруг передумаешь.
— Не передумаю!
Она покачала головой. Потом лицо ее омрачилось заботой.
— Слушай, Митя, а что мы будем делать с твоей могилой?
— Как — что делать? А ничего не делать. Закидаем землей — и пусть все думают, что я умер.
— Хорошо ли это? — усомнилась Анна. — Ведь обман — грех. И кощунство это — пустая могила…
— Бог простит. От этого же никому вреда не будет. Раз уж я решил начать новую жизнь, то пусть Дмитрий Воропаев умрет, а родится совсем другой человек!
— Все это я где-то уже читала… И потом, хорошо ли начинать новую жизнь с обмана? Ты подумай, Митя…
— То есть считаешь, что так нельзя? — смутился он, глядя на нее словно впервые, словно видел совсем незнакомую женщину. — Ты и впрямь считаешь, что это грех?
— А ты сам подумай…
— Что ж… Наверное, ты права. Нечего тут, на кладбище, театр устраивать…
— Ну, вот видишь, своими словами — а ту же правду сказал.
— Так ведь правда одна, только слова разные! — воскликнул он.
— Это верно.
ПЕРВОЕ УТРО НОВОЙ ЖИЗНИ
Спал он крепко, без сновидений. Но проснулся рано — словно в голове будильник сработал. Анны в вагончике уже не было.
Встал с раскладушки, прибрал постель. Увидел на столе записку: “Пей чай. Я в храме. Хочешь, заходи. Дверь прикрой. А.” Он выпил чашку сладкого чая, есть ничего не стал. Минут пять сидел, задумавшись, глядя на висевший на стене портрет молодой Анны. Как давно все это было… Жизнь прошла — и ничего не вернуть, не исправить. Можно лишь сожалеть о прошлом.
Недавняя ночная эйфория развеялась, сейчас он чувствовал смутную, томящую его грусть — и не только потому, что не знал, как быть дальше, но и потому, что не очень-то верил в возможность собственного преображения. Нет, он твердо решил, что с прежней жизнью покончено, и возврата к ней быть не может… Но сможет ли он жить по-новому? И как — жить?..
Ладно, время подскажет, решил он, вставая из-за стола. Проще всего — реагировать по ситуации. Он надел свой почищенный Анной костюм, вышел из вагончика — и зажмурился от солнечного света. День обещал быть погожим и ясным.
Митя прошел по светлым кладбищенским аллеям, увидел за поворотом старинную каменную церковь. На паперти сидели нищие. Ему стало неловко перед ними, в карманах не было ни гроша… Поднялся на крыльцо, зашел в храм, неловко перекрестился. Огляделся по сторонам. Утренняя служба закончилась. Анна стояла за прилавком, продавала свечи и книжки — евангелие, часослов, церковный календарь.
— Доброе утро, Аня.
— Доброе утро, Митя, — улыбнулась она. — Уже выспался?
— Да… Я тут решил сходить по своим делам, а вечером вернусь… Ты не против?
— Делай, как считаешь нужным. Захочешь — приходи.
— Вот и спасибо.
— Я тебя провожу.
Они вышли из прохладного храма на нагретое солнцем каменное крыльцо.
— У тебя, наверное, совсем денег нет, — спохватилась Анна. — Вот, возьми…
Они пошли по аллее к кладбищенским воротам, под ногами шуршал песок. Анна останавливалась возле каждого нищего, подавала по две-три монеты. Он поглядывал на нее искоса.
— Слушай… а ты ведь совсем еще молодая! — сказал он вдруг.
— И что же?
— Да так… просто сказал… Хотя нет, вру. Ты не жалеешь, что отказалась от… нормальной жизни?
— А что хорошего было в той моей “нормальной” жизни? — она резко остановилась, глянула ему прямо в глаза. — Ничего хорошего не было. Грех и ужас. Разве не так?
— Ну, не знаю, — растерялся он. — А твоя нынешняя жизнь… Ты не боишься тут жить одна, на кладбище?..
— Бояться надо живых, а не мертвых. А кладбище — что ж… Вся земля наша — большое кладбище. Ничего страшного. Смерть — это не конец, это только часть жизни.
— Маяковский говорил: “Смерть не страшна, страшна старость. Старики не должны жить”.
— Это отвратительно! Это — слова атеиста. А я совсем другое имела в виду. И жизнью своей нынешней я довольна. Помогаю батюшке в храме, готовлю второе издание путеводителя, ведь наш некрополь старейший в Сибири. Ко мне на экскурсии люди приходят.
— На экскурсии? Ты не шутишь?
— Да, и местные, и приезжие… Люди тянутся к свету, а именно здесь — свет. Столько дикости в людях, столько невежества, — с горечью проговорила она. — На кладбище это особенно видно. Все наше хамство тут просто бьет в глаза! Эти языческие пьянки на могилах, эти мертвые искусственные цветы, эти нелепые оградки… А горы мусора! Как отучить людей от всего этого дикарства?
— И ты думаешь, тебе это удастся?
— Я стараюсь, — Анна вздохнула. — Я очень стараюсь, Митя.
ЗДРАВСТВУЙ, НИНА
Во двор своего дома он входил как в чужой, все казалось ему незнакомым, впервые увиденным, странным каким-то. И люди вокруг были тоже какие-то странные, с пустыми глазами, с серыми, словно покрытыми пылью, лицами. Кто-то с ним поздоровался, но он не ответил, не обратил внимания, прошел мимо… Вот и его подъезд, он машинально нажал кнопки кода на входной двери — дверь открылась, прошел, поднялся на третий этаж.
Вот за этой дверью его квартира. Они с Ниной недавно сюда переехали, сделали евроремонт, но сейчас эта дверь казалась ему чужой, неприветливой, враждебной. Минуты две он стоял, не решаясь позвонить. А когда решился и протянул руку к кнопке, вдруг услышал, как кто-то отпирает дверь изнутри. Он чего-то испугался и взбежал на площадку выше, замер там, прижавшись к стене.
Дверь его квартиры распахнулась — и вышел его друг Денис. Как всегда, жизнерадостный, круглолицый, похожий на херувима. Интересно, как он тут оказался в столь ранний час? Впрочем, все ясно. На пороге в ночной рубашке возникла Нина, она властно притянула Дениса к себе, подставила губы:
— На посошок!
Он послушно чмокнул вдову в пухлые губы.
— До вечера, зайка! Не скучай без меня.
— А ты — не шали, — с притворной строгостью сказала Нина, щелкая Дениса по носу. — Поаккуратней там с секретаршей. Я про ваши шашни все знаю.
— Не верь сплетням, заинька, верь моему слову, — подмигнул ей Денис и помахал рукой. — Ну, я пошел. Меня ждут великие дела.
— Тебя ждут богатые тела, — скаламбурила Нина, — тела для заморозки.
— Очень смешно, — оценил он ее юмор и юркнул в кабину лифта. — Пока-пока!..
Нина собиралась уже захлопнуть дверь, но вдруг увидела спускающегося по ступенькам человека. Она тихо ойкнула, не поверив своим глазам.
— Ми… Ми…
— Да, это я, — сказал Митя, спускаясь к ней. — Не пугайся, Нина, я не привидение.
— Но как же?.. — она побледнела, схватилась за дверную ручку.
— Никакой мистики, милая, — он подхватил ее ослабевшее тело. — Ну-ну-ну, возьми себя в руки. Пошли в дом… Или это уже не мой дом? Надеюсь, ты еще не успела прописать здесь Дениса? Впрочем, я понимаю, в любом случае юридически я уже как бы не существую. Извини, зайка!
— Не надо, — пролепетала она. — Не говори так, пожалуйста…
— А как мне с тобой говорить?.. Зайчонок?
— Ты никогда не называл меня зайкой.
— И был не прав! А вот мой верный друг Денис прав во всем и всегда. И ты сделала совершенно правильный выбор… зайка…
Он замолчал. Ему вдруг стал противен свой голос, и на нее смотреть ему было противно, и говорить с ней совершенно вдруг расхотелось… О чем говорить? И зачем он здесь?
— Ты не думай, Дима, между нами ничего не было, — приободрившись, заговорила Нина. — Просто вчера после поминок мне было так плохо, так плохо… так не хотелось оставаться одной… и я попросила Дениса побыть со мной… Он согласился.
— Ну, еще бы. Мой верный друг Денис. Я всегда знал, что на него можно положиться, — по инерции продолжал он ерничать, хотя ему уже было все безразлично. Он вдруг подумал, что это не он вчера был похоронен, а похоронено его прошлое, и все эти люди умерли — и жена, и Денис, и вообще все-все-все; они умерли, а он, Митя Воропаев, лишь он один остался в живых и ходит теперь среди них, как среди привидений, и чего-то ищет, и не может найти… — Не сомневаюсь, что всю эту ночь вы провели в душеспасительных беседах.
— Мы говорили о тебе!
— Да, конечно. Всю ночь вы говорили обо мне. Не смыкая глаз, перебивая друг друга, вспоминали, какой я был хороший и глупый, и доверчивый, и самонадеянный, и самовлюбленный, и тупой…
— Ну, зачем ты так, Митя? Не надо…
— А как — надо?
— Ты успокойся, и я все объясню…
— Нет, Нина, это ты успокойся. Нет поводов для волнений.
— Ты какой-то странный…
— Я живой, — сказал он просто, без всякой иронии. — Я живой и намерен жить дальше. Ваш план не удался… зайка… Но ты не бойся, я не собираюсь мстить. И мешать вам тоже не стану.
— О чем ты? Я рада, что ты жив! Неужели ты думаешь, что я хотела твоей смерти?
— Я не стану тебе мешать, но при одном условии, — продолжал он, не слушая ее, — если ты не будешь мне лгать. Поняла?
— Что ты имеешь в виду?
— Не надо задавать дурацких вопросов! — вспыхнул он, но тут же и потух. — Извини. Это не условие, а просьба. Не ври мне, пожалуйста. Делай, что хочешь. Спи, с кем хочешь. Но только, пожалуйста, больше никогда мне не ври. И я обещаю во всем пойти тебе навстречу. Могу даже подписать договор… или контракт… заверить его у нотариуса…
— Ка… какой контракт? — совсем растерялась она, глядя на него в страхе и недоумении.
— А какой захочешь.
И Митя вдруг рассмеялся. И от этого смеха ей стало совсем страшно, хотя ничего пугающего он, вроде бы, не сказал и не сделал.
ЗДРАВСТВУЙ, ДРУГ
В холле офиса на стене висела большая фотография Воропаева в траурной рамке. Надпись под снимком гласила, что ушел из жизни талантливый организатор и руководитель центра “Возрождение”… и так далее.
— Похож, — сказал Митя, полюбовавшись на собственную физиономию, и прошел в приемную.
У секретарши отвисла челюсть и выпало из рук зеркальце, в которое она только что любовалась.
— Это вы?.. — пропищала она и потянулась к телефону.
— Не надо, — сказал он строго. — Денис Яковлевич у себя?
— В своем… в вашем кабинете… Позвать?
— Не надо, — повторил он. — У него кто-то есть?
— Там клиент… А вы — как?..
— Да так, — усмехнулся Митя. — Не ссы, Маруся, я не привидение. Можешь меня потрогать — живой. Подожду здесь, пусть Денис Яковлевич разговор закончит. Не буду ему мешать.
Секретарша смотрела на него не мигая, губы ее тряслись.
— Успокойся ты, ради Бога, — поморщился Митя. — Ну, был летаргический сон. Ну, проснулся. Ошибка вышла. Ничего страшного. Все обошлось.
Она молча кивала ему, как китайский болванчик, не в силах произнести ни звука.
Дверь кабинета распахнулась, на пороге возникла фигура седовласого импозантного старца, который пятился задом.
— Значит, вы мне гарантируете?.. — обращался он к хозяину кабинета.
— Мы гарантируем вам успешность самой операции и сохранение тела на весь необходимый период до реанимации, — отвечал ему голос Дениса. — Долго ждать не придется, смею вас заверить. По прогнозам ученых, уже в ближайшие годы появится возможность не только размораживания и возрождения, но и омоложения!
— Дай-то Бог, — не очень уверенно сказал старик. — Терять мне все равно нечего. В моем возрасте третий инфаркт я не перенесу, а так будет хоть какой-то шанс…
Он вышел в приемную, следом за ним появился Денис.
— Документы уже все готовы, — оживленно говорил Денис, не замечая сидящего на диване Митю. — Можем подписать хоть сегодня…
— Я хочу еще раз посоветоваться со своим юристом, — задумчиво сказал старик. — Все-таки пятьдесят тысяч баксов — немалые деньги…
— Жизнь дороже! — воскликнул Денис, лоснящееся воплощение оптимизма. — У нас божеские цены, в Штатах берут куда больше.
— Я верю, — сказал старик, — и все же посоветуюсь с юристом.
— Ваше право. Главное — не упустите момент…
— А зачем вам такая долгая жизнь? — вмешался в их диалог Митя.
— Простите? — старик оглянулся на него. — Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что вас заморозят надежно, но очень надолго, — вставая с дивана, продолжил Митя. — Не следует питать иллюзий насчет научного прогресса.
— Митя, ты?.. — изумленно произнес Денис.
— Нет, это мой призрак, — сказал Митя и вновь обратился к старику: — Боюсь, вам придется пролежать в этом термосе с жидким азотом лет двести-триста, а то и больше. И даже если вас потом воскресят — если еще захотят воскресить! — вы окажетесь в чужом мире, среди чужих людей. Ни одной близкой души вокруг. Представляете? Все те люди, которых вы любите, которые вам близки и дороги, давно умрут, и вам не с кем будет даже поболтать. У них и язык-то будет к тому времени совсем другой, для вас непонятный.
— Кто вы? — спросил ошеломленный старик.
— Я — выходец с того света, — Митя глянул на бледного Дениса и подмигнул ему. — И я знаю, что говорю. Вчера меня похоронили — и вот я уже опять среди вас, среди живых, и вы мне не нравитесь, господа, честное слово, не нравитесь…
— Митя, перестань! — взмолился Денис.
— Что, боишься, распугаю клиентов? Так ведь это же мой бизнес: хочу — наращиваю, хочу — сведу на нет. Могу хоть сейчас прикрыть всю эту лавочку.
— Значит, вы не советуете? — дребезжащим голосом спросил старик.
— Я советую вам прожить ярко остаток жизни.
— Но врачи мне дают не больше года!
— Значит, надо прожить этот год по-человечески. Целый год — разве это мало? Главное — качество жизни, разве не так? Проживите свой последний год на полную катушку: насыщенно, ярко, красочно, с пользой для тех, кого вы любите. Думайте о своей душе, а не о дурацком бессмертии.
— Вы так ставите вопрос?.. Я подумаю… Может быть, вы и правы…
— Ну вот, — сказал чуть не плача Денис, когда дверь за старцем захлопнулась. — И зачем ты это сделал? К чему весь этот спектакль? И вообще, как тебя понимать? Чего ты добиваешься?
— Проверка на вшивость. Хотел посмотреть, как вы с Ниной тут будете без меня…
— При чем тут Нина? Что за бред? Чего ты хочешь?
— Да не пугайся, брателло. Чего ты так вдруг переполошился-то?.. Уйду я от вас.
— То есть как уйдешь? Что за шутки? А бизнес? Ведь центр “Возрождение” твое детище!
— Пользуйся. Мешать не буду. И Нина теперь твоя… Ты же именно этого хотел? Вот и радуйся. Что? Не веришь?
— Н-не верю… — покачал головой Денис. — Не пойму, чего ты задумал. Если хочешь мне отомстить за Нину — скажи, и я отойду. Но зачем бросать бизнес — не понимаю!
— Долго объяснять, брателло. И неохота. Долю свою я возьму, уж ты извини. Возражать не станешь?
— Твои деньги — всегда твои.
— Вот и ладушки. Я поступлю по-честному, — заверил Митя. — Дам половину Нине, чтоб она от тебя не зависела. А все права на “Возрождение” передам тебе. Пудри мозги старикам. Может, оно и к лучшему: пусть все богатые маразматики лягут в свои морозилки — легче дышать будет. Господи, прости!
— Что с тобой случилось, Митя?
— Считай, что я просто проснулся… Впрочем, душу перед тобой изливать не буду, не надейся, — усмехнулся он. — Зачем тебе моя душа?
СВЕТЛЫЕ АЛЛЕИ
В этот день он с раннего утра бродил по кладбищу, часто останавливался возле надгробных памятников, вглядывался в едва различимые надписи, словно пытался представить образы тех давно ушедших людей, что покоятся под этими каменными и деревянными крестами, под металлическими звездами, под мраморными и гранитными стелами и плитами.
“Отцу и мужу от любящей жены и скорбящих детей”.
“Спи, невинный ангел”.
“Прости, сынок, что мы тебя не уберегли”.
“До скорой встречи, дорогая!”
“Здесь покоится хороший человек”.
— Здесь покоятся только хорошие люди, — с тихим изумлением, словно впервые открывая для себя великую и трогательную истину, прошептал он, продолжая свой бессмысленный и бесцельный обход некрополя. — Только хорошие! Это что ж получается? Все хорошие люди — здесь, в кладбищенской земле, а в реальной жизни — совсем другие, порочные, злые, завистливые, мстительные, корыстные, жестокие, развратные, лживые?.. Куда же девается все зло, когда добрые люди ложатся в землю? Видимо, зло это испаряется сразу после их смерти, исчезает и тает, как ядовитый пар, как туман. А все их добро остается с нами, в нас, в нашей памяти, в нашей душе. Значит, поэтому душа человека и бессмертна? Видимо, так… И даже если мы после смерти этого и не осознаем, но душа наша, высвобождаясь из злого тела, воссоединяется с другими душами, сливаясь с ними в океан добра и любви…
— Откуда ты все это знаешь? — насмешливо перебил он сам себя и тут же горячо ответил: — Я просто чувствую! И не надо мне никаких доказательств! Я просто — верю…
Но тут он словно бы устыдился сам себя и круто повернул назад. Проходя мимо церкви, остановился и долго стоял в раздумье: зайти или не стоит заходить?
“Не обманываю ли я сам себя? — думал он. — Может, все мои благие мысли — лишь краткая, временная благодарность судьбе за спасение? И при чем тут душа, и Бог, и этот храм? Разве в храме меньше обмана, чем в твоем криоцентре “Возрождение”? Чего же ты топчешься тут, мнешься, чего ждешь, на что рассчитываешь?..”
— Добрый день, Дмитрий Сергеич.
Негромкий голос заставил его вздрогнуть. С боковой аллеи, неслышно и незаметно, к нему приблизился отец Виктор, молодой священник, с которым Воропаев, кстати сказать, вовсе не был знаком.
— Добрый день… — он смутился. — Откуда вы меня знаете?
— Аня рассказывала про ваши злоключения, — и мальчишеская улыбка осветила круглое лицо священника с редкой бородкой и ямочками на щеках. — Что, не решаетесь зайти в храм?
— Да вот, сомневаюсь… Боюсь обмануться, — признался Митя. — К тому же, я некрещеный вовсе.
— А это дело поправимое. Могу свершить обряд вне очереди… — отец Виктор рассмеялся. — Ну, что вы так напрягаетесь, Дмитрий Сергеич? Вы будьте проще, проще! Чувству своему доверяйтесь, к душе прислушивайтесь. Ум — подлец, душа — подруга. Ведь хотелось же вам зайти в храм?
— Хотелось, — кивнул Митя.
— И надо было зайти. Ведь хочется верить?
— Хочется…
— И надо верить! Откиньте прочь все сомнения.
— Да, но… вдруг это всего лишь ловушка, в которую я стремлюсь сам, чтобы спрятаться от одиночества? Доверюсь — а потом над собой смеяться буду! А вдруг…
— Вдруг, вдруг… — передразнил его батюшка. — А вы знаете, что бывает “вдруг”? Пук!
И он звонко опять рассмеялся, Митя даже слегка удивился: прилично ли так легкомысленно вести себя священнику?
— Еще раз вам повторяю: доверьтесь чувству, следуйте подсказке сердца, и все будет хорошо. Вы уже на верном пути!
— Откуда вам это известно? — насторожился Митя.
— Да вы же открыты, как книга, по вашему лицу можно всю вашу жизнь прочесть, — быстро и горячо проговорил священник, но тут же приструнил себя: — Впрочем, простите. Не думайте, что я тут вас агитирую, сами решайте. А мне пора, спешу на занятия по китайскому языку.
— Зачем вам китайский? — удивился Митя.
— Как зачем? А вы сами разве не видите, как складывается демографическая ситуация? Скоро в Кырске китайцев будет больше, чем русских. Уже сейчас в моем приходе есть несколько китайцев, исповедующих православие… Женятся на русских, детей крестят. Надо, надо готовиться к жизни в новых условиях. Вот я и готовлюсь: учу китайский язык. И вам, кстати, советую… Ну, да ладно, заговорился с вами, пора мне. Храни вас Господь! — он перекрестил Митю и прощально кивнул, собравшись идти дальше.
— Подождите, батюшка! — воскликнул Митя. — Пожалуйста… еще одно слово…
— Да, я слушаю.
— Ну, с этим я сам разберусь… то есть с верой, с душой… — бормотал Митя, опустив глаза, словно боялся, стыдился смотреть в глаза священнику. — А вот я о другом хотел спросить… Хочу заняться любимым делом — живописью… Когда-то я был уверен, что это мое призвание… потом — бросил… ну, понимаете, жизнь заставила… А теперь вот снова хочу… Как вы думаете?
— Благословляю, — охотно и горячо сказал отец Виктор и еще раз перекрестил его. — Если не ради корысти или тщеславия — в добрый путь!
— Может, вы подумали, что я намерен иконы писать? — встрепенулся Митя. — Так ведь нет! Меня тянет просто живопись. Сама живопись. Не грех это, как вы думаете?
— А вы меньше думайте, — слегка утомившись от затянувшегося разговора, сказал священник. — Я вас благословил. Что вы еще хотите?
— Простите, простите меня, — забормотал Митя и почувствовал, что сейчас заплачет.
— Нет, это вы меня простите, — дрогнувшим голосом возразил священник, устыдившись своего мимолетного раздражения. — И не надо так бичевать себя, Дмитрий Сергеич, не надо… Вы человек, конечно, грешный, но не хуже многих других.
— Вы и впрямь так думаете?.. Спасибо, батюшка! — уже не скрывая слез, сказал Митя. — Спасибо! А в храм я зайду, обязательно зайду… Но не сейчас.
— Куда ж ты денешься, брат? — тихо произнес ему в удаляющуюся спину священник.
Когда Митя вернулся, радостный и просветленный, в вагончик к Анне, та встретила его смущенной улыбкой и сразу вручила подарок: этюдник, большую коробку масляных красок, кисти, рулон холста и несколько листов картона.
— Что это? — обомлел Митя.
— Да вот… — замялась она. — Ты же сам говорил… помнишь? Сам сказал, что хочешь снова… попробовать… Вот я и взяла — для пробы, на всякий случай. А что? Зря? Не надо было?
— Аня, Анечка… — бормотал он, и слезы лились по его лицу. — Еще как надо! Очень даже кстати, Аня. Я ведь только что говорил об этом…
— С кем говорил? — удивилась она.
— Ну… не важно. Спасибо тебе огромное, Аня!
— Ну, хватит, Митя, хватит, — ей было явно неловко. — Так, значит, сгодятся краски? Не зря старалась?
— Конечно, не зря!
И он тут же отправился на пленэр — по светлым кладбищенским аллеям. Для начала отыскал могилу Валеры Князева — своего однокашника, друга детства, замечательного врача и балагура. Зашел в оградку, присел на скамейку, установил этюдник, закрепил лист картона, приготовил на палитре краски. Нет, он не собирался изображать могилу с памятником, эта бледная мраморная стела с выцветшей фотографией не очень-то его вдохновляла. Он хотел написать самого Валеру — живого, чернобородого, белозубого, с лучащимися карими глазами, с его заразительной улыбкой.
Боже мой! Как гуляли мы вместе когда-то! Как славно кутили, как пировали в самых разных местах — и в тесной студенческой общаге, и на пикнике в лесу, и на веранде речного вокзала, и на палубе прогулочного парохода… А какие девушки нас любили! Какие чудесные девушки — Бог ты мой! — добрые, веселые… Как нам было тогда хорошо, Валера, друг ты мой, родной мой дружище… Неужели сейчас ты меня не слышишь, Валера? Вот видишь, я здесь, совсем рядом, пришел к тебе в гости, и не просто пришел — а по делу, Валера. Глянь, каким живым и веселым ты получаешься на этой картине. Это же просто чудо!
А Валера и впрямь получился как живой, как настоящий. Таким он и был в лучшие годы жизни — веселым, компанейским, умеющим не только пить дешевый портвейн и лечить больные сердца, но и сочинять потешные байки, и горланить под гитару похабные частушки, и выручать из беды товарища, и уступать другу любимую девушку, и делиться последним куском хлеба, последним глотком вина, последней рубашкой, последней трешкой… Валера, друг, слышишь ли ты меня?..
На следующий день он снова отправился с этюдником на поиски “натуры”. Хотя, если честно, с натуры-то он ничего так и не написал.
Набрел на могилу Альберта, Алика — несчастного мужа Анны, который двадцать лет назад выбросился из окна, прижав к груди невинного несмышленыша Саню, грудного младенца, настоящим отцом которого был он, Митя… А вот и могила Сани — тут же, рядом, и детское личико светится на овальном керамическом фотопортрете. И на мраморном памятнике на могиле Альберта тоже есть портрет — строгое, обиженное лицо с тонкими поджатыми губами, насупленные брови, недобрый взгляд глубоких темных глаз… Прости, Альберт. Это я виноват в твоей смерти. И в смерти Сани. И вообще…
Он пристроился возле их могил с этюдником и весь день, не ощущая усталости, работал, то и дело поглядывая на керамические портреты. И к вечеру была готова картина: вылетающий из окна Альберт с раскинутыми, как крылья, руками, а над ним — возносящийся вверх, в лазурные небеса, младенец Саня.
Митя уже заканчивал эту работу, когда сзади к нему вдруг подошла Анна, положила руку ему на плечо и тихо сказала:
— Очень похожи… оба…
В другой раз он отправился к могиле своей матери — и к вечеру был готов ее портрет, на котором мама, мамочка, молодая, красивая, шла по светлой солнечной аллее, прижав к груди букет полевых цветов — колокольчиков, ромашек, анютиных глазок… Мама получилась как живая, он сам этого не ожидал, ведь на сером железном памятнике со стальной звездой не было ее фотографии. Но он помнил ее, помнил ту давнюю, молодую, цветущую и счастливую маму, когда еще жив был отец и когда все они были так счастливы…
Он вдруг вспомнил, как совсем еще маленьким, на детсадовской даче, во время “тихого часа”, он доставал из-под подушки мамин носовой платок (специально стащил его перед отъездом “на память”) и прижимал к губам, вдыхал мамин запах и, всхлипывая, уговаривал, чтобы она поскорее забрала его домой. И на следующий же день мама приехала на дачу, увезла Митю с собой, словно вещая мамина душа услышала его мольбы.
А еще он вспомнил, как однажды, уже лет в пятнадцать, он чем-то обидел маму, довел ее до слез, но извиниться мешала гордость, и вот среди ночи Митя, измаявшись, встал, подошел к маминой кровати, опустился перед ней, крепко спящей, на колени и стал молча, лишь шевеля губами, повторять одно слово: “Прости… прости… прости…” Над ее кроватью висел ковер с персидским орнаментом, где в два ряда повторялись шестнадцать одинаковых ромбовидных узоров, и Митя в ту ночь заставил себя повторить по десять раз слово “прости”, переводя взгляд с узора на узор… всего, значит, сто шестьдесят раз… И только исполнив этот покаянный ритуал, он облегченно вздохнул — и вернулся в свою кровать, и заснул почти мгновенно.
Чем старше он становился, тем грубее и черствее делалась его душа, все более подчинявшаяся неодолимому напору эгоистических страстей и слепой похоти. И все чаще он обижал маму, был с ней холоден и небрежен, а когда, на закате своей жизни, мама тяжело заболела, он тяготился необходимостью ухода за ней, и она это чувствовала и страдала. Но — ни слова упрека не проронила… А какое постыдное облегчение он ощутил, когда мама наконец умерла!..
Вероятно, потому и решил он ее изобразить молодой и красивой, что именно такую, счастливую маму, он по-настоящему и любил своей детской, незамутненной любовью, а ее более поздний, пожилой образ стал бы для него невыносимым укором… Хоть сто тысяч раз повтори покаянное слово “прости”, вина твоя не уменьшится и стыд не ослабнет… Что ты можешь? Покажи ее молодой и красивой! Верни ей жизнь!..
Увлеченный работой, Митя не заметил, как возле него остановились двое смуглых мужчин — не то кавказцы, не то цыгане.
— Извини, дорогой, — деликатно кашлянув, нарушил молчание один из них, — я тебя встречаю уже не первый раз, и все у разных могил. Вижу, ты настоящий художник…
— Сейчас я любитель, — поправил его Митя, отрываясь от работы. — Настоящим художником был когда-то…
— Не спорь, дорогой, ты очень хороший художник, — возразил смуглолицый. — Мой младший брат тоже так считает. Скажи, Руслан?
Его спутник молча кивнул и цокнул языком, показав большой палец.
— Руслан тоже думает, что ты хороший художник, — улыбнулся старший брат. — А почему ты на разных могилах рисуешь? По заказу, да?
— Для души, — сказал Митя, — для собственного удовольствия. И потом, я же не могилы рисую — а живых людей.
— Живых?
— Ну да. Тех, кто были когда-то живы. Кто живет в моей памяти, в моей душе… Для себя — понимаете?
— А-а… понимаю, — кивнув, уважительно сказал старший брат. — И другого интереса нету?
— Нет, — усмехнулся Митя. — А вы, небось, местная мафия? Контролируете кладбище? Хотите с меня дань сорвать? Так ведь то, чем я занимаюсь, не бизнес, а хобби…
— Какой бизнес, дорогой! Какая мафия? Зачем так плохо о людях думаешь? Ты думаешь, если мы чеченцы, значит — бандиты?
— Нет, что вы… — смутился Митя.
— Мы такие же люди, как ты. Ты сказал, что рисуешь для души, и я тебя понял. Я верю тебе! Верь и ты мне. Скажи, что это за женщина на картине?
— Моя мама… Когда молодая была. Умерла-то она старенькая, но мне захотелось…
— Ни слова, брат! — и смуглолицый прижал палец к губам. — Я все понял. Мама — это святое. Слушай… а ты, я смотрю, хороший человек…
— Нет, — покачал головой Митя, — ничего во мне нет хорошего. Я человек пропащий.
— Да-а? — тот внимательно посмотрел на Митю, потом на картину, потом на своего младшего брата. — Эх, Русланчик, говорил я тебе утром, что у меня хорошее предчувствие? Скажи: говорил?
Младший брат кивнул.
— Вот, сбывается мое хорошее предчувствие! — торжественно заявил старший брат. Потом обратился к Мите: — Слушай, дорогой, огромная к тебе просьба: нарисуй нашего отца! Он недавно умер, мы с братом как раз идем с мусульманского кладбища, от его могилы… Нарисуй нам его как живого!
— Но, извините… — растерялся Митя. — Я же не видел никогда вашего отца. А рисую я только тех, кого знал, кого видел…
— У нас есть фотографии! — воскликнул старший брат. — Целый альбом цветных фотографий! Ты посмотришь — и все про него поймешь!
— А разве ислам допускает изображение людей?
— Э-э, дорогой, разве это твоя забота? Нарисуй нам отца, на колени перед тобой встану. И брат встанет… Руслан — на колени!
Младший брат послушно опустился на колени. Старший бухнулся рядом с ним.
— Не встанем, пока не согласишься, — заявил старший. — Нарисуешь отца как живого — озолочу! Заплачу, сколько скажешь.
— Да мне много не надо…
— А мало я не дам! — не вставая с колен, продолжал старший. — За любимого отца ничего не пожалею. Ты хороший художник, и человек хороший — по тебе сразу видно. И не спорь, не спорь! Соглашайся, брат!
— Ладно… — пожал плечами Митя. — Только вы встаньте, зачем же брюки марать? Принесете альбом с фотографиями, и я попробую…
— Чтобы — как твоя мама! Слышишь? Чтобы — как живой! Он ведь очень веселый был, наш отец! Как он пел, как плясал! — восторженно говорил старший брат, а младший лишь цокал языком да подмигивал. — Настоящий был горец! Джигит! Ничего не боялся! В Сибирь его давно сослали, нас с Русланом еще на свете не было. Он нам про нашу родину рассказывал… А как переживал, когда в Грозном война началась! Все хотел вернуться, да мы уговорили, чтобы не ехал… Из-за этой войны он и умер, сердце не выдержало. Там его брат с сестрой погибли, и мама его, наша бабушка, тоже там умерла… А он — здесь, на наших руках… Я тебя не обижу, художник! И друзьям расскажу, какой ты хороший… Слушай, у тебя клиентура появится, к тебе люди будут в очередь становиться, записываться… Понял меня? Скоро все захотят, чтобы ты их родителей рисовал. Весь город тебя полюбит! Вся Сибирь! Вся Россия!
— Ну, это, конечно, фантастика, — фыркнул Митя. — Я не Шилов, не Глазунов…
— Ты — лучше! Ты — мастер! Ты себе еще цену не знаешь, а я тебя вижу насквозь. Твое будущее — у меня на ладони. У меня глаз орла, клянусь Аллахом! Если я сказал, так и будет. Скажи, Руслан?
Руслан молча кивнул и показал большой палец.
— Ах, какой сегодня день замечательный, — старший брат даже зажмурился от удовольствия. — Нам сегодня всем крупно повезло… А уж как тебе, дорогой, скоро повезет — у меня и слов нет, чтобы описать. Запомни этот день! Через год вспомнишь — и скажешь, что я был прав! А сейчас мы с Русланом пойдем, у ворот мой джип, ты не уходи пока, мы скоро вернемся, и я дам тебе фотографии нашего отца. И аванс дам. Задаток! А уж ты постарайся, дорогой.
— Я попробую…
— Чтобы — как живой!
СПУСТЯ ГОД
В двух больших залах художественного музея открылась в конце июля персональная выставка живописи Дмитрия Воропаева “Светлые аллеи”. В основном это были портреты и несколько пейзажей. На портретах были изображены преимущественно близкие художнику люди, покинувшие этот мир.
Всех особенно притягивал к себе “Портрет мамы”, где из желтой рамы, словно из распахнутой двери, готова была выйти наружу молодая красивая женщина с букетом полевых цветов, озаряющая весь зал своей улыбкой. Тут же висели и портреты бородатого Валеры Князева с гитарой, и летящие, словно птицы, Альберт с младенцем Саней, и сидящий верхом на вздыбленном коне старый чеченец, и многие другие персонажи бесконечной трагикомедии под названием “Жизнь”, которые казались куда более живыми, чем посетители выставки, переходящие от картины к картине словно призраки, словно тени самих себя, потерявшихся или потерянных кем-то, когда-то, где-то…
На церемонии открытия выставки выступил директор художественного музея Александр Желтовский, известный искусствовед, с которым Митя когда-то учился в одном институте.
— Сегодня один из лучших дней в моей жизни, — несколько высокопарно начал Желтовский. — Я счастлив, что мой давний друг, спутник моей студенческой юности Дима Воропаев наконец-то вернулся в искусство! И вот его картины украсили стены нашего музея… Кстати, не успела открыться эта выставка, а на многие работы уже объявились покупатели. Правда, я не уверен, что Дима согласится расстаться со своими картинами… Название выставки — “Светлые аллеи” — перекликающееся и как бы спорящее со знаменитой книгой Бунина “Темные аллеи”, на мой взгляд, утверждает торжество жизни и света, добра и радости. Столь жизнерадостной живописи мне давно не приходилось видеть. Поражает солнечная палитра, ослепительный колорит представленных здесь портретов — словно все они омыты утренними лучами, живой водой подлинного искусства!..
Потом выступил отец Виктор, смущенно улыбающийся, круглолицый, с ямочками на румяных щеках.
— Не берусь судить о живописных достоинствах картин Дмитрия Воропаева, — сказал священник, — но хочу обратить ваше внимание, братья и сестры, на тот дух христианской любви, которым пронизаны все портреты. Навряд ли художник вспоминал при этом труды великого русского философа Николая Федорова (возможно, он даже и не читал этих трудов), но своими картинами он как бы невольно ответил на главную идею этого мыслителя: о необходимости воскрешения всех отцов! В своем капитальном труде “Философия общего дела” Николай Федорович Федоров утверждал, что преодолеть смерть можно только через физическое воскрешение всех предков. Конечно, идея эта кажется многим абсурдной, неосуществимой, и с канонами нашей церкви она согласуется плохо, но сама мечта об этом — разве не прекрасна? Мы кичимся своей свободой, но разве не прав был Федоров, когда говорил, что свобода без власти над природой — то же, что освобождение крестьян без земли? В нашем суетном мире только художник может почувствовать себя свободным. Ибо только художнику дано воскресить всех, кого он любил, — на холсте ли, в музыке или в стихотворной строке…
Потом с краткой приветственной речью выступил верный друг Денис, ставший с недавних пор президентом центра “Возрождение”. А стоявшая рядом с ним неверная жена Нина даже прослезилась, вручая Мите пышный букет алых роз. Кстати, в своем выступлении Денис ловко развил мысль отца Виктора насчет Федоровской идеи о воскрешении предков и попытался всех убедить, что центр “Возрождение” как раз и занимается воплощением в жизнь этой прекрасной мечты философа-утописта.
В этот день Митя выслушал много добрых слов. Но какая-то смутная тревога, какое-то недоброе предчувствие томило его душу и сжимало сердце. Ему казалось, будто вот-вот розовый туман рассеется, умолкнет весь этот хвалебный шум — и он останется один, одинокий, в окружении гулкой и мертвой пустоты.
— Что с тобой? — шепнула стоявшая сзади Анна. — Ты кого-то ждешь?
— Нет… я просто боюсь, — ответил он тоже шепотом. — Мне кажется, все это — не всерьез… и все они — притворяются.
— Успокойся, — сказала она с улыбкой. — Просто твоя выставка всем понравилась, это же видно по лицам.
— Может, уйдем?
— Неудобно, — сказала Анна. — Потерпи совсем немного. Сейчас кончится церемония, выпьют шампанского… и тогда ты свободен!
— Мне никто не нужен, кроме тебя, — сказал он, повернувшись к ней и глядя в ее светло-серые глаза. — Я не смогу без тебя жить. Не бросай меня. Не прогоняй меня.
— Да что с тобой сегодня, Митя?..
— Не знаю… Я так виноват перед тобой…
И он вдруг забормотал торопливо, захлебываясь, не обращая внимания на окружающих, словно боялся, что его перебьют, не дадут высказаться, и тогда он забудет те главные слова, которые должен высказать ей прямо сейчас, здесь, сию минуту, немедленно:
— Слушай, слушай… Ты только не думай, что все это я говорю как бы из чувства вины и долга… Ничего подобного! Поначалу, тогда, год назад, ну, когда ты меня спасла, да, тогда ничего и не было, кроме вины и долга… но сейчас… сейчас все совсем по-другому… Ты понимаешь?
— Молчи! — зажала она ему рот ладонью. — Только не здесь, не сейчас… Потерпи до вечера.
— Но ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Еще бы! Понимаю, конечно… И весь этот год ждала твоих слов… Но не здесь же!
Он прижал ее руку к губам и что-то забормотал, никому, даже ей, не слышное, не понятное. Все смотрели на них с растерянными улыбками, переглядываясь и перешептываясь.
А потом стали разносить шампанское, и Митя захмелел, и Анна тоже захмелела, и они смеялись, как влюбленные дети, и приставали ко всем, чтобы те обязательно выпили за их счастье, и все пили и тоже смеялись, и поздравляли, и кто-то даже воскликнул полушутя: “Горько!” — и Мите вдруг показалось, что все это вовсе никакой не вернисаж, а настоящая свадьба, его свадьба, их свадьба, та свадьба, о которой он мечтал еще в детстве, и которой у него никогда так и не было, и будто бы все эти люди — его гости, его друзья, пришедшие к нему на свадьбу — и сам мэр, и начальник управления культуры, и разрумянившийся от шампанского отец Виктор, и друг Денис, на которого невозможно обижаться, и бывшая жена Нина, и директор музея Желтовский, и братья-художники всех мастей и возрастов, и вообще все-все-все…
ГРОЗА
А потом, поздним вечером, когда они уже мчались на такси домой, в свой укромный вагончик, в свою первобытную хижину, на свой необитаемый остров, — над ними разразилась гроза. Небеса раскололись от грохота грома — и хлынул ливень.
Водитель остановил машину возле кладбищенских ворот, которые на ночь были заперты.
— Дальше нельзя, — сказал он, оборачиваясь к Мите с Анной, сидевшим сзади в обнимку. — Будете выходить?
— Отвезите нас наверх по окружной дороге, — попросила Анна. — Там есть потайная калитка, я знаю. Оттуда нам будет ближе.
Шофер кивнул, и машина рванула вверх по пустынной дороге. Ливень хлестал в лобовое стекло, сверкали со всех сторон молнии.
— Ну и погодка, — сказал шофер.
— Замечательная погода! — воскликнул Митя. — Просто чудесная!
— А вы чудак, — хмыкнул шофер.
— Он не чудак, он художник, — сказала Анна. — Ну, вот мы и приехали.
Расплатившись, они вышли из машины — и тут же попали под дождь.
— Иди сюда! — крикнула Анна. — Переждем под деревом!
Громадный старый тополь стоял на вершине холма, у подножия которого и далеко в обе стороны расстилалось бескрайнее кладбище. Митя с Анной, крепко держась за руки, прижались к стволу дерева. Над ними бесновалась гроза, оглушительные раскаты грома походили на канонаду, на взрывы гигантского порохового склада, а зигзаги фиолетово-белых молний слепили глаза.
— Конец света, — восторженно прошептал Митя, обнимая Анну. — Тебе не страшно?
— Рядом с тобой — нет… — но в голосе ее звучала тревога.
— А скажи, — вдруг спросил он, — почему ты за все эти годы так и не вышла замуж?
— У меня вообще никого не было, — сказала она. — Ни разу… за все двадцать лет…
— Почему?
— Ну, зачем ты спрашиваешь, неужели не ясно? Потому что я любила только тебя…
— Аня… милая… родная моя…
— Не надо… Не говори сейчас ничего… Мне кажется, нас кто-то подслушивает…
Прямо над ними вспыхнула яркая молния, и с ужасным треском разодралась небесная мгла. Казалось, небо сейчас обрушится на их головы, и земля разверзнется под ногами. Но старый тополь стоял неколебимо, оберегая их от ливневых струй.
— А ведь в грозу под деревом стоять опасно, — прошептала вдруг Анна, прижимаясь к нему дрожащим телом. — Да еще на холме…
— Ничего… Добрый Боженька нас спасет…
— Не кощунствуй, Митя!
— Закрой глаза, если боишься.
— А ты?
— А я — ничего не боюсь!
И он поднял голову и стал разглядывать клубящиеся черные тучи, в очертаниях которых ему внезапно почудился контур знакомого лица… Кто же это? Сейчас… сейчас вспомню!..
И тут вдруг в кармане его куртки заверещал сотовый телефон.
— Не бери! — воскликнула Анна. — Выключи!
— Да ты что?
— Сотовый в грозу — очень опасно!
— Ну, Анечка, нельзя ж быть такой трусихой… — он достал из кармана трубку, поднес к уху, крикнул: — Я слушаю!
— Митя, это я, — услышал он женский голос, очень похожий на голос его покойной матери.
— Кто это? — испугался он. — Говорите громче! Тут такая гроза!..
— Это я, твоя мама…
— Что за шутки? Совсем не смешно!..
— Я хотела тебе сказать, сынок… я хотела предостеречь…
— Что? Что? Что ты хотела сказать?..
И тут молния его ослепила и ударила прямо в правую руку, и сотовый вспыхнул в его руке белым пламенем, и огненная стрела пронзила его и Анну, которую он крепко обнимал левой рукой. И огромный тополь над ними вмиг превратился в ослепительный костер…
* * *
Содрогнувшись от ужаса и мучительной боли, они потеряли сознание, но уже через несколько мгновений снова пришли в себя и, открыв глаза, увидели все вокруг чудесно преображенным. Тучи рассеялись, на синем небе сияло золотое солнце, пышный тополь шелестел своей зеленой кроной, а от подножия холма, на котором они стояли, до дальнего берега реки перекинулась прекрасная радуга.
Взявшись за руки, они стали спускаться с холма по широкой светлой аллее, вдоль которой стояли цветущие яблони и вишни, пахучие сосны и ели, а с ветки на ветку шныряли белки, и в небе радостно пели птицы…
И не было ни могил, ни крестов, ни надгробных памятников, ни оградок… А навстречу им, по светлым аллеям, с разных сторон шли родные и близкие люди, которых они когда-то потеряли, и вот теперь — нашли… Сколько радостных встреч предстоит!
— Никогда не чувствовал себя таким счастливым, — прошептал Митя. — Но, может быть, нам это все лишь снится; и вот сейчас мы проснемся — и все исчезнет?
— Наоборот, мы уже проснулись, — сказала Анна, крепко сжимая его руку в своей горячей руке. — Мы проснулись — и наше счастье останется с нами на веки вечные.