Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 2, 2008
Это не научная статья и не эссе. Это попытка понять Льва Толстого как просто человека, “сына своей матери”, пишет Марьям Вахидова, автор материала, присланного в редакцию из Чечни. То есть оттуда, где понятие рода (тейпа) является не просто ключевым, а определяющим. Именно в этом неожиданном ракурсе “мысли семейной”, с позиции которой, как известно, написан роман “Анна Каренина”, и состоит, на наш взгляд, достоинство этой работы известной в республике исследовательницы творчества Л. Толстого, который в молодости три года провел в Чечене. Такой “родовой” подход к “загадке” “Анны Карениной” оставляет за скобками многие ухищрения научной мысли, представленные в работах целой армии ученых, от К. Леонтьева и Б. Эйхенбаума до Э. Бабаева и К. Ломунова. И никакой метафизики Платона и Шопенгауэра, поминаемых в любом серьезном исследовании романа. И даже знаменитый эпиграф к роману “Мне отмщение и аз воздам” толкуется автором статьи как “Не судите, да не судимы будете”.
Действительно, семейная трагедия Л. Толстого, связанная со смертью матери и отца, обозначенная в “Детстве. Отрочестве. Юности” не могла не отразиться в “Анне Карениной” и судьбе ее главной героини. И М. Вахидова находит много аргументов в защиту того, что в Анне запечатлен образ Марии Николаевны Волконской, матери писателя. Включая и тот, что “участь Анны в романе изначально предопределена смертью матери Толстого”. А главное, что первоначально героиня романа носила имя “Нана”, т.е. “мама” по-чеченски. На этом аспекте своей статьи автор не заостряет внимание, отсылая читателя к публикации в журнале “Вайнах” (№ 12, 2006). Там версия “чеченского следа” в судьбе и творчестве Л. Толстого выражена в наибольшей степени, с акцентом на фигуре князя Чеченского – спорная и считающаяся ненаучной версия о том, что настоящим отцом писателя был именно он.
Тем не менее, это небольшое исследование образа главной героини “Анны Карениной”, предпринятое в популярном ныне жанре расшифровки тайнописи, разгадки литературной загадки, по нашему мнению, будет интересно читателю журнала.
Владимир Яранцев, заведующий отделом критики
Марьям ВАХИДОВА
НАНА КАРЕНИНА
Са нана сеидегуо теце еуцо ассайна лахна буисинах де ден кант.
Матушка! Не лежит к нему сердце; я сама себе сыскала такого молодца, который из ночи день делает…
Са нана… сеигуртеха маяка со хайна езах.
Матушка! Ежели ты меня любишь, не губи ты мою голову.
Из “2-й чеченской песни Садо”.
Л.Н. Толстой. Дневник, т. 46, с. 89-90
15 сентября 1872 года Л.Н. Толстой пишет своей тете А.А. Толстой письмо, полное отчаяния: “…Нежданно-негаданно на меня обрушилось событие, изменившее всю мою жизнь…Я под следствием, под арестом — не могу выходить из дома… и на днях должен обвиняться и защищаться в суде перед кем? Страшно подумать, страшно вспомнить о всех мерзостях, которые мне делали, делают и будут делать.
С седой бородой, с 6-ю детьми, с сознанием полезной и трудовой жизни, с твердой уверенностью, что я не могу быть виновным… Невыносимо жить в России, со страхом, что каждый мальчик, которому лицо моё не понравится, может заставить меня сидеть на лавке перед судом, а потом в остроге…”.
Спустя четыре дня, “в оправданье” за столь эмоциональное письмо, Толстой пишет ей письмо, посвящающее в подробности дела: “…Бык, в то время как я в Самаре, убивает человека — пастуха… Приезжает какой-то юноша и говорит, что он следователь, спрашивает меня, законных ли я родителей сын и т. п., и объявляет мне, что я обвиняюсь в действии противозаконном, от которого произошла смерть…”
На пятом десятке лет, отец шестерых детей, не будь он даже к этому времени известным всей России писателем, да еще и Л.Н. Толстым, оскорбился бы не меньше, если вдруг его заподозрили бы, что он не сын своих родителей! Почему Толстой не отшутился, не проигнорировал эти слова, а буквально взорвался и даже заподозрил, что все это из-за того, что кому-то не понравилось его лицо?
Сегодня, когда нас делят на лица той или иной “национальности”, гнев Толстого нам, чеченцам, очень даже понятен. Но ведь речь идет о самом Толстом, скажете вы. Не будем спешить, но попытаемся разобраться в проблеме.
* * *
“…Расскажу теперь про себя, но, пожалуйста, под великим секретом, потому что, может быть, ничего не выйдет из того, что я имею сказать вам… Вышел роман, который я нынче кончил начерно, роман очень живой, горячий и законченный, которым я очень доволен и который будет готов, если бог даст здоровья, через 2 недели… Не взыщите за бестолково написанное письмо — я нынче много радостно работал утром, кончил, и теперь, вечером, в голове похмелье…”. В этом неотправленном письме Н.Н. Страхову от 25 марта 1873 года, а значит, спустя каких-то полгода после происшествия с ним, Толстой говорит о романе “Анна Каренина”, который начал писать 18 марта и уже 25 марта закончил. “В голове похмелье”, признается автор, потому что считает, что эта работа завершена, не догадываясь, что то, что он написал за одну неделю (!), будет всего лишь первый черновой вариант романа, на который он затратит целых пять лет!
За эти пять лет роман далеко уйдет от первоначальных вариантов. В корне изменится в первую очередь образ самой Анны Карениной. Десять начал было написано Л. Толстым, и каждый раз варьировались имена его главных героев и персонажей, но все время Анна оставалась некрасивой: “…Это была Нана Каренина впереди своего мужа… Действительно, они были пара: он — прилизанный, белый, пухлый и весь в морщинах; она — некрасивая, с низким лбом, коротким, почти вздернутым носом и слишком толстая. Толстая так, что еще немного, и она стала бы уродлива. Если бы только не огромные черные ресницы, украшавшие ее серые глаза, черные волоса, красившие лоб, и грациозность движений, как у брата, и крошечные ручки и ножки, она была бы дурна”. После оперы, собравшись в доме княгини Тверской, избранный кружок петербургского общества обсуждает изменения, происшедшие с Наной после ее поездки в Москву. “Только некрасивые женщины могут возбуждать такие страсти”, — говорит о ней “с римским профилем дама”. Почему Анна некрасивой внешности, это интересно, но об этом чуть позже, а вот почему среди тысяч имен писатель взял для имени русской героини нарицательное слово из чужого языка — это не просто интересно, вероятно, это ключ к разгадке авторского замысла романа! О чем и поговорим ниже.
Будучи в Чечне почти три года, Толстой слышал только это обращение чеченцев к маме — нана. Более того, он сам прописывал это слово не раз в песнях, записанных им со слов своего друга Садо (см. эпиграф). Вряд ли автору “Анны Карениной” не из чего было выбирать или он запамятовал, что по-чеченски “нана” означает “мама”. Но он пошел на это.
Въедливые читатели захотят напомнить, что в одной из рукописей и Бетси названа именем Нана. Все очень просто: муки Толстого, взявшегося за этот роман, были столь велики, что в нем все время боролись писатель и человек, писатель и сын своей матери. Осмелившись, наконец, выразить то, что его мучило, он первую женщину, с которой начинает рукопись № 3, называет этим именем: “…у княгини Тверской, прозванной в свете княгиней Нана…”. Похоже, что привязка этого имени к Бетси навела всех на мысль, что имя это Толстой взял у Э. Золя. С этим можно было бы согласиться, если бы не было в жизни Толстого Чечни!
Страхов в одном из своих писем не скрывает от автора, что “находятся скептики, которые… угрюмо допрашивают: “Да что же тут важного, особенного? Все самое обыкновенное. Тут описывается любовь, бал, то, что тысячу раз описано. И никакой идеи!””
Но Толстого это не смущает, напротив, он даже ожидал подобную реакцию: “…боялся совершенного падения своей известности вследствие этого романа… я готовился к нему… И я очень, очень рад, что роман мой не уронил меня. В успех большой я не верю… Я совершенно согласен с теми, которые не понимают, о чем тут говорить. Все так просто (просто — это огромное и трудно достигаемое достоинство, если оно есть), но низменно. Замысел такой частный. И успеха большого не может и не должно быть…” (16 февраля 1875 г.)
Софья Андреевна Толстая 24 февраля 1870 г. пишет: “…он говорил, что задача его сделать эту женщину только жалкой и не виноватой…”. Такой Анна и получилась в романе: “жалкой и не виноватой”. Такой ее увидел и Эйхенбаум.
* * *
“Перед нами страдание истинное, жгучее, неподдельное, а виновных нет…” — недоумевал Б.М. Эйхенбаум. Почему в романе нет виновных? Потому что их не должно было быть. Толстой сам не был судьей своим героям и другим не позволил не только судить, но даже осуждать их.
“В этот период не вел дневников, потому что все сказал в “Анне Карениной” и ничего не осталось”. Это не намек автора, а прямое указание на автобиографичность романа. Но автобиографическую трилогию “Детство. Отрочество. Юность” мы уже читали. Не значит ли это, что разгадка повести лежит в романе, равно как и наоборот?..
“Детство” написано Толстым в 23 года, а “Анна Каренина” — 20 лет спустя. Но в текстах этого временного разрыва нет. Более того, семейная драма Иртеньевых нашла свое развитие и трагическое завершение в семье Карениных.
Если молодой человек, еще только пробующий перо, мог начинать свою творческую биографию, опираясь на личный жизненный опыт, и потому прибегнул к прожитым и прочувствованным годам, начав с детства, то к роману он подступался уже солидным человеком, разменявшим пятый десяток лет и потеснившим почти всех известных к тому времени собратьев по перу. И тем не менее, автор “Казаков”, “Севастопольских рассказов”, “Войны и мира” и многих других захватывающих читательское воображение произведений не нашел ничего лучшего, чем вернуться к своей повести. Не к пушкинской Татьяне, дабы ее “дописать”, как считали толстоведы, но — к Наталье Николаевне Иртеньевой! И чего ему это стоило, знал только он один. Даже самые близкие к нему люди, посвященные во все хитросплетения сюжетных линий, пребывали в недоумении и от его душевного состояния, и от самого романа. Сначала он не хотел ни с кем видеться и разговаривать. Художник Крамской отметит, что в нем “происходит какая-то важная перемена”. Софья Андреевна Берс с горечью признается себе: “Что-то пробежало между нами, какая-то тень, которая разъединила нас… Я знаю, что во мне переломилась та твердая вера в счастье и в жизнь, которая была”. Это пишет женщина, у которой впереди — сорок лет брака с этим человеком.
“Началось с той поры, 14 лет, как лопнула струна, и я сознал свое одиночество”, — напишет о себе сам автор в 1884 году. Речь идет все о том же 1870 годе!
Подступаясь к “Анне Карениной”, Толстой переживает духовный кризис, перелом в миросозерцании, в нем происходит переоценка ценностей, стремление “избавиться от всех наследственных грехов”… Так что же это был за роман, который еще до написания его, от одной только мысли взяться за него, так перепахал, перевернул, переиначил своего автора?!
“Я как запертая мельница…” — признавался Лев Николаевич в письме к своему знакомому. Лучший образ для сравнения, на мой взгляд, и придумать нельзя, чтобы объяснить муки творчества автора. Любая мельница служит многим, а запертая — либо не работает, либо — “воду в ступе толчет”. Вряд ли это относится к Толстому.
“Я… мельница”, — говорит он о себе, а значит, он работает на читателя. Но писатель — “запертая мельница”, а это значит, что он перемалывает будущий роман внутри себя и для себя в первую очередь. Тогда возникает вопрос: кем заперта эта мельница? Или чем? Не семейной ли трагедией, о которой принято было умалчивать, но о которой далее не было сил молчать?
Чтобы понять, о чем идет речь, вернемся к “Детству”.
В повести Николеньке Иртеньеву три дня назад исполнилось десять лет. Досадуя на Карла Иваныча, а более на себя, мальчик тут же придумал для учителя серьезную причину своего расстройства: “видел дурной сон — будто маман умерла и ее несут хоронить”. (Дурные сны и сон, предвещающий смерть, в романе видят и Вронский, и Анна. Но и в жизни, и в повести, и в романе умирают матери.)
Маман Николеньке запомнилась погруженной в свои грустные мысли, отрешенной, с грустной, очаровательной улыбкой. “Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была в это время… общее выражение ускользает от меня”, — говорит Николенька. “По странной случайности не осталось ни одного ее портрета, так что, как реальное физическое существо — я не могу себе представить ее”, — сожалел Лев Толстой, пытаясь вспомнить черты своей матери. (В романе Левин также “едва помнил свою мать. Понятие о ней было для него священным воспоминанием…”)
Тоску матери десятилетний Николенька не способен понять, он может только фиксировать в памяти то, что видит, прислушиваться к тому, о чем говорят взрослые, не пытаясь доискаться до причины. Со слов Натальи Савишны, 11 апреля она провела в спальне матушки. “…Слышу я сквозь сон, что она как будто разговаривает, я открыла глаза, смотрю: она, моя голубушка, сидит на постели, сложила вот этак ручки, а слезы в три ручья так и текут. “Так все кончено?” — только она и сказала и закрыла лицо руками. Я вскочила, стала спрашивать: “Что с вами?” — “Ах, Наталья Савишна, если бы вы знали, кого я сейчас видела”. Сколько я ни спрашивала, больше мне ничего не сказала…”
Но больше об этом не говорит нам в повести и сам автор. Разве что в “Святочной ночи” (из “Неоконченное. Наброски”) мы видим нечто похожее: графиня Шофинг увлеклась влюбленным в нее молодым человеком — Сережей Ивиным. До сих пор “она воображала, что любит своего мужа, — а жизнь ее сложилась так хорошо”. Опустив массу деталей из ее портретной характеристики, сближающей ее с Анной Карениной, заметим лишь, что после бала, вернувшись домой, к своему мужу, графиня загрустила и на все вопросы и ласки мужа “не отвечала, а слезы текли у нее из глаз. Сколько ни ласкал и ни допрашивал ее граф, она не сказала ему, о чем она плачет; а плакала все больше и больше”.
Один и тот же тип женщины разбросан у Толстого по разным произведениям, в которых он не находит в себе смелости договаривать, разъяснять, раскрывать причины, мотивы и т.д. И рядом с каждой из этих женщин находятся мужья, которых с поспешностью готовы обвинить во всех бедах.
“Оставь ее, человек без сердца и совести. Она плачет о том, что ты ласкаешь ее…” — говорит, в данном случае, сам автор, как будто жену графа Шофинга действительно имеет право ласкать кто-то другой.
Жалуясь князю Ивану Иванычу на Петра Иртеньева, бабушка Наталья Савишна винит его в том, что Наталья Николаевна “не может быть с ним счастлива”, что он и в Москву ее с собой не взял, “только чтобы ему жить здесь одному, шляться по клубам, по обедам…” Но князь берет Иртеньева под свою защиту: “Я его давно знаю, и знаю за внимательного, доброго и прекрасного мужа и главное — за благороднейшего человека”. Когда Анна обрушивается на мужа с самыми горькими упреками, не только Стива, но даже Вронский останавливает ее: “Ты не права и не права, мой друг…”
Памятуя, что для Л. Толстого художественное слово было “отпечатком жизни” и что в своих произведениях уже на склоне лет (в 1903 г.) он сам не сможет провести границу между “смешением правды и выдумки”, последуем за автором романа, в котором “выдумки” служат лишь ширмой для правды, умолчать о которой он на этот раз не захотел. Может быть, все началось с того, как он сам развенчает семейное предание о некоем Льве Голицыне: “Предание о том, что мать моя была обручена одному из Голицыных, справедливо так же, как и то, что жених этот умер. То же, что мне дали имя Лев, потому что так звали жениха, — неверно”. Эту поправку Л. Толстой внесет в свою биографию, составленную Бирюковым, но мало кого она смущала и смущает. Хотя именно это объясняет “странную случайность”, связанную с исчезновением в доме графа всех фотографий матери, несмотря на то, что в поместье Толстых висели портреты всех (!) членов семьи Голицыных — друзей семьи. И даже портрет Вареньки Энгельгард, вышедшей замуж за князя Голицына (“Отец. Жизнь Льва Толстого”. Александра Толстая, с. 10).
Смущало Льва Толстого и то, что в доме о матери старались говорить мало, а если и заходила речь о ней, то вспоминали только хорошее… Кроме того, Лев был четвертым сыном в семье, и в память о Голицыне была возможность назвать любого из его старших братьев!
Опустив массу параллелей, связывающих Л. Толстого с его героем из “Детства”, перейдем к роману, в котором то, что в повести лишь обозначено, здесь доведено до своего логического конца.
Роман начинается с измены: Стива Облонский изменил жене. Толстому прежде, чем Анна падет, важно подчеркнуть, что это почти рядовое дело в светском обществе. Все дело в том, насколько супруги умеют сохранять в тайне свои отношения вне семьи. Анна не захотела таиться. В ее вспыхнувшей любви к Вронскому она не видит ничего постыдного. Казалось бы, что нового в этом классическом, вечном сюжете? И почему именно в это время, работая над этим романом, Толстой так изменился?..
“Мне отмщение, и Аз воздам” — эпиграф, помимо прочих смыслов, прочитанных толстоведами, таит в себе главный, на мой взгляд, смысл, который важен для автора: “Не судите, да не судимы будете”. Анна нарушила одну из Его заповедей, это Ему прежде всего брошен вызов, и только Он ее главный судия. Но!.. “Аз воздам” — не за прелюбодеяние, как это принято было считать до сих пор. Вопрос: “А кто бросит камень?” в устах главной жертвы, А.А. Каренина, восходит к словам Христа, взявшего под защиту Магдалину, и снимает тем самым саму проблему, связанную с изменой мужу. В этом отношении в романе действительно некому бросить в Анну камень. Но Анна совершает самый тяжкий грех, на который не пошел никто (исключая Вронского), — грех, за которым неизбежно следует наказание, причем высшее наказание — кара, — это самоубийство! В этом ее преступление, к которому ее подтолкнуло не отчаяние, а себялюбие, гордыня, желание непременно наказать всех и в первую очередь — Вронского.
Что касается автора, то и Каренин, и Анна ему одинаково дороги, они равно вызывают сочувствие автора к себе, они оба — жертвы. Ни одному из них автор не дает окончательно пасть в глазах читателей. Лучшим адвокатом Каренина в романе является сама Анна. В бреду, в горячке, после рождения дочери, Анна вспоминала о сыне: “Давали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл”.
Вообще XVII главка четвертой части есть Момент истины. Вронский, который здесь всего лишь свидетель примирения супругов, то есть третий лишний, выйдя на крыльцо дома Карениных, чувствует себя “пристыженным, униженным, виноватым и лишенным возможности смыть свое унижение… Муж, обманутый муж, представлявшийся до сих пор жалким существом, …вдруг ею же самой был вызван, вознесен на внушающую подобострастие высоту, и этот муж явился на этой высоте не злым, не фальшивым, не смешным, но добрым, простым и величественным… Роли вдруг изменились…”
Именно этот Каренин, который открылся Вронскому с необычной стороны, удочерит его дочь, которую полюбит с первого взгляда и о которой будет заботиться все время, пока Анна остается в его доме. Мать Вронского скажет Кознышеву: “Он взял ее дочь”, как будто эта малышка к ней и к ее сыну не имеет никакого отношения. Для Каренина же это было вполне естественно. К тому же Ани носила его фамилию.
Именно такого Каренина знал его приятель, “знаменитый петербургский доктор”, который на просьбу графини посмотреть больного Каренина ради нее ответил: “Я сделаю это для России…”
Так кто же они — Каренины для Толстого, и чем был для него этот роман в целом?
Каренины девять лет живут в браке, а Толстой говорит: восемь лет. Забыл, что Сереже тоже восемь? Вряд ли. Толстой помнил о своей матери, что “замужем она была не больше девяти лет”. Следующее несоответствие гораздо серьезнее. Сереже в романе от 8 до 10 лет (к концу повествования). Но по описанию встречи Анны с сыном, после возвращения из Европы, ему не больше двух лет: “…держась одной рукой за мать, другой — за няню, топотал по ковру жирными ножками голыми…” И это о мальчике, которому в этот день исполнилось девять лет!
Не о себе ли вспомнил Лев Толстой, потерявший мать, которая умерла вскоре после родов дочери (“Родами, родами умрете, родами, матушка…” — предсказывают Анне во сне), когда ему было два года от роду.
В кабинете Каренина в золотой раме висит портрет Анны, на который после разрыва с ней ему невыносимо смотреть. Не по этой ли причине были уничтожены в доме Толстых все фотографии матери Льва Николаевича?
“Восемь лет душил мою жизнь, душил все, что было во мне живого… ни разу не подумал, что я живая женщина, которой нужна любовь… Я поняла, что… я живая… что мне нужно любить и жить…” (Не только Каренин, но и Анна повторяет: “8 лет”!) Этот монолог Анны звучит, по меньшей мере, откровенной ложью или фальшью после того, как автор уже рассказал нам, что между супругами (до появления Вронского) не было никаких недомолвок, что “всякую свою радость, веселье, горе она тотчас сообщала ему”, и только с появлением в ее жизни Вронского Каренин увидел, “что та глубина ее души, всегда прежде открытая пред ним, была закрыта от него”.
Но этот монолог могла произнести и маман Николеньки Иртеньева, покорно принимающая волю мужа, и мать самого Толстого, вышедшая замуж за красивого молодого человека, будучи некрасивой старой девой. В 34 года! Это он, красавец-весельчак, мог забыть, что и некрасивые женщины — живые и ждут и хотят любви!
“Все мучались и ждали развязки…” — пишет Толстой в романе, но в семье его мучались не меньше. Николай Ильич Толстой переживет свою жену на каких-то шесть лет, хотя Лев Николаевич считал, что ему было семь лет, когда умер его отец (если он вообще имел в виду Николая Ильича).
Поехав летом в Тулу по делам, Н.И. Толстой скоропостижно скончался прямо на улице, когда шел к своему другу Тимяшеву в гости. Хорошо знавшие его люди считали, что “он умер ударом”. Другие придумали чахотку, которой он якобы страдал. Можно ли представить себе, что тяжелобольной человек едет один в город по делам и более того — незадолго до этого делает предложение своей бывшей возлюбленной (Ергольской), на которой в свое время не мог жениться, так как вынужден был жениться на богатой невесте, чтобы поправить свои дела.
Развязка в семье Толстых оказалась трагичнее, чем в романе. О матери Толстого, повторюсь, старались говорить ему только хорошее, как и в романе: чтобы не говорить Сереже о матери плохо, ему просто сказали, что она умерла.
Анна была так же умна и образованна, как и Мария Николаевна Волконская. “Все предметы, которыми занимался Вронский, она изучала по книгам и специальным журналам”, к ней он часто обращался “с агрономическими, архитектурными, даже коннозаводческими и спортсменскими вопросами. Он удивлялся ее знанию и памяти…” Мать Толстого знала четыре языка, хорошо играла на фортепиано и гитаре, занималась математикой и естественными науками и даже изучала основы сельского хозяйства. Вложив в образ Анны вполне узнаваемые черты своей матери, Лев Николаевич на определенном этапе потеряет власть над своей героиней, как в случае с Вронским. “Совершенно для меня неожиданно, но несомненно, Вронский стал стреляться. Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо”, — писал он Страхову в апреле 1876 года. Участь Анны в романе изначально была предрешена смертью матери Толстого. Другого исхода для Анны быть не могло. Однако у Толстого Анна получилась такой сильной и независимой натурой, что выбирает сама, как ей умереть.
До самого конца автору удавалось сдерживать ее “бесовские” взрывы, обуздывать ее страсть, злобу, ревность, и вдруг… Согласившись с тем, что она поедет дальше, если нет ответа от Вронского на ее записку, Анна вдруг решительно пошла по платформе мимо станции. Когда подходил товарный поезд, все ее мысли были заняты только тем, чтобы не пропустить середину между передними и задними колесами первого вагона. “Но середина миновала ее”: красный мешочек на руке, который ей захотелось снять, помешал не только ей, но и обманул, отвлек внимание автора. В следующее мгновение она бросится в середину между колесами второго вагона. И в тот же миг автор спохватится, ужаснувшись за нее: “Где я? Что я делаю? Зачем?.. Господи, прости мне все!” Это уже не Анна, это сам автор просит спасти загубленную душу своей героини.
Обратим внимание на то, что Анна бросается под движущийся товарный состав, который всегда длиннее пассажирского. В середину между колесами второго вагона! Минутой-другой раньше она “смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона…” Первый же толчок Анна получает в голову: “что-то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину…” Могла ли она успеть о чем-нибудь подумать?.. Весь ужас происходящего испытывает автор, и этот ужас, приведший его в состояние шока, не позволяет ему быть многословным, и потому всего лишь два следующих предложения подытожат не только эту XXXI главу, но всю седьмую часть!
Даже самый близкий Толстому человек — Страхов не удержался от резких упреков в его адрес, обвиняя автора в “безжалостности”. Позже он вновь возвратится в письме к финалу седьмой части: “Все заметили, что вы не хотите останавливаться на смерти Карениной… Я до сих пор не понимаю того чувства, которое вами руководит… Помогите мне”.
Но Лев Николаевич не помог. Не открылся.
“Толстому было уже не до Анны и не до жалости к ней. Он задумывал новое произведение”, — пишет Б.М. Эйхенбаум, автор монографии “Лев Толстой. Семидесятые годы”.
Позволю себе не согласиться: не с Анны начат был роман, и не Анной он должен был закончиться. Простые цифры говорят сами за себя: в первой части линия Левина занимает 21 главку, а Анны и Вронского — 12! И этому тоже есть объяснение весьма интересное. Но вернемся к Анне. Когда читатель вроде бы уже смирился, что Анны нет и не будет в следующей части романа, автор все же дает нам возможность в последний раз взглянуть на свою героиню: “…закинутая назад уцелевшая голова со своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках…” Читатель смотрит на Анну глазами Вронского — “человека-развалины”, который не может забыть то, что он увидел на столе в казарме железнодорожной станции. Из подробно выписанного портрета остановимся на этой детали. Из-за болезни Анна потеряет свои волосы. “Мальчиком” называет ее Вронский из-за коротких волос. Через месяц они едут в Европу, где пробудут три месяца, еще около месяца пребывают в деревне. За неполных четыре месяца можно отрастить волосы, но, при всем желании, их нельзя будет назвать “тяжелыми косами”. Кого видит перед собой на столе Лев Толстой? Женщину, которую переехал целый товарный состав? Вряд ли. Но двухлетний ребенок с цепкой зрительной памятью на всю жизнь запомнил тяжелые косы домашней прически своей матери (ср. место, где он помнит себя спеленутым, в главе “Отец” повести “Детство”).
И еще. Насколько роль Сережи в романе пассивна, настолько активен в повести Николенька Иртеньев. Это его глазами мы рассматриваем на столе (!) тело его матери.
За Сережу, бывшего “помехой” в отношениях Анны с Вронским, все увидел, подслушал, догадался и узнал от бабушки Николенька, в то время как ни отец, ни маман на глазах у мальчика не ссорились, не выясняли отношений. Напротив, были подчеркнуто вежливы и любезны друг с другом, но ввести в заблуждение чуткого ребенка им не удалось.
Когда в романе на первый план вышли взрослые и открыто появился третий герой меж ними, Сережа мог “отдыхать”. Что и произошло. Но теперь уже не сын, а отец, А.А. Каренин, сомневается, что Сережа его сын: “Я ненавижу сына, я иногда не верю, что это мой сын. Я очень несчастлив”, — говорит он Долли. В повести же Николенька несчастлив от мысли, что он не сын своего отца… И вот тут очень важно, возвращаясь к “отпечатку жизни” и к “смешению правды и выдумки” и зная, что Сережа все же сын Каренина, найти в романе не просто незаконного сына, а единоутробного! Не дочь Анны по отношению к Сереже, а именно мальчика, мужчину — единоутробного брата по отношению к братьям Толстым. И такой герой есть! Сергей Иванович Кознышев — “известный всей России” писатель (!), “одноутробный брат” Константина и Николая Левиных, ему 40 лет, не женат, верен памяти своей умершей невесты Марии.
Главный герой Константин Левин в романе в первую очередь — “брат знаменитого Кознышева”, и “терпеть не мог, когда к нему так обращались”. Кознышев появляется в романе буквально с первых страниц, проходит через весь роман, и им, приехавшим в деревню к Левину, заполнившему собой почти всю 8-ю часть, собственно, и завершается роман.
Для справки: Л.Н. Толстой в 1870 году уже известный всей России писатель. Ему 42 года, но женат он только 8 лет, хотя известно, что в 1851 году он приехал в Москву из Ясной Поляны жениться, но уехал внезапно в Чечню, по возвращении откуда в течение десяти лет (!) женитьбу откладывал. (Но это отдельная большая история.) Если вспомнить приведенные выше слова Софьи Берс, то можно понять, почему Толстой так и не позволил Кознышеву жениться на Вареньке, “очень хорошей девушке”!
Напомню, что Л.Н. Толстой признался, что он все сказал в своем романе и ничего не осталось, что бы он внес в дневник тех лет. Так оно и есть. В романе действительно сказано все и обо всех. Даже о человеке, который сыграл роковую роль в судьбе Николая Ильича Толстого и Марии Николаевны Волконской.
Но это уже другая история. Главное, что после исповедальной “Анны Карениной” Л.Н. Толстой с чистой совестью мог взяться за свою “Исповедь”.
У него больше не было тайн перед Богом и людьми.
г. Грозный,
Чеченская республика