Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 12, 2008
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Было уже позднее зимнее утро, когда следователь городской прокуратуры Александр Голиков достал из металлического шкафа папку с документами по уголовному делу и вызвал подозреваемого. Это дело, из-за изменившихся обстоятельств, еще вчера надо было передать следователю милиции, но Александр Владимирович был занят, поэтому дело так и пролежало в его шкафу до истечения срока меры пресечения подозреваемого.
Он ждал, когда приведут на допрос Сиверина, и с презрением глядел на серую папку.
Так же, как и в жизни, все в этом уголовном деле было нелепо. Сначала милиционерам показалось, что потерпевший скончался на месте, поэтому на место преступления вызвали его, следователя прокуратуры, однако, когда он прибыл на место происшествия, скорая помощь уже увезла потерпевшего в третью городскую больницу. На следующий день, еще до того, когда на допрос к нему был доставлен подозреваемый, Александр Владимирович позвонил в больницу и узнал состояние Соколова. Ему сообщили, что нож все-таки задел сердце, потом, после операции, у больного начался отек легких. Поэтому шансов у него, что выкарабкается, пока очень мало.
Ни сразу, ни после разговора с врачом Александр Владимирович постановление о привлечении Сиверина в качестве обвиняемого писать не стал. Не повлияло на его решение даже то, что при задержании и на первом допросе Сиверин сразу во всем признался. Александр Владимирович просто отправил Сиверина в камеру на десять суток, в надежде, что, посидев и подумав, он изменит свои показания, а дело поставил на полку в металлический шкаф, рядом с другими делами.
Но Соколов выжил. Он остался жив только потому, что человеческое сердце иногда поступает как раз наоборот, и к смерти оно относится самым непримиримым образом; так что ум и даже наука часто должны вымаливать себе у судьбы прощение за преждевременные похороны…
Теперь, снова перелистывая тощую папку, произвольно останавливаясь и прочитывая некоторые места из протоколов дознания, Александр Владимирович чувствовал, что недоволен результатами собственного расследования уголовного дела о нанесении Сивериным тяжкого телесного повреждения поэту Соколову. Почему-то он сразу заподозрил, что Сиверин берет на себя вину за кого-то другого. Да и сейчас, по прошествии некоторого времени, просматривая снова материалы следствия, он был уже почти уверен, что Сиверин себя оговаривает. И вообще, очень вероятно, что эта компания, каждый из этих троих, включая потерпевшего, знают злодея и скрывают его.
Свидетели (пожилая семейная пара, совершавшая вечерний моцион во дворе дома, и школьница, выгуливавшая собаку) настаивали на следующей последовательности событий: Светлана Адамовна и Соколов вошли в подъезд не сразу. Они остановились у дверей и вроде о чем-то как будто спорили или договаривались, а Сиверин стоял и наблюдал за ними от угла дома, особенно он не прятался и к стене не прижимался, стоял на свету, но Соколов и Светлана Адамовна будто специально, а может, действительно, его не замечали.
Когда Светлана Адамовна и Соколов вошли в подъезд, Сиверин тоже двинулся по направлению к подъезду, но он шел не спеша, а побежал лишь только тогда, когда из подъезда раздался женский крик. Он заскочил в подъезд и почти сразу оттуда вышел, пятясь и обнимая Соколова, потому что тот почти висел на его руках. Сиверин тут же положил Соколова лицом в снег; причем получилось так, что ноги Соколова остались в подъезде, и дверь, хоть и на пружине, из-за этого полностью не закрылась. Сиверин сначала стал, было, звать на помощь, но потом что-то или кого-то увидел в подъезде, испугался и убежал.
Показания Светланы Адамовны: в подъезде не горела лампочка, поэтому она ничего не видела, но почувствовала что-то страшное, испугалась, закричала и побежала вверх, потому что впереди, на втором этаже, горел свет.
Показания Василия Сиверина: когда Светлана Адамовна закричала, он ворвался в подъезд и ударил ножом Соколова, потом вытащил его из подъезда и положил на снег; во дворе были какие-то люди, он стал звать их на помощь, но когда вдруг понял, что зря убил человека, испугался и убежал. На вопрос, почему на ноже нет отпечатков его пальцев, утверждает, что это какая-то ерунда и что отпечатки должны быть.
Пролистав тоненькую папку уголовного дела, Александр Владимирович задумался: наиболее вероятно, что произошло следующее: Сиверин заскочил в подъезд и ему на руки упал Соколов уже с ножом в спине. Соколов шел из подъезда на улицу, наверное, уже потерял сознание, стал падать, тут заскочил Сиверин, подхватил его, вытащил из подъезда, положил на землю, стал звать на помощь. Потом Сиверин утверждает, что до него дошло, он осознал, что убийца, испугался и убежал. Однако дверь в подъезд в тот момент была приоткрыта, и он туда посмотрел, потому что ноги Соколова… Что увидел Сиверин через приоткрытую дверь? Что же его там так напугало, что он бросил Соколова и убежал?
А может быть, он там ничего не увидел, а просто понял, что из спины Соколова торчит его нож?.. Но почему же тогда на первом допросе Сиверин испугался, когда его спросили, почему на ноже нет его отпечатков пальцев? Такая реакция психологически недостоверна, он должен был, наоборот, приободриться, а не испугаться. Так что же он там увидел через приоткрытую дверь?
Александр Владимирович вздохнул, закрыл папку уголовного дела и позвонил дежурному милиционеру. Он распорядился, чтобы к нему привели подозреваемого.
Сиверина привели. Голиков попросил его сесть на стул справа от себя, у стены, затем отпустил милиционера и задал первый вопрос:
— На что-нибудь жалуетесь, Василий Григорьевич? Может, хотите сделать для следствия какое-нибудь важное заявление?
— Спасибо за беспокойство, Александр Владимирович. Нет, никаких заявлений я делать не буду.
— Не понимаю. Прошло столько дней. Вы, должно быть, оценили возможные последствия для себя, все хорошо обдумали… Но почему же вы не хотите снять с себя ответственность за столь тяжкое преступление?
— Ну, допустим, я от всего откажусь. Сделаю заявление, что не убивал. Тогда вы меня спросите: “Кто же это сделал, если не ты?” А я не знаю.
— Знаешь!
— Да я не могу даже представить, кто бы мог это сделать, кроме меня! И нож ведь мой из тела торчал…
— Ну и что из того, что нож твой. В тот день его у тебя не было. Накануне ты отдал свой нож Бинниковой. Хочешь прочитать ее показания?
— Все это несерьезно. Она могла оставить нож в своем рабочем столе, а на следующий день на работу не пришла, так что не могла знать, кто из стола взял нож — я или кто-то еще.
— Вот именно: “кто-то еще”!
— Кто-то еще — я сказал для объективности.
— Для объективности! — фыркнул Голиков. — Вот и получается, что все продукты твоей мыслительной деятельности, которыми ты сейчас со мной так скромно делишься, были осуществлены когда-то раньше без серьезных ошибок. Сейчас они только разоблачают те причины поведения — твоему сознанию. Что-то у тебя было в прошлом. Что-то такое страшное, что ты даже согласен на самооговор… Но то, что ты согласился на убийство, еще не означает, что ты его совершил. Почему ты так испугался, когда я спросил про отсутствие твоих отпечатков пальцев на ноже? Подумал, что эксперты обнаружили на нем отпечатки пальцев другого человека? Того, кто действительно взял твой нож из стола Бинниковой? Ведь после недолгих размышлений совсем нетрудно прийти к выводу, что на ноже должны сохраниться отпечатки пальцев Светланы Адамовны…
— Во-первых, на ноже вы вообще никаких отпечатков не обнаружили. Правильно я предполагаю? Молчите. Но допустим, что на ноже вы обнаружили отпечатки Светланы Адамовны. Ну и что? Назовите мне хоть одну действительную причину, за что ей убивать Соколова? Серьезную, необходимую причину!
— А ты за что его убил?
— Ну, я услышал крик. Кинулся спасать. Я ни о чем даже не успел подумать. Все произошло молниеносно… А вот любая трезвая женщина, тем более такая, как Светлана Адамовна, сначала хорошо подумает, а потом уже делает. Потому что она учитывает неизбежность наступления последствий. И она не может, даже теоретически, находиться в состоянии аффекта по отношению к Соколову.
Сиверин взял пачку сигарет, лежавшую с его края стола. Голиков полез в карман за зажигалкой. Сиверин тут же положил пачку назад на стол:
— Нет, нет. Я курить не буду… Но если, как вы предполагаете, она тайно взяла нож из стола Бинниковой с какой-то определенной целью, то налицо преступный умысел. А вот это уже ни в какие ворота не лезет. Тут должна быть очень серьезная причина. Но ее нет! И не может быть такой причины, которая бы заставила Светлану Адамовну попытаться убить Соколова. Кто он для нее? Зачем он ей?
— Она Соколова перепутала.
— С кем?
— С вами!
— Тогда Светлане Адамовне не избежать психиатрической экспертизы.
— Василий Владимирович, вам не шутить надо, а думать, думать и еще раз думать. Вы должны все-таки сознаться!
— Я сразу во всем сознался.
— Это не то.
— Ну, может быть, кто-то еще был. Ведь Светлана Адамовна кого-то испугалась в темноте и закричала. Как она объяснила вам эту причину? Почему она закричала?
— Ей показалось, что кто-то дотронулся до нее в темноте.
— Ну вот, видите…
— Никто ничего не видел. Потому что лампочка в подъезде не горела… Да и не верю я в кого-то еще. Против любого постороннего в этом деле у нас есть очень сильный аргумент — твой нож. Хотя, может, ты и прав, не против любого… В тот день Светлана Адамовна спрашивала у главного редактора про нечто странное.
— С вашей недоверчивостью, Александр Владимирович, любое действие интересующего вас субъекта можно объявить подозрительным или странным.
— Нет, нет, нет! Тут важны были обстоятельства, при которых появился этот вопрос. Да и сам вопрос тоже весьма любопытен.
Голиков замолчал, выждал долгую паузу, внимательно разглядывая Сиверина, потом со значением продолжил:
— В день покушения, утром, случилось так, что Соколов выходил из кабинета главного редактора, а Светлана Адамовна входила. И встретились они в темном тамбуре, двойные двери, знаете, такие… Так вот, столкнувшись с Соколовым в этом тамбуре, Светлана Адамовна вдруг испугалась и влетела в кабинет главного редактора такая возбужденная, будто за ней гнался пьяный гусар, а когда узнала от Евгения Антоновича, что это был всего лишь Соколов, стала спрашивать, кто еще в редакции или из постоянных посетителей носит такое же пальто. Выходит, испугалась-то она не Соколова, а его пальто… Ой, Николай Владимирович, что-то вы сильно побледнели… И пот вас прошиб!
— Сердце, наверное…
Сиверин несколько раз глубоко вздохнул и, растирая рукой грудь, взволнованно заговорил:
— Вот вы, Николай Владимирович, про пальто мне сейчас рассказывали. А у меня это пальто все еще перед глазами стоит. И нож торчит из пальто, прямо из спины… Вы не представляете, как это нехорошо. Больше всего в тот миг хотелось мне, чтобы не было этого ножа, этого…
— Прошу прощения, — Голиков взглянул на часы. — Это ведь просто так. Мы сидели и разговаривали, без протокола, мы ждали. Конечно, если бы вы сообщили следствию что-нибудь стоящее, я бы протокольчик составил. А вот и Светлана Адамовна.
В дверь постучались. Голиков крикнул:
— Входите, пожалуйста!
* * *
В комнату вошла Светлана Адамовна. Переступив порог, она быстро и мучительно взглянула на Сиверина, потом сразу перевела взгляд на Голикова. Изысканным, кружевным, подиумно-вязким шагом по напряженной прямой прошла она к столу следователя, остановилась. Несколько секунд ее длинные пальцы мучительно играли с пуговицей на ее норковой шубе. Наконец она расстегнула пуговицу, потом ниже, по порядку, все невидимые глазу застежки, сняла с себя шубу, свернула подкладкой вверх и положила свою красавицу на один из четырех стульев против стола следователя.
— Здравствуйте, Светлана Адамовна. Садитесь. Я пригласил вас… — начал было Голиков.
Но Светлана Адамовна его перебила:
— На очную ставку по уголовному делу о нанесении поэту Соколову тяжкого телесного повреждения. Но я не вижу понятых, секретаря-машинистку, адвоката… Вообще мне непонятно… — Светлана Адамовна не закончила фразу, раскрыла сумочку, которую держала в руках, заглянула в нее, закрыла, бросила на соседний, рядом с шубой, стул, оглянулась, села.
— Я, наверно, всех их приглашу, Светлана Адамовна, но сначала я бы хотел с вами договориться о маленьком следственном эксперименте.
— Ну, Александр Владимирович, это не со мной, с Соколовым насчет следственного эксперимента вам нужно будет договариваться. Сегодня врачи ему первый раз позволили встать на ноги. Так что уже недельку вам…
— Что? Что про Соколова ты сказала, Света? — у Сиверина пресекся голос, и он медленно помахал правой рукой у себя перед глазами, остановился, стал разглядывать свою ладонь. — Ай да ну! Он жив?.. Жив?.. Значит, я не убийца!
— Никто вам и не говорил, что ты убийца! — со злостью сказал Голиков, но Сиверин никак не отреагировал на его слова.
— Вот это да! — Светлана Адамовна всплеснула руками. — Уже десять дней он у вас сидит, а вы, Александр Владимирович, даже не удосужились сообщить Сиверину, что Соколов жив. Это жестоко.
— Да я все время пытаюсь внушить Сиверину, что это не он ударил Соколова ножом! И я хоть сейчас готов отпустить его домой. Пусть скажет одно только слово.
— Вы не говорили ему специально! Он ведь знал только, что расследование дел о тяжких телесных повреждениях ведут следователи милиции, а следователи органов прокуратуры занимаются убийствами. Так вот, значит, каким способом вы пытались заставить его отказаться… А он взял да и не отказался! Бедный Вася… Все про него забыли, но я это дело исправлю!
— Он и не спрашивал у меня про Соколова. Вбил себе в голову: “Я убийца, я убийца…” Ишь как вы, Светлана Адамовна, все с ног на голову переставили. Уже героя из Сиверина делать хотите! Лихо это у вас получается. И не умно, к тому же.
— Что ж, давайте будем делать умно.
— Вот с этим, — Голиков презрительно постучал пальцем по закрытой папке уголовного дела, лежавшей перед ним на столе, — идти нам на судебное разбирательство не стоит. Показания свидетелей, находившихся во дворе дома в момент нападения на Соколова, хоть и правдивы, но недостаточны. Показания Соколова и ваши, уважаемая Светлана Адамовна, лживы! Признание Сиверина — сплошная липа. Вы думаете, что для суда этого будет достаточно? Как вы наивны!
— Ну как вы не понимаете, Александр Владимирович, что в подъезде перегорела лампочка, и там было темно. Что я могу вам сказать, если ничего не видела? Ничего!
— Но вы ведь что-то почувствовали? Кроме глаз у человека есть и другие органы чувств, которые дают довольно объективную информацию. Вы ведь оставались в подъезде с начала до конца, в отличие от Сиверина и Соколова.
— Что я чувствовала? Страх. Что я слышала? Свой крик. Я кричала и бежала вверх, потому что на втором этаже горела лампочка. Что я ощутила в первый момент, перед тем как закричала? Ужас от тихого прикосновения смерти, явно ощутила, как страшно дышит преисподняя. Но такая очевидность, или, по-вашему, объективность, это ни что иное как очевидность психического, а не юридического порядка.
— У меня есть доказательства, что в момент происшествия внизу в подъезде, кроме вас, потерпевшего и потом Сиверина, никого не было.
— Ничего не имею против этого. Я виновата. Своими криками я спровоцировала нападение на Соколова. Кажется, у Бунина есть такой рассказ… А первопричиной этого несчастного случая явилась перегоревшая лампочка.
— Лампочка не перегорала. Просто ее кто-то чуть-чуть вывернул из патрона. Стоило ее слегка покрутить вправо, как она загорелась… — Голиков невольно замолчал, с удивлением вглядываясь в лицо Светланы Адамовны. — Что с вами? Вспомнили что-то, Светлана Адамовна?.. Вы как-то внезапно побледнели! Почему мое замечание про лампочку вас так расстроило?
— Потому что за всем этим стоит какая-то ужасная потусторонняя сила… — вдруг вмешался в разговор Сиверин. — Нож, на котором нет отпечатков пальцев, лампочка, которая то вкручивается, то выкручивается, Соколовское пальто, которое вместо Соколова иногда надевает на себя вурдалак… Все это маскируется под несуразность, случайность, сбивчивость не сочетающихся свидетельских показаний, а на самом деле все это ни что иное, как происки дьявола. Вы поморщились, Александр Владимирович, слово “дьявол” вам не понравилось? Ладно, назовем все эти проявления нечистой силы “абстрактной возможностью”. Теперь сформулируем: абстрактная возможность — это такое развитие событий, для реализации которых существует очень мало благоприятных объективных условий. Но если все же такое развитие событий происходит и вызывает трагические последствия, то когда разбираемся в происшедшем… — Сиверин перевел взгляд на Светлану Адамовну и дальше говорил, глядя на нее: — Во время следствия почему-то не всегда учитывается абстрактная возможность, или воля злодея, благо, что всегда существует “реальная возможность” и представляет собой события, для развития которых имеется очень значительное количество условий. И, кроме того, она сама себя доказывает.
— Выходит, что “первородным грехом” преступника является не существование другого человека или сокровищ, а воля дьявола, точнее, его условия? — удивился какой-то своей мысли Александр Владимирович. — Я не могу, например, пойти к другому человеку и дать ему что-то от себя, не обкрадывая его, не отбирая у него часть его стыда или гордости?
— Подаяние вообще-то не преследуется по закону. Христиане даже любят подателей милостыни, правда, колдуны и буддисты презирают тех, кто подает нищим милостыню.
— А любовники? Они любят подателей милостыни? — зло спросил Голиков, пристально глядя на обоих. — Что же такое они натворили, что потом надо убивать невинного человека?
— Любовники живут ради милостыни. Потому что все межчеловеческие отношения вытекают из двух состояний: конфликт и одиночество, — Сиверин снова перевел взгляд на Светлану Адамовну. — Встречаясь друг с другом, любовники стараются превратить друг друга в объект для удовлетворения эротического желания, психической терапии или достижения каких-то практических целей, посторонних в отношении любви. Результатом этого является подчиненность одного партнера и господство другого, или различные комбинации… Но в любом из этих случаев любовник считает себя или своего партнера исключительным средством для “ощущения себя” и, следовательно, овеществляет его, чтобы присвоить.
— А потом у одного из них, — Голиков прервал монолог Сиверина, — как у капризного ребенка, появляется сильное желание эту вещь сломать, испортить?
— Сломать, испортить… — содрогнулся Сиверин. — Последнее время я все чаще, хотя еще смутно, но мечтаю покончить с собой. А любовь… Это еще одна попытка обоих партнеров бежать от свободы и от неопределенности их существования. Вас интересует, почему замужняя женщина заводит себе любовника? — обратился он к Голикову. — Чтобы обрести свободу? Нет! Чтобы бежать от нее. Она ожидает, что новый мужчина плюс таинственность отношений, их запретность дадут более сильные, пропитанные страхом и развратом чувства, благодаря чему исполнится наконец ее мечта…
Сиверин захлебнулся следующим словом, перевел дух. Потом продолжил, уже глядя на Светлану Адамовну:
— И она реализуется в глазах партнера, а значит, и в собственных ощущениях, чем-то конкретным, чувственным бытием, а не свободным, постоянным, тягучим, неопределенным, липким существованием для себя. Но в конечном итоге ее любовник становится самым обычным объектом ее эстетических переживаний и волнений, ее очередной попыткой бегства от свободы…
Опять наступило неловкое молчание.
— Я чувствую, что никаких свидетелей и секретаря-машинистку, вы, Александр Владимирович, приглашать не собираетесь, — с вызовом заявила Светлана Адамовна. — Тогда, наверно, можно мне будет закурить?
— Пожалуйста, закуривайте, — Голиков приподнялся и переставил пепельницу с подоконника на стол, поближе к Светлане Адамовне. — А зачем нам понятые и секретарь-машинистка? Фиксировать в протокол его философскую болтовню? — он кивнул на Сиверина. — Мне нужны ваши признания, а не его философия.
— Извольте, я вам признаюсь, что ударила ножом Соколова, — выдохнула с дымом Светлана Адамовна.
— А мотив?.. Причину объясните, пожалуйста, — привстал со стула Голиков.
— Ну, какая здесь может быть причина? — глядя ему в глаза, твердо выговорила Светлана Адамовна. — Так, обычная прихоть, очередной женский каприз. Что? Вы недовольны таким объяснением? Но вы ведь сами без достаточных оснований считаете, что я ударила ножом Соколова. Такое утверждение — уже ваша прихоть, а не моя… Впрочем, никакая эмоция не испытывается дважды в одном и том же виде.
— Прихоть это эмоция?
— Скорее, проявление результата какого-то магического действа, заклинания или проделок нечистой силы, — влез в разговор Сиверин. — Мы чувствуем себя неуютно, даже жалко, когда появляется прихоть, когда наши эмоции подменяются или изменяются. Потому что осознание прошлого к настоящему у обычного человека является фундаментальным, так как оно подразумевает, что каждая прихоть или каприз модифицируется прошлым опытом. Поэтому у здорового человека никакая эмоция не испытывается дважды. Все его поведение, включая и эмоциональный аспект, является как бы заученным. У вас ежедневно повторяется одно и то же: с кровати вы встаете с левой ноги, потому что спите справа, надеваете сначала брюки, потом рубашку, намыливаете всегда сначала правую щеку, улыбаясь или здороваясь с сослуживцами испытываете одни и те же заученные эмоции… И не можете себе представить, что в одно прекрасное утро вы начнете все делать наоборот: встанете не с той ноги, наденете сначала не брюки, а вместо того, чтобы улыбнуться знакомому, нахмуритесь.
— Вася…
— Света! Я люблю вас. Будьте обязательно моей.
— Ты сумасшедший! Здесь, что ли?..
— Пусть он меня отпустит!
— Вот я и нахмурился, вместо того чтобы улыбнуться, — но Голиков не нахмурился, а всего лишь вздохнул. — Сегодня кончается максимальный срок вашего нахождения в статусе подозреваемого, и я обязан предъявить постановление о привлечении вас в качестве обвиняемого по уголовному делу о причинении тяжкого телесного повреждения человеку.
Голиков достал из папки уголовного дела постановление и копию для прокурора.
— Читайте и расписывайтесь. Теперь вы имеете право знать, в чем вы обвиняетесь, давать любые объяснения, представлять доказательства по предъявленному вам обвинению, нанять адвоката, заявлять ходатайства, знакомиться по окончании предварительного следствия со всеми материалами дела, участвовать в судебном разбирательстве в суде первой инстанции, заявлять отводы, подавать жалобы на действия и решения следователя, прокурора и суда. Все понятно?
— Вы закончили следствие по моему делу?
— Я передаю ваше дело следователю областного управления внутренних дел Рогалевой Зинаиде Ивановне. Кроме того, я изменил вам меру пресечения. Вы дадите подписку, что до суда будете находиться дома. И вы должны будете являться на допросы и прочие следственные мероприятия по первому требованию.
— Когда будет суд?
— Если вы или ваш защитник не будете заинтересованы в затягивании дальнейшего хода следствия, то в пределах четырех месяцев. Учтите, тут есть одна причина, из-за которой расследование может затянуться.
— Какая причина?
— Признание обвиняемым своей вины может быть положено в основу обвинения лишь при подтверждении признания совокупностью имеющихся доказательств по делу.
— Следственный эксперимент, который вы задумали, был бы против меня?
— За тебя.
— Это почему же?
— Известно, что в подъезде не горела лампочка. Невозможно в считанные секунды, которые вы находились в подъезде, в полной темноте найти Соколова, нанести ему в спину удар ножом, развернуть его лицом к себе, подхватить, обнять тело и, пятясь, вытащить из подъезда. Но легко справятся двое: один бьет ножом в спину, другой его подхватывает и вытаскивает из подъезда.
— Какая ерунда!
— Вот тут я с вами полностью согласен.
— Да я совсем о другом.
— О чем?
— О том, что смерть прячется в этих считанных секундах. Что драма индивидуальной человеческой жизни — этого кусочка, отколовшегося от громадной скалы, летящего вниз, отделенного от всего целого, лишенного целостности во времени, этого кусочка плоти, вытолкнутого из лона, — в том, что существует смерть. Может быть, смерть это личное время твоего полета вниз?
— Однако в практической жизни время это богатство, которым мы дорожим. Неужели ты не почувствовал этого, когда сидел в камере?
— Я почувствовал только, что ценность времени под арестом и на свободе разная. Однако значение смерти тут или там — абсолютно одинаково. Даже если свобода это страшный головокружительный танец между двумя роковыми и неизбежными событиями, удлинить его может только моя личная изобретательность. Ведь мой партнер — время. А фигуры этого танца, окажись они столь сложными, запутанными, петлистыми, столь быстрыми, что заметают мои следы, как знать, а вдруг время закружится, смерть заплутает, и я сумею от нее скрыться, меняя свои тайники-тюрьмы.
— Ты не хочешь говорить со мной о деле.
— Зачем?
— До свидания.
Светлана Адамовна тоже встала, протянула, было, руку к своей шубе, но передумала, перевела взгляд на Александра Владимировича.
— Можно вас спросить?
— Спрашивайте.
— Вот к этой моей шубе пришита всего одна, но очень красивая пуговица. Вы обвиняете меня и Василия, что мы лжем напропалую. Тогда скажите, сколько дырочек у этой моей пуговицы?
— Не знаю.
— Не помните или не знаете?
— Не помню.
— Теперь выслушайте мои рассуждения. Я вошла к вам в кабинет, остановилась напротив, только потом сняла шубу. Вы имели возможность все на мне детально рассмотреть. Значит, формально первый ваш ответ “не знаю” — ложь, а второй “не помню” — вызывает сомнения. Но вы и не думали мне лгать. Просто вы ответили так, потому что на самом деле не видели на моей пуговице ни одной дырочки. Однако пуговица пришита к шубе. Значит, минимум хотя бы одна дырочка должна в ней быть!
— Вы хотите сказать, что правы в том, что из вас никто не мог увидеть или почувствовать убийцу?
— Это право я буду доказывать в суде.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Здравствуй, рак-отшельник! Здравствуй, Камушек! Вот и прилетел я за тобой…
Такими словами встретил астронавигатора капитан Крокус — его однокашник по знаменитой школе Альфа-Дельта-Пи.
Капитан Крокус весь светился от счастья. Круглолицый и толстый, живой, как ртуть, с большими пушистыми усами на сияющем смуглом лице, он размахивал руками и вертелся на своем капитанском кресле, которое заранее было повернуто к выходу из рубки корабля.
Комедо Камень сделал шаг от порога, остановился, разинул рот и с идиотским выражением на лице начал вертеть головой, разглядывая стены и потолок в отсеке управления кораблем, наконец “заметил” Крокуса, “испугался”, сделал руки по швам, вытянулся и гаркнул так, что у всех зазвенело в ушах:
— Докладывает командиру корабля дежурный астронавигатор блок-поста № 3 Камень! Работа контрольной комиссии закончена, карантин со станции и блок-поста снят!
У Крокуса от умиления появились на глазах слезы. Он попытался что-то сказать в ответ, но в ту же секунду очутился в железных объятиях своего друга.
Как только целования и похлопывания друг друга по спине закончились, приступили к делу. Капитан Крокус сразу же спросил своего друга о самом главном, что волновало весь экипаж корабля, собравшийся сейчас в отсеке управления:
— Кого они оставляют вместо тебя?
— Белькову.
— Что?! — Крокус с сомнением уставился на Белькову, потом оглянулся на Камня, но тот взглядом подтвердил свои слова. — Вот это да! Вот это карьера! Три года как после школы и уже получила лучшую в дальнем космосе станцию, да еще с блок-постом! — Крокус сделал хитрое лицо и погрозил пальцем Бельковой. — Я сразу учуял что-то в этом духе, еще на Луне, когда тебя прислали на мой корабль. Меня не проведешь! К Крокусу в команду никого просто так не записывают.
Все, кто находился в отсеке управления кораблем, с искренним интересом наблюдали за встречей старых друзей и были не меньше Крокуса удивлены неожиданным решением контрольной комиссии. Сообщением Камня о ее назначении больше всех была удивлена сама Белькова. Это было заметно и по слезам, навернувшимся на ее глазах.
Выдержав существенную паузу и насладившись всеобщим изумлением, Крокус откашлялся и заговорил своим сиплым голосом:
— Представляю экипаж бывшему ответственному дежурному блок-поста № 3… Капитан-дублер, астронавигатор 1-го класса, Фаллачи — этого космического осьминога ты знаешь не хуже меня, так что характеристики давать не буду… Следующий у меня по списку — бортинженер Бронштейн. Можешь его поздравить: в этом году он наконец получил свое космическое имя. Теперь он — Броненосец. В дальнем космосе нет ему равных при авариях и ремонтах. Мастер! Любит железо до одури… Следующий — Корягин, представитель АКН (агентства космических новостей), отвечает за программное обеспечение, связь и прочие эфирные дела, к тому же, он телепат и художник… Ну, и бывший стажер корабля, теперь начальник станции и блок-поста № 3, астронавигатор 3-го класса Белькова. Прошу любить и жаловать!
Закончив представление своего экипажа, Крокус задал второй главный вопрос:
— Когда нам отсюда сматываться?
— Через тридцать восемь земных часов.
— Торопятся… — опечалился Крокус. — Техническое обслуживание станции придется проводить авральными темпами… Кстати, Камушек, что это ты такой синий? — с ехидной улыбочкой заметил он.
— Поживи с мое в этой дырявой кастрюле — точно таким же станешь, — усмехнулся Камень. — Какая-то пакость постоянно откуда-то попадает в биомассу. А откуда? — он театрально развел руки и закатил глаза к потолку. — Разобраться все некогда было. Хорошо, что ты бортинженера привез… Вкус омерзительный. Вот, я специально захватил кусочек… — Камень достал из кармана прозрачный пакетик, в котором плавала какая-то маслянистая сине-зеленая лепешка. — Попробуй, какова на вкус. Специально для тебя приготовил. Называется: “карась в сметане”. Я ведь помню, что ты любишь всякие экзотические кушанья.
Крокус испуганно заерзал в кресле и замахал руками:
— Ну что ты, Камушек, спасибо, я только что покушал… И потом, понимаешь, когда улетал с Луны, мне прописали диету. Но все равно… я это попробую. Ты меня знаешь. Я потом.
Камень в ответ захохотал, довольный.
— Послушай, — остановил его Крокус, — у тебя что, нарушена среда обитания на станции?
— Температура сильно скачет, — неохотно и сквозь зубы ответил Камень. — Когда я к вам на корабль уходил, на станции было всего плюс четыре по Цельсию, а уровень радиации примерно в восемь-десять раз выше нормы. С воздухом тоже не совсем чисто… Я не виноват. Это поверяльщики все разворошили, сейчас там черт ногу сломит… Короче, лучше начинать работать в СВР. Без скафандров, думаю, уже нельзя, — но заметив, как побледнело лицо бортинженера, добавил: — Больше ничего серьезного нет… Так, всякие мелочи.
Крокус тут же поддержал друга:
— Ну что ты, Броненосец, сразу так расстроился? Мы же с Камнем тебе поможем. Через тридцать часов станция будет, как конфетка. Передадим Бельковой по высшему разряду.
Бортинженер только презрительно усмехнулся.
— Слушай, Крокус, — в ответ на презрительную усмешку бортинженера быстро среагировал Камень, — отдай для работы ему сейчас всех своих киберов с корабля.
— Конечно, отдам, — солидно и громко ответил Крокус. — Я же помню, как еще пять лет назад Малыш снял блоки питания со всех твоих киберроботов.
— Как? — ошеломленно уставился на них бортинженер. — Станция эксплуатировалась пять лет без обслуживания киберроботов? Так ведь теперь это груда хлама. Она может рвануть в любой момент! Крокус, учти, что и от нашего корабля тоже ничего не останется.
— Ну что ты все паникуешь! — сердито одернул его Камень. — Расследователи из контрольной комиссии обстоятельно проверяли энергосистему. Еще пару суток протянет. Ведь не я, а они дают тебе тридцать часов.
Но бортинженер уже и без того взял себя в руки:
— Капитан! Разрешите приступить к техническому обслуживанию станции? — обратился он к Крокусу.
— Давай, братец, — сурово напутствовал Крокус. — На станцию иди один, все проверь, хорошо осмотрись. Потом, по твоей команде, через грузовой терминал я буду запускать к тебе киберов. Мы будем все время наблюдать за тобой. Какая будет помощь нужна, материалы — требуй немедленно.
Бортинженер хмыкнул в ответ и покинул отсек управления кораблем. Наступила долгая и неловкая пауза.
— Ты бы это, подшаманил бы станцию перед сдачей маленько, — как бы извиняясь, проговорил Крокус. — А то теперь перед обществом неудобно.
— Когда? Они давали мне всего четыре часа в сутки на отдых, — безразличным и тусклым голосом ответил Камень. Глаза его злобно блеснули. — Потом подшаманю. Если твой Броненосец всего не сделает… Они ведь оставляют меня здесь.
— Вот это да… — у Крокуса даже щеки побелели. — Значит, ты со мной на Землю не летишь? А в чем причина?
— Обвинений куча. Подозревают в контакте с какой-то икс-цивилизацией. Но главное, в чем я действительно с ними согласен, у меня необъяснимые и пугающе большие потери памяти во всех системах и библиотеках электронного мозга.
— Причины?
— Сейчас выявить главную причину они не смогли, поэтому все потери списывают на хронострикцию. Вот и получается, что я крайний. Разобраться в сложившейся ситуации они не могут, но чтобы получить хоть какой-то результат, планируют устроить острый эксперимент. А в настоящий момент мечтают поскорее смотаться отсюда. Наверно, боятся потери памяти у себя.
— Да… Заварилась каша, — мрачно произнес Крокус. — А в отношении тебя у них какие планы?
— Приказано передать станцию Бельковой и ждать решения Земли. Там они будут готовить НЦ-19 и два ДС-4. И все это потащат сюда… Ладно, потом договорим. Твой Броненосец уже на станции.
Все взглянули на экран связи. По экрану еще шли цветные полосы готовности приема, когда раздался нарочито бодрый голос бортинженера:
— Я на станции. Температура плюс сорок шесть Цельсия, уровень радиации всего в шесть раз выше допустимого… Сейчас подключусь к внутренним ПЗС-структурам станции, тогда вам все будет видно.
Действительно, цветные полосы с экрана связи исчезли, и тут же появилась картина большого и мрачного помещения: переплетенные ржавые трубы, спутанные оборванные провода, стены в пятнах и с потеками каких-то растворов, суспензий. На полу масляно блестят какие-то пласткремниевые детали разобранных машин и скрюченные, полуразложившиеся тела не то людей, не то роботов. И везде мусор, мусор в неимоверных количествах… А посредине всего этого разгрома и мерзкой гнили стоит Броненосец в своем сверкающем новеньком СВР.
— Мы находимся в центральном отсеке управления станцией, — доложил он. — Сейчас я приступлю к проверке главных фидеров и коммутационных цепей, потом будем запускать на станцию киберроботов. Анализ воздуха я уже сделал: атмосфера станции не ядовита, хотя загрязнена из-за начавшихся химических реакций в мусоре. Сейчас попробую я подышать…
Бортинженер щелкнул фиксаторами и снял шлем, глубоко вздохнул, поморщился и выдохнул воздух.
Тут произошло нечто ужасное, заставившее оцепенеть всех, кто находился перед экраном связи. Куча мусора за стоявшим на коленях полусгнившем кибером зашевелилась, и из нее выскочило страшное и отвратительное существо. Невозможно было даже предположить, что это существо было когда-то женщиной. В одежде из каких-то лохмотьев, с безумным хохотом, похожим на лай, она кинулось на бортинженера и повисла на нем, крепко обвив его шею своими костлявыми, в струпьях и синих пятнах, руками.
Броненосец дико заорал, метнулся в одну сторону, в другую, пытаясь сбросить с себя это существо, ударился о какой-то шкаф, закрутился волчком, сбросил с себя эту визжащую мерзость и с чудесным проворством спрятался в том шкафу. Существо тоже прилипло к шкафу, начало дергать ручку, пищать и заглядывать в круглые отверстия в дверце.
— Что это? — тихо спросил Крокус, схватив Камня за руку.
— Это Горгона… Моя игрушка. Придется теперь перед парнем извиняться.
Камень боялся оторвать взгляд от экрана и взглянуть на людей. Ему было стыдно за произошедший инцидент. Он покосился на Крокуса. Тихо сказал ему:
— Вместе с мусором она полетит на Луну… Не думал, что я исполню свое обещание, что она опять увидит Землю… Ты передай бортинженеру, чтобы надел шлем, а то не отстанет. Она запрограммирована на поглощение углекислоты, вот и лезет к нему целоваться.
Крокус хмыкнул и включил принудительный вызов связи с бортинженером:
— Броненосец! Ты где? Спрашивает капитан.
— Я в каком-то тесном и темном помещении, — сразу раздался испуганный голос. — Непредвиденная ситуация. Нечто невообразимое совершило на меня нападение. Сейчас оно рвется ко мне, пытается сломать дверь. Прокомментируйте ситуацию.
— Что думаешь предпринять? — с деланной тревогой в голосе спросил Крокус.
— Не знаю. Я ее боюсь. Спроси у Камня, он хозяин этого ада.
— Я уже проконсультировался, — сразу последовал самодовольный ответ Крокуса. — Это его игрушка. Сейчас она запрограммирована на активное поглощение углекислоты. Надень шлем, чтобы она к тебе не приставала, и вылезай из шкафа.
Теперь уже все, кто находился у экрана, с улыбкой наблюдали, как осторожно приоткрылась дверь шкафа и как с опаской, косясь на ИКР, бортмеханик стал покидать свою крепость.
— У меня все в порядке было, — чувствуя, что изменилось общее настроение, уже уверенней заговорил Камень. — Все барахло было распихано по углам, упаковано, бирки привешены… Это все комиссия расковыряла, даже самому смотреть страшно.
— Сколько у тебя тут мусора?
— По сегодняшним ценам — на тридцать тысяч баксов, но на аукционе выставить его на продажу мне разрешат не раньше, чем через полгода. Хотя наследили наши предки в космосе уже давным-давно.
— Обалдеть! — глазки у Крокуса мечтательно заблестели. — Под это же можно взять кредит в банке, тысяч двадцать, не меньше. И капитально расслабиться!
— На фига мне выплачивать проценты за кредит, когда у меня на счете полтора миллиона космических долларов, — Камень достал из своей куртки кредитку и помахал перед носом у Крокуса. — Только с этой карточки можно снять больше двадцати тысяч.
— А у меня столько долгов, — вздохнул Крокус.
— Знаю.
— Откуда? Это конфиденциальная информация!
— Брось… То, что ты в долгах по уши, видно за километр… Ладно, финансовые дела обсудим потом, мне надо на станцию.
— Не понял?
— Начальник станции кто? Белькова. Вот с ней и занимайся комплектацией… А я там постараюсь оградить Броненосца от всяких неприятностей.
— Хорошо… Ступай.
* * *
После того, как Камень ушел, все занялись делом. Крокус о чем-то думал, сидя в своем кресле, Белькова проверяла спецификации по комплектации двухлетнего обеспечения работы станции в автономном режиме, Фаллачи, закончив отправку киберов на станцию, послал запрос в память корабля, получил ответ: “Горгона — игрушка фирмы “Досуг”, тип ИКР, собственность астронавигатора Комедо Камня”.
Ответ его не устроил, и он спросил Крокуса:
— Почему ты так побледнел, когда увидел на экране игрушку Камня? Даже схватил Камня за руку… Ты испугался?
— Я не испугался. Просто я узнал ее, но не поверил глазам, поэтому переспросил Камня, — печально ответил Крокус. — Машина ответила тебе неправильно. Горгона — это исторический персонаж. Первый раз я услышал про нее на Луне. Жуткая история. Дело происходило в самые мрачные времена истории человечества. Это в двадцатое, кажется, или двадцать первое уже столетие… когда первые полеты человека в космос и бурное развитие информационных технологий сочетались с самым жестоким мракобесием и варварством. По любому поводу затевались на Земле войны. Но даже в мирное время, что было в те времена явлением исключительным, во многих странах свирепствовала инквизиция: днем и ночью шла охота на инакомыслящих. Их выявляли, отлавливали и загоняли в специальные зоны, где убивали. Вот тогда-то на главный философский вопрос: “Чего стоит жизнь?.. Стоит ли она того, чтобы быть прожитой?” — вопрос, на который и сейчас лучшие умы не могут найти ответа, — тогда мог ответить любой прохожий на улице… Мы потеряли ответы, потому что подарили себе бессмертие и все окончательно запутали… Потому что тогда, умирая, люди уходили в землю, а теперь, обладая вечным сознанием, мы болтаемся среди звезд, и самое ценное, что привозим из бесконечных путешествий, это собственный мусор — то, чем наследили мы и наши предки в космосе, и что мы потом продаем на аукционе… — он замолчал, задумался. — Так на чем я остановился?
— На Горгоне.
— Так вот, в те времена особенно доставалось женщинам… И живший тогда писатель, кажется, Лев Толстой, описал историю одной своей современницы. Звали ее Горгона. Она не любила своего мужа — преступление по тем временам очень серьезное, но мало того, посмела полюбить другого мужчину, короче, вляпалась капитально… Она так сильно боялась жестокой расплаты за эти свои два преступления и так сходила с ума от любви, что в ней произошла мутация: она обрела способность воспламенять предметы своим взглядом. Потом ей все-таки удалось удрать от своего деспота-мужа к любимому человеку. Естественно, в те времена такое поведение женщины было вызовом всему обществу. Поэтому с ней решили расправиться. Горгона прекрасно понимала, что ее возлюбленный — обычный мужчина и не сможет защитить ее от инквизиции, поэтому решила покончить с собой; но перед смертью она составила завещание, в котором категорично утверждала: в человеческом обществе для женщины нет единой истины, существуют только ее варианты. Утренний свет или рука мужчины на ее бедре — любое явление жизни обладает своей истиной. Она только высвечивается моментом сознания, ощутившим ее. Поэтому, если после ее смерти люди все-таки откажутся от Бога как от принципа любви — а к этому шло, так как психологические причины, порождающие атеизм, были тогда непонятны, — то она откроет глаза и своим последним взглядом испепелит всех; а те, которые уцелеют, будут молиться Богу как принципу ненависти… После этого она бросилась под поезд, и ей колесом отрезало голову… И произошла вторая мутация. Ее волосы, заплетенные по тогдашней моде в тридцать три косы, превратились в ядовитых шипящих змей… Несмотря на развитие науки и достаточный уровень грамотности населения, люди тогда были очень суеверные. Объявили Горгону святой, построили в ее честь храм, куда поместили ларец и мощи ее, и стали ей поклоняться. Потом пришли другие, сожгли храм и убили тех, кто поклонялся и распространял ересь… Но имя Горгоны в истории осталось… Вот так-то, — закончил свой рассказ Крокус. — А ты, Белькова, не плачь. К прошлому человечества надо относиться мужественно.
Потом Крокус спросил у Фаллачи:
— Как там дела на станции? Камень не мешает Броненосцу?
— Киберроботы приступили к уборке, упаковке и отправке на корабль мусора. Часиков шесть им потребуется… — взглянув в окно монитора, ответил Фаллачи. — Камень что-то делает в зале центрального поста станции, Броненосец ковыряется в реакторе…
— Что за доклад! — взорвался Крокус. — Мы не на прогулочной яхте в Средиземном море, а в дальнем космосе! Повторите доклад капитану по форме!
— Слушаюсь, капитан! — Фаллачи выпучил глаза и забубнил деревянным голосом: — Мусор начнем принимать на борт через полтора часа. С четырнадцати ноль-ноль сего дня, месяца, года бортового времени все системы станции работают на энергии, получаемой с нашего корабля. Броненосец воспользовался этой удобной ситуацией и разобрал реактор станции до последнего винтика. Теперь он занят созерцанием и размышлениями на тему: что перед ним, мусор или не мусор?.. Тут все нормально. Лично я на своем веку еще не встречал ни одного бортинженера, который бы время от времени не впадал в такое состояние. Камень демонтирует приборы в центральном посту станции. Корягин занялся проверкой антенн и приемо-передающих устройств станции. Крокус рассказывает мрачную историю, описанную писателем двадцатого века, однако достоверность его повествования весьма сомнительна. Белькова тоже бездельничает, развесила уши и с чувством слушает эти сказки. Только капитан-дублер, астронавигатор 1-го класса Фаллачи, как всегда, на посту: контролирует общее поведение системы “корабль-станция”, проверяет комплектность погрузки всего необходимого для двухлетней автономной работы на станции, ведет непрерывное визуальное наблюдение за киберами и людьми… Всё, капитан!
— Гм… — Крокус потрогал свои усы и снисходительно посмотрел на Фаллачи. — Доклад, конечно, хороший, но не полный.
— Как? — теперь уже засверкал глазами Фаллачи. — Куда еще полнее?
— Ты упустил из виду еще одного активного фигуранта. Мне непонятно, что творится с игрушкой Камня? — с невозмутимым спокойствием спросил Крокус.
— Извини, капитан, — моментально успокоился Фаллачи, — мой доклад действительно оказался не полным. Броненосец закрыл Горгону в шкафчик аварийного СВР. Он предварительно даже сам залазил в тот шкаф, вероятно, чтобы проверить, разместится ли в нем кукла… Кстати, капитан, у нас впереди два часа пассивного наблюдения; помню, ты нам что-то обещал рассказать про эту игрушку.
— Ну что ж… Время у нас есть. Попробую кое-что вам рассказать, — он взглянул на Белькову, улыбнулся: — Не печалься. Дальше будет смешнее…
Помолчал минуты две-три, несколько раз вздохнул, оглядел своих товарищей и начал свой рассказ с вопроса:
— Думаете, бессмертные не умирают? Черта с два! Комаров доказал, что умирают. Он был капитаном в нашем предыдущем полете сюда, на эту орбиту… Но точнее будет сказано: он был моим другом, и было у нас много полетов, до того последнего его полета… А свою космическую кличку Малыш он получил именно потому, что ему часто доставалось летать на невообразимых по массе сооружениях… Для начала я должен объяснить вам причину, почему мы прилетели сюда. То, что вы знаете официально, не объясняет ничего. Идея была проста: найти какое-то определенное место за гелиоцентрической орбитой планеты Седна и запустить там станцию по квазицентрической орбите, с системами ожидания и точной коррекции орбит искусственных космических тел, мелких естественных метеоритов и всяких других бродяг, какие будут попадаться в сеть… Короче, сооружение типа блок-пост-3, 2, 1, 0. Ничего сверхъестественного, кроме тяжелой и долгой работы, в этой идее не было… Еще когда мы с Малышом ждали Камня на комплексе “Сатурн-8”, Малыш высказал довольно странную мысль, причину которой я себе объяснил его чрезмерным увлечением историей прошлых веков. Он сказал примерно следующее:
“История космического транспорта сильно смахивает на историю развития железных дорог на Земле в двадцатом столетии. С той лишь разницей, что Землю люди покрыли сетью железных дорог и станций всего лишь за одно столетие. Теперь посчитай, какое столетие мы ковыряемся в Солнечной системе? Сейчас вот потащим первую станцию за орбиту планеты Седна… И все одна и та же железная необходимость — сделать! Все тот же бесконечный нечеловеческий труд. Если когда-то железные дороги строились на костях, чуть ли не голыми руками, в холоде, голоде, почти без всяких механизмов… сравни: какой кровавой ценой оплачен каждый костыль, каждая шпала наших космических дорог? Какой страшной ценой добыто наше умение летать не как попало, а по этим дорогам? Ведь что самое поразительное: чем отдаленнее задача, чем меньше мы о ней знаем, тем она кажется проще. В том же двадцатом столетии люди фантазировали и предсказывали наши полеты: берешь написанную тогда книжку, читаешь о том, как мы сейчас летаем по космосу, и диву даешься! Для них все было элементарно просто: на Луне нужно собрать прочную скорлупу, запихнуть в нее надежную систему жизнеобеспечения, потом неизвестно для чего оснастить это дело мощнейшим компьютером, прицепить какой-нибудь экзотический движитель — и шуруй на этой посудине хоть на Юпитер, хоть сразу в другую систему… А ведь на практике это дало бы такой же результат, как если бы они на своем мощном тяжелом паровозе съехали с рельсов и поперли прямо по лугам… Экзотическое движение возможно только по рельсам, а по полям земным или космическим лучше ходить пешком или лететь на ракете…”
— Послушай, Крокус, — взмолился Фаллачи, — ты нам хочешь прочитать лекцию о системах ожидания и способах движения в пространстве? Начинай уж тогда с самого начала, с баллистики.
— Ладно, не плачь, — Крокус примирительно помахал перед собой кистью левой руки, как бы распугивая последние слова Фаллачи. — Камень должен был притащить к нам на “Сатурн-8” горючее для “Драконов” и какое-то особенное дополнительное обеспечение для автономной работы станции. Еще когда эта каша начала завариваться, Камень сразу учуял, что он куда-то вляпался, потому что его тормознули во время планового проведения ТО на Луне: с рейсов на Марс его корабль сняли, а самого послали на какие-то курсы повышения квалификации. Он несколько раз сходил на эти курсы, потом попросился в отпуск на Землю — ему разрешили, заодно обрадовали, что потом они с Малышом и Крокусом полетят черт знает куда… Что Камень делал на Земле в тот свой последний отпуск — он нам так и не рассказал, а теперь, наверно, и сам забыл. Денежки у него всегда водились, так что представить можно… Кстати, ты ведь, Фаллачи, знаешь, какие красивые куклы делает знаменитая парижская фирма “Досуг”, — Крокус мечтательно закатил глазки. — Только для космонавтов! В порядке исключительной необходимости! Исполнение по высшему классу: кожа, фигурка, глазки, волосы, идеальное сходство с оригиналом… — Крокус причмокнул от вожделения. — А какая на них атрибутика: трусики, чулочки! Чистое произведение искусства… Так вот, Камень заполучил у фирмы две такие куклы, причем одной из них заказал облик реальной женщины из двадцатого столетия. Камень знал увлечение Малыша двадцатым веком… Получить доступ в хранилище информации о любом столетии астронавигатору большой сложности не представляет. Это только для землян строгие правила: понаоживляли из прошлого всяких придурков, потом сами же для себя запреты ввели… Поэтому Камень ничего не выдумывал и не мудрил, а накопал достаточно много гигабайт всего подряд, что имело отношение к сознанию и прочим атрибутам женской личности двадцатого столетия, и капитально подготовился к долгой полетной скуке… После отпуска Камень прилетел на своем ДС-4 на “Сатурн-8”, сдал командование кораблем своему капитан-дублеру и поступил в распоряжение Малыша. Таким образом, экспедиция к назначенному сроку была полностью укомплектована, мы догрузились и потихоньку отчалили… На что уж комплекс “Сатурн-8” — масса безумно большая, но и они со страхом следили за нашей расстыковкой и началом движения: кого в какую сторону потащит. Все-таки два “Дракона”, груженные топливом под завязку, да туго набитая всяким барахлом станция со всеми терминалами блок-поста… Путешествие, скажу вам, досталось нам наискучнейшее: три с половиной года в один конец… Прикинь, Фаллачи, на ДС-4 мы прилетели сюда за три месяца. При буксировке станции двумя “Драконами” сильно не разгонишься, просто жжешь топливо в оптимальном для такого случая режиме. Еще нужно делать много однообразной и нудной работы для выверки курса. Точнее, работали мы вдвоем с Камнем, каждый на своем “Драконе”, а Малыш сидел на станции, следил за навигационными ошибками и подтирал нам сопли. Но через неделю и эти развлечения закончились. Мы выключили маршевые двигатели, и начался свободный полет по новой орбите. Теперь нам надо было хоть частично избавиться от невесомости. Центром вращения системы мы, естественно, выбрали станцию, тогда на каждом “Драконе” организовывалась ситуация “пол-потолок”, но чтобы центр всей этой системы не смещался, во время наших передвижений внутри комплекса каждый должен был иметь собственного антипода. Это такая старая добрая шутка: допустим, я сижу на своем “Драконе”, и вдруг меня зовет к себе в гости Камень. Я, конечно, собираюсь и иду, сначала на станцию к Малышу, потом дальше на второй “Дракон”, к Камню. А в это время мой антипод, то есть киберробот, точно такой же массы, как я, движется мне навстречу, сначала до станции, потом на мой “Дракон”. Именно так начинается обычная экспедиционная жизнь во всей красе своего идиотизма. Начинается с мелочей, потом на тебя накатывает невыносимая тоска, все сильней и сильней с каждым миллионом километров. Это и есть буксировка “с малой скоростью”. Ты летишь от Земли, но у тебя начинается “болезнь возвращения”. Ты элементарно путаешь порядок происходящего и уже не понимаешь, правильно ли течет время, а тут еще чужой антипод все время шляется по твоему кораблю, и ты вдруг “замечаешь”, что все его передвижения имеют какую-то негативную для тебя цель. Это бесит, но ты, естественно, берешь себя в руки и окончательно решаешь, что кибер-антипод это ерунда, и это тебя не касается. Но это касается так, что становится нестерпимо, и ты пробуешь вступать с ним в контакт, как если бы это было живое существо… В конце концов ты начинаешь подглядывать, следить за ним, подкарауливать в различных местах, пока до тебя не доходит, что не ты, а антипод загоняет тебя в угол, как крысу…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
А я туда не тороплюсь,
Еще я правнуков дождусь.
И не хочу идти заранее
На их смертельное собрание.
Василий Феданов
Там, где работал Котиков, закон пропорциональности ощущения коллектива логарифму собственного возбуждения чувствовался только к концу месяца, когда в ЗАО “Компьютер и сыновья” по утрам директора долго совещались у генерального и даже пили кофе. В сущности, первостепенное значение, предрешающее дальнейшее развитие, имеет то, сообразуясь с чем сотрудник фирмы определяет свою позицию и себя раскрашивает — преданностью, дуростью, осведомленностью, консерватизмом, — принимая во внимание только собственные интересы, но исповедуя интересы фирмы.
Уже часов в десять, когда расходились по своим кабинетам, Мария Иолиевна, секретарь генерального, информировала Котикова, что во время совещания в приемную звонил некто Агеев. Этот Агеев заявил, что ему необходимо обсудить с Котиковым какое-то недоразумение, и просил передать, что он явится к ним в контору завтра в девять.
Котиков сразу понял, что от встречи не уклониться. Однако решил, что все-таки лучше встретиться с Агеевым где-нибудь на нейтральной территории. Вспомнил, что как раз на завтра у него запланированы две встречи в дирекции Сибхимкомбината. Он рассчитал и придумал несколько ироническую ситуацию, которая могла бы иметь место в любой рекламе. Идея была подана руководству. И завтра с утра ему нужно просто появиться в дирекции комбината и понюхать воздух, чтобы узнать, может, даже определить день и час главного наступления. Очень возможно, что к двенадцати часам он будет абсолютно свободен.
Котиков усмехнулся и оставил у Марии Иолиевны записку для Агеева с указанием места и времени встречи. Тут была маленькая хитрость и надежда на то, что записка попадет к Агееву поздно, и свидание не произойдет.
Агеев приехал на пятнадцать минут раньше указанного ему в записке времени. К пятидесяти годам Агеев уже смирился с тем, что взаимоотношения с людьми у него складываются почему-то смутно и тупо, часто из-за нагромождений каких-то обязательств или посторонних случайностей. Агеев не любил случайности. Вот и приехал раньше.
Постоял возле проходной, потом зашел в столовую.
Обычная рабочая столовая. Расположена недалеко от главной проходной на территории химического комбината. Напротив — безымянная площадь и рельсы по кругу, здесь конечная остановка первого трамвайного маршрута.
До обеда еще целый час. В столовой никого не было. Агеев вышел на улицу.
Человек, впервые попавший в этот район города, чувствует себя скверно — дышать тяжело. Заборы, сооружения и корпуса заводских цехов — все покрыто каким-то пеплом, и кажется, что камни, рельсы, бетонные опоры электропередач, лица и одежда людей — все изъедено кислотой и фенолом.
Наконец появился Котиков. Они поздоровались, помолчали, потом, не сговариваясь, направились в столовую.
Агеев взял котлету с кашей, два кусочка хлеба и стакан чая, расплатился и выбрал столик строго посреди зала. Котиков взял себе на раздаче то же самое и проследовал за выбранный Агеевым столик.
Пока они усаживались, в столовую вошел человек, внешне совсем не примечательный, в сером плаще и с пухлой папкой для деловых бумаг. Агеев и Котиков, может, из-за смущения друг перед другом, стали внимательно наблюдать за ним.
На раздаче этот господин взял себе лишь стакан чая, потом, помявшись, украл с подноса кусочек хлеба и спрятал в карман плаща. Рассчитавшись за чай, он выбрал себе место и сел за столик так, чтобы за его спиной была стена. Поставив стакан, он достал из папки какие-то бумаги, несколько карандашей, авторучку, аккуратно все разместил на столе и начал играть в какую-то странную игру, вероятно, изображая из себя крупного начальника. Он внимательно разглядывал лежавший перед ним лист бумаги, делал на нем какую-то пометку карандашом или авторучкой, откладывал документ в сторону, потом шевелил алюминиевой ложечкой в стакане с чаем, делал маленький глоточек, ставил стакан на место, откидывался на спинку стула и смотрел влево, куда-то в даль, в мутное стекло окна. Время от времени он опускал левую руку в карман, отщипывал там кусочек хлеба и незаметно отправлял себе в рот. Потом снова бренчал ложечкой в стакане…
Котиков первый перестал наблюдать за ним, улыбнулся Агееву, стесняясь, сказал:
— Подглядывая за ним, я вдруг вспомнил и, может быть, понял смысл одной человеческой загадки.
— Стоит ли отвлекаться?
— Касается нашей встречи и твоих планов.
— Ты не знаешь, о чем я тебя попрошу.
— Догадываюсь.
— Ладно. Рассказывай.
— Это произошло в славные советские времена. Сколько уж лет прошло, а я ясно помню тот выходной день. Начало лета. Мы втроем — Стас Павлович, Вася Пряников и я — купили две трехлитровые банки пива и устроились на крышке погреба в тени чахлой акации во дворе нашего старого дома…
Котиков так и не дотронулся до котлеты. Он отодвинул от себя кашу и посмотрел поверх столиков в даль, из сегодняшней ненатуральности отношений вглубь личных воспоминаний.
— Как и положено, мы вели неторопливый разговор и наслаждались хорошим утром… Тут-то к нам и подошел Квашин — друг детства, с одного барака, свой в доску.
— Ну и что?
— Стас обрадовался и предложил ему пива. В ответ Толька Квашин лишь презрительно усмехнулся и заявил нам буквально следующее: “Что, алкаши, уже с утра начали? Так вот и просидите свои жизни на крышке погреба…”
— Хм…
— Мы тоже удивились. А Квашин поднял вверх руку с оттопыренным указательным пальцем и сказал: “Во! Всего достиг! Начальник смены на химкомбинате — раз. Квартира в центре города. Жена красавица. Сын вундеркинд. Высшее образование получил. “Москвич” — новейший! Вот сейчас еду с женой на лоно природы”.
— Лихо.
— В ответ мы молчали, растерянные. Конечно, никто из нас не имел в полном наборе тех достоинств, которые перечислил Квашин, но дело было в другом: еще никто мне так, без всякой причины, резко и грубо не говорил, что я человек пустой, нестоящий… Буквально через два дня Квашин отработал смену и поехал на своем “Москвиче” в Ленинск-Кузнецкий. Не доезжая до Панфилова, он слетел с дороги и перевернулся. Сам получил две-три царапины, а от кузова новой машины остались только воспоминания. Притащил он свой “Москвич” назад в Кемерово и запил с горя. Прогулял целую неделю. Потом проспался и вышел на работу. Из начальников смены его, конечно, поперли, но в рабочие переводить не стали, все-таки ИТР. Отправили толкачом в Новокузнецк на КМК, нужно было для строителей химкомбината ускорить поставку какого-то проката. Квашин сидел в Новокузнецке, сидел, да взял и, никого не предупредив, прикатил в Кемерово. Сын в пионерлагере, зато жена дома, с любовником. И мужичонка-то какой-то лысый, плюгавенький, смотреть не на что. Не вынесла душа… Командировка, конечно, побоку. Давай разводиться, судиться, разменивать квартиру… Короче, потерял он и жену, и квартиру, и работу. А ведь четыре месяца не прошло. Что тут? Жестокость случая? Реактивное свойство характера? Насмешка судьбы?.. Ведь человек увлеченно жил, тратил силы и время, стремился к определенной цели… И вдруг всё разом. Ничего нет. Как жить дальше? Чем заняться?
— Как трогательно! И только теперь, спустя много лет, наблюдая, как в пустой рабочей столовой одинокий человек изображает для себя некий традиционный ритуал, ты неожиданно понял, что Квашин был олицетворением судьбы многих.
— Никаким он олицетворением не был! Я понял, что все в жизни — глупость.
— Интересно.
— В школе я увлекался фотографией.
— Я тоже увлекался фотографией.
— Так вот… Я тогда выписывал журнал “Советское фото”. Зачем-то они довольно часто делали так: напечатают в журнале присланную каким-нибудь фотолюбителем фотографию и ниже — обязательно его письмо. Содержание, как правило, следующее: “Я изобрел новый проявитель: метола — столько-то, гидрохинона — столько-то”. Дальше — на какой он пленке снимал, какая была экспозиция, каким был режим проявки…
— И ты пытался все в точности повторить. Глупо. У меня, например, были даже творческие достижения в фотографии, в результате одна очень красивая девушка даже разрешила себя поцеловать. Не в губы! Шел дождь, мы стояли, прижавшись к стене от ветра, и я целовал ее холодную мокрую руку с таким детским восторгом, что это потом осталось в моем сердце на всю жизнь; но сначала она разорвала на мелкие кусочки сделанную для нее фотографию, бросила в лужу. Может быть, тогда я и понял, что фотография, конечно, волшебство, но сердце человека способно запечатлеть нечто более значительное, чем фотоаппарат.
— Мои успехи были скромнее. Но как настоящий фотолюбитель, я никогда не пользовался готовыми растворами. У меня дома были аптекарские весы, мензурки, химикаты.
— Даже если бы ты и твой оппонент из журнала “Советское фото” оба использовали дистиллированную воду, качество растворов у вас все равно было бы разное. Хотя бы из-за соды. Во-вторых, ты не знал номера эмульсии пленки; в-третьих, ты не знал, крутил ли он спираль во время проявки, может, он просто стоял и курил.
— Дальше ты скажешь мне какую-нибудь пошлость. Вроде той, что нельзя два раза войти в одну и ту же воду.
— Я понимаю, что существует принцип повторения. Но доведенный до крайности, как с твоим другом Квашиным, он опасен. Его движение вниз — это точная копия его же пути вверх. Природа не любит скуки и однообразия. Поэтому нельзя любить бесконечно. Нельзя безнаказанно делать фотографии, от которых остаются царапины на всю жизнь.
— Я знаю о наказании. Поверь, я сознательно и добровольно делал это… А вот зачем тебе нужен мой лазерный диск? Тоже захотелось сунуть голову в петлю?.. Кстати, от кого ты узнал про эти опыты?
— От пришельца.
— Не верю.
— Возьми, послушаешь на досуге.
— Что это?
— Аудиозапись. Пришелец мне нужен был совсем для другого случая: чтобы вытащить с того света одного несчастливого поэта. Случайно, из чистого любопытства, я всякий раз оставлял у них на ночь в палате диктофон. Ну, и записал все разговоры поэта с пришельцем.
— Про будущее?
— Пришелец действительно рассказывал поэту о своем мире: откуда он прилетел, как там жил, чем занимался…
— Вот оно что! Там, у себя, он имел сношения с нашей Татьяной? И тебе, Агеев, для разговора с пришельцем, точнее, для принуждения его к каким-то твоим замыслам — нужен инструмент, доказательство, тот самый лазерный диск, где она записала “себя”?
— В замыслах скрыта тайна влечений человека к человеку: почему к одному он льнет, а от другого отбрыкивается? Одни родятся для земли, другие для космоса, у этих белый огонь, у других разожженный уголек в крови… В их веке совсем другое отношение к бессмертию. Сознание не есть главная степень жизни. Даже записанная на лазерном диске информация о глубоких и священных жизненных силах еще не дает никому никакого основания на бессмертие. Потому что твой лазерный диск предлагает свободу выбора из множества возможных вариантов. Тут уместнее подразумевать триединство: материя-дух-информация. Где-то в несоизмеримо большей глубине есть та безосновность, к которой неприемлемы не только человеческие слова или фотографии, но неприемлемы и сами категории бытия и небытия.
— Но ты же мне передал доказательство, что это случится. Вот она, эта аудиокассета.
— Бессмертие человека состоит, прежде всего, в уверенности, что в пределах жизни его собственной души существует любовь и смерть: лучшее и худшее. На самом деле только лучшее, такое качество и достоинство, которое не зависит от нашего с тобой произвола. В данном случае я имею в виду состояние, лишенное всяких внутренних противоречий и всяких внутренних конфликтов, то есть логизированное и рационализированное до конца.
— Божественное? — усмехнулся Котиков.
— Дьявольское. Мы живем в начале, а вот к концу столетия человек уже будет жить около пятисот лет. Представь, что тебе жить пять веков. Твои отношения со смертью уже не будут такими близкими, такими сексуальными, как сейчас. Очевидно, что изменится и твое отношение к бессмертию.
— Оно будет зависеть от конкретной цены такой длинной жизни?
— Цена — всего лишь некоторое вмешательство в гены и в гормональную систему человека.
— А нельзя ли конкретнее?
— Вместо инсулина в твоем организме будет совсем другое вещество, более достойное твоего человеческого индивидуума, а гормон IGF-1 будет отсутствовать вообще. Еще — у тебя удалят систему воспроизводства.
— Неплохо. Человеку уже давно пора бы заняться совершенствованием своего организма.
— Действительно. Господь Бог сделал человека слишком примитивным. Вероятно, по своему образу и подобию.
— Тебя устроит копия моего лазерного диска?
— Конечно! В нашем мире все — копия всего.
— Не верю.
— Я уже выяснил для себя центральное значение проблемы бессмертия человека. И я попытался вскрыть порочную природу времени, которое распадается на прошлое и на будущее и которое обличить нельзя. Время, в котором всякая реальность — магия. Реальность разорвана и раздроблена. Мысль о бессмертии находится во власти этой раздробленности. Моя теория бессмертия тоже предполагает, что запреты продления жизни человеку в какой-то степени будут разрешены в будущем. Однако потом наступит какой-то момент в истории человека, в его судьбе, в котором будет достижимо высшее магическое состояние, и в этом состоянии, якобы, будут примирены все противоречия, которыми полна любая человеческая судьба, будут скопированы, размножены такие “тарелки”, лазерные диски, что ли, что появится иллюзия, будто все задачи уже разрешены.
— Скорее, иллюзия того, что их решать бессмысленно. Останется лишь принцип Карно: мы превратим второе начало термодинамики в закон сохранения энтропии и информации.
— Это тоже способ решения. Их мир будет, скорее всего, таким.
— Тогда человеческая жизнь будет бессмысленна в высшей степени.
— Ты же сам недавно мне сказал: “Я понял, что все в жизни — глупость”.
— Глупость — это все равно, что крайнее выражение надежды. Потому что в жизни каждого человека наверняка есть какая-то надежда на бессмертие. С одной стороны, это обретение. Представь себе, что кто-то в будущем передает свое тело мертвому, чтобы тот мог ожить.
— С другой стороны, это общение с потусторонним миром. Для будущего — твой лазерный диск или копия его — это не объект, не действие и даже не мысль. Созданный умершим человеком, хранящий конкретный мертвый мир, он не имеет места в будущем. Оставленный наедине с собой, он сплющится и рассыплется в пыль, возможно, сохранятся какие-то следы от него, но даже не на Земле — в космосе.
— Если все-таки человек возродит эти следы, превратит их снова в глаза, руки, губы… Эти губы расскажут ему о страстях, которых он еще не испытал, о невероятной любви, злобе, об умерших стихах, светлых и невинных надеждах. Его пленит целый невоплощенный мир, в котором человеческие страсти, поскольку они его больше не трогают, превратятся в образцы, и если уж быть откровенным — в ценности. И человек будущего поймет, что он вступил в контакт со сверхчувственным миром, в котором содержится правда о его ежедневных страданиях.
Агеев подумал: “Они оба разом проснутся на одном и том же видении”. Однако сказал:
— Любое человеческое существование всегда связано с космосом, оно связано с осознанием человеком своей полной обособленности, чуждости по отношению к бессмертию и к космосу.
— Твой пришелец это образец этой идеи?
— Во-первых, он закинут в наш мир из тридцать седьмого столетия.
— Слишком разные цивилизации?
— Не в этом дело. Наш мир существует сам по себе, его нет ни в какой протяженности, он не определенный, он не представляет для него никакого порядка и смысла. Как астронавигатор, он готов к этому, он специально “вброшен в наш мир”. В мир, который является для него источником постоянной опасности.
— Опасности?
— Опасен сам факт его нахождения здесь, в нашем мире, именно в данное время и в данном месте, в данной общественной среде. Его появление у нас — не результат какого-то сознательного выбора, а наоборот, его существование в нашем мире “навязано ему извне”, оно по своей природе совершенно экспериментально и абсурдно.
— Не скажи. Мы зашвырнули им свой диск в будущее — они ответили и бросили нам свой камень оттуда.
— Камень упал так, что в нашем мире от него не разошлось никаких волн. Возмущения не произошло. Пришелец существует благодаря себе и для себя, у него другое отношение к нашему миру, к бессмертию, его бытие характеризует каждый раз соотнесение к самому себе, что он является каждый раз повторяющейся возможностью только для себя.
— Но ведь это означает, что он в нашем времени может существовать в половину нашего существования, “с зазором в пятьдесят лет”, свободно ходить туда и обратно. Представь, что ты живешь с гандикапом в пятьдесят лет. Это же очевидное одиночество. А он — то впереди, то сзади!
— Во-первых, любой колдун — очевидное одиночество. Во-вторых, можно предположить, что и у меня тоже имеются такие же ощущения; но пришелец нуждается в людях, он в определенном смысле обязан жить с нами вместе и сотрудничать с нами, однако в действительности он не может вполне откровенно с нами общаться в нашем повседневном существовании. Мы для него опасны. Мы алчны. Пожелаем эксплуатировать его знания для обычных наших затей. Кроме того, наша жизнь воспринимается им не как внутренний, а как внешний фактор. Воспринимается им как коллективная жизнь для высшей непонятной цели, которая каждую минуту сминает, раздавливает человека, лишает его существование подлинности.
— Выходит, что мое личное существование является, на сегодняшний момент, достаточной гарантией отсутствия бога, пока присутствует пришелец?
— Он бессмертен, потому что прошел сквозь время, потому что смерть для него становится повторяющейся каждый раз невозможностью, его существование в определенном смысле бесконечно и может пониматься только “как имеющее свой предел”.
— Черт с ним, с условием! Вернемся к форме.
— Форма пришельца — это страдающая манией душа.
— Произошел обмен. Мы его спровоцировали. Одна душа улетела в тридцать седьмой век, другая прилетела оттуда. Что мне Гекуба? Что я Гекубе?
— Форма может находиться в мозгу наблюдателя, но она может возникать и в системе, способной к самоорганизации.
— У Зевса разболелась голова, ему надоело терпеть боль, он взял и разрубил себе голову мечом — оттуда вышла Афина. Возможно, что скоро и моя голова лопнет, а из нее выйдет пришелец.
— Правильно. Иерархия не признает наличие или отсутствие чьего-то желания. У Зевса ведь не спросили разрешения. Допустим, в тебя вселяется пришелец. Происходит некое тайное получение информации, связанной с негэнтропией в твоей голове, и это несопоставимо с уменьшением энтропии за счет общего упорядоченья. А внешне — у тебя просто болит голова.
— Выходит, что созданный мною и Татьяной лазерный диск, этот кубитный роман о женщине — есть единственная защита землян от вторжения разных пришельцев в их головы? Предупреждение, что если они попрутся к нам, то и мы — к ним?
— Увы. Желающих оттуда будет всегда гораздо больше, чем туда. Идти туда — значит размножать собственную смерть. А они придут, потому что, наверно, захотят соучаствовать, понимать, ощущать половой акт и смерть в твоей голове, именно на девственной Земле, на лоне природы, где соединяются в моменте обладания корневое начало Вселенной и отзывчивая доброта женщины, погруженные в зыбкость сна, где все ощущения сливаются в единый образ Земли.
— Желающих оттуда всегда больше, чем туда… Вот оно! Закон исключения третьего. Один из основных законов формальной логики: между противоречащими высказываниями нет ничего среднего. Умирая — мы сразу попадаем в будущее. А у похоронивших нас просто возникает иллюзия, что мы остаемся в прошлом. Какое коварство! Однако труп человека — совсем не иллюзия; и потом — похороны, кладбище… Какая хитрость! Даже Иисус Христос оказался бессилен: он же никому не доказал своей трансформацией, не мог выдать, что воскрешение возможно только из будущего или в будущем, что прошлого не существует вообще. Потому что оно исполнилось.
— Ты предполагаешь во всем этом сингулярность?
— Да… Потому что в двадцать первом веке достаточно многие из нас вынуждены будут пройти эту “особую точку эволюции человечества”. Хотим мы этого или нет, скорее — нет, потому что не знаем, что это такое. Сингулярность невозможно предсказать. Наше недалекое будущее — это сплошной кровавый туман. Вглядываемся и не видим того, куда летим со страшной скоростью. За той гранью уже все человеческие дела в том виде, в каком мы их признаем — появление младенца на свет, похороны старика, — уже не смогут продолжаться.
Что-то просвистело.
И сразу их беседа резко оборвалась, потому что Котиков глянул в ту сторону, где сидел единственный свидетель их трапезы в этой столовой. У господина отвалилась голова. Голова лежала на документе, руки тоже находились на столике, из носа на документ уже потекла какая-то серо-зеленая жидкость.
Котиков побледнел. Неизвестно было, что делать.
— Черт! Первый раз вижу, чтобы свистом срывало голову с человека. Надо бежать отсюда… Бежать!
— Ты вот что, — зло ответил Агеев. — Иди, заводи свой драндулет и все двери в машине открой. Я выйду следом за тобой. Не вздумай удрать!
— У меня темно-вишневый джип.
— Стоп! Сначала подойди к “этому” и забери папку с документами со стола.
Все-таки он не верил своим глазам. Желал убедиться. Поручение Агеева прямо-таки подтолкнуло Котикова к господину без головы. Как вспышкой, перед ним вдруг озарилась вся фатальность проблемы, он не мог менжеваться забрать документы, ибо теперь счет шел на секунды. По сути дела, теперь безразлично: кем и зачем эта жестокость свершилась — ужас, как острый соус, только усиливал безумие случившегося. А почему вся стена в крови, а вот на столе, где лежит голова, почти чисто?
Он собрал документы, сложил в папку и чуть ли не бегом двинулся к выходу. На ходу подумал: “А ведь мое отвращение, стыд и ужас где-то уже в другом измерении, все это чрезвычайно естественно и даже само собой разумеется”. В дверях он оглянулся и чуть не шлепнулся на пороге. Агеев не придумал ничего лучшего, как нести туловище господина у себя под мышкой, будто мешок с картошкой, и в левой руке нес голову, схватив ее за волосы. Все это — открыто, шел прямо за ним, не маскируясь вообще.
— А что это вы творите, добрые люди?
Котиков взвизгнул и пустился бегом к машине.
* * *
Ужасом называется сильная чувственная страсть или немота, соединенная с оледенением крови и минерализацией жидкости в глазных яблоках. Чего-то, стало быть, в тот момент в организме очень не хватает. Тут как раз весьма ощутимо окказиональное вмешательство бога. С точки зрения чего-то абстрактно-ужасного: “человеческая душа является маской или формой тела, исполняющей по отношению к самой себе, к душе, роль выпуклости или крика”.
Котикову показалось, что он наблюдал все со стороны: как они с Агеевым загрузились в джип, потом развернулись и поехали в сторону аэропорта. Побег получился. Но от кого? Их гнал, настигал собственный ужас. Их побег получился на старте суетливым и резким, однако не таким уж безнадежным, и не с такими деталями, чтобы в историю вляпаться. Побег получился безальтернативным и простым, в нем был даже определенный риск, но все было надежно: мотор завелся с пол-оборота, двери хлопнули четко — как одна дверь, и зрелищности было ровно столько, чтобы никто ничего не заметил или не запомнил.
Душа в ситуации конкретной и ужасающей может совершенно отделяться от своего тела и сопричаствовать сверхъестественной жизни ужасов, раз уж ей присуща “привилегия бессмертия”.
Они ехали мимо церкви со скрытой злостью и страстью. Из церковной обители струилась служба. Ее размеренное движение сопровождалось скрипом костей, тихим плачем, светлыми знаками апостолов. Ужас желтый — это сияющий купол. О, механика! Иисус Христос под куполом чисто механически, задумчиво сомкнул возлюбленные уста. Челюсти лязгнули — перестал существовать механизм желтого ужаса, господин скончался с отсеченной головой, отгрызенной от туловища, наступила смерть господина. Ужас серый — это церковный хор. Его плаксивое, шипуче-сладкое, как кровь, пение заставляет одушевленно-мычащее важное церковное стадо колыхаться. Они провожают каждого.
А куда ты денешься от проводов на тот свет? К тому же, тебе не повезло: не бог, а черти оторвали тебе голову, за обедом, прямо в столовой, и везут мимо, на Мичуринский, чтобы закопать там в навозе под огуречной грядой.
Агеев и Котиков едут на вишневом джипе по улицам города, едут мимо церкви: левое — правое, красное — желтое. И что-то снова начинает происходить в природе. Истекать соком, запахом, суетой насекомых, навозной жижей, азартом и безответственностью…
После того, как труп закопали, Агеев, как хозяин дачи, вежливо и конкретно предложил Котикову баню и бутылочку водки после всего.
Котиков резко отказался.
— Ладно. Попытаюсь тебе объяснить, что произошло. Может, тогда ты успокоишься.
— Какое-то колдовство, шаманство, — кисло возразил Котиков, — не представляю.
— Какие функции может выполнять твой мобильный телефон? Во-первых, это постоянный контакт с друзьями и близкими, коллегами по работе, с Интернетом и т.д. Это есть твоя беспрерывная подключенность к миру. А как средство коммуникации, это еще и принципиально новое транспортное средство, не требующее перемещений физического тела из одной точки в другую. Он дает тебе возможность подслушивать, подсматривать, принимать решения и командовать. Дает возможность не учитывать время и расстояние, не присутствовать лично там, где у тебя нет необходимости или желания это делать. Мало того, мы забыли о географической и временной локализации тебя или любого твоего абонента. Делается это методами триангуляции — по времени отклика твоего мобильника на сигналы трех-четырех ближайших мачт базовых станций. Теперь понятно? Догадываешься, чем срезало голову нашему соседу в столовой?
— Сингулярность?
— Да. Они все прошли через нее. И уже могут без всяких мобильников осуществлять любой контакт друг с другом через пространство и время.
— И убивать друг друга…
— Необъяснимые самовозгорания человека?
— Мы с тобой были свидетелями другого экзотического способа.
— Дай мне прослушать аудиокассету…
Он приехал домой.
Прослушал на два раза Агеевскую аудиокассету.
Умылся, потом долго и тщательно мыл ванну. Во время этой работы зачем-то матерился и плакал. Потом набрал в ванну теплой воды, высыпал туда целую банку морской соли с запахом яблок, разделся, брезгливо погрузился в воду и долго лежал, пока не стали слипаться глаза.
Потом, не размыкая век, нашел ощупью на ванной полочке бритвенный станок, осторожно, чтобы не упустить в воду лезвие, разобрал станок и начал резать вены у себя на руках. Скоро лезвие в его пальцах раскрошилось от слишком решительных и сильных движений, он вздохнул и, уже совсем засыпая, кому-то пожаловался:
“Этот небесный пришелец был прямо-таки нафарширован алмазами… Мы с тобой теперь так богаты, что можем делать все что угодно… Можем отдыхать, не работать… Можем даже не жить…”
И он отпустил в воду последние тонкие обломки стали.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Выбирай что хочешь: подлинную жизнь или бегство от подлинности — одну из двух возможностей человеческого существования в длительном космическом полете. Лично я потихоньку сходил с ума от потери ориентиров во времени, от тоски и одиночества, от животной злобы к чужому антиподу. Конечно, как профессионал я аккуратно выполнял всю штатную работу по кораблю, но в свободное время бесновался или “охотился”.
Малыш, в отличие от нас с Камнем, плавал в невесомости, в центральном отсеке станции, находясь мысленно так далеко, что когда мы, согласно полетному протоколу, один раз в каждые двадцать четыре часа являлись с Камнем на центральный пост станции под светлые очи своего начальника экспедиции, Малыш каждый раз удивленно разглядывал нас, будто мы приведения, гадая, кто мы на самом деле: проекция из прошлого или его подчиненные?
Камень… Он полностью занялся своей идеей подарка Малышу и возился со своей куклой все свободное время. Во-первых, специалисты фирмы “Досуг” воссоздали точную копию внешности той женщины из двадцать первого века на какой-то момент ее жизни. Далее: имея четыре гигабайта ее монологов, воспоминаний о себе и о ее собственном мире, в котором она когда-то жила, гамму ее настроений, оценок, привязанностей, привычек, — он сконструировал ее память, но, программируя ответы — реакции ее характера на внешние ситуации сквозь призму ее чувств, привычек, склонностей, он попытался воскресить внутри этой электронной куклы тот, когда-то умерший, особый мир. И в этой своей работе Камень был дьявол — не человек. В ее хронологически восстановленную память “о себе” он загонял десятки “налетающих” одно на другое воспоминаний, как бы не зависящих от “ее предшествующего опыта”, поэтому, как у живого человека, ее “я”, фактически оставалось только “проекциями” никогда не заканчивающихся решений… Получалось, что она постоянно должна создавать себя заново, “жить” так, как будто после “этого последнего момента” ничего не было, “хотя она знает все”, и ее поведение невозможно было предугадать, предвидеть. То есть воспринять ее как какую-то “статичную формулу”. Получалась как бы иллюзия живого человека. Ведь тайна личности человека это определенные “замыслы, проекты”, которые могут быть поняты лишь тогда, когда человек полностью себя реализует, то есть перестанет существовать.
И вот… Когда на очередном полетном протоколе Камень заявил, что ему нужен антипод для нового члена экипажа, мы с Малышом долго не могли понять, что он под этим подразумевает. Камень попытался втянуть нас с Малышом в дискуссию, начал объяснять свою идею, заявил, что это уже не игра, а серьезный эксперимент, но Малыш сразу учуял, что это надолго. Он быстренько назначил меня экспертом по этому делу и напомнил, что следующее совещание через двадцать четыре часа. Потом попросил удалиться, так как ему срочно нужно проверить одно интересное историческое предположение.
В тот момент я еще не догадывался, что Камень наломал таких дров. Вы даже представить себе не можете страх, отчаянье и тоску той женщины из двадцать первого столетия, очутившуюся вдруг на борту транспортного корабля в компании с тремя не вполне психически нормальными мужиками, за 4,5 тысяч миллионов километров от Земли.
Когда Малыш нас выставил, Камень сразу же потребовал, чтобы я шел на его корабль и приступал к делу как эксперт, согласно назначению капитана. Идти к нему не хотелось, я было закапризничал, но Камень сказал, что это очень серьезно, что у него с порученным мне для экспертизы объектом начались осложнения, что после “оживления” он никак не может объяснить ей, откуда она взялась.
— Никаким моим объяснениям она не верит. Заявляет, что я нагло вру, и уже выдвинула против меня кучу обвинений, — закончил свой рассказ Камень, когда мы уже сидели в отсеке управления его корабля.
К этому времени у меня в голове уже созрел коварный план, как за полчаса разделаться с его электронной игрушкой — то есть заблокировать все ее логические и программные связи.
— Ну что ж, — согласился я с важным видом, — тащи ее. Я согласен побеседовать.
Камень не заставил себя уговаривать, исчез и через две минуты появился в главном отсеке вместе с ней.
— Вот, — торопливо предъявил он меня. — Познакомьтесь, Танечка: астронавигатор 1-го класса Крокус, назначен начальником экспедиции экспертом по вашему делу.
У меня невольно вытянулось лицо: представлять меня всеми титулами какой-то электронной игрушке! Ну, держись Камень!
— Проходите сюда, милочка, не стесняйтесь…
Теперь начало вытягиваться лицо у Камня.
— Значит, этот шалопай, — я кивнул в сторону Камня, — так и не объяснил вам, как вы оказались у нас на борту в столь сильном отдалении от Земли?
— О, это невозможный человек! — Татьяна сверкнула глазами в сторону Камня. — Он окончательно заврался. Я не верю, господин Крокус, больше ни одному его слову.
— Его можно понять и простить, Танечка, — я горестно покачал головой. — Просто у моего коллеги по полету не хватило мужества сразу сказать вам всю горькую правду… Кстати, из какого столетия вы будете?
— Из двадцать первого… Говорите все! Я выдержу.
— Случай ваш весьма типичный. В космической практике он не представляет никакой загадки природы. Скорее, вы загадка историческая, — в этом месте я остановился и с наслаждением окинул взглядом свою аудиторию, меня еще никогда не слушали с таким напряженным вниманием. — Неделю назад мы догнали небольшую комету. Она тоже летела курсом из Солнечной системы, только с меньшей скоростью удаления, чем мы… Подавляющее число комет, Танечка, как это общеизвестно, состоит изо льда. Конечно, в столь длительном полете и на большом удалении от космических коммуникаций мы не могли упустить такой редкой возможности пополнить свои запасы воды. Естественно, мы эту комету поймали. Но каково же было наше изумление, когда мы обнаружили вас, Танечка, внутри этой громадной глыбы льда, в, так сказать, свежезамороженном состоянии. Пришлось поместить вас в реаниматор, ну а дальнейшее — увы, наша печальная действительность!
Ответом на мое изысканное по стилю и логике сообщение было гробовое молчание. Моя аудитория старательно переваривала услышанное. Я же не стал дожидаться, у кого из них первого “полетят гуси”, а в меня полетят предметы, я поехал дальше:
— Собственно, Танечка, я зашел к вам, чтобы решить одно маленькое дельце…
Она очнулась, как бы от обморока, но поглядела на меня с интересом.
— Так как вы действительный человек, то с момента “воскрешения” являетесь равноправным членом нашей экспедиции. Поэтому вы не должны быть ограничены в свободе передвижений по нашему полетному комплексу. Итак, Танечка, мне нужно ваше личное согласие на изготовление электронной копии, равной вам по массе. Такова суровая необходимость, — я притворно вздохнул. — Надеюсь, часов за тридцать я сумею изготовить вашего антипода. А теперь разрешите мне вас покинуть. Вам нужно отдохнуть после столь тяжелого разговора и привести свои мысли в порядок.
Последнюю фразу я говорил уже из блока перехода, так как вовремя смыться — одно из главных профессиональных достоинств опытного астронавигатора.
Когда через двадцать четыре часа я шел на очередное полетное совещание к начальнику экспедиции, не помню, чтобы у меня был какой-то повышенный интерес к результатам своей “экспертизы”. С легким сердцем я вплыл в отсек управления станцией. Камень был уже там. Вид у него был задумчивый, а взгляд рассеянный.
— Вот наконец все собрались… — начал Малыш. — Какие замечания, предложения по полету?
— У меня все в норме, — я специально задумался на несколько секунд и значительно наморщил лоб. — Все системы корабля работают нормально. Да… Если не отпала необходимость, — я взглянул на Камня, — через четыре часа можно будет включить антипод. Я его изготовил специально для Танечки.
Камень вздрогнул при слове “Танечка”, очнулся. Начал говорить, но обращался не ко мне, а к Малышу:
— Черт знает что! Я не могу понять природы логических выводов ее мозга. Точнее, мне непонятна структура отображения в ее сознании самых общих, ежесекундно возникающих отношений вещей объективного мира, связей вещей и их свойств…
Камень замолчал, но, взглянув на меня, продолжил:
— Например: пришел Крокус и в две минуты наговорил ей столько глупостей, что у меня крыша чуть не поехала. Естественно, он тут же смылся, пока я приходил в себя. Но каков результат! — Камень ударил себя ладонью по колену. — Она поверила каждому его слову, несмотря на то, что все ложь, все глупый и неуклюжий вымысел! Этого не должно было произойти. В конце концов, это программируемая электронная система, — Камень ткнул пальцем в мою сторону. — Теперь она забрала в единоличное пользование киберхауса и с его помощью пытается смастерить себе такой же попугайский ктро-шон. Что-то в этом духе, но еще более кошмарное, чем на Крокусе.
— Сколько ты загнал в ИКР кодированной информации сакрального характера? — со снисходительной улыбкой спросил Малыш.
—Около четырех гигабайт, — буркнул Камень.
— Что?! — Малыш с испугом уставился на Камня. — Ты запихнул в куклу целую человеческую жизнь? Откуда ты столько насобирал? Кто она? Из какого столетия?
— Начало двадцать первого века. Библиотекарша… — помолчав, Камень добавил с подхалимской интонацией в голосе: — Я хотел сделать тебе подарок. Скучно “так” лететь.
— Так, не так… — Малыш тяжело вздохнул. — Теперь придется объяснять вам элементарные понятия из “нравов” двадцать первого столетия, — он снисходительно поглядел на нас, — иначе вы просто не будете понимать ее, а она вас.
— Объясни!
— Дело в том, что именно в двадцать первом столетии люди стали очень сильно страдать монтированной формой мышления. Это такой социальный симптом, точнее, определенная умственная недоразвитость всего общества. Это явление стало проявляться и окончательно сформировалось как феномен в связи с появлением кино, телевидения и персональных компьютеров. Началось с кино, где людям по его законам нужно было принять монтажную форму мышления. Допустим, Крокус, что ты кинорежиссер. У тебя по сценарию — утро: герой просыпается у себя дома и решает уехать в другой город. Ты ведь не будешь снимать на видео, как твой герой полчаса едет в автомобиле до аэропорта. Ты “смонтируешь” эту поездку: первый кадр — герой садится в машину, второй кадр — он выходит из машины в аэропорту, или первый кадр — твой герой принимает решение уехать в другой город, второй кадр — он уже сидит в салоне самолета. Все понятно. Однако в те времена по этому поводу произошел очень интересный случай. Один человек, назовем его Робинзон, ни разу в жизни не был в кино. Допустим, он жил на необитаемом острове, и у него не было такой возможности. Однако он очень этим интересовался и выписывал журналы по киноискусству. Потом, когда наконец он приехал в Лондон, он первым делом пошел в кино, отсидел там сеанс и вышел разочарованный и в полной растерянности. Он ничего не понял: герои на экране то вдруг неизвестно откуда появлялись, то неожиданно куда-то исчезали, действие шло какими-то скачками. Короче, не кино, а какая-то галиматья. В чем дело? Просто мозг этого человека не обладал монтажным мышлением — моментально связывать видеоряд на экране с диалогами героев и сюжетным смыслом. Спустя какое-то время наш Робинзон от этого недостатка избавился и стал с удовольствием ходить в кино.
— В чем же заключается болезнь? Наоборот! — возразил я Малышу.
— Все дело в том, что свойство человеческого мозга “монтировать” оказалось не таким уж безобидным. Принцип “вырезания и выкидывания” времени по закону сюжета оказался порочным не только из-за удобства обожествления разных героев и вождей. Вырезание и выкидывание отравляет человеческий мозг ленью, тянет в накатанную колею готовых программ, решений, туда, где все знакомо и не надо думать. И человек становится умственным инвалидом.
— Все это очень интересно, — не выдержал Камень, — но мы не об этом начинали разговор.
— Тебя интересует, — усмехнулся Малыш, — почему ИКР “Танечка”, как вы ее называете, такая тупая? Почему она верит тому, что говорит Крокус, и не верит тебе? — Малыш с укоризной покачал головой. — Количество обернулось качеством. Как нам ни неприятно, это уже живой человек, а не игрушка. Бедная женщина была до глубины души потрясена “попугайским” ктро-шоном, который был, наверно, на Крокусе, — Малыш кивнул в мою сторону, — вот и сейчас он нарядился в этот ктро-шон. Глянь, как горят и переливаются на нем все цвета радуги. Глаз не оторвать. А ты выглядишь примерно так, как в ее времена одевался нищий. Вот она и рассудила с позиции своего столетия: кому верить, кому — нет.
— Оригинальная ситуация! — я с удовольствием прокомментировал вывод Малыша.
— Подключай ее антипод через двадцать четыре часа. Пусть гуляет по всему полетному комплексу. Не так скучно будет лететь, — в тон мне ответил Малыш. — Все! Совещание окончено.
Космос — это объективность символических форм. Дорога в космосе к другим мирам открылась человеку только посредством формы. Именно в этом и состояла функция формы, что, как только существование обретало форму, человек переживал ее в качестве объективной, даже математической формулы.
Сначала она вела себя хорошо, но через пару недель ей все смертельно надоело. В первую очередь я и Камень. С Малышом она вела себя весьма деликатно, нас же за глаза называла не иначе как “придурью огородной”. В конце концов на очередном полетном совещании она попросила нас отдать ей одного “Дракона” и отправить ее в сторону Земли. Мы ей вежливо отказали. Тут она не выдержала, закричала и заплакала:
— Уже заканчивается 37-й век! Семнадцать столетий я лечу прочь от Земли. Я больше не могу! Не могу! Не могу!
Она нам устроила концерт с такой экспрессией, что я не помню, как очутился в своем кубрике…
Главный бортовой компьютер, конечно, “нажаловался”, то есть он передал репортаж на Юпитер-8, те похохотали и передали дальше. В итоге мы получили замечание из Центра планирования полетов и просьбу “вести себя спокойней”.
Конечным результатом всего этого стало то, что на следующем полетном совещании Малыш пригрозил посадить весь экипаж на карантин, если не успокоимся.
— Я понимаю, мальчики, — сказала на том совещании Татьяна, — что больше никогда не увижу Землю. Вероятно, таков уж сюжет моего существования в вашем мире. Понять и оценить: плох ваш мир или хорош — я не могу… Но вы молодцы! Вы научились воскрешать умерших по каким-то оставленным нами в космосе или на Земле следам. Ведь я себя понимаю, и я чувствую свою душу, не только “раскрывая прошлое”, то есть разглядывая себя как мертвую, умершую когда-то в двадцать первом веке. Нет! Я даже не боюсь, что во мне что-то “сгорит”, и я неожиданно снова умру. Незачем мне было принимать на себя “риск веры”, что я человек… Раз вы это сделали — значит, у меня есть надежда на жизнь. И я пришла из прошлого, потому что вам это оказалось нужным, потому что вам было плохо, вам понадобилась моя любовь, моя память о Земле, моя нежность, теплота женщины. Что бы ни происходило, я все равно буду любить вас. Вы — это последнее, что связывает меня с Землей.
— Познавание любви, Танечка, и есть твой разум, — ответил тогда Малыш. — Именно душа ставит себя во главе, чтобы приводить рассудок к самой себе. Сейчас рассудок не может вмешиваться в наш разговор и не может доставлять контрабандой из двадцать первого века ошибочные предположения о подлинном смысле. Разве усматриваемы и постижимы они в строгом смысле? Была ли ты куском льда, частью кометы? Или чья-то дикая фантазия вселила твою душу в электронную игрушку — не принимай так близко к сердцу тот или иной вариант своего воскрешения. Пойми главное, что наш мир, мир тридцать седьмого столетия, уже существует в бесконечном количестве якобы одинаковых версий. Твое существование, только что бывшее в качестве действительного, все время возвращается в прошлое и при этом, констатируя объективный момент времени, имеет то же самое существование. Но при любом варианте в “любой жизни” человек все равно участвует: одна его копия переходит в мир с одним исходом сюжета, другая отправляется в другой мир, с другим исходом.
— Все равно в любом мире, независимо, чем я кончу, я хочу быть и буду собой! Хочу любить, обольщать, охотиться на мужчин.
— В последнем вы уже преуспели, Танечка, — ехидно влез в разговор Камень. — Бортовой компьютер станции передал репортаж на Сатурн-8, как ты с сапогом от скафандра гонялась за Крокусом по всему полетному комплексу. Те посмотрели и, естественно, перебросили эту видеоинформацию дальше, то есть на Луну, на Землю. Тебя преследует слава великой охотницы на мужчин даже в тридцать седьмом столетии — хохотали на всех станциях и кораблях.
— Медленно преследует, если радиосигнал от нас до Земли идет целых четыре часа. Вы, наверно, привыкли и не ощущаете этой страшной пропасти расстояния, — она сердито оглянулась на Камня и заявила: — Популярность это та же человеческая причуда, все тут находится между искусством, страстью и необходимостью. Тут даже случай важен! Зачем мне искать свое воплощение в каких-то тончайших колебаниях вкуса, связанного с вашей эпохой? Я просто вынесу на продажу свои чувства. Хотя, — она взглянула на меня, потом на Камня, улыбнулась, — одежда тоже может выявить или спрятать красоту и своеобразие человека.
* * *
— Фаллачи, вызови на связь бортинженера! — возвращаясь из воспоминаний к действительности, скомандовал Крокус своему дублеру.
Тут же на экране связи крупно возникло лицо Броненосца:
— Докладываю командиру корабля: температура на борту станции плюс двадцать Цельсия, уже стандартная. Заканчиваем упаковку и начинаем отправку на корабль научного мусора. Продолжаем очистку воздуха станции за счет регенеративной системы корабля. Реактор станции остановлен, в его активной зоне работают киберы. Ставлю в известность капитана о полной замене воды и биомассы станции за счет ресурсов корабля. Предлагаю новому командиру начать знакомство со станцией.
— Слышала? — оглянулся Крокус на Белькову. — Действуй. Но учти, что Камень в восстановительных работах участвовать не будет. Я решил его не отпускать на станцию до самого отлета корабля. Ему там сейчас нельзя присутствовать. Я дело говорю! За последние годы Камень потерял всякое представление о стандарте систем жизнеобеспечения. Будет вам только мешать. Потом, когда мы улетим, пусть помогает, но в меру. Ты командир! Вот и держись за стандарт, а то будешь такого же цвета, как Камень.
— Слушаюсь, капитан!
— Что — слушаюсь?
— Вы поставили задачу жестко выполнять стандарт жизнеобеспечения. Уточните. Сколько киберроботов вы оставите мне для технического обслуживания станции?
Крокус задумчиво поглядел на Белькову. Потом улыбнулся ей и заявил:
— Постарайтесь восстановить собственные. Я вам отдам блоки питания.
— У нас нет времени, капитан. Будет лучше, если вместе с мусором мы отдадим вам своих киберроботов.
Крокус криво усмехнулся:
— Иди на станцию. Я подумаю над твоим предложением.
Когда Белькова ушла, Крокус вопросительно и с укором посмотрел на Фаллачи:
— Что будем делать?
— Конечно, надо отдать. Зато когда прилетим, сразу получим новых. Это выгодно!
Крокус отрицательно махнул рукой. Потом спросил презрительно:
— Это с каких пор на Луне начали запросто раздавать киберроботов?
Однако Фаллачи остался невозмутим:
— Белькова подсказала тебе хорошую идею. Она же сказала, что отдаст своих киберов как мусор.
Крокус поморщился:
— Ну и что? Что вам дался этот мусор? Это же мусор Камня.
Притворно вздохнув, но с важным видом, Фаллачи принялся объяснять:
— Наша задача это четко выполнить приказ главной контрольной комиссии. Но в то же время мы не имеем права на столь долгий срок оставлять станцию и людей без киберобслуживания. Поэтому ты берешь с Камня передаточное распоряжение на часть его мусора. В возмещение отдаешь своих киберов. По массе его мусора. Все, что получим, мы упаковываем в спецконтейнеры. Учти, что весь мусор станции является весьма важным объектом научного исследования. Дальше объяснять нужно?
— Хватит, — насупился Крокус.
Наступило неловкое молчание.
Выждав длительную паузу, Фаллачи спросил:
— Ну что, капитан, я включаю наших киберроботов в комплект обеспечения и даю на станцию соответствующее уточнение по погрузке мусора?
Крокус согласно махнул рукой.
* * *
— Эх, Фаллачи… Еще несколько часов — и нам уже убираться отсюда, — Крокус мечтательно закрыл глаза. — А как я летел сюда? Тогда, с Камнем и с Малышом. Это был не полет, а мечта! Траектория: Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун, Плутон, Седна — шла по плоскостям орбит этих планет, и мы использовали силу тяготения этих планет. Мы летели со скоростью минимум одиннадцать ангелов! А какая уважающая себя планета позволит, чтобы на ее спутниковую орбиту врывались с такой скоростью? Но с двумя “Драконами” не поспоришь! И как только замолкали двигатели, очередная планета швыряла нас от себя так, что внутри станции и “Драконов” все гудело и трещало от перегрузок, и нам казалось, что мы летим внутри пустой кастрюли, которую запустила вниз по каменной лестнице рассерженная хозяйка… Да! Это был полет… Всю баллистику движения масс просчитывал Малыш. Ширина коридора, по которому мы летели, была не больше тридцати километров. Если вспомнить, что все внешние планеты летают в большой компании, к примеру, у Сатурна двадцать три “луны”, и все внутренние орбиты этих планет сильно засорены разным космическим хламом, — то риск был. Просчитывать баллистику полета “на ходу” не имело смысла, так как приличная скорость и огромная масса нашего полетного комплекса никаких шансов на маневр “в последнее мгновение” нам не оставляла. Одно столкновение могло погубить всю нашу миссию. Иногда казалось, что мы летим прямо к аварии. Даже Танечка в конце концов все это поняла и на очередном полетном совещании высказала предположение, что мы не команда астронавигаторов, а “общество самоубийц”. На что Камень тогда важно ответил:
— Мы не самоубийцы. Мы просто экономим горючее. Нам это нужно для встречи с “Серебряной дамой”. Скоро мы раскинем сеть в космосе. Сеть, величиной в сотни тысяч квадратных километров. Сорок восемь фрагментов блок-поста создадут гигантскую электронную ловушку, в которую обязательно попадет эта любимица Бога… Не важно, что сейчас нас немного трясет, зато мы прилетим на место с изрядным количеством горючего в баках наших “Драконов”.
Прямо по курсу у нас была Голубая планета. Так как Камень больше ничего не захотел объяснять Татьяне, мне самому пришлось рассказать ей про планету Нептун и про “Серебряную даму”:
— Самая запоминающаяся особенность Нептуна — его цвет. Удивительный голубой цвет рождается на его поверхности в пелене метана. В отличие от безмятежного Урана, Нептун — это планета бурь. Закутанная в толстое одеяло из водорода и гелия, планета вся пронизана ветрами, летящими со скоростью свыше шестисот километров в час, их порывы гонят облака замороженного метана. В южном полушарии Нептуна есть Великое Темное Пятно. В поперечнике оно размером больше, чем Земля. Пятно это — огромная штормовая система, по-моему, антициклон. Вот на фоне этого Великого Темного Пятна одиннадцать лет назад Малыш впервые засек пролетавшую со скоростью около восьми ангелов серебряную тень. Бортовой компьютер Малыша быстро пролистал все радарные профили кораблей. Эта “Серебряная дама” не походила ни на один из сделанных на Луне. Кроме того, ее масса была значительно больше любого из известных кораблей… Потом ее четкий профиль оторвался от диска планеты и пошел в сторону Тритона, ответив на отчаянные сигналы Малыша презрительным молчанием.
Представь, Фаллачи, его состояние?
— Я слышал про “Серебряную даму” много лет назад, — ответил Фаллачи.
— Эх, Фаллачи… Слышать — это одно. А вот увидеть! Окруженная облаком фотохимического смога, она была удивительно хороша, словно сказочная птица, пролетая мимо Тритона, этого шестисоткилометрового чудища, конечно, меньшего нашей Луны, но красавца несомненного.
— Это точно. Ведь когда ты к Тритону подлетаешь, его поверхность выглядит словно тончайший итальянский мрамор.
— А вокруг экватора этот щеголь носит изящный розово-голубой пояс, имеет атмосферу и магнитное поле…
— У Тритона отсутствует только одно свойство планеты: он не вращается вокруг Солнца, а движется по своей орбите в противоположном направлении по сравнению со всеми большими планетами Солнечной системы.
— У этой квазипланеты поверхность состоит из жидкого азота и нескольких твердых островов из замороженного метана с обширными ледяными бассейнами и горными цепями.
— Но что же нужно было на Нептуне “Серебряной даме”?
— Конечно, алмазы! Ведь поверхность планеты действительно покрыта коркой алмазов, и Нептун, сжигая эти алмазы, получает основную энергию для своих штормов, потому что от Солнца он получает не более одной тысячной от получаемой Землей солнечной радиации.
Как и Уран, Нептун имеет каменное сердце. Примерно шестнадцать тысяч километров в поперечнике. Это сердце завернуто в полузамороженное одеяло из воды и жидкого метана. Окружает все это атмосфера из водорода и гелия. Метан, из-за высокой температуры ядра планеты, разлагается на водород и углерод, а последний — кристаллизуется в чистые алмазы. По этой причине основная энергия на Нептуне вырабатывается самой дорогостоящей тепловой машиной в космосе: покрытая коркой алмазов, она работает за счет обрушения этого абсолютно твердого вещества на ядро планеты.
— Ты предполагаешь, что твоя “Серебряная дама”, в отличие от земных кораблей, имела техническую возможность садиться на поверхность планеты и собирать там алмазы?
— Наверно, она была не из Солнечной системы. Но не это главное. Представляешь, что было бы, если бы Малышу, Камню и мне удалось поймать “Серебряную даму” и вытряхнуть из нее алмазы?
— Не представляю.
— Вот и я тоже.
— Кто-то хочет к нам войти, капитан, — взглянув на панель, сказал Фаллачи.
— Это Камень, — ответил Крокус и нажал кнопку, открывающую люк-дверь в отсек управления кораблем.
Дверь легко отошла в сторону, и в отсек управления медленно вплыло серое облачко, остановилось, зависло перед астронавигаторами, потом из него медленно возник Камень.
— Ну, каков фокус? — самодовольно улыбаясь и оглядывая присутствующих, спросил он.
— Оригинально, — растерянно буркнул Фаллачи.
— Давай, Камень, сначала подсчитаем наше с тобой время, — сердито и тихо проговорил в ответ Крокус.
— Да, уже пора начинать считать время, — невесело ответил Камень, — время моей жизни.
— У нас осталось тридцать часов, — потирая лоб, забубнил Крокус. — Внутри станции все работы идут согласно расчетному времени. Там тебе делать пока нечего. Сейчас я даю тебе сорок минут, чтобы детально ознакомиться с планом работ и внести в нашу программу свои замечания. Потом оденешь СВР и с двумя киберами обследуешь оболочку станции. Даю тебе на это семь часов: все поверхности надо успеть хорошенько осмотреть, все поврежденные участки — восстановить.
— В итоге у нас с тобой останется двадцать два часа?
— За это время я скопирую твою память, твою личность. Потом я повторю примерно то же, что тебе удалось сделать с Татьяной. Ты будешь тайно жить на Земле или летать…
— Не надо этого делать, — Камень отвел в сторону руку Крокуса от его лица и, настойчиво заглядывая ему в глаза, проговорил: — Просто передай от меня там привет.
— На Земле уже будут знать, что тебя приговорили к смерти. Ты мне дашь доверенность на управление твоими деньгами?
— Подумаю.
— Что думать? Уж я-то знаю, как очень выгодно инвестировать такую сумму!
— Я дам тебе доверенность на мусор.
— И на том спасибо.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В отдельном зале на самом банкете по случаю открытия персональной выставки Герасима Галкина уже не было фотографов, телевидения, коллекционеров и представителей администрации, как на самом вернисаже. Зато все остальные присутствовали, как им и полагалось.
Был большой и живописный стол и уйма народу: знакомые и почти незнакомые лица, старые и новые анекдоты, шутки, тосты, сплетни, и еще было почему-то душно. Но только совсем не из-за тесного, дружеского, шумного и суетливого круга, а из-за того, что за окнами бушевала прекрасная сибирская осень.
Многим показалось, что в зале душновато.
В духоте мир съеживается.
Конечно, можно предположить, что пятидесятилетнему мужчине предпочтительнее жить в мире, наполненном свежим утренним воздухом, а не торжественными и ласковыми словами.
Предпочтительнее и то, и другое.
Это как категории человеческого сознания “рассудок” и “чувственность”, они часто бывают весьма спутанными и капризными в своих взаимоотношениях, и во многом пересекающимися. Поэтому довольно скоро наступил момент, когда солидные люди, обремененные важными делами, а следом и те, которые не первые, но тоже с амбициями, со своей заботой и маетой, стали покидать славное собрание.
Не в обиду им было сказано, но и не в оправдание остающимся, что самые интересные разговоры начинаются после пятой и шестой, и самые живописные полотна можно разглядеть лишь на дне пустой бутылки. Однако первые и вторые усмехались, прощались сочувственно, многие с поцелуями, и их уход не менял атмосферы застолья. Может быть, из-за невозможности другого сюжета или, отчасти, из-за настроения прочно сидевшего за столом юбиляра, его друзей и собратьев по искусству. И еще того, что спиртного и закусок на столе красовалось более чем достаточно… Потому что атмосфера дружеского застолья уже некоторых подхватила и еще нерешительно понесла в свободное плаванье, в личные и откровенные разговоры, сулящие, возможно, признания или скандалы.
Выпив несколько рюмок водки и слегка закусив, Василий Сиверин вышел на улицу, чтобы выкурить сигарету и в одиночестве поразмышлять на тему: вернуться и напиться или уже не возвращаться?
Он так и не закурил — ах, этот свежий вечерний воздух после духоты помещения! Он с новым удовольствием вдохнул осенний воздух и неожиданно разволновался от интонации его аромата. Запах ошеломил, как идеальное и чистое явление из прошлого, из такого давнишнего для этого вечера… Так когда-то пахли волосы и слезы одной женщины. В каком-то далеком зимнем времени… И в своем обещании новой печали, и в еще не выпавшей и ничем не тронутой снежности этот запах показался Сиверину более реальным, чем сегодняшний вечер, чем другая женщина, которая сейчас в одиночестве стояла на краю тротуара в тени молодой липы.
Запах из прошлого. Женщина. Деревце.
Деревце было одиноко и великолепно. Его осенние, трепетные, галлюцинирующие листья безнадежно сгорали в косых лучах вечернего солнца зелеными и золотыми огонечками. И еще показалось Сиверину, что в этой последней игре листьев с солнечными лучами был один из тех безапелляционных моментов божественной откровенности, даже какого-то отчаянного проклятия смерти и миру, его безумным молекулам и атомам, формализму и эфемерности одновременно, что даже одинокая женщина и вечер обозначились теперь как совершенно неотвратимые жертвы.
Но что же произошло?
И вряд ли оно произошло из-за какого-то там разукрашенного осенью деревца, уже обреченного испытать новый и страшный сон лютой сибирской зимы.
Собственно говоря, ничего.
Собственно говоря, умозрительно все вышло бы так, что это вечернее солнце, деревце, женщина и Сиверин показались бы перед кем-то посторонним беззащитными… поскольку это произошло бы вследствие какой-то данной вскользь интерпретации, какого-то обидного шепота, убийственного подстрочного примечания, которое было бы, вероятно, как пуля, произведением жестокости, продуктом острого, пробивающего тебя навылет неумолимого сознания.
Но навязчивей всякой эротической откровенности, нестерпимее боли — неистребимо еще для людей во всех веках и баталиях — отчетливое переживание мистического опыта смерти, которое так неизменно вызывает у нас закат или восход солнца.
Сиверин оглянулся на солнце и решительно подошел к женщине:
— Вы демонстративно и очаровательно смотритесь сейчас в этом закатном свете… Так что не подойти и не рассказать вам об этом — было бы, по меньшей мере, подлостью. Лет через сто я бы все равно вспомнил об этом своем преступлении, поэтому говорю вам…
Она улыбнулась, но взглянула почему-то отчужденно.
— Простите, что упустил случай познакомиться с вами легально.
Женщина еще раз, уже с интересом и с некоторым любопытством, но опять же быстро и остро, стрельнула на Сиверина взглядом из-под ресниц.
— Быть представленным, когда полчаса назад вы стояли и беседовали с Колмогоровым возле картины “Смерть и симметрия любви”.
— Ну и что?
— Колмогоров мой хороший знакомый. К тому же, он поэт и любитель разного рода доказательств действительности для людей чувств и впечатлений. Если бы я в тот момент к вам подошел и поздоровался, он нас обязательно бы познакомил.
— Катя.
— Василий.
— Вы правы. Легальное знакомство мне с вами было бы абсолютно невозможным.
Наступила очередь Сиверина удивленно уставиться на Катерину.
— Когда я стояла и разговаривала с Колмогоровым, почему-то невольно я наблюдала вас, как вы посматривали на всех и все со скукой и презрением. А выглядели в то же время смешно и жалко, как надутый индюк. Это теперь, после нескольких рюмок, вы о чем-то вспомнили, или забыли, или просто простили всех нас…
Сиверин рассмеялся. Засмеялась и она.
— Вы кого-нибудь ждете?
— Да нет. Я сегодня свободна… Муж в Москве… Завтра прилетает… Жду.
Этот свой монолог она исполнила намерено небрежно, но выразительно. Нечаянно и лицемерно вздохнула после первой фразы, потом сделала маленькие, но значительные паузы между второй, третей и четвертой, будто спрашивала себя о чем-то.
— Я очень согласен с вами. Мы все время кого-то ждем… Однако свобода для меня все-таки была и остается самой нежной любовницей. Она иногда совсем неожиданно, как фокусник из рукава, способна одаривать человека ощущениями такой интимности, которая почти несовместима с его самочувствием на публике, на вернисаже. Такие дни стоят! А я, вместо того чтобы слиться с природой в осеннем экстазе, приперся на эту выставку. Потому что обещал! Вот у меня и была кислая физиономия, как вы верно сейчас вспомнили.
Сиверин говорил медленно, а сам пристально и нежно глядел ей прямо в глаза. И она не отводила от него своих глаз, а наоборот, вспыхнув, держала его взгляд своим взглядом совсем открыто, нагло, вызывающе и с удовольствием.
— В чем, собственно, вы со мной согласны? Я не понимаю. Это просто муж отдал мне свое приглашение и попросил сходить на выставку. Посмотреть. Может, что понравится или так… подойдет…
— Ну и как? Что-то вам понравилось?
— Понравилось. Но покупать не буду. Возьму даром. Правда, ненадолго.
* * *
В три часа утра Сиверин вызвал такси и отправил Катю домой, потому что жена должна быть дома, а не где-то там, у подруги или еще где, особенно в тот день и час, когда муж прилетает из Москвы.
Потом он сразу уснул, но сон был какой-то беспокойный и суетливый, а в итоге, под утро, вдруг кто-то угрюмо и отчетливо сообщил Василию Сиверину его же собственным голосом следующее: “Тебя преследует женщина. Она хочет тебя убить”.
Сиверин тут же проснулся и попытался припомнить весь вчерашний вечер. Быть может, что-то действительно произошло не так, что-то необычное, а он не обратил внимания, упустил. Случается же, что он, или другой человек, иногда делает такое, что с виду или со стороны должно показаться совершенно бессмысленным, а он, или тот другой, этого не заметил и не придал значения.
Сиверин даже попытался представить какой-то образ-опору своей убийцы, уже не для себя лично, ибо он-то уж знал, что это будет женщина, а как бы для всех остальных. Но представились почему-то сразу Катерина и Колмогоров. Они стояли возле Галкинской картины “Смерть и симметрия любви”, причем Катя оглядывалась куда-то вниз, в угол, и что-то нашептывала Колмогорову.
Сиверин стал вспоминать, что на картине, возле которой они стояли, была изображена ночь, луна, кладбище и мужик в белом исподнем с лопатой. Мужик закапывал пустую могилу. Почему пустую? Потому что уже заколоченный гроб находился поодаль. На крышке гроба лежал молоток и горела свеча.
Точно! Свеча горела все время. До трех часов. Потом он проводил Катю, потушил свечу и уснул.
Утро. Суббота… Кто не вырвался вчера из города, тот не проснулся утром в тайге и не помолился солнцу, как язычник, не растворился, как колдун, в лесных туманах и ожидании нового дня. Именно в тайге утром раскрывается новый день, он тайно изобилует необузданными событиями, он, как лучами солнца, будет пронизан взглядами, пропитан противоречивыми чувствами, проверен самыми разными словами, приручен сладкими поцелуями, сжат, как вздох, втиснутый в другой вздох…
Сиверин вздохнул, пресек свои размышления и открыл глаза. Он резко отбросил одеяло, спустил ноги с кровати, сел, раскачался, встал и ушел в туалет.
Вернулся он в спальную комнату уже из кухни и с мокрой тряпочкой в руке. Этой тряпочкой он протер поверхность на журнальном столике. Оставил только недопитую бутылку шампанского и открытую коробку шоколадных конфет, а фужеры, большое блюдо с остатками фруктов, огарком свечи и другим мусором, который он смел со столика, еще пепельницу, полную окурков, — забрал и отнес на кухню.
Вскоре снова вернулся, раздвинул шторы и открыл окно. Безрассудно взял со столика бутылку шампанского, сделал глоток из горлышка, поморщился, пошел в туалет и стал лить шампанское в унитаз, смотреть, как оно пенится. Потом ушел на кухню, выбросил пустую бутылку в помойное ведро, туда же вытряхнул окурки из пепельницы и объедки с блюда. Вымыл посуду и пепельницу, но чувство какой-то неразберихи в душе осталось.
Тогда он открыл холодильник и достал оттуда бутылку водки, банку маринованных огурцов… Посмотрел на бутылку, на огурцы, подумал и убрал то и другое назад в холодильник. Пошел в ванную и включил душ…
Он уже стоял под душем минут десять, вымыл с шампунем голову, а потом пробовал разную воду — то совсем холодную, то потеплее, — но ничего не мог понять.
Такая подлость! Обнимал ли он ее? Или, наоборот, он ее все время отталкивал? Держал за груди. А вот ладони ее, отвратительно, все это время были на его ягодицах. Это точно. Столь откровенным и ненавистным показалось теперь это место для ее рук, что врожденное внутреннее ощущение гармонии и симметрии, которое он настойчиво предполагал понимать морально и жизненно, воплощая его внутри себя и при помощи энтузиазма доводя до совершенного понимания, — пукнуло.
Что же ему нужно все-таки сделать?
Наконец он выключил воду, вытерся полотенцем.
Одеваться не стал, а взял и вытряхнул из граненого стакана, что стоял на ванной полочке под зеркалом, зубные щетки и вымыл этот стакан с мылом. Взял с той же полочки флакон одеколона и вылил все его содержимое в стакан. Получилось больше чем полстакана. Он добавил еще на два пальца холодной воды и размешал все ручкой зубной щетки — жидкость в стакане побелела.
Обнаженный, он прошел в спальню и там в два приема выпил разведенный одеколон, закусывая шоколадными конфетами.
От шоколада распластался по кровати.
Пока лежал, вспомнил, как Галкин ему рассказывал, что поводом, но не прямой причиной написания картины “Смерть и симметрия любви” послужил случай, произошедший в Нью-Йорке тридцать пять лет назад. Летом 1968 года тогдашний мэр Нью-Йорка Джон Линдси объявил об открытии фестиваля монументальной скульптуры и предложил ведущим художникам выставить свои работы. При всей своей внешней простоте — идея утонченная. Клаусу Ольденбургу достался участок в Центральном парке, как раз за художественным музеем Метрополитен. Он вырыл “могилу”, а затем вновь закопал ее, объявив, что это и есть его произведение искусства. Выкопал, закопал… Сплошная симметрия:
“Я называю прекрасным вне меня все, что содержит в себе то, от чего пробуждается в моем уме идея отношений, а прекрасным для меня — все, что побуждает во мне эту идею”.
Сиверин сходил, почистил зубы, надел свежее белье, новую рубашку с галстуком и совсем другой, не серый, а светло-коричневый, костюм и вышел на улицу.
Так же, как вчера днем, а потом вечером и ночью, погода стояла великолепная. Он прогулялся по Советскому проспекту и скоро заметил за собой слежку. Осторожное следование за ним. Незабываемые мгновения откровенности!
Зачем ей красться? Было бы естественней, если бы она свободно пошла навстречу, это только он должен скрываться от своей убийцы. Впрочем, неудивительно, что теперь их обоих заразила конспирация. Ее регулярно приглашают на беседы в прокуратуру, а он…
Он сделал изящный маневр и возле магазина “Лакомка” прошел мимо нее впритирку и рыгнул одеколоном ей прямо в лицо. Затем он прошел перекресток, автобусную остановку и зашел в туалет.
Но она дождалась.
— Здравствуй?
— Здравствуй, Таня.
— Поговорим?
— Я как раз сегодня выделил себе полтора часа на прогулку и разговоры.
— Вот и хорошо. Пошли в городской сад. Посидим там настойчиво и уединенно на какой-нибудь лавочке.
— Тебе что-нибудь сразу купить? — Сиверин перевел взгляд с нее на ларьки. — Пива? Пепси-колы? Презервативов?
— Думаешь, в этом есть что-то значительное? Скорее, голое… я не предохраняюсь. И, потом, я не знаю, что к твоим покупкам еще придется прибавлять: твои поцелуи или твои оскорбления? Я плохо разбираюсь в этой твоей идиотской изысканности.
— Извини. Ты сегодня какая-то беспокойная, взбудораженная… У тебя, случайно, не ангина?
В ответ она только презрительно пожала плечами.
И они уверенно пошли в сторону городского сада, она — чуть впереди, он — за ней, пытаясь догнать или вообразить, что идет в ногу с ней.
Воодушевленно, пытаясь произвести впечатление абсолютной безразличности к прохладе и сырости, к пряным и нежным запахам осени, они выбрали в тихом уголке скамейку.
Некоторое время они сидели и молчали.
— Ты хотела поговорить со мной?
— Я, наверно, покончу с тобой.
— Эту фразу я уже слышал сегодня во сне. Ты послала ее мне под утро. Только без слова “наверно”.
— Потому что прошедшую ночь ты был с какой-то женщиной… Не отпирайся. Я в этом абсолютно убеждена. Кто она такая?
— Обычная замужняя женщина. Тебе даже не стоит с ней знакомиться.
— Не понимаю тебя, Василий! Какого рожна тебе надо? Ведь красивей и лучше меня ты уже никого в этом городе не найдешь.
— Это красивей и лучше тебя я в этом городе никого не найду? Какая ослепительная ложь. Произнесенная с чистым сердцем. Ложь, которая тобой даже и не ощущается как ложь. Да и какую я могу от тебя требовать правду, если из-за тебя, из-за твоей лжи уже погибло столько мужчин?
— Я не помню ни одного.
— А я кое-что помню… Помню, как к одной красавице — то ли проституточке, то ли так, к любительнице — ходил мой друг. Вроде, чертежницей она тогда еще работала, а может, копировщицей в проектном институте — суть не в этом. Суть была в том, что мой дружок совсем извелся, просил у нее, просил, даже всяческие блага за это сулил… А она ни в какую! Всем давала, а ему — нет! И неизвестно, как долго бы эта канитель продолжалась, только моему дружку совсем невмоготу стало. Оттащил он ее чертежный комбайн от подоконника, чтобы раму можно было приоткрыть, да и сиганул из окна головой об асфальт.
— Счастливчик.
— Дмитрий так ударился головой о площадь Пушкина, что никто потом не смог разобрать: счастливое или несчастное было у него выражение на лице, когда он лежал в гробу?
— Успокойся, он был счастлив именно в тот момент, когда летел вниз. Вспомни у Бунина, как Митя “с наслаждением выстрелил” себе в рот.
— Ах, какие мы добренькие! Тебе бы лучше со своей дерьмовой добротой лежать на диване в своей чистенькой однокомнатной квартирке на краю города (там воздух посвежей), грызть ногти и плевать в потолок.
— Это скучно.
— Ты зевнула? Ай-яй-яй, вот это уже было наиграно! Что за маскарад? Для кого? Зачем? И эта осторожность… Как будто кто-то не позволяет твоей особе целиком отдаться тому, что ты с таким успехом сейчас претворяешь.
— Что я делаю?
— Да все видят, что твое кружение направлено на него, на него, на него! Ты, как сучка, повизгивая от собственного ничтожества, обнюхиваешь землю вокруг него, сводишь его с ума, и ты подводишь его, свою очередную жертву, к самоубийству.
— Какую еще жертву?
— Следователя из прокуратуры, который занимается тем ужасным случаем на Южном. Можешь не сомневаться, мне Володя Ширяев все про тебя рассказал. Ты ведь окончательно доконала этого следователя. Он уже готов ранним утром выстрелить из своего табельного оружия сначала в себя, а потом, все-таки, в тебя!
— Выдумки.
— Тогда расскажи, что там у вас в действительности произошло? А то столько уже насочиняли, что все, кто имел какое-то к этому делу отношение, уж и сами себе не верят, и никто никому не верит.
— Что, что… Было лето и стояла жара.
— Это я и без тебя знаю, что месяц назад было лето.
— Я сидела дома и, как ты недавно красиво выразился, “грызла ногти и плевала в потолок”.
— Я слушаю.
— Ладно.
Она тонкими нежными пальчиками взволнованно потрогала свою сумочку, блузочку, юбочку… остановилась на своих коленках. Осторожно попыталась перехватить взгляд Сиверина: следит ли он за ее пальчиками?
О, святая тайна бытия! Чудо существования. Ведь ни я, ни читатель, а только Сиверин, принимая дары твои, будет смотреть на твои руки. Ах! Представляю себе! Обычно женщины рационалистичны, когда одеты и ведут себя обоснованно, но как только они взволнованы и остаются один на один с мужчиной… Мужчины сразу теряются и ведут себя неправильно, потому что женщины в тот же час, как хамелеоны, представляются им обнаженными. Беспричинно улыбаются друг другу на улице, кто-то гладит чей-то локоть, кто-то прижат в дверях автобуса и не может отстраниться — возникает или проявляется ощущение оголенности их тел. Это становится неприличным, но они улыбаются и врут, что все нормально, или, как вот сейчас Таня, так смущенно и так специально дотрагиваются красивыми длинными пальчиками до своих коленок.
А, собственно говоря, ничего и не было. Они просто сидели. Таня Сиверина растерянно водила пальцами по своим коленям, немного загорелым и не соприкасающимся. Наконец она стала рассказывать:
— В тот день, под вечер, ко мне пришла Валентина и сказала, что надо обязательно обмыть ее отпуск, что она страдает от ужасного одиночества, потому что муж ушел на дежурство. А денег у нее нет ни копейки, и водки тоже нет. Но есть желание гульнуть. Причем такое сильное, что места себе не находит.
— И ты ее пожалела.
— Мне было скучно… Но чтобы устроить пьянку на мои деньги или у меня дома — не могло быть и речи. Мы поторговались и решили снять только одного мужика и оттянуться дома у Вальки.
— Всего одного? Скромненько…
— Один мужик на двоих — это романтично и безопасно, потому что Валькин муж, он у нее ужасно ревнивый и драчливый…
— Вот оно что! Он же сержант вневедомственной охраны. Дежурит по ночам.
— Поэтому нам и нужен был один. На тот случай, если Ленечка — этот вредный и подозрительный милиционерчик — вдруг нарисуется с проверкой, он увидит, что в гости к его жене зашла подруга со своим женихом.
— Не романтично, а цинично.
— Цинично — это теперь, издалека, а тот вечер был теплый и печальный. В такие летние вечера мне всегда хочется умереть или жить вечно, я люблю летние вечера… Покрутились мы с подругой возле винного магазина всего лишь часик и подцепили то, что нам было нужно: красивого и крепкого мужика с деньгами. А главное, с резвостью и с наглостью в манерах. Пришли к Валентине, выпили за знакомство первую бутылку, поговорили с Виктором о том, сем… объяснили ему, что он будет мой жених на тот случай, если вдруг Ленька, то есть Валькин муж, вдруг завалится… Глядь, Валька вторую бутылку уже открывает. Из тех двух, что наш кавалер на вечер купил. Я ей замечаю, чтобы водку непрестанно не трогала, а лучше пошла бы, сходила, полчасика погуляла да и купила бы к столу еще что-нибудь. А Виктора я тут же в бок толкнула, чтобы дал даме денег.
— Подругу выпроводила, а сама не на кухню пошла, а в комнату, и улеглась с этим парнем на кровать?
— Он меня раздел до нитки, а с себя даже кожаную куртку не снял, только брюки до колен спустил. Может, из-за предчувствия, или стеснительный был… И вот только мы едва разогрелись, обрели некоторую уверенность, какую-то упругость, конкретность… Тут, как в скверном анекдоте, заскочил Ленька, на минутку, свою жену навестить.
— И он, наверное, удивился, заглянув к вам в спальню?
— Я, конечно, должна была как можно скорее заняться чем-то другим, более приличным, более серьезным делом. Например, вылезти из-под мужчины и завести с Валькиным мужем светскую беседу, успокоить его, потом выпроводить из квартиры.
— Однако Витюша тебя не выпустил из-под себя!
— Сначала я еще, конечно, могла… Наверно, мне нетрудно было остановиться, вернуться к нормальному состоянию, при котором интересным и важным кажется нечто другое, а не такая позиция девушки, под мужчиной, на кровати, в чужой квартире… Хотя любые заминки в такой ситуации всегда неминуемо становятся чем-то достойным презрения.
— Презрения?
— Во-первых, я была совсем голая, а во-вторых… я уже завелась. А когда человек возбужден, влюблен в собственное возбуждение, возбуждается им, тогда все остальное для него перестает быть жизнью! А тут еще Валькин мужик в процессе этого нашего сентиментально-стыдного, проклевывающегося экстаза махал своим пистолетом и бегал из комнаты в кухню, где наливал себе и выпивал очередную рюмку водки, а закусив, взвывал: “У-у-у, Валентина… Стерва! Мерзавка! Что ты со мной делаешь? Я этого не вынесу! Я застрелю себя сейчас!”
— И ты не почувствовала действительной угрозы, опасности?
— Его суета придавала какую-то особенную остроту ситуации. Своими воплями он как бы вклинивался в наше единство — получалась любовь втроем. Как бы тут объяснить?.. — Таня нарисовала трепетной рукой плавную линию в осеннем воздухе. — В тот момент две синусоиды наших колебаний сплетались с третьей. И вот-вот… все должно было войти во все разрушающий резонанс! Я мгновенно, почти как солнечный зайчик, пролетела насквозь весь бездонный колодец моей, казалось бы, неисчерпаемой сексуальности… Так, если бы грех и существовал, то сводился бы он к тому, что я осмеливалась наслаждаться своей молодостью и собой, независимо от того, пытался ли кто-то в тот момент вытаскивать меня из-под мужика или нет.
— О, господи…
— А что я могла в тот момент сделать? Ведь так чувственно… как пронзительный хлыст… терзал каждый матерок, каждый вопль Валькиного мужа. Я тоже, как и он, верещала от восторга, от слишком полного и сильного общения сразу с двумя мужчинами… И тут Валькин муж, этот идиот… он все испортил. Он взял и два раза в нас выстрелил. Я потеряла сознание. Очухалась, когда уже пришла Валентина. Она помогла мне выбраться из-под тела. Вот, получилось, гульнули…
Таня помолчала. Потом робко, как школьница, посмотрела на Василия:
— Вот я тебе во всем и призналась. Ты, наверно, немного смущен?
— Я просто удивлен! Зачем потом тебе и Валентине надо было все доводить до абсурда? Вызвали бы сразу милицию и “скорую помощь”.
— Ах, милицию! Вся в крови и в сперме этого парня… Что, я похожа на какое-то недоразумение? Надо было самой выпутываться из этой истории. Я быстренько помылась и оделась. А Валентина прибирала все на кухне. Потом мы осмотрели Виктора. Он был без сознания, но абсолютно живой. Одна пуля попала ему в задницу, вторая задела голову. Валентина, как-никак, медсестра, ватой заткнула дырку в его попе, и мы натянули штаны. Потом кое-как перетащили с кровати и усадили в кресло.
—И что, он так и не пришел в себя? Не сказал вам несколько неприличных слов?
— Уже в кресле, когда Валентина обрабатывала перекисью рану на его голове, Виктор открыл глаза, что-то промычал и немного помахал руками, но потом успокоился. Я спросила Валентину: что это с ним? Она ответила, что контузия от пули, что он скоро придет в себя. Поэтому мы быстренько обшарили его карманы. Парень буквально был набит деньгами. Денежки мы забрали себе. Еще забрали постельное белье, а кровать застелили новым, в комнате все прибрали и смылись.
— И это все?
— Нет. Когда мы уходили, то Валентина подобрала с пола Ленькин пистолет, обтерла тряпкой и положила парню на колени.
— И ни на какие размышления тебя это не настроило?
— Уже у меня дома, когда стирали белье, я спросила Вальку, зачем она это сделала. Она ответила, что нужно было отвести подозрения от мужа. Я еще тогда подумала: “Рана на голове — это понятно, но зачем самоубийце стрелять себе в задницу?”
— Оригинально! Вызывающе, даже грубо.
— Не такая уж Валентина дура. Представь: ты сидишь в кресле. Задремал. Очнулся. Что-то лежит у тебя на коленях. Ты машинально берешь эту вещь в руки. Не важно, куда ты будешь стрелять, важно, где останутся отпечатки твоих пальцев.
— У тебя на все есть ответ… А вот куда вы подевали деньги?
— Поделили и договорились обо всем молчать. А если кто будет допытываться, почему мы ничего об этом не знаем, то не знаем ничего, потому что Валька все время была у меня и обмывала свой отпуск. Конечно, во время дележа добычи и придумывания правдоподобной истории мы так напились, что потом мне три дня было на все наплевать.
— И это все?
— Больше я ничего про это не знаю.
— И тебе следователь ничего не рассказывал? — Сиверин достал платок и вытер, ему показалось, от паутины, свой лоб, потом лицо. — А тебе не представляется, Таня, все это ненормальным. Что мы вот так мирно сидим и запросто беседуем о вещах столь неприличных и безобразных, что если б кто подслушал, то подумал бы, что мы какие-то уголовники позорные.
— Да что ж такого! Что такого ужасного я тебе рассказала? Ну, получилась такая ерунда, так что ж, идти сдаваться, руки на себя накладывать?
— Действительно. Легче теперь от этого уже никому не станет, даже следователю, который этим делом занимается. Ты хоть знаешь, что все потом случилось так, что хуже специально не придумаешь.
— Так уж и не придумаешь!
— Ленька, когда два раза в постель, то есть в вас, выстрелил, потом вообще себя не помнил, как вышел на улицу, потом в патрульную машину сел. Не вспомнил даже, что на вопрос одного из своих напарников: “Жену повидал?” — он ответил: “Попроведывал”. А через полчаса с ним случилась истерика. Начал плакать. Признался, что жену застрелил прямо в постели, вместе с любовником… Тряхнули его. Пистолета нет, и водкой несет. Поехали назад в его квартиру.
— И тут?
— И тут… Идти к себе домой Ленька категорически отказался, вцепился в сиденье мертвой хваткой. Оставили его в машине и пошли. А вот тому мужику, Ленькой раненому, который в квартире сидел и шаги услыхал, почудилось, будто опять ревнивец возвращается, его добивать. Поэтому он первому милиционеру, который в квартиру вошел, выстрелил прямо в лоб и убил наповал. В ответ его тут же расстреляли. Потом выяснилось, что этот “Витя” был не Витей, а опасным преступником, и за один день до своей гибели успел кого-то ограбить, однако денег при нем не нашли.
— Денежки… они так легко улетучиваются, — вздохнула Таня.
— Когда Леониду потом все-таки объяснили, что в тот вечер никакой его жены в квартире не было, потому что Валентина ушла к тебе обмывать отпуск, то он окончательно спятил.
— Ну вот! Я же говорила! Этому Лене, с его паранойей, давно уже пора было лежать в психбольнице, а не служить во вневедомственной охране. Он меня даже от собственной жены отличить не смог!
— Да вас сам царь Соломон не отличит друг от друга. Валентина точно такая же прожженная авантюристка, как и ты. Именно поэтому у тебя сегодня нет причины перекладывать свою вину на Леонида.
— Я-то вообще здесь при чем? Я-то в чем виновата, если иногда бандиты убивают милиционеров вместо обычных людей?
— Нет, Таня. Эту странную мысль, что ты ни при чем, подсказывает тебе твоя женская логика. Твоя интуиция, видимо, содержит в себе унылую убежденность, что все мужчины параноики или идиоты, что мужчина, как таковой, вообще бессилен по отношению к миру, потому что он только сила, а не рассудок или чувственность. Поэтому они у тебя выпрыгивают из окон и стреляют куда попало из своего табельного оружия… Однако весь высший духовный смысл содержится именно в мужчине, даже в части его, не важно, что в какой-то момент той частью высшего духовного смысла была задница, которая защитила тебя от Ленькиной пули… Господи! Зачем я все это говорю? Зачем я весь этот разговор с тобой затеял? Ведь я и сам не знаю, чего хочу от тебя.
— Зато знаю я. Хочешь, я признаюсь тебе в любви?
— Я не поверю.
— Тогда я с радостью спущу с цепи свою отвратительную зрелость в погоню за твоей правильной и фальшивой невиновностью. Я сделаю это в силу того же дьявольского закона, который правит в дикой охоте короля ада. Ты сойдешь с ума от страха, от любви, жалости, ревности, боли! Смотри мне в глаза! Смотри и отвечай.
Сиверин смотрел и молчал. Он молчал и смотрел на Таню. Это женщина, которая реализовалась в нем ничем иным, как бесконечным обманом, приручением к себе, обольщением, гибким, мягким, бесстыдным наваждением. С любым бы она посмела вываляться в грехе. Даже сейчас, когда она сидит рядом на лавочке, ответственная, взволнованная разговором, посвечивая собой, своими летними туфельками, юбочкой, блузочкой, часиками на нежной руке… она отравляет себя и весь воздух вокруг каким-то бесстыдным и сладким возбуждением. Может, сейчас вид ее и внушает мысль о пристойности, благородстве, достоинстве, учтивости, прелести, приятности и разборчивости, но она, словно гончая, словно страшный призрак в душе, неумолимо настигает и предъявляет все возможные утончения искусства нравиться, сначала по очереди, потом все вместе.
А почему нельзя ей поверить? Почему нельзя умереть от любви к ней? Пусть даже к такой. Именно к такой. Ведь ее и тебя всегда тяготило одиночество, когда вы жили, действовали, были молоды и безумны. Разве сейчас в этих огромных просторах великолепной сибирской осени уже растворилось все твое тайное желание и жажда, разве ты не чувствуешь сердцем, не ощущаешь как необходимость, снова, опять, очарование, фатальность, жестокость и безграничные посулы этой женщины?
— Скажи: да! И ты ни о чем не будешь знать, кроме бурных восторгов и бесконечного счастья, которых ты, мой любимый, будешь всегда добиваться, благодаря своей смелости и таланту.
— Нет.
— Ничего не бойся. Даже среди вурдалаков и вампиров, инкубов и суккубов ты будешь единственный, кто познает меня и напишет новый манифест единой общечеловеческой морали, потому что мои ощущения и видения будут прямо перетекать из моего мозга в твой.
— Нет.
— Ты познаешь самые смертельные и пронзительные из всех наслаждений. Ты закрутишь в спираль самые старые, забытые и неисполненные мечтания… и затем раздуешь во мне и в себе новую гармонию страданий, радостей, надежд и всех космических полетов духа, то самое золотое начало бесконечно благодатной и счастливой жизни, которая когда-либо еще выпадет на долю мужчины.
— Нет.
— Хочешь, я признаюсь тебе в любви?..
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
— Мне кажется, что человек очень мало живет странно, в откровенной нищете, чтобы что-нибудь до конца понять. Я ведь ничего пообещать тебе не могу и не хочу… даже соучастия в будущей коммунистической революции на Земле.
Крокус покраснел и вырвал свою руку из руки Камня:
— Ты!
— Брось! Всякие объяснения между нами могли бы иметь смысл только в связи с каким-то откровенным событием. Потому что только-только начинаешь что-то понимать и тут как раз умрешь. Мне непонятно: грустно — что? Умирать? Но тогда как называется такой один праздник, которых сразу два?
— А вот я возьму и вообще больше никогда не прилечу к тебе.
— Да? Ну… Как же все-таки странно, что ни одному человеку невозможно посвятить даже свою собственную жизнь. Единственную и бесценную. А кто же тогда вместо тебя, Крокус, получит доверенность на распоряжение всеми деньгами?
— Именно здесь получать?
— Строго говоря, это место я воспринимаю не как изгнание — как раз наоборот, как единственный во всей Солнечной системе предпочитаемый и устраивающий меня пункт, который можно сравнить, наверное, с таким местом, куда охотник всегда возвращается, чтобы продолжить свою охоту.
— Ты намекаешь на какой-то “фиксированный центр”?
— Точнее, на место, куда стянуто, сфокусировано все время планеты Земля.
— Тогда это не место вообще, а какая-то несусветная политическая иллюзия.
— Точнее, это — ад.
— Но ведь не было же опровергнуто предположение о том, что информация жизни каждого человека до какого-то момента в истории человечества, даже Земли, распределялась очень равномерно в пространстве и времени. И, может, правы эти теоретики, что людские судьбы у древних сжигались с помощью таких реактивов, как любовь, страсть, ненависть, что их души сгорали, красиво и равномерно распределенные по всему небосводу. А наблюдателя этого момента в истории нет.
— Этот “момент”, — усмехнулся Камень, — есть ни что иное, как сингулярность, куда человечество, как в помойную яму, сбросило все свое будущее.
— Никуда не “сбросило”. Сингулярность, если тебе угодно, это было как “ангел последний”, который явился с огнем и мечом на Землю. Ведь никто до сих пор не может объяснить, почему в таком огромном мегаполисе, как Москва, в одно мгновение погибли все люди.
— Действительно, во всех других городах почему-то они остались живы. Может, потому что мегаполис находился в очень сильной геопатогенной зоне “Московский крест”?
— Тем не менее, сингулярность оказалась спасением, стала подлинной коммунистической революцией без земных революционеров.
— Дело не в сингулярности. Без коммунистической революции им обойтись было никак нельзя. Потому что все были самисусами и своими технологиями, потом кораблями, нарушили принцип равномерности распределения информации и воскресили всех мертвецов. По крайней мере, в зоне “Московского креста” земля начала выталкивать мертвецов наружу. Все эти мертвые обязательно хотели восстать… но пришел “ангел последний”.
— Давай споем наш коммунистический гимн!
— На Земле в мае расцветет огненный сад, — затянул Крокус.
— Его погасят кровью, а не водой, — подхватил Камень.
— Выпьем мы водку и на последний парад…
— С флагами красными пойдем, как в бой!
— Иду в бой на Клеща, сердце мое — камень, кровь — смола! — уже хором орали два астронавигатора.
А в это время бортинженер с космической кличкой Броненосец тестировал малый контур термоядерного реактора станции.
— Черт бы побрал этих астронавигаторов, — задумчиво ругался Бронштейн, сличая термодинамические отчеты. Служебный протокол запрещал ему выключать оперативную связь. — Они все придурки или коммунисты.
— Черт бы побрал этих астронавигаторов, — резонировали пассажиры корабля и главная контрольная машина. — Долетим ли мы с таким капитаном до Луны?
И все, кто сидел по своим каютам или занимался на корабле какими-то делами, были просто Богом забытые люди, из-за того что в космосе не может существовать никакой перспективы, то есть двух особых параллельных прямых, которые где-то среди звезд перспективно бы пересекались, и в точке пересечения сидел бы Бог.
— Сейчас, — после минуты молчания продолжил разговор Крокус, — в нашем поражении виноваты: Татьяна, планета Седна и ее “Серебряная дама”.
— Ты зря обвиняешь Татьяну. Как будто она, моя электронная игрушка, когда погибла, состояла совсем уже не из игрушки, а из чего-то другого… Но чтобы получилось это чего-то другое, должна была когда-то давно умереть живая женщина.
— Ты намекаешь, что мы должны были знать “всё”? Все последствия?
— Не было такой ситуации, которая повергла бы нас в сомнение или поставила в тупик!
— Это тут, внутри корабля, есть навороченный и накрученный на такие ничтожества, как ты и я, человеческий мир, зато там, — Крокус ударил кулаком по стене, — космос!
— У корпуса твоего корабля совсем другой звук, не как у меня на станции. Правда, там я бился о стены головой.
— Ни корабль, ни станция, ни космос никогда не существуют для астронавигатора в качестве чего-то непонятного или совсем неизвестного. Кому-то на Земле он, возможно, покажется чем-то враждебным, коварным, исполненным злого умысла, но для тебя и для меня это не дикий лес, а ухоженный огород! И ты хочешь затеять охоту в таком огороде?
— В отношении того, что мы с тобой тогда задумали: всего лишь отнять у “Серебряной дамы” алмазы для нашего общего дела — к космосу в целом и потом к вере в справедливость, ко всему моему “я” в мире это место может оказаться препятствием или трамплином.
— Глупость.
— Ты — единственный, кто был там, — не можешь утверждать, что мой план был ничтожен.
— Я был там не один, а вместе с Татьяной.
— И ты живой, даже бессмертный.
— Но я заглянул в пропасть между бессмертием и обыденным человеческим сознанием.
— Вот! Поэтому из-за твоего личного ощущения того небытия, или окружающей эту ситуацию инакости, моя позиция должна быть конкретно тобой принята.
— Ты так считаешь? Я же считаю, что мы стали менее вразумительными.
— Объясни.
— Действительно “Серебряная дама” затащила мой корабль в некую свою инакость, потусторонность, в которой заключены недоступные нам решения. Но там был еще второй корабль, такой же “Дракон”, только на нем летел Малыш в свою личную инакость.
— Личная смерть никогда не может быть собственным событием.
— И Малыш там остался, а я выскочил, но только благодаря Татьяне. Траектория моего полета из зоны “стянутого времени” назад к станции пролегала через такое зло, через такой ужас… Был бы один, такой боли и отчаяния никогда бы не вытерпел. Вот тогда я узнал, что ужас не противостоит в человеке какому-то вообще сознанию или наслаждению, как туманная мысль — ясной мысли.
— Ужас может быть только придуман во всем и сразу всеми, как жизнь в ее самом отвратительном смысле; но страсти, страхи, какие-то странные ошибки или провалы в сознании — наверное, это можно реально трансформировать прокачкой мозгов на самом обычном тренажере.
— Его невозможно как-то трансформировать или вообразить, свести к страху, слить с идеалистическим парадоксом. Ужас — это не тьма вообще, которая всегда необходима для рождения света. Космос и человек — не симбиозы, именно из-за того, что ужас, который возможен для человека, никогда невозможен для космоса.
— Но ведь человек живет не с краю, а полностью внутри всего того мира, в который он проник, отвоевал у космоса. Это же наши боги лицемерно придумали и осуществляют такую ситуацию, от которой каждая прожитая минута кажется человеку невосстановимой. Она — эта иллюзия — является главным основанием для мифов про Бога и смертности человека.
— Вот поэтому тогда интуитивно я сделал вывод и принял решение, исполнил то, что тебе даже сейчас может показаться шокирующим.
— Так, значит, не я, а ты уничтожил всю постоянную память в системах станции?
— Чтобы избавить тебя от ужаса. Чтобы ты дотянул до моего возвращения. Остался жив.
— Послушай, Крокус! Я совсем не остался жив! Ты не оставил мне выбора даже между двумя крайностями моего личного человеческого идиотизма.
— Человек это всего лишь структура, потому что в самом человеке душа, ее поля и методы существуют только в собственном воображении его создателя. Формализовано: поля — это данные, это химеры и память человека, методы — это процедуры и функции, с помощью которых реализуется логика и жизнь самого человека. Уничтожив память, я сохранил тебе жизнь.
— Ты считаешь, что человек, рожденный или созданный ради какой-то химеры, класса или даже всего человеческого общества, это просто сгусток памяти? Тело, точнее, место, где хранятся его уникальные данные, связанные с самим человеком, не важно — в моей ли собственной голове или на лазерном диске, как случилось с “Татьяной”, зато весь выполняемый им код берется из класса?.. Может, к этому всегда и стремились разработчики идеологии классов. Может, поэтому все тренажеры и обучающие программы дают нам, как правило, не информацию, а функции и методы.
— Все обстоит гораздо хуже. Вспомни нашего Малыша и его интерес к двадцатому и потом к двадцать первому веку. Его теорию о монтированном мышлении, об абсолютно произвольном выборе точки монтирования. Собственно, тогда для человечества закончилось время личностей. Прогресс человеку достался в образе химеры.
— Сингулярности.
— Да. Именно в двадцать первом столетии человечество прошло через эту “особую точку” развития в своей эволюции. Причем все происходило самым диким и неблагоприятным для конкретного человека образом. В собственной идее он отказался от собственного разума.
— Не понимаю. Это невозможно.
— Хорошо. Архитектура любого компьютера у тебя на корабле или у меня на станции — это система ввода-вывода, потом память, процессор, программное обеспечение. Но на Земле тогда, в двадцать первом веке, “прогресс” рванул по пути создания глобального квантового компьютера.
— Правильно. Даже в настоящий момент мы все-таки используем старинную технологию.
— Но не таким варварским способом, как в двадцать первом столетии, не отказываясь от собственно человека, от его права думать, принимать личные решения хотя бы в отношении самого себя, как личности.
— Почему?
— Вспомни архитектуру любого сегодняшнего компьютера. Однако в квантовом случае в те времена им можно было говорить лишь о реализации только одной составляющей этой архитектуры — системы ввода-вывода. Вот ее-то шкуру и напялил на себя человек, добровольно отказавшись от всего остального. Даже от права думать. Потому что память глобального квантового компьютера, работающего с N-квантовыми битами, теоретически бесконечна и вероятностна — это тебе подтвердит сейчас любой астрохронолог. Однако считывать тогда умели только N обычных бит информации, причем чтение информации разрушало саму вычисляющую систему. Поэтому система была агрессивна к человеку. Мозг этой системы, или “арифметически-логический блок квантового компьютера”, теоретически допускал применение только обратимых операций, но для любого человека конкретно оказывалось, что и не любая обратимая операция могла быть выполнена за какое-то конечное время. О каком бессмертии тогда могла идти речь?
— В результате этому идиоту, то есть человеку, оставалась лишь условная возможность “считывать информацию”?
— И они, к тому же, не знали, куда все это улетало или “где все это накапливается и находится”.
— Считаешь, что поэтому у них появилась теория принципа отсутствия “фиксированного центра” или какого-либо другого привилегированного места в Солнечной системе?
— А вот нам с тобой, дружочек, “Серебряная дама” взяла и показала, что есть такое место. Место, куда стянуто, или сфокусировано, время планеты Земля.
— Принять как действительность то, что ты сейчас говоришь мне, — невозможно. Ты, например, никогда не сможешь понять сам ужас того, что туда стянуто. Ты сможешь только понять, что за пределами ужаса в человеке уже ничего нет. Не должно быть. Ты вот вспомнил про идеологию классов, но не ты же первый увидел в человечестве безграничную среду. Не ты первый понял, что бессмертие для людей лишь какой-то слабый, отдаленный свет, который они вынуждены сами поддерживать в себе. Что все человечество обречено, оно остывает, как Солнце: сейчас оно желтый карлик, потом красный карлик, черный карлик… Я не вижу смысла в том бессмертии, которое люди противопоставляют своим смертям. Их всегда окружает только бесконечная ночь бесчеловечности и ненависти, которую они не видят, а лишь угадывают по ее жуткому леденящему стону.
— Но на Земле ты этот ужас совсем не всегда чувствуешь, а в космосе нет необходимости это постоянно чувствовать или знать об этом. Мы с тобой научены работе, а не чувствам. Мы никогда не почувствуем того, чему нас не учили.
— А тебе что, уже показали весь этот ужас? Ты считаешь, что ты единственный, который увидел и познал все в полном объеме? Чему же нас не научили?
— Ужас, потерянность и кровавый туман начинаются тогда, когда у человека уже не может быть другого свидетеля, кроме него самого.
— А Татьяна?
— То существо, которое пересело с “Серебряной дамы” на наш корабль, сразу стало выяснять, что нам от них надо. Их гость был похож на тебя, точная копия.
— Ну и что? Астронавигатор все-таки должен обладать профессиональной способностью не впадать в поведенческую неопределенность перед необъяснимыми событиями или фактами.
— Красиво сказано. А я впал! “Серебряная дама” унесла с собой то, что в ней было отражено, и играла, пользовалась сопоставлением наших отражений… Ладно, разговор бесполезен. О тебе уже беспокоится Белькова. Ступай на станцию.
— Ну… прощай!
— Учти, я знаю, чувствую, что ты хочешь удрать в зону “стянутого времени” и там остаться. Учти, если ты заберешь там только алмазы и дернешь в двадцать первый век, если ты не найдешь Малыша, я воспользуюсь их системой и запущу десняка, он пролетит сквозь время, сквозь стены, пролетит сквозь все и отрубит голову.
— Свистун бьет только в своих… Малыш тоже был помеченный этим веком.
— Мертвым окажется тот, у кого будут алмазы.
— Мертвые все будут помеченными.
— Иди. Я тебя скопировал.
— Все-таки мы не люди. Говорим мы с тобой, Крокус, уже на том языке, который не сами придумывали, копируем, так и не распознав того, что в нас вошло. Если я туда улечу, то только из-за Татьяны или из-за себя. Там разберусь, что мне нужно. Здесь мне все надоело. Даже бесконечная смерть.
* * *
Ощущение бессмертия в нас переосмысливается. Мы все время по-разному собираем жизнь, так как человеческий разум в борьбе с Богом и с космосом воссоздает бессмертие, пользуясь фактами не только для того, чтобы их помнить, но и для того, чтобы их противопоставить судьбе.
Расставания в космосе получаются намного печальнее, чем на Земле.
Вслед за Камнем на станцию проник тягучий, щемящий душу вой корабля, потом через десять секунд, когда этот вой стих, раздался голос командира Крокуса, приказывающий всем занять ордерные места. Тридцатисекундная готовность.
Самое тягостное в расставаниях — это мнимое возвращение прошлого. Какой-то момент ты еще не веришь и ждешь: может, что-то задержит все, кто-то возьмет и передумает, и не вырвется дьявольский огонь из дюз движителей… Потом в конвульсиях догорают в твоей памяти ощущения живых тел и лиц недавно обнимавших и целовавших тебя людей, уже покинувших тебя навсегда. Не желаешь ты этой смерти, противишься, но свист бешеной плазмы, потом тяжесть собственного тела напоминают, что ничего-то не гибнет, и прошедшее живет с тобой только в настоящем какими-то наслоениями.
— Обними меня! Прижмись сильней! Мне холодно…
— Ну что ты, что ты, мальчик мой. Успокойся. Они обязательно прилетят. Они всегда возвращаются.
— Я не верю в то, что грешники будут когда-то каяться, минуют суда Божьего, минуют огня адского. За всех любивших нас на Земле, за всех, кого мы, идиоты, не сберегли, с кем были счастливы, блаженны, а потом расстались, разлетелись во временах и пространствах, мы все же навеки связаны самой страшной в мире связью. Счастье и смерть возможны только на Земле. И нигде больше.
— Успокойся и посмотри на экран связи. Они все смотрят на нас.
— Разденься!
— Зачем?
— Пусть они полюбуются живой обнаженной женщиной.
— Ты знаешь, кто я?
Он подумал, что она скажет сейчас что-нибудь страшное, и не откликнулся. Тогда она взяла и разделась. И она сказала ему, что теперь, когда все смотрят только на нее, она любая женщина, то есть в принципе женщина, а он — мужчина, потому что на него никто не смотрит. Она стояла абсолютно голая рядом со скучно одетым, и это было красиво.
Если обнаженное тело женщины рассматривать с земных традиционных позиций, оно может, как и все другое, показаться невероятно историческим. Однако даже в толпе, так же как в театре, существует своя интимность, и тело женщины вдруг, вместо стыдливости и традиционности, пробуждает столь светлые и сильные эмоции, что невольно начинаешь себя подозревать: “Не присутствуют ли здесь какие-то магические чары?”
Можно было посмотреть из корабля на станцию и наверняка в какой-то детали увидеть отражение корабля. Можно было из станции посмотреть на корабль, и наверняка он был не похож на станцию. По своеобразию корабль и станция не уступали друг другу. Вокруг корабля метались светящиеся бабочки и несветящиеся мотыльки, потому что он весь блестел, и он был абсолютно голым, а станция была обвешана всякой всячиной, деталями и запасами, и все это имело другой умысел и никуда не стремилось. Все это представлялось очевидной соотнесенностью. Светящийся стартующий корабль и ощетинившаяся в темноте станция — были красотой против пространства.
— За что вас лишили Земли?
— За то, что у коммунистов с возрастом вырастают зеленые хвостики, — ответил Камень. — Давай помолчим.
Она притихла и сильнее прижалась к нему. Темно. Солнца нет. Ничего не видно, даже друг друга. Колышутся, как медузы, но они точно знают, что это они, он и она, и где ее ноги и его рука, где голова, не вообще голова, а его и ее абсолютное знание, животы и спина, одна спина, они лежат и не видят друг друга, и ужас, внушаемый отвратительным предположением, не распространяется на них, потому что есть другое знание, пусть в ничтожном ощущении уже общей крови, они знают, что скоро уснут навсегда. Однако эта симбиозность протестует: поет, угрожает, пляшет, корчится — но ее кривляния неоспоримы в силу того, что являются посредником чувств обоих — находиться за пределами какого бы то ни было логического объяснения.
Не будет суеты и тревоги — будет пленительность и покой, которые тоже известны нам перед сочувствием или соитием, сродни беспокойству, чувствуемому нами, когда некие таинственные обстоятельства вторгаются в течение наших привычных последовательных ощущений самой непознаваемости, в которых нашему воображению все-таки отведена печальная роль злодея, ведомого двумя милиционерами.
— Скоро грешники поймут, что они почти побеждены, и скоро они будут казнены окончательно. И не только из-за того, что трудно уловить смысл греха. За смыслом стоит еще один смысл, который стремится к нулю: если и существует где-то Бог, то он, очевидно, пустое место, потому что Вселенная, ее время, ее бесконечность, как и человеческая любовь, — все это иерархии женского рода. Только в женском взгляде можно прочесть первоначальные импульсы и детали, интонацию дыхания, вздохов — все, что было до появления слов и потом самого Бога. Убогий Бог, когда он появился, он преклонялся перед совершенством женщины.
— Ну что ты, что ты… мальчик мой.
— Я хочу быть обладателем сокровища, которое заполняет собой абсолютно все.
— Ты же очень богат.
— За все время, которое я просидел на этой станции, я не смог купить себе лишнего глотка воздуха.
— Признаюсь тебе одному: я очень хочу, я искренне желаю отсутствия даже воздуха. Потому что необязательно ощущать, видеть, владеть, дышать. Важно, что все есть. Пусть не у нас, не на этой станции. Но где-то. Важно, что на Земле простят. Пусть не нас. Кого-то… Даже если ни за какие деньги воздуха нам уже не купить, знай, что все это где-то есть, было и будет — сладкое, как любовь. Эта надежда — наша с тобой тайна, страстная сокровенность, органическая интимность — мы надеемся и любим, как дышим.
И полномочий этой надежды иногда бывает вполне достаточно для обычного понимания бессмертия, как чего-то потустороннего, хотя и истинного, коренным образом реального. Если же бессмертие в твоем сознании реальности не достигает, в нем вообще нельзя усматривать целесообразной организации, формы; и, значит, лишенное как таковой, оно не есть символ, не есть орудие духа, а лишь какой-то личный чувственный материал…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
— Ну вот, опять… Любовь и внетелесный принцип — эти два измерения не могут одновременно сосуществовать в человеке. Будем растворяться в атмосфере, — ответил мне Валерий Агеев. — Ведь тебя уже не смущает, что каждый раз, когда кто-то гасит лампу, становится темно. Какое-то время ты еще любуешься медленно гаснущими пятнами в сетчатке собственных глаз. Потом бестелесность обретает обстоятельство какого-то образа и действия. Но не потому что действие или прикосновение это мое состояние или ответ. Отсутствие света не распространяется на нас с тобой. Видимо-невидимое даже подразумевает, что тьма может напрочь ослепить. Тьма, как абсолютное значение, опустошительна, она — слепое блаженство, восхищенное и бессмысленное, она — бальзамическое пьянство в наконец-то обретенной могиле. Тьма бесцеремонна, как поцелуи, такие, что все лицо потом у тебя словно отшлепанное, а губы обслюнявлены навсегда.
— Мерзость!
— Ты теперь понимаешь, о чем идет речь?.. О предрождественской атмосфере. О, если бы между тобой и теми, кто хочет, пусть мысленно, снова лобзать тебя, была бы хоть какая-нибудь граница, что-то, что могло бы тебе дать право увернуться! Но как раз ничего нет, кроме этой мармеладной рождественской атмосферы. Чем больше в этой атмосфере магического, тем юродствовать становится труднее, нити собственных пожеланий запутываются в чем-то суетном, не имеющем к тебе самому прямого отношения. Но как только будет сказано слово “господи” — и дело будет сделано; “спаси” — молитва не станет чем-то отдельным. Молитва и ее исполнение никогда не пересекутся, у них разные функции, просто больше мелких подлогов скопится на краях, на внешних сторонах воронки событий. Вообще молитвы — это почти тени людские, и стоят все у врат небесных с надеждой получить там воплощение, освободиться от обязательств к человеческой плоти, вспыхнуть чистым белым огнем… Мы не знаем, кем и когда сознание в людях было зажжено злым черным огнем, потому что молитвы наши — черный огонь. Человек страшно устроен, он что-то просит, требует, но не желает вникать в суть сверхчеловеческого измерения. Люди нагромоздились у врат. Их пугает бьющий оттуда свет, который все прожигает и преображает жестоко. Возникло напряжение. Стеной стоит черный огонь у стены белого огня…
Ночью Агееву привиделся кошмарный сон. Будто бы все на свете проснулись, наверно, они и не спали по-настоящему из-за того, что ощущали печаль. Откуда-то сверху на людей извергалась музыка…
Потом, в паузах, аплодисменты — детские, слабые и пугающие. Потому что музыка для этих аплодисментов была… совсем не бархат, не тончайший шелк, а какой-то хромой танцующий шаг, вой и шипение. Что-то незаконное, отвратительное, леденящее душу. Отдельные звуки были такими смердящими, тяжелыми и давящими, что не было сил поднять глаза, посмотреть на небо.
Если бы мы могли заглянуть в его сон — увидели бы, как безжалостно разят землю огненные стрелы, и идет стеной белый огонь на черный огонь. Все бегают по городу и спасаются. И прибежал Агеев к тому дому, в котором родился, но теперь не живет, а живет в нем только моя мать. Смотрит: крышу и верхние этажи снесло. Горы кирпичей и железа вокруг. Жителей нет. И он не знает, как узнать, живы ли все вообще.
От этой тоски и заботы Валерий Агеев проснулся. Сходил на кухню, попил воды, потом пошел в ванную комнату, там умыл водой лицо и посмотрелся на себя в зеркало, чтобы успокоиться.
В страшном сне он отвык от себя, забыл свое лицо, забыл, что ночью со сна не надо смотреться в зеркало — заглянешь в будущее.
Попробуй, представь, что ты видишь в зеркале чье-то чужое лицо, красные выпученные глаза с неимоверно расширенными зрачками, и тебя втягивает сквозь эти зрачки в немилосердное будущее. Отвратительное твое будущее. Это такой пустяк — мимолетно приобщиться к глобальной смерти, принять ее по-житейски, без философии и без бога.
Нет, лучше уж не от страха, просто проснуться, чтобы разорвать сон в лохмотья, прогнуться, потянуться и ощутить страшную симметрию: кто-то устроился на твоей же кровати, не умыв лица, без креста, глядит в зеркало, в собственные глаза, чтобы проникнуть в зрачки и лететь, сначала даже не выбирая путь и пространство.
Агеев остановит свой полет не случайно, а в каком-нибудь божьем храме, на какой-нибудь иконе. Чтобы стать телом и глазами той иконы. Притаиться и ждать. Ждать того момента, когда люди придут молиться.
Утром или днем ты войдешь в храм и выберешь икону и его. Ты пройдешь через собственные зрачки в его тело всей своей человеческой мыслью. И ты начнешь читать молитву, чтобы ощутить новый трепет, восторг, поведать Агееву самые грязные, самые сокровенные свои желания.
Я тоже приду и встану за твоей спиной. Приду к этой же иконе, к мысли, поскольку из всех мыслей в мире именно она для нас с тобой сегодня будет самая важная, самая близкая… ведь никто же нас уже не рассудит и не поймет.
Мы и сами попытаемся не узнать друг друга в иконе. Узнать — это значит почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается и видит, что уже похоронен заживо. Единственная надежда — это Господь Бог, и единственная твоя и моя молитва — во спасение.
Мне даже самому покажется невероятным, что просветленный, довольный, благообразный и умиротворенный лик Агеева на той самой иконе, которой ты сердечно будешь молиться, означит лишь скорбную весть и послужит явным доказательством вечных мучений в том жутком аду, куда скоро поедет твоя и моя душа.
Ты зря отдельно оправдываешься и навязываешь иконе фальшивый билет, контракт на дикое, темное, глухое, безбожное сотрудничество. Это всего лишь черный воздух или слова, которые констатируют: это у тебя болит — это тебя ужасает — это ты ненавидишь — этого ты не хочешь. И то, на что ты уже не имеешь никакого права — на собственную душу, отдаешь вместо денег, даром, с радостью. И на эту твою радость смотреть еще тяжелей, чем на горе.
Чем страшней и откровенней ад — тем крепче наша с тобой вера в икону.
Тебе надо бы плюнуть Агееву в глаза, но ты целуешь икону и молишься.
Ты мог бы в этой молитве выдвинуть своему богу определенные претензии интеллектуального характера. Ведь бог — это средство, или секретарь, чтобы записаться в очередь. В список грешников.
И прейдет на землю “ангел последний” с этим списком. Своим мечом огненным он будет разить взбесившихся млекопитающих — кровоядных, будет он жечь их города. И погубит он и всех травоядных, которые в поте лица добывают хлеб свой, чтобы множиться и населять землю “по завету”.
Почему же ты тянешь и не предъявляешь претензии богу?
Потому что человек богу выдумка, потому что человек богу попрек.
Зажжено сознание в человеке черным огнем — волею случайной какой-то высшей силы. За это человек оглянулся на мир, придумал бога и сказал: “Я Бог!..”
Затем, что раз дано человеку сознавать, что он богу подобен, то какое ему дело до того, что ангелы плачут на небесах, и что когда-то придет на землю “ангел последний” покарать за жизнь и ошибки?..
* * *
Любовь и внетелесный принцип…
Безаппеляционность Татьяны к Василию Сиверину — это совсем не то обстоятельство, которое потом стало бы мерой раздора, нарциссического томления, необязательности мириться. Может, это другая крайность, но она недействительна на самом деле. Это, возможно, будет какая-то простая ложь, какие-то новые отчаянные слова. Рассказ обо всем, как оно есть, скорее, паузами, многоточиями и запятыми — не словами.
— Все знаки мои, любимая, все слова — твои.
Все равно явится только та причина, центр смыслового давления, которая будет тобой обозначена. Из-за тебя в моих текстах полифония, сразу четыре смысловых слоя, и никакой шизофреничности нет. Многослойная проза была даже у Бунина, потом у Борхеса — не в этом дело. Допускаю, причина может быть в том, что во время разговора со мной ты неуклонно думаешь о чем-то непостижимо одиозном, и я зачем-то вторю тебе, спрашиваю, но тоже грежу ни о чем, а если и о чем-то, то только — как затащить тебя в постель или в кусты.
Мы с тобой два кривых зеркала.
Сама для себя ты никогда не признавала всеобщего хода жизненных событий; а за твоей отрешенной внешностью и медленными, неточными, бессвязными словами крылся лишь страх и суеверие летящей в тебя пули… последний подарок космического солдата. Может, сначала тебе представлялось, будто все другие такие же, как ты или я, но мое замешательство, когда ты заговорила со мной о своей судьбе, убедило тебя в ошибке, раз и навсегда убедило тебя не возвращаться больше к подобным разговорам.
Моя дорогая, когда ты поймешь, что уже совсем, окончательно разлюбила меня, вспомнишь ли ты, как однажды зимним утром пришла в мастерскую и загородилась, одетая в свою норковую шубу, пустой рамой от меня — это было после одной из наших ссор с тобой — и, опустив глаза, сделала грустное личико? Должен напомнить тебе: ты безнадежно замороченная женщина. Когда что-нибудь, кто-то увлекает тебя, ты не знаешь удержу. Зато и я не знал никого трогательнее тебя, когда ты, насытившись своим буйством, моим страданием, возвращаешься ко мне, чтобы тихо, сиротливо и алчно ждать хоть одного ласкового слова от меня… Нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею в избытке своей бессовестной преданности, той страстной нежности, на которую способно только твое тело!
Неуместно напоминать, что ты всем подряд пыталась рассказывать свои сны-измышления, постоянно говорила всем только о себе, о своей особой связи с дельфинами, с лисами, с писателями и с ежами, и у многих складывалось неприятное впечатление, что ты просто-напросто хвастунья.
Потом, если я и упрекал тебя, в ответ даже не тешила моего самолюбия оправданиями или какой-то ответной мимической позой, инстинктивно спасаясь от преследующих тебя побед. И это была святая истина, поскольку все мужчины в городе не шли ни в какое сравнение с символами твоей непререкаемой интерактивной эпохи. Но и другие, чисто космические, мужчины в символах тоже ничего не смыслили и, сколько ни объясняйся, все равно абсолютно ни с чем бы не согласились. Ведь все твои мужчины удостаивались, с одной стороны, заключить в объятия очень легкомысленную шалунью, но с другой — низвести тебя до уровня абсолютного личного восприятия, на котором ты была бы не гостьей в их мечтах, а хозяйкой. Хотя всякому, у кого были мозги, было ясно, что ты не гость и не хозяйка, а что-то вроде веревки на шее повешенного.
Какой то частью своего существа ты уже живешь вне нашего времени. Концептуально или в исключительные моменты ты еще осознаешь свой возраст, а большую часть своей жизни все-таки ты вне возраста, даже в нескольких смысловых слоях. Потому что всегда ты без хода, без ветра, ты просто дрейфуешь в море человеческих отношений, где та или иная твоя акция, даже поступок, не вызывает никаких ответных реакций.
И в самом деле, однозначная реакция возможна только в теоретической механике, где любое действие провоцирует действие равной силы, но оно уже противоположно против тебя кем-то направленно.
Иногда, впрочем, случается нечто очень неприятное, даже страшное: возникает реакция с непредвиденной силой, даже с каким-то совершенно немыслимым направлением взрыва. Можно было бы даже предположить, что похожий на аннигиляцию мысли эмоциональный межчеловеческий огонь — явление невозможное.
Тогда как же объяснить последний заблуд Василия Сиверина?
На майские праздники ему приснился сон, что он уже стал совсем седой, и зубы у Василия Михайловича все выпали, однако до пенсии ему еще тянуть, как до луны. Потом почему-то на работе его стали звать Федором Михайловичем. Это даже во сне очень неприятно, потому что в твое имя включено чье-то чужое имя — все это наверняка знают, но не говорят, что помнят твое настоящее имя. А ему еще досталось в этом сне узнать причину всей этой нелепицы.
Во-первых, Сиверина ознакомили с приказом о том, что подобные переименования сотрудников улучшают атмосферу. Во-вторых, намекнули, что любого переназванного ждет ощутимое повышение зарплаты и быстрый карьерный рост. А чтобы он был еще и теоретически во всем подкован, дали прочитать усердно замызганную брошюрку американского бизнес-теоретика Мубарда.
В той подлой книжке утверждалось, что подобные маркетинговые приемы должны внушать сотрудникам уверенность адептов. Фокус в том: если вымышленные ими персонажи могут быть менеджерами или клиентами, то мы по отношению к ним тоже, возможно, вымышлены. Именно поэтому коммерсанты, компании, банки, которые пользуются такой бессовестной теорией, могут получать вымышлено высокую прибыль.
И Сиверину стало тошно от этого Мубарда. Поэтому он решил принять активное участие в корпоративной вечеринке своего коллектива, посвященной международному женскому дню восьмое марта, с тайной целью выяснить: кто он есть на самом деле?
В штате филиала компании Василий Сиверин представлял всех мужчин, зато женщин было — Таня, Зоя, Марина, Ирина. Из внештатных мужчин на ту вечеринку, может, кого-то мы ждали, но никто не пришел, вот и получалось, что и в самом деле четверо против одного. Часам к девяти женщинам такое соотношение окончательно надоело, поэтому решили пойти потанцевать через дорогу.
Несбывшимся платишь за то, что живешь расслабленно. Эта дорога, которую им надо было перейти, называлась во сне Василия очень символично. На самом деле улица называлась исторично: “50 лет Октября”. Вот и получилось, что все они вышли из своей конторы и перешли через эту улицу на другую сторону, а там был ресторан “Волна”.
Был предпраздничный вечер, поэтому никакой отдельный столик в этом ресторане им не светил, и устроилась компания кое-как в баре.
Водка и лимон — кредо мужчины в баре, даже конечный этап его откровеннейшего ряда умственных и эмоциональных процессов. Пусть все привереды ехидничают, что настоящий мужчина, он и есть, якобы, этот процесс — для Сиверина это ничуть! Скоро девочки его оставили, нашли знакомых и ушли с ними танцевать. Сиверин выпил еще водки и понял, что он это он. Ему стало так страшно, что даже затошнило. Потому что он понял, что он это он только на этой стороне улицы, а там, на другой стороне, он — не он, а Федор Михайлович.
Уже не помня себя, он выбрался из-за стойки бара и отправился искать туалет. Он его нашел, но все равно что-то напутал и оказался виноват. Это объяснила Сиверину важная дама, которую он застал в туалете. Объяснила очень резко и добавила, чтобы он немедленно выметался из помещения. Тогда Сиверин стал ей доказывать, что по теории Мубарда буква “М” находится внутри буквы “Ж”, и что где-то тут, внутри женского туалета, находится мужской туалет. Женщина, вместо того чтобы возразить ему или согласиться, залепила пощечину.
Как это бывает во сне: “Спросил у второго первый, куда подевался третий, и четвертый ему ответил…”
Удар у нее получился такой сильный, что у Сиверина с лица соскочили очки — они полетели куда-то влево и рассыпались вдребезги об кафельную стену, а изо рта у него, одновременно, выскочил на пол туалета съемный зубной протез.
Он тут же пустился в погоню за своим протезом.
Но у женщины не было нужды в скандальном разоблачении Сиверина и во всяких нудных разбирательствах, поэтому она догнала его, схватила за шкирку, извлекла из женского туалета и вытребовала на вешалке его одежду. Потом вышибала выставил Сиверина из ресторана на улицу.
Ночь без очков — чистый глянец. Он взял такси и куда-то с кем-то уехал.
Утром Сиверин проснулся и долго не хотел вникать с перепоя, где он находится. Сиверин лежал на диване в одежде. Вставать ему не хотелось, а влачить диванное существование и томиться похмельностью — было подлостью для организма.
Не из любопытства, а только потому, что совсем затекла шея, он трудно приподнял голову и осмотрелся: посреди большой комнаты стоял пустой мольберт, потому что была снята на пол еще сырая работа, но повернута так, что не видно было, что изображено на холсте. Блестела свежими красками палитра на табуретке возле мольберта, а ближе к нему стоял длинный низкий стол с пепельницей на краю, он был весь завален листами ватмана и картона. По полу везде разбросаны кисти и окурки, и еще не куренные сигареты. По углам лежали и стояли пустые бутылки, а вдоль стен — работы без рам или пустые холсты — подозрительно, потому что все они аккуратно расставлены лицом к стене, а задниками к зрителю, то есть к Сиверину. По всей стене за мольбертом с потолка что-то свисало, какой-то гобелен или крупная ячея-сеть.
Не надо прикладывать дополнительных усилий, чтоб увидеть кого-то. Он всегда тут как тут. Он твой призрак в другом человеке.
Сиверин стал поглядывать на сеть и прислушиваться.
Сеть из сизаля связана для страшных человечков, которые в ней запутались и висят нелепо, будто мертвые. Вроде бы никого в мастерской больше нет. Очень нежная вежливая тишина.
Может, кто-то есть и затаился? Он ждет и ждет…
Вот в доме, несколькими этажами ниже, хлопнули дверью, потом кто-то позвал кого-то и убил ожидание.
Проснулись звуки, значит, существует и живые люди. Надо вставать с дивана. Он поднялся, прошел из мастерской коридорчиком на кухню, но там никого не обнаружил, поэтому повернул назад и заглянул в ванную.
Странно…
Над умывальником на стеклянной полочке в пустом стакане стояла только одна зубная щетка. Он помыл щетку мылом, потом выдавил на щетинки пасту и сунул в рот.
Однако…
Зубная щетка обнаружила зубы на его верхней челюсти.
Сиверин с отвращением вспомнил, как вчера в туалете у него изо рта вылетел съемный протез. Неужто кто-то подобрал и вставил? Он бросил щетку в раковину и полез пальцами в рот, чтобы выдернуть из себя этот мерзкий протез. Не тут-то было. Его пальцы обнаружили во рту настоящие зубы. Полный набор! В голову жаркой волной ударила настоящая волна страха:
— Кто я?
Он полностью открыл кран холодной воды и под сильной струей умылся, чтобы успокоиться, и еще он прополоскал рот. Ощущение воды было ледяным и подлинным. Он даже замочил рубашку на груди, но никакой надежды вода ему не подарила.
— Вот зеркало… Вот руки мои!
Он засопел и посмотрелся на себя в зеркало.
Сиверину сразу удалось узнать себя. Но там, в отражении, он был совсем молодым. На него зеркалился мужчина лет тридцати, не больше. Ни капли седины. Что делать? Такой вид невозможно скрыть от родных, от знакомых!
Сиверин вернулся в мастерскую, лег на диван и закрыл глаза. Решил: “Буду лежать здесь, пока кто-то не придет или пока не состарюсь”.
Наверное, он задремал, так как не почуял шагов за дверью и работу ключа в замке. А из-за того, что неожиданно хлопнули входной дверью, он, как кот, слетел с дивана. Нецензурно себя подбодрил и приготовился нападать…
В мастерскую вошла очень красивая женщина в строгой и дорогой одежде. Похоже, она была совсем не ответственна за художника — хозяина этой мастерской.
Мучительная догадка о фантастичности происходящего, малодушная и немного истеричная, даже провоцирующая на кривляние. Но Сиверин этой нереальности не поддался, только подозрение в себе оставил.
Она сразу попыталась приструнить его взглядом — все насмарку; в ответ он покраснел и зло прошипел:
— Садись и рассказывай все. Ты понимаешь? Все! — потому что знал о том, что терять ему было нечего.
— Вот, здравствуйте, проснулся и налетел, как петух. Идем на кухню, попьем чаю и поговорим.
— Все! Тогда идем…
Следом за ней Сиверин прошел на кухню. Она открыла холодильник, достала бутылку водки и кусок сыра, зато никакой посуды на кухонный столик не поставила, ни тарелки, ни стопки, ни ножа, ни хлеба: якобы, она не официантка, действуй дальше сам. Сиверин посмотрел на сервировку и представил, что он граната на табуретке против нее: сердце у него стучит, как птичье.
— Рассказывай!
— Откуда докуда?
— От “Волны” досюда.
— Ты подцепил меня в тот вечер у ресторана, как дешевую шлюху. Лично я стояла и мерзла у дверей, а ты вывалился из “Волны” пьяный, как свинья. Ты бы упал, не подхвати я тебя под руки.
— Значит, ты в самом ресторане не была? Это не ты дала мне в туалете по роже?
— Я не знаю, с какой бабой ты там был, но тебя выставил из ресторана швейцар.
— Все! Без диалога! Вопросы я тебе больше не задаю. Вспоминай и рассказывай. Подробно. С деталями. Это для меня очень важно.
— Возле “Волны” стоял большой, черный и грязный драндулет с таксишным фонарем на крыше. Может, это была иномарка или “Волга”, но я помню, что салон в машине был широкий, как у “Волги”. Мы с тобой уселись в эту машину. У шофера было какое-то очень темное и злое лицо. Но одет он был совсем обыкновенно: пиджак, свитер, брюки. Даже была кожаная фуражка на голове. Ты приказал ему ехать в “Променад”. Пока ехали, ты сначала матерился, потом опустил стекло со своей стороны и стал блевать на дорогу. Когда приехали к магазину и припарковались, ты потребовал у водителя деньги — он тебе их дал, а я удивилась таким странным между вами отношениям. Получив деньги, ты приказал водителю ждать, а меня попросил проводить в магазин и помочь сделать покупки… Ты купил коробку водки, два ящика пива в стеклотаре и много всякой жратвы. И ты еле-еле стоял на ногах, как пьяный студент, поэтому администратор дал нам грузчика, чтобы тот помог загрузить продукты в черный драндулет. Когда же уселись в машину, ты приказал водителю ехать на правый берег, на “Радугу”, а когда приехали, ты вылез из машины, огляделся и сказал, что надо ехать дальше, на МЖК. Оказывается, твой друг художник живет на МЖК. Ты к нему ломился, орал, но он так и не открыл тебе дверь своей мастерской. Может, его в мастерской в тот вечер вообще не было. Я хорошо помню, что ты еще сказал, когда садился в машину: “Я хотел сделать Женю молодым и здоровым, но, видно, не судьба”. И ты приказал водителю ехать на Рудник. Когда приехали на Рудник, ты опять вылез из машины, огляделся, помочился на колесо и заявил, что теперь нам надо ехать на левый берег.
— И шуруй прямо, потому что мне надо на “Южный”, будет ближе, если мы проедем на другой берег реки по старому мосту.
Вот тут-то я подумала, что шофер наконец-то огрызнется тебе в ответ, потому что старый мост через реку Томь давно закрыт, и с него даже сняли дорожное покрытие. Но водитель молча погнал машину вниз, к старому мосту. Когда полетели мы вниз, в ночной туман, в твоих глазах стояли слезы, и мне подумалось: “Господи, неужели я с ними попаду на Южный? Если и попаду, то сразу на кладбище”. Смотрю вперед, вижу: старый мост перед нами с неснятым асфальтом, и все фонари на столбах горят.
И проехали мы старый мост сходу, потом дальше, по Кузнецкому проспекту, мимо вокзала, до самого Южного. И ни один из светофоров не мигнул красным глазом черному водителю. Приехали мы к тебе, водила подрулил к дому, к подъезду, где, как ты сказал, твоя мастерская. А таскали мы вверх продукты и бутылки вдвоем. Шофер даже не вышел. И наплевать! Ведь потом была бесконечно космическая ночь с тобой на диване.
— Ты когда проснулась?
— Я еще не проснулась! Я не могу до конца проснуться, и вообще не хочу! Потому что из-за одной ночи с тобой я стала снова красивой, и не просто красивой, а получила какую-то дьявольскую власть. Мужики сохнут от страсти. Всего за неделю я получила от них: норковую шубу, машину с шофером, квартиру дали в аренду и еще устроили работу, по совместительству, в какой-то холдинг и в банковский филиал. Там и сям с хорошей зарплатой. Каждое мое совместительство, по-ихнему, эксклюзивный контракт.
— Разве это прилично?
— А ты сам нигде не накосячил?
— Послушай, ты мне должна все объяснить… Я сегодня проснулся и ни черта не помню, что было вчера и вообще было ли что? И зачем мне все это было нужно? Чей это план?
— А я рассчитывала, что ты мне все объяснишь, когда протрезвеешь. Ты всю неделю пил и писал свой автопортрет, пока не записал работу до черноты. Если не веришь — она стоит возле мольберта на полу. Меня ты не замечал, и я к тебе не лезла.
В ответ Сиверин сделал движение рукой к ней.
Потом привстал, пытаясь закрыть какую-то дверь, забрать сжатое в руке назад.
Сколько мелких подробностей его жизни в эту секунду кануло в небытие! Он встал с кухонной табуретки, пошел в мастерскую, посмотрел на портрет и восхищенно понял, что сгоряча поставил себе цель, доступную другим, но недоступную ему.
Вспомнил, как писал свой автопортрет, а изображение на холсте надсмехалось над ним. Потом он все-таки сдался, но не заплакал, а лишь почувствовал то, что чувствует человек, исцелившийся от неизлечимой болезни, ставшей частью его жизни. Почувствовал уже на последнем мазке, что его автопортрет — отражение того человека, каким он был, пока жил во сне, и, чтобы записать вконец этот портрет, он должен был бесконечно повториться — даже тем человеком, который получил в ресторане пощечину, переехал через реку по разобранному мосту и уснул с проституткой на убитом диване.
Он вспомнил, что на мосту в тот момент стоял человек. Было что-то пристальное и жадное в его знакомом лице, в чуть растопыренных пальцах рук, которые он выставил навстречу машине, летящей на него. Машина наехала на него, а он сквозь железо налетел на Сиверина. Они не столкнулись, а только прошли друг сквозь друга, ощутив чувственную боль и нежность, соединенную необыкновенным движением крови и жизненного духа, но за эту секунду он несправедливо унес из тела Сиверина его время.
— Ты видела кого-нибудь, когда мы переезжали через Томь по старому мосту?
— Какую-то женщину… Лицо показалась мне очень знакомым, но я не успела вспомнить, разглядеть. Мы на нее будто бы наехали, но я не почувствовала столкновения, не было удара или толчка. Позже вспомнилось, что когда-то весной я стояла на том самом месте в очень дурном настроении.
— Кто-то забрал у тебя тот день… Где-то теперь все твои призраки. В другом человеке.
Я просыпаюсь. Невозможно писать портрет во сне, невозможно верить в отчаянную поездку по старому мосту через Томь. Ты — относительность, из-за которой потом исчезли никчемные аналогии и праздные сомнения. И я понимаю, что никаких препятствий не бывает неустранимых, никаких сопротивлений — окончательных. Но ради достижения своей единственной цели надо все-таки помнить, что великие намерения, ради которых мы пролетаем сквозь друг друга, должны быть исполнены с самым великим самопожертвованием.
И ничто не должно устрашать нас в милосердии.
* * *
Внетелесный принцип любви…
Утром в четверг с Виталием Соколовым ничего особенного не произошло. Запомнилось только, что он прокатился в лифте с хорошенькой женщиной. Она весело пришла с улицы, когда он скучно стоял и ждал прибытия кабины лифта. Стесняясь, она взглянула на него нежно, недоуменно, пронзительно…
Драматично, что соотношение настроений и вообще людей порой бывает непостижимым. И тот, кто головокружительно не признается и маскирует свои желания, всегда уступает случайностям. Может, поэтому случай и наказал именно их.
Вверх им пришлось ехать вдвоем. Ужас! Двое в тесной кабине. И это получилось откровенно с ними, поэтому и провоцировало их на какие-то слова, действия.
Но они всю дорогу только смотрели друг на друга, молчали и улыбались. Он вышел на шестом этаже, она поехала выше…
Вечером, собираясь уходить с работы, Виталий Соколов вынужденно вспомнил про лифт, женщину, добровольную однозначность противостояния и грустно улыбнулся. Он сплоховал? Наверное, что-то упустил…
И Виталий Михайлович тут же решил, что все его такие воспоминания, связанные с чем-то очень хорошим, несбыточным, — интуитивны. Потому что с некоторых пор он стал воспринимать содержание таких воспоминаний как личную утрату, как достаточное доказательство того, что он скоро умрет.
Отвратительное ощущение!
Почему же человек может очень отчетливо помнить что-то мгновенное, что было только один раз и случилось с ним тридцать, даже сорок лет назад?
На это один ученый знаток, умевший говорить и писать одновременно, ответил, что безжалостная память мозга — это тот же собачий поводок, на котором каждый из нас выводит свою мысль погулять, покормиться и исполнить другие функциональные потребности.
Но какая функциональность? Ситуации в жизни — это шифр! Вряд ли наша память ответственна за все одушевленные моменты наследных событий.
Однако что-то внутри нас имеет право регистрировать даже невероятное. Виталий Михайлович, например, любил вспоминать одно удивительное утро.
То его утро отцвело очень давно, и день его отгорел, и прошли годы, и умер его отец, единственный свидетель того волшебного утра. И еще потом случилось, что тихим зимним вечером легкая рука толкнула в спину Виталия Соколова в темноту подъезда и следом обожгла острая боль. На белом-то свете жить, если бы все показывали, как оно будет, пожалуй, испугаешься, соглашаться ли?..
Неделю Виталий Михайлович провалялся в беспамятстве, потому что нож задел сердце. И ничего он не видел, так как не мог даже глаз открыть от жара и боли. Боль была такая адская, что Виталий Михайлович, наверное, отравился той болью, так как даже пытался отказываться от уколов, чтобы без конца купаться в ней и, улучив момент, нырнуть в самую ее глубь, в космическую черноту.
Почему тогда, в горячечном бреду, среди страшных и безумных картин он увидел то давнее утро и захотел жить — он не знает. Увидел — это неправильно было бы сказано. Он его вспомнил, ощутил. Туман на лице. Запах реки.
План у отца был простой. Ранним утром отчалить от берега у райцентра Крапивинский, чтобы вдвоем на резиновой лодке спуститься вниз по реке до Банновской протоки. Высадиться на Банновский остров и зажечь рыбацкий костер. Ночевать, рыбачить, а потом спуститься еще ниже по реке до деревни Городок, чтобы попасть на “Зарю”. Теплоход этот утром идет из Кемерова вверх по реке. Вот на нем и вернуться в Крапивино.
Пятнадцать-двадцать километров по сибирской реке сплавляться недолго. Томь, как все сибирские реки, красива и изменчива. Вот здесь она тиха и задумчива, эдакая важная сероглазая красавица, и не морщинки на ней, даже скалы и лес смотрятся в ее воды; а там, за поворотом, она уже резвится, как ребенок, шумит и играет камешками.
К обеду они прибыли на место. Пока Виталий ставил палатку, разводил огонь и чистил картошку, отец наловил рыбы.
Потом был долгий тихий вечер на сибирской реке, пропасть звезд над головой, синий таежный свет из прошлого. Бывает, что такой свет, как муха в рану, откладывает сквозь глаза в голову яйца воспоминаний. И неизвестно, что потом вылупиться из тех яиц…
Отец курил, вспоминал своих друзей и командиров, погибших на войне, а Витя — красивых девчонок из параллельного класса в его городской школе.
Вот и утро. В мире совсем другие звуки и совсем другой свет. Где ночь перерождается в утро? Во сне человеческом.
Общеизвестно, что сон — это сад дьявола, и все сны уже давно записаны в особые справочники по истории человечества. Вот поэтому, если ты вечером страстно желаешь что-то, не путай икону с телевизором. И без того сны наши уже четко чередуются со столь же широко известной и потрепанной явью, будто черти передают ее с канала на канал, как бесконечные сериалы про бандитов.
Они умылись парной водой из реки, попили смородинового чая с хлебом, свернули палатку, собрали вещи. Погрузили все в лодку.
И тут Витя попросил отца перевезти его через протоку на левый берег, ему захотелось добраться до деревни пешком, налегке. Хорошее было утро для прогулки!
Так они и сделали. Отец перевез его и поплыл один, легонько подгребая, а Витя пошел вдоль берега, ухмыляясь тому, что течение в протоке было совсем слабым, и он невольно обгонял лодку с отцом.
И пока отец плыл рядом, ему было спокойно, и ощущалась кровная связь с рекой, потому что река нежно и осторожно несла лодку с его отцом во всех временах… Но там, где протока соединялась с основным руслом реки, течение вдруг подхватило резиновую лодку и понесло, да так быстро, что она вскоре скрылось за поворотом реки.
Витя остался один.
И тут он увидел, что река и небо сияют и светят друг в друга, будто два ослепительных огромных зеркала. И что бы ни показывала быстрая река, отражая мир как бы взятым в долг у будущего, медленное небо тут же отдавало долг реки, потому что оно опаздывало ровно настолько, насколько убегала вперед река.
И тогда он решил, что он будет бесконечно счастлив, если запомнит это утро и сохранит тайну реки и неба.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Дарит до поры надежды и ведет по жизни сила
Тех, которым хоть однажды в душу вечностью сквозило.
Елена Зубарева
Мой дом стоит на высоком берегу. И когда я открываю дверь моего дома, выхожу на порог и смотрю на Великую Реку, то снизу, от самой воды, летит ко мне синий ветер. Он треплет меня за бороду, шлепает меня по животу полами моего же брезентового плаща и пытается затолкнуть назад в дом, но я только усмехаюсь…
Я усмехаюсь и глотаю слезы.
И потом я вспоминаю своего друга Григория, как одиноким осенним утром синий ветер подкараулил его. Он всего лишь захотел выйти из дома, чтобы преданно посмотреть на Великую Реку. Синий ветер ударил его дверью и зашвырнул назад в дом.
Григорий выждал минутку-другую, попытался снова открыть дверь и выйти, но ветер с такой силой налег с другой стороны, что раздавил Григорию пальцы.
Тогда Григорий заплакал и умер.
Я не знал, что Григорий объявится в низком дождливом небе над кладбищем… Когда в могилу опускали гроб с его телом, тучи в одном месте раздвинулись, и я увидел в небе его лицо. Думаю, что в тот момент Григорию стало не по себе: он перехватил мой вопрошающий взгляд.
На кладбище я не мог объяснить людям эту его скорую и необъявленную смерть. Без борьбы и страданий. Синий ветер его не пускал, а Григорий взял да и вышел. И не только из своего дома, но и из своих мыслей. И видит себя теперь во внутренней тишине, как дух. Или, раз он мне все-таки показался в небе над кладбищем, значит, он не вышел, а отделил себя от каких-то жизненных движений, желаний, сенсаций, импульсов — осознает себя как дух, воплощенный в материю.
Странно, что никогда раньше никто не посмел подумать, не то что спросить его о смерти. Может, из-за его прирожденного мужества. Помню, что с самых ранних лет его уделом были уважение и любовь окружающих. Так что же такое он теперь знал, в чем заключалось его знание, чтобы после такой незначительной смерти быть вправе присутствовать на собственных похоронах?
Меня тогда, кроме досады, посетила и другая мысль, а именно, что за этим кроется какая-то комедия, хохма, что, может быть, он каким-то чудом дознался или угадал, что я буду именно так стоять и туда глядеть. Он был абсолютно уверен, что невозможно сомневаться в честности его поступка, поэтому он, по сути дела, стеснялся не за себя, а за весь мир, поскольку теперь его видению нашего суетливого мира противостояло иное видение, не менее серьезное, однако продиктованное каким-то переходом на крайние позиции.
Я смотрю на Великую Реку и вспоминаю, как всего лишь за полгода до этих похорон мы с Григорием ездили в большой город, чтобы покататься на подземных поездах, а потом сочинить и спеть об этом песню.
В городе мы сначала рассказали о нашей затее милиционеру, одиноко стоявшему возле магазина неподалеку от входа в метро. Он выслушал нас с самым серьезным видом. А потом спросил, тоже очень серьезно: “А есть ли у вас тридцать рублей, мужики?” Мы, конечно, сообразили на троих, а потом никак не могли попасть к подземным поездам. Каждый раз, когда я и Григорий, будто два старых облезлых буксира, раздвигая животами людей, словно бревна в запани, подруливали к входу в метро — коварные калориферы начинали дуть в нас. Они надували теплым противным воздухом наши плащи и шаровары. И мы всплывали и повисали над входом в метро, словно два больших серых дирижабля, пугая и удивляя людей.
Какой стыд!
Как мы, оказывается, тогда мало весили…
И пока я вспоминал про своего друга Григория, я глядел в свое прошлое, а не на Великую Реку, и не заметил, что к берегу уже подошел буксир, толкая перед собой пустую баржу. Я очнулся от воспоминаний, обрадовался и пошел вниз к воде встречать отважного капитана Колю, потому что сразу узнал его “Прекрасную Маргариту”, с виду совсем обычный речной буксир. Может, несколько необычно, из-за стога сена и коров, выглядела большая баржа, которую этот буксир уже вторую навигацию таскал по Парабели.
Конечно, никакой капитан не будет торговаться с аборигеном из-за какой-то там коровы, тем более платить деньги. Скупкой скота у местных жителей занималась Маргарита, агент Колпашевского мясокомбината, она же исполняла обязанности матроса и поварихи на судне.
Кто-то на буксире заглушил двигатели еще метров за сто пятьдесят до берега, но обе посудины все равно прошли по инерции это расстояние, и нос баржи мягко наехал на песок у моих ног. Я крикнул пару раз, чтобы бросали конец, но на буксире и на барже никто не подавал признаков жизни, двигатели не работали, и течение начало разворачивать оба борта вниз по реке.
Тогда я подтянул повыше на свои ляжки ботфорты (это такие рыбацкие резиновые сапоги с высокими голенищами) и полез на баржу, которую уже начало относить от берега. Забраться на нос баржи было всего половиной дела. Гораздо сложнее было пробраться по ней на корму: нужно было перешагивать через горы навоза и перепрыгивать озера коровьей мочи. Поднимая в воздух тучи мух и оглашая утро проклятьями, я скачками пробрался на буксир и рванул на себя дверь рубки.
На высоком капитанском табурете, задрав ноги на штурвал, сидела Маргарита. На ней была тельняшка и Колина капитанская фуражка. Трусиков я не приметил, но увидел, нет, скорее, ощутил необыкновенно сильное сияние от ее длинных красивых ног, такой поразительной силы, что даже наглые мухи, свитой из которых я обзавелся, пробираясь по барже на буксир, не смели близко подлетать к Маргарите.
— Маргарита! — с восторгом воскликнул я. — Нас относит…
— Зачем на меня кричать? — пропела она в ответ. — Мне приказано подержать штурвал, вот я и исполняю… А вот ты в своих говенных сапогах протопал по всему буксиру, а драить палубу придется мне, потому что я пока еще матрос, а не капитан.
— Маргарита! — сбавил я зычность своего грубого голоса. — Нас же снесет на косу.
— Так иди и доложи капитану! Он там, — она махнула рукой, — собирает насос.
Капитана я нашел в машинном отделении и объяснил ему ситуацию.
— Ты успел залезть на борт! Это хорошо… — ответил мне капитан Коля. — Теперь иди и скажи Маргарите, пусть даст малый назад, а штурвал заложит до конца влево. Метров пятьдесят от берега отойдете и стоп. Дизеля я сейчас запущу.
Я возвратился в рубку, и мы с Маргаритой отвели судно подальше от берега. Мне еще пришлось помогать Николаю, собирать пожарный насос, прокладывать по палубам и, пыжась, соединять гайки пожарных рукавов.
А потом, как главный герой дня, с брандспойтом наперевес я ринулся в бой с мухами и навозом.
Нас прилично снесло, поэтому Коля встал за штурвал и самым малым ходом повел судно вверх, к моему дому, а Маргарита взялась за швабру драить буксир. К тому моменту, когда мы подошли к берегу и начали швартоваться, на барже и на буксире все блестело.
Время близилось к обеду, когда мы привязали буксир и баржу к берегу, выгрузили все необходимое и двинули в гору к моему дому. Первой шла Маргарита в белых туфельках на высоких шпильках, она несла кастрюлю с борщом. Следом шел я и нес на плече ящик вермута — награда команде за ударный труд. Последним шел капитан Коля, он тащил большой мешок с хлебом, консервами, лавровым листом, чаем, рисом, одеколоном и прочими продуктами первой необходимости, которые я заказал в городе.
Сначала мы сели за стол и налили каждому по полной кружке вермута, открыли пару банок консервов и нарезали хлеба. Потом я растопил печь, чтобы вскипятить чай и разогреть борщ…
А ночью к нам в гости пришла Великая Река. Она затушила огонь в печи, вытащила из всех углов разный мусор и наши старые воспоминания. И мы втроем, словно два кострюка и одна белая нежная нельма, плавали по избе среди щук, лещей, пустых бутылок, тарелок, чайника со смородиновым чаем и кастрюли с борщом.
Наутро река ушла, а мы, опухшие, словно утопленники, оглохшие от вермута, с зелеными, облепленными водорослями лицами, очнулись только к обеду. Мне пришлось вытащить из дому целую охапку этих водорослей и кучу пустых бутылок, и еще много разного мусора, что принесла и оставила река, вытащить из-под лавки огромного налима, отнести и забросить его назад в воду…
Вечером следующего дня я сидел на пороге своего дома и смотрел, как уходят от меня Коля и Маргарита. Я смотрел и вспоминал, как в прошлую навигацию Коля познакомил меня с Маргаритой.
* * *
Сейчас никто толком уже не объяснит, почему в ту навигацию Колин буксир так долго простоял на колпашевском рейде. Сам Николай, конечно, знал тогдашнюю причину, из-за которой он почти неделю отирался возле клуба в Колпашево, но теперь уже и вспоминать не желает, потому что тогда все действительно закончилось скандально и пошло: Маргарита прибежала и спряталась на его судне, спасаясь от ревнивого мужа, пилота местных авиалиний, вертолетчика Сергея Акулинина, а из-за этого Николаю пришлось менять свои планы и срочно рвать когти из Колпашево в неизвестном направлении.
Причиной скандала Сергея с Маргаритой оказалось то, что когда-то Акулинин случайно познакомил Маргариту со своим другом, тоже с пилотом, но человеком с солидным стажем и репутацией, поэтому не будем вспоминать его имени, тут важно лишь то, что он был летчиком глобальных авиалиний и летал на очень больших самолетах.
И вот этот пилот с толстого аэробуса, летая почти везде, над разными странами и городами, привез Маргарите из Парижа целый чемодан красивых трусиков, или, может, он не за раз такое количество подарил, а они постепенно накапливались.
Важно, что все-таки наступил судный день, не суливший сначала никаких сенсаций. Капитан Коля прогуливался возле клуба, а Маргарита тем временем демонстрировала директору рыбозавода всего лишь одну модель из своей парижской коллекции, причем этот вернисаж происходил в каюте сверкающего белой эмалью “Авангарда”, а не на Колином буксире, хотя оба судна на рейде стояли рядом.
Но роковым событием в тот день оказалось то, что на работе Сергею нежданно-негаданно к очередному отпуску добавили еще и путевку в санаторий. Он прибежал домой — Маргариты нет, а руки чешутся, надо что-то срочно делать, ведь пальмы и море уже ждут его.
Он полез на шифоньер за чемоданом.
Почему-то он считал, что чемодан должен быть пустым, но обнаружил, что он совсем не пустой, и это его так разозлило, что он сразу забыл про свой отпуск и про путевку. Сергей пошел в магазин и взял две бутылки водки.
Потом, любуясь на содержимое чемодана, он выпил сразу два стакана, один за другим, ничем не закусывая. Эта выпивка вприглядку почему-то напомнила ему соитие, духовное, разумеется. Это была низость бессилия. Маргарита требовала, чтобы он принял если не ее Бога, то ее веру, но Сергей был неспособен на такой шаг, обреченный на вечный марксизм-ленинизм, в холоде своем, ничем не обогретый, он был таким, каким был, и именно в лучах ее тепла становился трупно-бессильным. Его неверие росло под влиянием ее веры, и они уже завязли в этом роковом противоречии. А телесность ее так же росла под влиянием его коммунистического целомудрия, и ее женские эротические фантазии, например, становились очень, очень, очень желаниями.
Маргарита пришла домой, когда муж был уже пьяный, поэтому она легко и виртуозно увернулась от Сережиных кулаков, и еще ей даже удалось спасти чемодан со своим нижним бельем.
Однако этим злосчастным французским трусикам так и не суждено, оказалось, украшать попку Маргариты.
Случилось это всего несколько дней спустя, когда Николай приплыл ко мне вместе с Маргаритой и ящиком “Кызыл-Щербета”, да еще с настойчивым предложением укрыть беглянку от разъяренного мужа. Просьба эта была весьма щекотливая, поэтому я позвал Григория, и мы вчетвером — Маргарита, Коля, Григорий и я — уселись пить вино и обдумывать ситуацию.
Обдумывать ситуацию мы планировали неделю, но уже на следующий день Маргарита нам заявила, что останется с Колей на буксире. Почему? Да потому что нее появилась идея, которую, может быть, поддержит один знакомый директор довольно солидного предприятия в райцентре. И если все получится так, как она задумала, они с Николаем будут зарабатывать не хуже Акулинина, а у меня, старого пьяницы, ей прятаться нет ни смысла, ни перспективы.
Конечно, я и Григорий сразу горячо поддержали это ее решение. Правда, Николай был несколько ошарашен таким поворотом событий, но тут ничего не поделаешь, раз есть такая народная примета: “Любишь кататься — люби и саночки возить”.
На следующее утро мы с Григорием проснулись поздно. А Маргарита и Николай в моем доме на ночь остаться постеснялись и ушли спать на буксир.
Так вот, я открыл дверь своего дома, чтобы взглянуть на Великую Реку, и у меня самовольно открылся рот от изумления… Под ярким солнцем позднего утра Колькин буксир был разукрашен ярче, чем новогодняя ель: Маргарита развесила на всем, чем можно и нельзя, свои французские трусики, объявляя о своем окончательном решении и дальнейших планах.
На беду как раз мимо пролетал вертолет, потому что Сергей Акулинин сдал путевку назад в профком и вообще ни в какой отпуск не пошел. И в то утро с Великим охотником он летел на Чулым, нагруженный под завязку охотничьими припасами для следующего охотничьего сезона. Пролетая над Великой Рекой, Сергей сразу заметил разукрашенный буксир, а на корме — колдующую над тазом Маргариту.
Он сходу слетел с курса. Он подвесил свой вертолет метрах в пятнадцати над водой, немножко в стороне от буксира, усадил в кресло пилота Великого охотника, показал ему, как держать вертолет, а сам открыл настежь дверь в фюзеляже, подтащил к краю ящик с патронами, улегся за ним с винтовкой Великого охотника и открыл по буксиру огонь.
Вертолет водило и трясло, ветер от винта выбивал у Сережи слезы из глаз — они шипели и трещали, как соль, на раскаленном от непрерывной стрельбы затворе винтовки, а он все стрелял и стрелял. Он стрелял до тех пор, пока над буксиром не осталось ни одного кусочка яркой иноземной ткани… Потом вертолет резко взмыл и исчез за краем тайги, а мы с Григорием бегом кинулись к истерзанному пулями буксиру.
Они оба оказались живы. Николая мы нашли в машинном отделении, а Маргарита лежала в каюте на кровати, прикрывшись тазом. Увидев меня и Григория, они сразу поняли, что опасность уже не грозит. Понятно, что в любой другой ситуации мы бы не нарисовались на буксире со своими ухмыляющимися рожами.
Они быстро успокоились. Маргарита, правда, всплакнула, увидав, что осталось от ее французских трусиков, и тут же торжественно, призвав нас в свидетели, дала обет: больше никогда эту часть туалета на себя не надевать, раз от нее случается столько несчастий.
Я ее спросил: какую компенсацию она намерена требовать с Акулинина за причиненный ей материальный ущерб и моральный вред? Со слезами на глазах она махнула рукой и тут же все простила Сергею.
Ее великодушие так поразило нас всех, что мы тоже всплакнули от избытка чувств. А когда я вытер слезы, то сказал следующие слова:
Мужчина сидит на железной птице
и посылает пули в красивые тряпочки.
Только это не пули, а слезы
по лучшей на земле женщине.
Не надейся, что прошлое вернется:
пули не возвращают жизнь.
Так же как и слезы не возвращают любовь.
Григорий тоже смахнул с носа слезу и взял в руки мандолину. Побренчав пару часов на этом нежном инструменте, он сочинил на мои слова свою красивую мелодию.
А когда он тронул медиатором струны и запел в полный голос свою новую песню, то теплоход “Ровесник”, который как раз в этот момент проходил мимо моего дома вниз по Великой Реке, а пассажирами на нем были студентки Кемеровского госуниверситета и они плыли на археологические раскопки, вдруг свернул со своего курса и причалил к нашему берегу.
И потом капитан теплохода Субботин сошел с капитанского мостика, спустился по трапу на берег и пожал наши честные руки. А когда он выслушал наш рассказ о случившейся баталии и осмотрел буксир, то приказал своему механику одолжить Николаю пачку электродов и прокинуть с теплохода на буксир сварочные провода.
Пока мы с Николаем заваривали в правом борту и в палубе буксира застрявшие пули, капитан Субботин отдал команду спустить на воду с верхней палубы теплохода “Казанку”, к ней тут же прицепили два “Вихря”, за штурвалы подвесных моторов уселся усатый механик с “Ровесника”, на нос — Маргарита с деньгами, моторы взревели, и они исчезли в просторах Великой Реки в направлении Каргасока.
Надо сказать, что на теплоходе “Ровесник” в особой каюте ехал художник Корягин, который отправился в эту археологическую экспедицию, чтобы нарисовать васюганские дубы. Эти деревья, надо отдать им должное, на вид, вроде бы, черные, часто безобразно уродливые, искореженные ужасными здешними морозами, обладают невероятной учтивостью, которая возникает у деревьев из утонченного чувства собственного достоинства. Эта их магическая и очень живописная учтивость, почти одухотворенная, вдохновенная, несмотря на безмерную простоту, вызывает у человека при общении с васюганскими дубами такое ощущение, как будто рука мудрой матери отшлепала его, призвала к порядку, и он опять возвратился к истинному измерению и все видит в своей жизни в реальном цвете.
Так вот. Как уж сумели, так мы и растолковали капитану Субботину недавний столь категоричный протест Акулинина, хотя в его протесте царило какое-то высшее соображение, абсолютное, пресекающее всяческие сомнения. Для нас и для Николая, и, возможно, для Маргариты его поступок, полный отчаянного безумия, но со столь отчетливой нравственностью, стал вдруг чудесным символом отдохновения, поскольку в нем правил метафизический, то есть внетелесный принцип, короче говоря, правил освобожденный от тела, но слишком почтенный, чтобы гоняться за Маргаритой и Николаем, Васюганский Болотный Дух. И мы с восторгом показывали капитану свежие приметы чувств и событий невероятных, но поучительных, а Корягин стоял рядом, все это видел и слышал, а потом ушел к себе в каюту.
К тому времени, когда прилетела “Казанка”, принесла Маргариту, механика и пол-ящика водки, и мы все уселись за длинный стол в светлом и просторном салоне теплохода, Корягин нарисовал великолепный диплом, в котором Николаю присваивался титул Отважного капитана, а буксиру имя: “Прекрасная Маргарита”. К концу застолья диплом обрел все полновесные атрибуты своей действительности: подписи всех свидетелей и членов аттестационной комиссии, жирные пятна и отпечатки пальцев. И что придавало диплому особую весомость, так это случайно убитые и размазанные по нему комары.
* * *
Вечером следующего дня я сидел на пороге своего дома и смотрел, как уходит от меня “Прекрасная Маргарита”, и вспоминал, какие прошлой зимой стояли лютые морозы, что даже Григорию надоело быть призраком, он плюнул на свой особый статус и жил у меня.
Так вот… в конце декабря к нам пришел Великий охотник. Он шел по ужасному морозу несколько дней, потому что от нас до его зимовья было больше сотни километров. Он пришел, поздоровался, снял шапку и рукавицы, уселся в своей лисьей шубе за стол и долго и печально разглядывал узоры на клеенке: пятна от фонаря и круги, оставленные когда-то кастрюлей или горячей сковородой. Потом он достал папиросы “Север”, вытряхнул из пачки одну, прикурил ее от фонаря, глубоко затянулся и пустил в потолок струю ярко-зеленого дыма.
Мы с Григорием переглянулись и поняли, что Великий охотник чем-то сильно расстроен. На столе стоял стакан. Григорий достал из комода флакон одеколона “Русский лес” и вылил все в стакан. Великий охотник задумчиво взял стакан с одеколоном в руки, выпил и снова затянулся дымом папиросы, но на этот раз он выдохнул нормальный белый дым.
Он так и просидел за столом всю ночь, даже ни разу не пошевелился.
Единственное, что еще сделал Великий охотник, так это попросил Григория покормить его собак. Рано утром он нас разбудил и сказал, что нужно идти в Колпашево за инструментами, потому что там, откуда он пришел, из-за сильных морозов лопнула большая труба, и нефть раковым пятном уже расползается по телу нашей родины, и надо срочно все это дело исправлять.
Я посмотрел на Великого охотника и увидел, что иней на его бороде так и не растаял за ночь.
Когда мы прибежали в Колпашево, то сильно потеплело, и густо повалил снег, а пока мы собирали все необходимое для ремонта трубы, разыгралась такая пурга, что Акулинин заявил, что по такому воздуху лететь нельзя, он густой, как кисель, разве что можно попробовать плыть.
Тут я вспомнил, что “Прекрасная Маргарита” с осени ремонтирует днище, значит, ее не надо будет выкалывать изо льда, и мы рванули к Отважному капитану. Нам крупно повезло: Николай еще не принимался за ремонт, и поэтому двигатели буксира не были разобраны. Мы быстро погрузили свое снаряжение на судно, и Николай запустил дизеля.
Это было поистине героическое плаванье: корабль мотало, как щепку, снежные волны поднимали нас то к самым звездам, то с треском и грохотом бросали на лед Великой Реки, но Отважный капитан твердо стоял за штурвалом и не сбавлял ход даже на самых крутых поворотах реки.
Чтобы не задохнулись дизеля, мы с Григорием большими деревянными лопатами непрерывно отгребали снег от воздухозаборников в машинное отделение, а Великий охотник стоял на носу и напряженно всматривался в пургу — там, в снежной круговерти, его собаки бежали вперед, они разнюхивали и прокладывали для “Прекрасной Маргариты” зимний фарватер.
Но когда мы уже шли по Парабели, на одном из крутых поворотов этой самой таинственной в мире реки свирепый снежный шквал все-таки подкараулил буксир, подхватил его и швырнул так безжалостно, что из-под обоих винтов “Прекрасной Маргариты” полетели куски и щепки от могучих деревьев, и мы грохнулись на лес.
Вот тут я увидел собак Великого охотника. Снежный шквал поднял их так высоко, что они, казалось, растянувшись цепочкой по небу, крались к луне и прокладывали курс уже не нам, а какому-то сказочному небесному кораблю. Первым шел Артур, за ним Карл, и замыкала цепочку Гера. И тогда Великий охотник по очереди обнял каждого из нас, горестно посмотрел на “Прекрасную Маргариту”, махнул рукой, надел лыжи и пустился догонять своих собак.
И тогда я сказал следующие слова:
Снег засмеялся в бороде охотника,
а мужчина заплакал.
Его собаки идут по следу.
Только не след это, а звезды в небе.
Не говори, что очарование небом слаще
от горечи — оттого, что всех, кого ты любишь,
приходится оставлять на земле.
Я все еще глядел вслед Великому охотнику, а Григорий тем временем сходил в каюту и принес мандолину. И когда в вой пурги, словно усталый путник, вошел голос Григория, вместо коня, в поводу, словно горе, ведя за собой прекрасную мелодию, точнее, горячую, чудесной чистоты молитву, над тайгой просияло.
И спустился к нам с небес ангел. Лик его был прекрасен и чист, а взгляд ужасен. Потому что ни одно человеческое сердце не способно вынести взгляда этого, не превратившись в золу или пепел. И сказал нам ангел такие слова:
“Вы, случается, отважны и дерзки. Плохо, что безумны. Зачем вы ополчились на всю вселенную зла и печали? Кто вас уполномочил? Да еще вам почему-то жалко, что придется умереть… Потому то и боитесь, что жадны. Вам жалко всего, даже своих нелепых страстей. Пока вы еще живы и на Земле, чувствуете, ощущаете этот лютый мороз, задыхаетесь от силы и ветра, оглохли от воя пурги и утонули в бездонном море снега, и все вам — боль и наслаждение. А умрете — ничего не будет… Но в этот раз я возьму одного, а остальные вернутся назад”.
И он махнул рукой, и неведомая сила подхватила нас вместе с буксиром, и в мгновение ока мы оказались на окраинах Колпашева, а пурга сразу стихла.
Николай вышел из рубки, попрощался с нами и пошел домой. А мы с Григорием глянули друг на друга и сразу поняли, что наступил момент истины.
Что меня в тот момент волновало? Чего я желал бы?
Меня прежде всего волновало то, чтобы роковая граница, разделяющая две не только различные, но и противоположные фазы жизни, была показана и признана Богом. Тем временем все в мире говорило, скорее, о желании скрыть, стереть эту границу: мертвые вели себя так, будто они продолжали жить той же самой жизнью, что и до смерти. Не скрою, что не только в мертвом, но и в живом старце есть волшебная сила, но по сути своей это не жизненная сила, поскольку направлена она не против смерти. Но именно только эти мертвые и уже умирающие люди имеют определенное превосходство: они обладают некой таинственной силой, аккумулированной ими в течение их жизни, и они могут навязывать свою волю живым.
* * *
В тот момент, когда Григорий безмолвно попрощался и стал медленно удаляться, я посмотрел ему вслед и вспомнил, как три года назад гостил у него майские праздники в Комсомольском леспромхозе.
Я хорошо помню то утро первого мая, когда я и Григорий вместе с рабочими леспромхоза стояли в толпе на митинге, посвященному Маю, Коммунизму, Партии и Солидарности всех трудящихся… Мы плотно стояли на некотором расстоянии от небольшой тесовой трибуны, украшенной кумачом. На трибуне находилось местное начальство: председатель райисполкома, начальник ОРСа, директор леспромхоза и секретарь парткома. Шел мокрый снег. Звонкоголосая женщина из конторы читала праздничный доклад.
Все получилось бы чинно и благородно, если бы вдруг не появился между трибуной и людьми какой-то облезлый помойный пес. Он положил на свежий снег черную мертвую руку и удрал.
Кинулись по следам — посмотреть, откуда он руку принес… И прибежали на крутой берег Великой Реки. Вешние воды подмыли берег, и он отломился от земли, рухнул, обнажив свою ужасную глубину.
Там были не кости, а трупы.
Очень много трупов.
Неизвестно, что было причиной: особенности почвы или сибирский климат — но тела не сгнили, а мумифицировались. Поэтому хорошо было видно, что это были в основном женщины и дети.
Доложили начальству в область. Из области сразу прислали красноармейцев с винтовками охранять берег и два самых мощных теплохода. Эти теплоходы встали на якорь поперек Великой Реки и своими винтами за сутки смыли полностью весь тот берег. И поплыли мертвецы в Северный ледовитый океан…
Это так показалось или подумалось начальству на первых порах.
Но скоро все поняли, что это не так.
Потому что во всех домах начали сами собой открываться или закрываться двери, туманиться зеркала, прокисать молоко, а по ночам скрипеть половицы. А когда паводок окончился, и Великая Река вернулась в свои берега, то люди увидели и поняли, что мертвецы не хотят покидать эти места.
И тогда живым стало жалко мертвых. Люди стали приносить мертвецов в свои дома, чтобы поплакать, помолиться над ними и похоронить по-человечески.
Но опять пришли красноармейцы, стали отбирать мертвецов и куда-то увозить; и леса в округе наполнились вурдалаками, а всякие звери из-за этого ушли в другие леса…
Вот тогда-то Григорий нашел в лесу мертвую женщину и притащил в свой дом. Даже мертвая, высохшая, черная, с пустыми глазницами, с невозможными клочьями рыжих волос на голове — она казалась ему удивительно красивой. Григорий влюбился, и я понял, что через год или два он уйдет. Его милосердие к миру и гордость закончились, как сон, как раз в тот момент, когда он влюбился неизвестно почему. Что-то было невыносимое, неприемлемое в этой неожиданно сконкретизировавшейся любви к мертвой.
Почему у него все наоборот? Ведь сначала все-таки любят живых, а лишь потом продолжают любить мертвых. И остаются между двух огней, между двумя этими казнями, из которых одна — божественная, а другая — безбожная.
Но разве это был повод, чтобы исключить из человеческого сознания мертвое человечество, удовлетворяясь исключительно живой действительностью?..
Может, поэтому с тех пор и у меня изменилось отношение к мертвым и к живым.
И к бессмертию.