Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 11, 2008
Воспоминания о писателе Н.И. Мамине
Я еще не вернулся из той стороны,
Где пришлось мне о камни разбиться…
Вильям Озолин
В 60-х годах прошлого, двадцатого века многие красноярцы могли видеть на улицах города странную фигуру: невысокий, сухонький пожилой человек с лицом, изборожденным морщинами, весь, с головы до пят, в коже: кожаный шлем, кожаная куртка, кожаные штаны, сапоги, на руках — перчатки с крагами, на лице — защитные очки, придающие ему какой-то дьявольский вид, — на большой скорости проносится на ревущем, как зверь, трехколесном мотоцикле “Урал” (как потом оказалось, он и в самом деле называл свой мотоцикл “мотозверем”). Во всяком случае, я, еще не будучи с ним знакомым, неоднократно обращал на него внимание. Это и был писатель Николай Иванович Мамин. Кстати, его любимой поговоркой была строка из стихов Андрея Вознесенского: “Мы родились не выживать, а спидометры выжимать”.
Люди, едва слышавшие фамилию этого писателя, иногда спрашивают: не писатель ли это Мамин-Сибиряк? Нет, другой.
Наш, красноярский, писатель Николай Иванович Мамин (1906 — 1968) родился на Волге и всю свою взрослую жизнь прожил в советское время. Однако советская власть оказалась по отношению к Н. И. настолько свирепа, что писательская судьба его не осуществилась в полной мере. Так, издав первую книгу рассказов “Якобинцы” в 1933 г. в Ленинграде, вторую, повесть “Знамя девятого полка”, он смог издать только двадцать пять лет спустя, в 1958 г. (сначала в Красноярске, а затем в Москве). И хотя прожил он довольно долго для того сурового времени — 62 года, однако при жизни своей успел закончить и издать всего пять книг прозы. И в Сибирь он, не сибиряк по рождению, попал отнюдь не по своей воле.
Известный же русский писатель второй половины ХIХ — начала ХХ веков Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852 — 1912) родился на Урале, большую часть жизни прожил в Петербурге и был успешным автором многих знаменитых в свое время романов об Урале. Его собрания сочинений и отдельные романы издаются до сих пор, причем — большими тиражами.
Однако есть одна деталь, объединяющая этих писателей: настоящая фамилия Д.Н. Мамина-Сибиряка — Мамин. Случайно ли совпадение фамилий двух писателей? Не есть ли в этом совпадении некая загадка для литературоведов, достойная исследования, в результате которого может вдруг оказаться, что эти писатели — кровные родственники?
* * *
Откуда же взялся у нас в Красноярске Николай Иванович Мамин, родившийся на Волге, а первую книгу издавший в Ленинграде?
Родился он в 1906 г. в большом волжском селе Балакове. Ныне это крупный город с машино- и судостроительным заводами, начало которым было положено семьей промышленников Маминых. Отец Николая, инженер Иван Васильевич Мамин (1876 — 1938; умер в заключении как “враг народа”), имя которого было занесено затем в Большую Советскую энциклопедию, сконструировал первый в России дизельный двигатель и основал вместе со своим братом Яковом Васильевичем Маминым завод “Русский дизель”, который начал в 1913 г. выпускать первые русские трактора. Причем сын Ивана Васильевича Николай Мамин никогда не скрывал своего происхождения.
Скорее, наоборот, он гордился им и писал о нем во всех анкетах, когда подобная анкетная подробность была чревата последствиями: это было все равно, что подписать самому себе судебный приговор…
Окончив, уже в советское время, среднюю школу, молодой Николай Мамин приезжает в Москву, начинает работать на предприятии. Затем шесть лет служит в Кронштадте, в военном флоте.
Одновременно со всем этим в начале 30-х годов он начинает литературную деятельность в Ленинградской литературной студии (вместе с получившими потом широкую известность поэтами и писателями Ольгой Берггольц, Леонидом Соболевым, Геннадием Фиш и др.), а затем, после демобилизации из флота, становится профессиональным писателем, и писательская судьба его складывается блестяще: его проза, стихи, очерки печатаются в популярных литературных журналах “Знамя”, “Звезда”, “Молодая гвардия”, “Смена”; выходит первая книга рассказов; подготовлена вторая; он принят в Союз писателей и прочно входит в плеяду профессиональных советских писателей-маринистов…
Но в 1936 г. все разом обрывается: арест. Повод — смехотворный: у него дома находят при обыске среди прочих книг книгу репрессированного автора. В результате забраны и уничтожены все рукописи, рассыпан набор новой книги, и — 10 лет лагерей. Я думаю, мотив все-таки был другой: сталинскому режиму мешало непролетарское происхождение и интеллигентность молодого писателя; режим предпочитал выкашивать и стирать в лагерную пыль все наиболее индивидуальное, яркое и талантливое.
И вот — десять лет в “Ухталаге”… Николай Иванович немного рассказывал мне потом о своем заключении: это был один из островов “Архипелага Гулаг”, своего рода государство в государстве. Территория “Ухталага” была растянута на тысячу с лишним километров, и работали там около ста тысяч заключенных: бурили землю на нефть, строили дороги, валили лес и возили его на строительство воркутинских шахт. В этом лагере он потихоньку делал “производственную карьеру”: начав лесорубом, работал потом шофером, механиком. Заниматься писательской работой там, разумеется, не было никакой возможности, однако он умудрялся вести дневники. Но об этих дневниках — речь впереди…
В 1944 г. Николай Иванович освобождается из заключения, однако еще два года живет и работает там, будучи в ссылке. В 1946 г. освобождается полностью, поселяется в Подмосковье (у него остается “поражение в правах”: ему отныне запрещено жить в столице и других больших городах) и тотчас окунается в литературную работу: ездит по стране, изучает жизнь (десять лет полного отлучения от текущей жизни много значат!), пишет и подготавливает к изданию новую книгу. Но в 1949 г. — новый арест; опять — уничтожение всех рукописей и десятилетняя ссылка, теперь — в глушь Красноярского края, в село Мотыгино на Ангаре; повод — переквалификация прошлой судимости: сталинской репрессивной машине, видите ли, не удалось за десять лет истереть человека в пыль…
Я читал в его ссыльном “личном деле” чудом сохранившуюся анкету от 1951 г.. На издевательский анкетный вопрос: “Как вы работаете над повышением своего идейно-теоретического уровня?” — он отвечает: “Систематически не работаю, т. к. даже газеты не всегда достанешь”.
Сохранилось также его письмо, датированное 17 марта 1952., к писателю С.В. Сартакову, бывшему тогда руководителем Красноярской писательской организации. Это письмо на 4 страницах — настоящий вопль одинокого в пустыне и мольба о помощи: Н. И. рассказывает в своем письме, как продолжает писать очерки и рассказы, рассылает их по газетам и журналам, пытаясь опубликовать хотя бы под псевдонимами, но его непременно разоблачают и публиковать не дают. В отчаянии он жалуется С. Сартакову: “Впервые… я решился взять действующими силами своей повести образ И.В. Сталина, любовь к нему молодежи, берущей от этой любви истоки трудовой доблести”, — он надеется таким образом “сделать вещь, которая впоследствии, может быть, послужит основанием к пересмотру моего дела”. Но это ему не помогло — он освобождается только после смерти Сталина, в 1956 г., по реабилитации из-за полной невиновности. Он переезжает в Красноярск, активно включается в литературную жизнь, начинает снова писать и издавать книги.
* * *
Но ничего этого я совершенно не знал, не читал ни одной его книги и был едва наслышан о его имени, когда в начале 1966 г. познакомился с ним, причем встреча эта имела для меня необыкновенно большое значение.
А случилось это так: в 1965 г. я наткнулся в краевой молодежной газете на объявление, предлагавшее всем начинающим литераторам присылать в местную писательскую организацию свои опусы для предстоящего семинара молодых литераторов, и послал туда почтой одну из двух написанных мной к тому времени небольших (страниц по семьдесят) повестей.
Работал я в то время начальником участка в тресте “Красноярскалюминстрой” на строительстве Красноярского алюминиевого завода; стройка серьезная, под постоянным контролем ЦК КПСС, ЦК ВЛКСМ и крайкома партии: на участке под моим началом — коллектив в двести человек, идет постоянная сдача объектов (шел пуск первых корпусов завода); естественно — неотъемлемая штурмовщина, авралы; работать приходилось и вечерами, и в выходные. При этом еще семья, двое малых детей… Писал я тогда от случая к случаю, пытался показывать написанное в альманахе “Енисей”, но никакой заинтересованности по отношению к своей писанине там не замечал, а потому на возможность печататься махнул рукой, и писание стало для меня всего лишь своеобразной отдушиной в тогдашней замотанной жизни. Кроме того, я тогда учился заочно в Москве, в Литературном институте, но из-за недостатка времени ездил туда, вместо положенных двух раз, только один раз в год. Вот в такой обстановке я и послал рукопись на семинар, приложив к ней, как и полагалось, краткую биографию. Послал, да и забыл про нее вскоре.
Прошло, наверное, больше месяца… Вдруг прибегает ко мне на строящийся объект запыхавшаяся девушка-посыльная из треста и вручает телефонограмму, а в телефонограмме — этак пафосно: “Писатель Мамин желает встретиться с инженером Астраханцевым”.
И вот я с ним знакомлюсь… Передо мной — невысокий сухонький пожилой человек с морщинистым лицом, выцветшими голубыми глазами и ртом, полным стальных зубов (а ведь ему тогда еще и шестидесяти не было — какая большая разница с моложавыми, упитанными лицами нынешних шестидесятилетних мужчин, которых и пожилыми-то назвать язык не повернется — только цветущими!).
Жил тогда Николай Иванович вдвоем с женой в комнате средних размеров, в коммунальной многокомнатной квартире. Значительную часть их комнаты занимали всегда разложенная диван-кровать, застекленный шкаф с книгами и обеденный стол со стульями. В углу комнаты стояли штабелем поставленные один на другой фанерные посылочные ящики, которые он называл своим “архивом”, и когда хозяину нужно было найти старую рукопись или какой-нибудь документ — он точно знал, в каком ящике они лежат, быстро перекладывал их, ставил перед собой на пол нужный ящик, затем почти не глядя запускал туда руку и доставал…
Через полчаса общения с Николаем Ивановичем ты совершенно забывал о том, что перед тобой пожилой человек с изможденным лицом — настолько он был живым, общительным, приветливым человеком с искрящимися от добросердечия глазами; с ним было необыкновенно легко и просто разговаривать — будто общаешься с душевно близким сверстником. Тогда, в те времена, когда люди старших поколений были замкнуты, угрюмы, немногословны, так и оставшись навсегда придавленными пережитой войной, гнетом сталинщины, искореженностью каждой личной судьбы — я, помнится, впервые встретил пожилого человека с такой открытой настежь душой. Это было вдвойне удивительно, когда я узнал о его судьбе. И я несказанно благодарен судьбе за то, что именно его как писателя я встретил первым на своем жизненном пути.
* * *
По мере того, как мы с ним узнавали друг друга все ближе, беседы наши начинали перерастать в дискуссии, иногда весьма горячие. Особенно жаркой была одна из них. Дело в том, что мы были людьми разных поколений и разных взглядов. В целом мы, молодежь, поддерживали идеи коммунизма и современную нам политику КПСС, и внешнюю, и внутреннюю, однако, работая на “стройках века”, мы, конечно же, отчетливо видели просчеты, ошибки, нелепости, а порой и откровенную некомпетентность, тупость и головотяпство местных ведомственных и партийных руководителей, часто не имевших ни достаточной культуры, ни компетентности, ни достойного образования. Однако открыто и основательно критиковать их было невозможно (тотчас полетишь с работы и черта-с-два потом где-нибудь устроишься!), поэтому мы от души делали это в товарищеских компаниях, где-нибудь на природе или на кухнях, под водочку, откровенно над этими руководителями потешаясь, так что, имея уже достаточно информации и о сталинских временах, и о современной нам жизни, мы (т.е. я и мои товарищи) в большинстве своем определенно были антисталинистами и довольно критически относились ко многим сторонам той общественной, политической и экономической жизни.
И когда я все это стал высказывать Николаю Ивановичу вместе с фактами, которые знал, с кое-какими экономическими выкладками — Николай Иванович был ошарашен: он изумленно таращил на меня глаза, никогда, видимо, не слыша ничего подобного в своей среде и, может быть, считая меня или сумасшедшим, или провокатором. А затем, переварив мои “крамольные речи” и переведя дух, удивленно спрашивал: “Неужели ты в самом деле так думаешь?” — и я подтверждал: да, думаю именно так, и не один я такой — многие из моих товарищей-технарей думают так же…
Меня удивляло в нем необыкновенное простодушие: что он, почти 20 лет “оттрубив” в лагерях и ссылках, остался несгибаемым сталинистом, безоговорочно поддерживающим любые действия и решения КПСС, в том числе и политические репрессии, оправдывая их тем, что да, были, мол, и ошибки, но что не поддерживать КПСС и “вносить раскол” нельзя: “чтобы строить социализм, надо быть сплоченными перед лицом капиталистического окружения…”.
* * *
С большим интересом слушал я также его рассказы о седых, легендарных, как мне тогда казалось, временах сорокалетней давности: о том, как он учился в конце 20-х годов литературному мастерству в молодежных студиях Москвы и Ленинграда вместе с будущими известными советскими писателями и поэтами, как увлекался футуризмом, слушал выступления В. Маяковского — для меня Николай Иванович был одновременно и живым осколком тех далеких времен, и связующим звеном между мной и ими.
Несмотря на наше общение урывками, он сумел дать мне несколько прекрасных уроков (кроме тех, о которых я уже упомянул), которые я запомнил на всю жизнь, остался глубоко благодарен ему за них и удивлялся потом, как все-таки много он сумел мне дать за те короткие часы нашего общения.
О трех главных уроках мне хочется рассказать подробнее.
Всякий раз при встречах он придирчиво и подробно расспрашивал меня: что я читаю? Внимательно выслушав, он начинал меня допрашивать: а читал ли я, к примеру, Глеба Успенского, Гаршина, Мельникова-Печерского?.. — он называл еще несколько имен не самых знаменитых русских классиков — а классиков, так сказать, второго ряда. “Нет, не читал”, — честно признавался я и начинал оправдываться: не успел, их книги как-то не попадались в руки, и т. д., — и тогда он мне выговаривал: нет, раз уж ты взялся за перо — ты должен, ты просто обязан знать всё, что сделано в русской литературе до тебя, потому что у каждого, даже незнаменитого русского классика обязательно есть чему поучиться — а учиться у них у всех надо обязательно!..
И уж я совсем сгорал от стыда, когда он донимал меня расспросами, читаю ли я сибирских, в том числе и красноярских писателей, в том числе и его самого? А сгорал я от стыда оттого, что к тому времени, помнится, прочитал всего три книжки местных авторов, а достать и прочесть книг самого Николая Ивановича так и не удосужился. И он снова сурово мне выговаривал: почему ты так высокомерен по отношению к местным писателям? Почему, в таком случае, они должны тратить свое время на тебя, читая твои рукописи, пока еще весьма несовершенные?..
И с того самого времени и по сию пору я по мере своих сил стараюсь читать всё, сколько-нибудь достойное внимания в сибирской вообще, и красноярской в частности, литературе.
А вот еще один важный урок. Когда он спрашивал меня: сколько времени я уделяю писательству? — я отвечал, даже немного бравируя ответом, что занимаюсь мало, от случая к случаю, потому что совершенно некогда: много сил и времени отнимают работа, семья, институт, а ведь хочется еще и с друзьями посидеть, и в кино, и на концерт сходить, и за город выбраться в выходные… И он опять сурово мне пенял: если уж ты взялся за перо, начал писать и чувствуешь, что это у тебя получается настолько, что ты осмеливаешься нести результаты своего труда на чужой суд — значит, надо идти только вперед, сжигая за собой все мосты: писать регулярно, не покладая рук и не жалея сил, а если что-то тебя отвлекает — значит, надо напрочь отказываться от всего, что тебя отвлекает: от заработка денег, от друзей, от кино и прочих развлечений, — только так можно сделать что-нибудь серьезное! А если заниматься от случая к случаю — то не стоит и начинать, потому что тогда это — лишь пустая трата времени, не дающая никаких результатов; тогда уж лучше в самом деле тратить это время на зарабатывание денег, на карьерный рост, на семью, на друзей, на удовольствия…
И этот его урок я тоже воспринял всей душой и с тех пор начал работать за письменным столом более прилежно и усидчиво.
* * *
Необыкновенно живому характеру и неуемной душе Николая Ивановича явно не хватало пережитого — он много ездил по краю. А в 1968 г. задумал плавание на Дальний Восток Северным морским путем с караваном судов. Путешествие закончилось трагически: в то лето в Северном Ледовитом океане была суровая ледовая обстановка, караван не успел пройти Северный морской путь в течение лета, в Беринговом море попал в сильный зимний шторм, его разбросало, и судно, на котором плыл Николай Иванович, выбросило на мель; высадка всей команды на берег, безуспешная попытка найти местную метеостанцию и — гибель Николая Ивановича 9 октября 1968 г. от переохлаждения и потери сил после перехода вброд речки в условиях начавшейся зимы. Похоронен он в далеком поселке Беринговский на берегу Анадырского залива.
По последним сведениям, пришедшим оттуда несколько лет назад, местные школьники ухаживают за могилой, однако она от времени и условий вечной мерзлоты пришла в плачевное состояние, и ни у местных школьников, ни у тамошних властей нет средств, чтобы восстановить ее, и нет средств у родственников, чтобы поехать туда, привести ее в порядок и поставить на ней приличный памятник.
* * *
Как раз в те самые годы, когда я был знаком с Николаем Ивановичем, вышли из печати несколько значительных художественных произведений, посвященных сталинским репрессиям (в том числе и повесть А. Солженицына “Один день Ивана Денисовича. В разговоре с ним Николай Иванович, как бы между прочим, сказал с горечью и обидой, что у него есть роман, посвященный этой теме, что он уже много лет пытается его издать, показывая и в Красноярске, и в Москве, и, будто бы, в Москве ему прямо сказали, что “окошечко” с публикациями о репрессиях уже “захлопнулось”: есть негласная инструкция ЦК КПСС “прикрыть” ему тему…)
На волне перестроечной свободы в Москве достигло апогея печатание российской запрещенной ранее литературы. Эти веяния доползли, наконец, и до Красноярска: руководители Красноярского государственного издательства начали ломать головы, как бы и им подключиться к этому процессу. Тут-то и вспомнили про роман Николая Ивановича “Тракт, на котором буксуют”. Стали искать рукопись, и оказалось, что чистового варианта этого романа не существует: утерян. Тогда вдова писателя Валентина Петровна предложила издательству черновой его вариант.
Я в то время был членом общественного редакционного совета при издательстве и, поскольку ратовал за издание романа — мне (и еще кому-то) предложено было прочитать его и дать рекомендации по его изданию (в те времена в государственных издательствах существовало правило: для издания каждой книги полагались две “внутренние” положительные рецензии).
По всем признакам, создавался он автором, видимо, в 50-х годах ХХ века, в ссылке, в глухом захолустье, в полном отрыве от текущего литературного процесса, по законам жанра советской многочастной “эпопеи” 40-50-х годов: с объемом в 700-800, а то и 1000 страниц, с бесконечно длинными “лирическими отступлениями”, с диалогами, растянутыми на 10-15 страниц, где реплики каждого героя перетекают в целостраничные монологи… В то же время уже в 60-е годы ХХ века такие “эпопеи” выглядели анахронизмом, читать которые было скучно — в литературе уже вовсю “царствовали” “мобильные” жанры: рассказ, короткая повесть, роман объемом в 150-200 страниц… Так, например, другой, изданный в 1967 г. его роман “Законы совместного плавания” составляет всего 300 страниц, а объемы его многочисленных изданных повестей, как правило, не превышают 120–180 страниц.
В общем, то был черновик романа. Может быть, чистовой вариант выглядел компактнее, “чище”, “читабельней”? Но кому-то было очень нужно “потерять” его… Печатать же имеющийся в нашем распоряжении черновик без основательной переработки было невозможно, и я, хоть и с большим сожалением, но честно написал об этом в рецензии.
* * *
Я уже упоминал, что Николай Иванович в “Ухталаге” умудрялся регулярно вести дневники; при этом он сохранил их и сумел вынести оттуда. Но в 1949 г., предчувствуя новый арест (тогда шла волна повторных арестов тех, кто уже сидел в предвоенные и военные годы), он кое-что из своего литературного архива (видимо, то, что считал наиболее ценным для себя) успел раздать своим близким друзьям с тем, чтобы они это сохранили… А потом, уже после полного освобождения в 1956 г., он так и не смог окончательно собрать все это и наказал Валентине Петровне, в случае, если с ним что-нибудь случится, довести этот сбор до конца. Однако после гибели мужа у нее долго был сильный нервный срыв: она не могла ни разбирать оставшегося у нее архива Николая Ивановича, ни собирать разбросанные его части.
Но с тех пор прошло достаточно много времени, и вот в конце 80-х годов она попросила меня, если буду в Москве, попытаться найти “ухталаговские” дневники Николая Ивановича. Они оказались у московской писательницы Каралиной Елены Михайловны, которая передала мне шесть тонких ученических тетрадок.
Я не стану пересказывать содержание этих дневников — их надо издавать.
Единственное, что я хотел бы подчеркнуть, вынеся из прочитанных его дневников — это то, каким я увидел самого тогдашнего автора их. Так вот, судя по его дневникам, это был человек твердый, даже жесткий, сопротивляющийся давящей лагерной атмосфере и постоянно помнящий, что он писатель со своим нравственным долгом; причем это был человек необыкновенно закаленный и аскетичный: например, он удивляется в дневнике самому себе — что может спать на мерзлой земле в телогрейке, ходить по морозу в сапогах на голые ноги — “и хоп-хер!”… В одном месте дневника он горько сетует на то, что один из его товарищей по несчастью, интеллигентный человек его круга, с которым он любил общаться, умер только из-за того, что потерял сопротивляемость обстоятельствам. В следующем месте он с презрением рассказывает о других своих товарищах, которые даже там имеют слабости любить пусть мало-мальский, но комфорт: дорожить “сугревом” возле печки, дрожать из-за теплых вещей, устраивать маленькие пиршества из вкусной еды и “сладенького”, выклянчивая все это у родственников, которые имели право посылать им посылки. Подобных слабостей он мужчинам не прощал, а любую еду не без презрения считал лишь источником энергии, не более…
* * *
Перечитал свои старые выписки из лагерных дневников Николая Ивановича и не могу удержаться, чтобы не процитировать здесь хотя бы несколько из этих выписок как пример того, что это дневник писателя, который остается художником и мыслителем даже в “Ухталаге”:
“Соловьями защелкали кленовые резные ложки”.
“Эх, жизнь, чтоб ее не было! А к “дяде Коле” на Крутую еще подожду проситься — умереть никогда не поздно”.
“Шел в контору, только что рассеялись утренние сумерки, по левую руку тихо тлела заря, и цвета неба, серовато-сизый — облаков, желтый — зари и синеватый — леса, напомнили 13-й лагпункт, и наивным, бесхитростным показалось то время. А еще вчера вечером от приехавшего с Севера шофера узнал о смерти Кочетова…”
“Вчера Глузнов огрел меня по балде радостным известием…”
“Эх, память, вещий ворон, не подведи, а уж писать-то будем”.
“Я приехал на Филькином пикапчике, и еще едучи по времянке, видел огонек Маруськиной хавиры, унылый житель маленького лирического погоста. Господи, хоть бы уж поскорее вырваться из этих мест…”
“Леля в телогрейке, пропахшей несвежим салом, приходила с пищекомбината и приносила зеленое масло, которое потом оттапливали, мясо, которое можно глодать только с уксусом, грязную сахарную пыль с волокнами от мешковины — эх, как все это вросло в память: хочешь, не хочешь, живет”.
“Сидел на нарах, глядел на ряд отдыхающих, книги читающих, омывающих пузо в чаю, и думал: выживу — ей-ей, буду благодарить судьбу за лагерь — понял таки я жизнь и научился ее ценить. Не мелко понял, не так, что, де, мол, лучшие годы пропали — с бабами де не дожито, вина не допито и пр., а так — творческая рабочая зрелость начинается с 40 лет, даже не зрелость, а расцвет, а прочее оставим домашним обывателям и мальчишкам”.
“Сама по себе семья меня мало трогает и женщина занимает меня не более чем мотор для зарядки аккумуляторов в моей интеллектуальной мастерской. А вы, к слову, не брешете на себя, пане добродию?”
“Насколько же я счастливее других — со своей китайской мерой потребностей — с утра уминаю 3 порции овсянки, от которой отказываются те самые “другие”, и до самого обеда мои расчеты с телесным миром окончены. Насколько же труднее людям без внутреннего мира, без фантазии — ни бифштекса тебе, ни Сафо, ни всунуть…”
“Добрейший, коли не суждено мне снова жить на Петроградской или на Песках, то дай мне окончить свои дни таксировщиком на дальнем глухом тракте — лишь бы было свободное время, желудочное сырье и закаты”.
Потом я отдал эти тетрадки Валентине Петровне. Причем узнал, уже позже, что, кроме этих, в Красноярске находятся еще несколько таких тетрадок… Теперь все они (кажется, около десяти штук) хранятся в Красноярском краеведческом музее и ждут своего исследователя-энтузиаста, который бы взялся расшифровать тексты, сделать удобочитаемыми и попробовал издать их. Думаю, получилась бы интересная книжка.
* * *
Не помню, кто сказал, что у всякого настоящего писателя бывает не биография — а судьба. Я рассказал об одной такой судьбе, драматической, печальной, но вместе с тем — захватывающе интересной.
Было уже несколько попыток написать об этой судьбе в виде рассказов, повестей, воспоминаний и исследований.
В 1984 г. в Красноярском книжном издательстве выходила книга литературоведа Енисейского педагогического института Антонины Малютиной “Николай Мамин”; это добросовестный исследовательский труд; но поскольку книга написана и издана в советское время, в ней из цензурных соображений ни слова о том, что Н.И. Мамин в течение почти двадцати лет был репрессирован, а без этой необыкновенно важной, может быть, даже главной подробности рассказ о его жизни и творчестве, к сожалению, не имеет большой ценности.
Есть довольно обширные воспоминания А. Алексеева-Гая “Жизнь и смерть писателя-мариниста”, опубликовал свои воспоминания о нем молодой метеоролог, ленинградец родом, Борис Водопьянов, есть и мой рассказ “На круги своя”, посвященный памяти Н.И. Мамина. Кроме того, в 1986 г. в альманахе “Енисей” мною был опубликован небольшой очерк, посвященный 80-летию Николая Ивановича.
И все же эти попытки не стали литературными событиями. Но, может быть, для какого-нибудь будущего писателя судьба Николая Ивановича Мамина все же явится прекрасным сюжетом для большого исследования, или большой повести, или романа? Мне кажется, она вполне достойна этого. Вот тогда наши воспоминания станут хорошим подспорьем, помогая будущему автору воссоздать образ Николая Ивановича как можно достоверней, рельефнее и полнокровней.