Стихи
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 12, 2008
Стало время крещальной купелью,
и теперь, через тысячу лет,
вижу я над пустой колыбелью
тихий, влажный, раздробленный свет.
Наше прошлое было ошибкой,
и теперь ты меня не зови —
пусть мерцает над бедною зыбкой
образок материнской любви.
* * *
Я являла странную обузу
для лжеца, льстеца и простеца,
и мою растерянную музу
сбросили с морозного крыльца.
Неплохую службу сослужила
муза — этот маленький зверёк.
Я кристаллы снега положила
в крохотный стеклянный пузырёк.
Думала, что снег ниспослан свыше
так же, как объятья и стихи…
По ночам в дому скребутся мыши,
злые мысли, старые грехи.
Так о чём я думаю? О стирке
платья в длинной ледяной реке.
И стоит на полке снег в пробирке,
в маленьком стеклянном пузырьке.
* * *
В предместьях Берлина
звучала шарманка,
в зелёной бутылке дымился боржом,
и память моя, как консервная банка,
была продырявлена ржавым ножом.
Я вспомнила всё — и кораблик бумажный
в ташкентском арыке и грецкий орех,
и, с детства пропитанный звуками —
влажный,
отважный, прямой, упоительный грех.
Был мир, как окно перед смертью,
распахнут,
и смутно я видела: где-то вдали
резные фигуры набоковских шахмат
в смешных сюртуках по обочине шли.
Сквозь поздние слёзы
(куда же их денешь),
сквозь взрослую правду
и детскую ложь
ты видишь: уже ничего не изменишь
и словом своим никого не спасёшь.
Ты знаешь ли,
сколько словесных жемчужин
разбросано в мире под хохот и свист?
Спроси у соседа: кому же он нужен —
набоковский Лужин, слепой шахматист?
* * *
Спят скелеты листьев
в культурном слое.
Пляшет куст лещины,
как древний грек.
Обрывая осень на полуслове,
начинает сыпаться первый снег.
Запотело утром воды зерцало,
и портрет зимы отразился в нём.
А совсем недавно листва мерцала,
отливая золотом и огнём.
Что же? Ливень листьев —
не плод раздумий,
отблистал на воле — и был таков.
И лежит любовь среди юных мумий
фараонов, ибисов и быков.
Египтянин выйдет на волжский берег —
пусть томится время в гробу пустом!
Он поклон отвесит, и рыба жерех
голубой ледок разобьёт хвостом.
* * *
В поисках поздней расплаты
мечется огненный лес —
ясени-аристократы,
мелких кустарников плебс.
Слово, как поезд с откоса,
мчит, обрывая строку.
Кажется знаком вопроса
ворон на крепком суку.
Кончилась наша эпоха —
время династии Мин,
спрятались в зарослях лоха
бабочки русских равнин.
Только и в диких оливах,
вставших на нашем пути,
их — молодых и счастливых —
больше уже не найти.
НЕ НАЯВУ И НЕ ВО СНЕ
1.
Я вспомнила владычество Астарты
над кронами осенних тополей,
мелки, географические карты,
карандаши, чернильницы и клей,
и пуговицу, вырванную с мясом
из старого зелёного пальто,
и наизусть заученное классом
таинственное слово “шапито”,
указки путь из Азии к Европе,
умершей жизни мелкие дела,
и в нищенском её калейдоскопе
блеск нестерпимый битого стекла.
2.
Я видела закованного в латы
богатыря в усталом старике,
и льда неаккуратные заплаты
на тихой помутившейся реке,
я видела в старухе, взявшей прялку,
чтобы закончить давние труды,
царицу ночи, девочку, русалку,
владычицу струящейся воды.
Я видела: мне снова двадцать восемь,
я молода, худа и весела,
но сквозь весну просвечивает осень,
и голова её белым-бела.
3.
Облака плывут, за собой оставляя тени,
осторожно, боком, подходят к воде олени.
Ведь олень, как сказано, жаждет потоков водных,
а душа томится в метаньях своих бесплодных.
Ах, душа-криница с прохладной водой разлуки,
а любовь — синица, но тоже не дастся в руки,
и наказан дух за пристрастье к мечам и латам,
и сияет осень речным хрусталём и златом.
4.
Не презирай дыхания отцов,
их отзвучавших мыслей и желаний,
смотри: бредущих к водопою ланей
остановил какой-то странный зов.
Он прозвучал, как памяти призыв,
и медленно рассеялся в пространстве,
и плачут о своём непостоянстве
соцветия рябины, ветви ив.
И если плачешь ты, прими скорей
простое, но целительное средство:
не предавать последнее наследство —
рыдания и муки матерей.
Покуда я о жизни речь веду,
над миром солнце всходит и заходит,
и плачет Суламифь, и молча бродит
царь Соломон в ореховом саду.
5.
Имя — свежая рана
или спрятанный шрам…
Нина, Вера, Татьяна,
Алла, отрок Иван.
Рана тянется к ране,
плачет небо, дрожа:
— Где купцы и крестьяне,
лесники, сторожа?
— Стал строитель и плотник
горстью букв на листе,
как израильский сотник,
что стоял при кресте.
Пусть ночуют солдаты
в неизвестных местах,
не стираются даты
на незримых крестах.
Кто не значился в списках.
тот живёт без затей
в поминальных записках
наших бедных детей.
6.
Не наяву и не во сне,
не в жизни, не в кино
тащил отшельник на спине
пшеничное зерно.
Летел орёл — и был таков,
лев рыскал — и пропал.
И семь железных башмаков
отшельник истоптал.
Но он внезапно занемог
в пустыне у скалы:
его, наверно, сбили с ног
воздушные валы.
Дополз отшельник до реки,
как камень, лёг на дно…
И вот сквозь кисть его руки
растёт — рассудку вопреки —
пшеничное зерно.
* * *
Я б хотела сюжет сочинить о любви —
и с небесных высот начинается спуск,
и опять на шершавой ладони земли
появляется странное слово “моллюск”.
Известковая башенка, свиток морей,
испещрённый рисунками знаков и нот —
словно царственный барс среди прочих зверей
или чистый алмаз среди горных пород.
Всё, что было, прошло, как проклятье и грех,
всё свершилось — и словом оправдана плоть, —
будь ты ангел, моллюск или грецкий орех,
горсть воды ключевой или снега щепоть.
Будь ты солнечный луч иль случайный ожог,
иль с заоблачных круч непонятный прыжок,
или ветер в эфире, полёт и разбег,
или слово о мире — живой человек…
* * *
В страну отражений, в отчизну ничью
бумажный кораблик плывёт по ручью.
Прозрачный поток берегами зажат,
над острой осокой стрекозы дрожат.
А в небе, где солнца пылает костёр.
бумажный журавлик крыла распростёр.
Так жизнь человека, простая на вид,
заплачет, увянет, утонет, сгорит,
но в землю забвенья, на самое дно.
бесшумно горчичное ляжет зерно…
* * *
Используя энергию страстей
и притяженье трещин и провалов,
я попадаю в царство минералов
и временем обглоданных костей.
В лесу прекрасно-искажённых лиц,
средь каменно-растительных радений
безумствуют во впадинах глазниц
дрожащие стрекозы сновидений.
Беззвучного страдания эмир,
жестокий царь окаменевшей крови,
ты ль звал меня на этот странный пир
молчанья, воплотившегося в слове?
Тебя ль обвил любви прохладный лён,
лён белоснежный, лён голубоглазый —
и ты свернул пространство, опалён
всего одной непоправимой фразой?
* * *
Три памяти, три крови, три любви:
Одна тоскует в сердце юной девой,
Другая смотрит грозной королевой
И заставляет прихоти свои
Нас исполнять. И мы, её рабы,
В слезах целуем узкий след судьбы.
Но третья приближается любовь,
Она грозит тоской и самосудом,
Пока ещё струит вторая кровь
Ток благодати по больным сосудам.
Блестит луна в седой её косе,
Загадочна, как смерть, её природа,
И месяцы — стальные оси года —
Вращаются, как спицы в колесе.
* * *
Раздвигая телом пространство тесное,
по земле идёт существо словесное,
а за ним — с рычанием, хрипом, топотом —
существа с другим, бессловесным опытом.
Зверь остался зверем и птица — птицею,
муравьи — блестящею вереницею,
мотыльки над полем — толпою праздною,
в темноте плетущею речь бессвязную.
Человек протянет мне руку белую
и другую — летнюю, загорелую,
он взмахнёт, как лунь, рукавами пыльными —
полетят слова пузырями мыльными,
пузырями мыльными, разноцветными,
полетят над тварями безответными…