Книга рассказов
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2008
ВОЛЬНО ВЬЕТСЯ ВИТИМ
Иван Голобоков и Аркадий Тузик — товарищи с детства, друзья — не разлей вода, два ствола пара! Вместе на промысел ходят: один по левую сторону Кадым-россыпи, другой — по правую. Вместе возвращаются: один сдает тридцать соболей и другой тридцать, Иван четыре рысьих шкуры, Аркадий три да одну волчью. Ни в чем не уступят друг другу, во всякой оказии оглядываются и ставят прицел не хуже товарища.
Сегодня у друзей праздничный день. Пошли на двух моторках в соседний леспромхозовский поселок за водкой. Один купил целую сумку и другой сумку с опупком нагреб. Иван на сдачу взял банку кильки, Аркадий банку тюльки. Хорошо бегут моторки, пыль водяная завихряется, кажется, солнце серебро сеет.
Открылся впереди зеленый остров, на нем гривка сосновая, лужайка понизу зеленеет, ветер-дуван вербы раскачивает. Иван приткнулся своей лодкой со стороны протоки, глядит на друга. Аркадий переложил руль налево, выкрутасу сделал и рядом причалил.
Вышли мужики на берег. Открыли банки да одну стеклянку с горькой, сели на лужайку по-эвенкийски — ноги под себя, как подушки подстелили, руками уперлись в боки, сидят. У обоих в родне эвенкийская кровь: у Ивана отец эвенк, у Аркадия мать эвенкийская женщина.
Посидели, помолчали по таежному обычаю, потом по чеплажке налили, чокнулись.
— Однако, хорошая охота зимой была, — разговорился Иван.
— Хорошая, — подтвердил Аркадий.
Выпили, посмотрели на реку, на синие горы.
— Однако, нынче лучше будет, — предположил Иван.
— Будет лучше, — согласился Аркадий.
Еще посидели, плеск реки послушали.
— Я мог тридцать одного соболя взять, — размечтался Иван. — На путике у седловины он шел прямо в мой капкан, да кто-то испугал зверька. По следу видно: бросился в сторону. Ты не стрелял напротив седловины, не помнишь?
— Однако, стрелял, — раздумчиво протянул Аркадий.
— Ты испугал!
— Может, я, — кивнул Аркадий.
Поглядели друг на друга, выпили, помолчали.
— Однако, я тебя ударить должен за это, — предложил Иван.
— Если считаешь так, то ударь, — согласился Аркадий.
Размахнулся Иван, звезданул Аркадия в скулу, полетел друг сердешный на спину. Поднялся, пощупал синяк, посмотрел на небо, на речку, сел на прежнее место.
— Но давай теперь выпьем, — говорит Иван.
— Давай, — поддерживает Аркадий.
Выпили, полюбовались на сосны зеленые, на дальний хребет.
— Однако, я меньше твоего соболя напугал, ты меня больше ударил? — высказал гипотезу Аркадий.
— Может, больше, — согласился Иван.
— Однако, я сравнять должен.
— Если считаешь так, то сравняй, — утвердил Иван.
Размахнулся Аркадий, треснул друга в лоб, два кубаря сделал Иван через голову. Поднялся, пощупал шишку на лбу, посмотрел на моторку, сел на свое место. Выпили еще, помолчали, думая о своем.
— Однако, ты больше добавил, чем я переударил, — высчитал Иван.
— Однако, больше…
— Теперь я сравняю настолько, насколько ты переударил.
— Если так считаешь, то давай, уравнивай…
Два часа качались на волнах моторки, постукивая друг друга рыжими боками. Все это время с берега доносилось: ты меня пере-переударил, я сравнять должен… а теперь ты пере… я уравнять должен. Напучкались друзья досыта, сидят на берегу, мирно смотрят на Витим, на ласковое небо над вечным покоем тайги.
— Однако, моя шишка на лбу не меньше твоего синяка, — совершил умозаключение Иван.
— Однако, не меньше, — мудро согласился Аркадий.
— Вот и ладно, — улыбнулся Иван.
А тут гнал по Витиму свою моторку участковый Ильин. Увидел друзей, их лица разукрашенные, кричит:
— Что случилось, Голобоков?
— Однако, ничего не случилось, начальник.
— А фонари на лицах откуда?
— Траву винтом косили под водой, водоросли для изюбра готовили.
— Косили, — подтвердил Аркадий.
— А-а, — только и протянул Ильин, прибавил газу и помчался себе, думая: “Вот ушлые эти местные охотники, надо попробовать: как это винтом водоросли косят?”
Сидят Иван с Аркадием, головы мочат, о жизни размышляют. Вольно вьется Витим среди зеленых островов, хребтов высоких, берегов обрывистых и длинных отмелей. На перекатах пыль водяная завивается, кажется, солнце серебро сеет…
БУДЬ ЗДОРОВ, КЕНГУРУ!
— А и добрый козак ты, Афанасий!
— Добрый и ты, Грицай!
Так оценили друг друга два мужика, два свата-родственника, сидевшие в обнимку за свадебным столом в центре просторной горницы.
— Гарно живешь, — добавил Грицай.
— Браво живу, паря, — согласился Афанасий Путинцев.
И действительно: дом-пятистенок Путинцевых срублен из прожаренной в смоле даурской лиственницы, ставни и наличники изукрашены резьбой с петухами и подсолнухами. Мало у кого в Акше хватило сил и на домовитость, и на красоту. Афанасий же два года с нанятым плотником каждую субботу-воскресенье резали, выпиливали и выжигали деревянное узорочье, карусель кружевную.
Сам Афанасий — мужик не гнутый грозой, налитый ядреным хмелем здоровья, наделенный от бога силушкой и голосом: захохочет — телевизор у соседей глохнет, крякнет на Ононе — таймени от испуга на отмель выбрасываются. В старину про таких в Акше говорили: семерные сани, шкворни кованые, столбчатая плеть.
Гарная жена и Галя Путинцева. Родом с Украины, брови — как сабли запорожских казаков, плечи — лебеди белые, грудь высокая, истомой не тронутая. Залетела в Сибирь — не померзла яблоневым цветом, а еще ярче разгорелись щеки, да стать выходилась полная, зрелая.
Дюжих ребят вырастили Путинцевы — пять плугов чубатых, пять лемехов плечистых! Глядел, бывало, на них Афанасий, думал: эти пойдут пахать — обильный урожай приспеет в Акше!
Так и сбылось: старший сын Николай неожиданно привел в дом невестку. Что тут делать, женить надо парня. На свадьбу всю родню пригласили Путинцевы. С далекой Полтавщины приехал Галин старший брат, дядя Грицай, хохол здоровенный, как сам Афанасий, только кулак покрупнее, пожалуй, такой, что нельзя властям показывать — хватит еще трясучка кого-нибудь из столоначальников.
Вот и сидят Афанасий с Грицаем за столом свадебным, новую родню и гостей заправили как следует, да и сами по доброй четверти горилки ухайдакали. Пляшет молодежь на веранде и во дворе, женщины, бабы и бабешки шепчутся о своем, блюда-тарелки меняют, ребятня глазастая бегает. Хорошая свадьба идет.
— А скажи-ка, Грицай, почему вас хохлами зовут? — спрашивает Афанасий. — Не в обиду тебе говорю, а ради интереса.
— У старых козаков оселедец на голове был такой…
— Селедка, что ли? — удивляется Афанасий.
— Та ни, оселедец — чупрына на башке, хохол, по-вашему, — пытается объяснить Грицай, но слабое знание русского языка мешает ему. — Козаки запорожские носили такой клок волос, хохол, по-вашему.
— А-а, — протягивает Афанасий, как ветер в печной трубе.
— А як вас клычуть? Як вас обзывают? — в свою очередь спрашивает Грицай. — Та и я не в обиду кажу тебе, а с интересом.
— Гураны! — гордо отвечает Афанасий.
— Ще це вона таке, гураны? — спрашивает Грицай.
— Ну… гуран — это самец косули, козел лесной.
— Козел! — хохочет Грицай. — Забудай тебя козел. Гарно клычутъ.
Тут к Афанасию с Грицаем подсаживается новый родственник, поджарый, но ухватистый на слово Данила Кухтерин. Он уловил конец разговора и удачно прицепился:
— Не-е, это не от козла пошло, это наши охотники шапки такие шили, арогды назывались: на макушке уши, как у гурана, для маскировки, чтоб скрадывать легче. А расейские, которые впервые попадали в Сибирь, из-за этих шапок и прозвали нас, старожилых сибиряков, гуранами. Но мы это с гордостью понимаем, да, Афанасий?
— Гуран — это, брат ты мой, во! — Афанасий показывает кулак, утверждая крепость и силу сибирскую.
— Давай по чарци за это, — предлагает Грицай.
— Давай, — соглашается Афанасий и наливает три стопки.
Они поднимают дружно, чокаются.
— Будь здоров, хохол, — ввертывает Данила.
— Хай живе… — Грицай мучительно вспоминает незнакомое прозвище… и неожиданно выпаливает: — Кенгуру!
— К-кто? — потемнел лицом Афанасий. — К-как ты нас назвал?
— Сам же казав: кенгуру, — уточнил Грицай с удовольствием,
— Мы!!! Кенгуру?! Эти пузатые чучела австралийские? Это, это… — задохнулся от обиды Афанасий, вздыбился над столом и ахнул со всей силушки Грицая.
Добрый казак был Грицай, полетел — восемь стульев сшиб, остановился только у крашеной перегородки. Тряхнул головой, вытрусил из очей красные искры, подошел к Афанасию и звезданул свата в лоб. Добрый казак был и Афанасий, полетел — девять стульев сгрудил в другую сторону.
— Гур-ран! — ревет Афанасий.
— Кенгур-ру! — обзывается по незнанию Грицай.
Ой и хорошо, что Путинцевы нарастили дюжих ребят. Сбежались молодцы, насели на батьку и Грицая впятером — сила силу ломит — остановили побоище.
Поник Афанасий, а Грицай, как Тарас Бульба, изронил со слезой на глазах:
— Ото добрячи хлопцы у тих кенгуранов наросли.
А тут и Данила спохватился, принес баян, развернул меха и затянул “Распрягайте, хлопцы, коней”. Тут и гости подтянули, и могучая песня полилась над Акшой. И не стало ни хохлов, ни гуранов, одна согласная сила, широта, могущество повели свадьбу дальше по широкой реке народной жизни…
КАК ЕВДОКИМ КУЗЯЕВ
ПИТЬ БРОСИЛ
Евдоким Кузяев, мужик по-житейски основательный, имел в характере один изъян, который портил всю его репутацию: в самом начале охотничьего сезона он запивал. Пьянствовал Евдоким обстоятельно, с натягом на целую неделю, с непонятным риторическим вопросом к самому себе: “А па-ачиму веревка круглая, а против шерсти слабо, а?”
Промысловики прощали Евдокиму Дометьевичу такое злодеяние над здравым смыслом: во время загула он не задирался с товарищами, не хватался за ножи, не стрелял в потолок.
Потом, возвращаясь к нормальной жизни, Евдоким любил каждое утро вычищать лицо импортным лезвием, брился со значением, утверждая при этом: “Охотник — не зверь, он по чистоте лица — первый в тайге”. Сию назидательность и намеки на кого-то, у кого лицо не бритое, и невзлюбил молодой Андрюха Мальцев.
— Чо он хвастается своей бритвой? Да я, если захочу, электрическую привезу. С аккумулятором!
С этой бритвы все и началось. Во-первых, конопатый Андрюха действительно достал горняцкий аккумулятор, по мощности схожий с маленькой электростанцией: вверни лампочку или включи бритву — “пашет и светит”! Во-вторых, осень в этом году затянулась, и к началу пушного сезона белка оказалась не выходной, с черными потягами и крапинами по мездре. Вынужденное безделье томило промысловиков: один конопатил избушку, другой мастерил ловушки, третий просто отсыпался.
Евдоким же по традиции отвинтил пробку пластмассовой канистры, опрокинул кружку, другую, третью, порасспрашивал себя о веревке, которой что-то “слабо”, и к вечеру рухнул на теплые нары. Тут-то Андрюха и приступил, по его выражению, к профилактике. После ужина, когда печное тепло разморило даже трезвых промысловиков, а уж Кузяев всхрапывал так, что лайки вздрагивали, Андрюха прищурил свои бусые глаза и прошептал:
— Счас я его сделаю.
Развязал рюкзак, где до поры до времени прятал электробритву, извлек коричневую коробку аккумулятора, подсоединил медные проводки. Мягко и тонко, словно кирпич в прогретой печке, запел моторчик электробритвы, Андрюха пристроился к нарам, на которых спал Кузяев. Под умелыми руками веселого брадобрея черная с проседью щетина мигом слетела с щек и подбородка сонного Евдокима.
Утром Евдоким Дометьевич свесил ноги с нар, покрутил тяжелой с похмелья головой, крякнул, натянул старые валенки и потопал к умывальнику. Намылил руки, провел по лицу всей пригоршней, остановился, снова провел — ладони мягко скользили по бритому лицу. Евдоким тряхнул плечами, плеснул еще одну пригоршню воды на лицо. Задумчиво потер щеки, подбородок, потянулся к осколку зеркала.
— Чо, дядя Евдоким, голова болит? — участливо ввернул Андрюха.
— Не твое дело, — хмуро пыхнул Кузяев, протирая лицо полотенцем. Тут же открутил крышку своей пагубы с брагой, налил, смачно крякнул, выпил…
К вечеру история повторилась. Евдоким спал мертвецким сном, а молодой брадобрей упражнялся над его щетиной.
Второе утро началось с поиска зеркальца. Найдя его и увидев свое отражение, Евдоким набычился, смолевые брови, как черные кошки, взлетели над глазницами.
— Чо случилось, дядя Евдоким? — с невинными глазами пристал к нему Андрюха.
Евдоким молчал, ошалело озираясь вокруг. Мужики подтянули животы — смех уже распарывал их. Наконец Евдоким шагнул в угол, поднял свою канистру. Жахнул кружку, налил вторую, подсел к столу. Зябкая дрожь колотила его. Потом он впал в глубокое раздумье. Вставая с лавки, ходил по зимовью, искал свой рюкзак, рылся в нем. Но коробочка с бритвой и помазком была упакована его рукой еще в деревне.
К полудню мужики потрафили товарищу: дружно поддержали его, откупорили свои бутылки, чокались и подливали Евдокиму…
На третье утро, после очередного вечернего бритья, Евдоким спал до десяти. Андрей уже по второму разу вскипятил воду, заварил чай, стал будить:
— Дядя Евдоким! Вставай, паря, чаек готов.
Кузяев откинул полушубок, полежал минуту, потом осторожно, словно нес хрустальный кубок, поднял руку, помедлил и, наконец, провел пальцами по верхней губе. В зимовье воцарилась тишина.
— Муж-жики! — свистящее шипенье рассекло воздух. — Муж-жи-ки, это что ж такое, а?
— Что такое? — всполошились все.
— Б-барада н-не растет, — почти заплакал Евдоким.
— Значит, допился, — авторитетно изрек Андрюха.
Евдоким взлетел с нар и, подрыгивая ногами, скособочено двинулся к подоконнику, на котором лежал зеркальный осколок. Что уж он там увидел — одному богу известно, но, как ужаленный, скакнул на нары, закрылся полушубком, застонал по-сычиному: “У-х… О-х…”
Андрюха же, расхаживая по зимовью, начал философствовать:
— Если борода не стала расти — значит, смерть дает первый звонок. У моего деда однажды после такого запоя уши стали отваливаться набок. Пришлось резинку вкруг головы натягивать, уши закреплять…
И Андрюха, встав посредине зимовья, показал, как выглядел его славный предок. Мужики вылетели из зимовья и, словно лайки у берлоги, закатились облавным смехом.
Целый день Евдоким Дометьевич не вставал с постели, бредил, просил прощения, трясся так, что избушка подрагивала. Поднялся уже на вечерней заре. Выдернул из стены кованый гвоздь, сграбастал канистру и обухом топора прибил ее к стволу сосны у избушки. Потом три раза продырявил ее картечью, каждый раз заклиная: “Завязываю! Завязываю! Завязываю!..”
Десять лет минуло с той осени. Передовой промысловик Евдоким Дометьевич Кузяев держит свое слово. По слухам, его примеру собирается последовать и Андрей Мальцев, который дважды пропивал деньги, накопленные на мотоцикл…
А белую пластмассовую канистру, прибитую аршинным гвоздем к дереву, что возле зимовья, и сегодня можно увидеть любому проезжему по дороге с Киркуна на Кыру.
РЫБАКИ ЛОВИЛИ РЫБУ
Витяха Веретенников и его братан Костя рыбачили с ночевой на протоке Онона. Или погода стояла никудышная, или блесны не те подобрали, но через час они умаялись со своими спиннингами и почти враз сошлись на таборе. Развели костерок прямо у воды, вскрыли банку ставриды. Открутили головку с одной бутылки, “причастились” под холодненькую. Чай да перекур, да снова по рюмашке, да тары-бары — глядь, и солнце опустилось за тальники. От костра озарение вокруг, тени за кустами движутся, мельтешня в глазах от воды и всполохов огня.
— Братан, а, братан? — говорит Костя, нанизывая куски баранины на тальниковый шампур. — Я от станционных слышал, что таймень здорово берет на мясо. Особенно в темноте.
— Ага, — согласился Витяха. — Давай попробуем.
Наживил на тройчатку добрый кусок мяса, махнул удилищем — леска со свистом ушла в темноту. Он подергал ее, поводил, потрещал катушкой, подтянулся к костру, где комары не так донимали.
Тут и шашлык подоспел. Родственники причастились еще по рюмашке. Не успели насладиться шашлыком — дернулась леска на спиннинге, лежавшем у ног Витяхи.
Братаны встрепенулись. Витяха тянет, Костя аж на носки привстал.
— Ую-юй! — дивится. — Какая холера упористая!
— Давай-давай, с выводом, с выводом, — подсказывает Костя.
— Не учи ученого!
Запенилась протока, забурлила вода, как под винтом моторки. В полутьме показалась из реки огромная голова с двумя ушами-плавниками и горящими глазами.
— Рры! — тяжелый рык раскатился в воздухе.
— Крокодил, чо ли? — испуганно выдохнул Костя.
Черная туша, дав слабину на леске, сама рванулась на берег, открывая огромную красную пасть с клыками.
— Братан! Спасайся! — крикнул Витяха, бросил спиннинг, и они ударились в побег.
Сохатиными прыжками, перелетая через кусты боярки и черемухи, через маленькие болотца, вырвались наконец на чистое место. Огляделись: у Витяхи порван рукав, у Кости штанина. Вот приключение так приключение!
Тут их окликнул Владимир Сергеевич Бурдинский, длинный мужик в болотных сапогах с двустволкой за плечами.
— Здорово, земляки.
— А, Сергеич, — узнал Витяха Бурдинского. — Понимаешь, паря, какую-то крокодилину зацепил на леску. Аж рычит!
— Рычит? — удивился Бурдинский.
— Ты уж, паря-друг, заряди свою двустволку пулями, и пойдем, посмотрим. У нас там еще бутылка осталась.
Бурдинский переломил ружье, загнал патроны с пулями, кивнул. Гуськом, поминутно оглядываясь, осторожно двинулись на свет приречного костерка, где слышалось глухое ворчанье и плеск воды. Подкрались из-за огня. Братаны остановились. У Витяхи лязгали зубы, как сегменты сенокосилки. Охотник, пальцы сразу на двух курках, продвинулся ближе к костру.
— Шакалы! — неожиданно заорал Бурдинский. — Оболтусы! Это же мой Шарик! Да я вас перестреляю за него!
— Бежим! — только и выдохнул Костя.
Второй побег от табора был похлеще первого, они знали, что Бурдинский стреляет не хуже американских ковбоев. Остановились у самой сопки, охватывающей долину Онона с севера. Здесь пролегала чабанская дорога.
— Ты зачем наживу за протоку перебросил? — забурчал Костя.
— Откуда я зная, что там собака Сергеича? — ответил Витяха. — Ты тоже хорошо глаза налил — уши от плавников не отличил. Плавники-то на хребте, а не на голове растут.
— Ага, хорошей голове еще бы мозги добавить, — покрутил Костя у виска пальцем и устало побрел к стогу сена.
Надо же где-то ночевать.
КАБАНЬЯ ТЯГА
Глаз у Авдея Люлина — черт на поторчине. Пока другие мужики моргают, он вперед всех наткнется на поживу. Вся деревня видела: ездил по степи трактор со спецвагончиком, геологи или военные в нем, землю не копали, камни не собирали, а смотрели на приборы да записывали. Ездил, ну и ездил по степи голубой вагончик, а куда девался, другие не успели подумать — Авдей Люлин уцепил своей поторчиной — во-он он стоит, брошенный в пойме речки, в зарослях камыша, чуть крыша белеет, будто клок тумана над болотиной.
Люлин накинул хомут с постромками на своего Гнедка, поехал в камыши. Целый день плюхался там, сломанную ось заменил, выволочил брошенное добро и притянул его в свой двор. Чудо-вагончик: полки с гнездами для приборов из финской фанеры, маленькая печка с трубой из нержавейки, два круглых окошка-иллюминатора в резиновых оправках, дверь с никелированной защелкой. Маленький, уютный, легкий на ходу — лошадь без натуги катит. Это ж не вагончик для домашних кур или поросят, это ж настоящий рай для охотника!
Авдей Люлин, это не было секретом, давно слыл заядлым утятником. Не одну сотню вечеров и утрянок провел в камышах. Добывал на перелете чирков-свистунков и крякву, пеганок и шилохвость, свиязей и разную чернеть. А после обретения спецвагончика вообще гоголем шею выгнул, хвост, что твой крохаль, распустил: да, я — культурный охотник, да, я штаны на кочках не мочу, под кустом не ночую, чай на камыше не подогреваю — моя печка на березовых чурочках как форсунка работает, только дым колечками!
Нынешней осенью Гнедка в вагончик запряг, взял с собой сына и двинул в самый дальний угол поймы. Туда обычно не рисковали забираться другие утятники: вода порой по колено, на мотоцикле не проедешь, а пешком брести по камышам десяток километров — ноги отвалятся. Люлину-то что до этого? Гнедок затянул вагончик в самые пролетные места. Авдей отцепил постромки, подсадил сына на коня, сказал, чтоб ехал домой строго по следу, иначе можно заблудиться в камышах.
— Через два дня приедешь! — наказал сыну. — Тут добычи будет — в мешок не укладешь.
С вечера побродил по камышам, осмотрелся, выбрал место у кромки небольшого прогала, встал на вечернюю зорю. Утка часов с шести начала посвистывать, кругами ходить, собираться с полей на ночлег. За десять выстрелов Люлин сшиб две кряквы, три серых, чернеть да две каких-то пестрых, северных, в темноте не успел рассмотреть. Восемь хвостов за зорю — вполне прилично! Вернулся в вагончик, протопил печурку, напился горячего чая, уснул.
Утром, еще чуть отзаривало, он уже выбрался из теплого логова, зарядил двустволку, подтянул патронташ, двинул левее вагончика, там, в камышах, виделись кусты тальника, чувствовалось, что под ними может быть островок, не затопленный водой. Так и оказалось. Люлин выбрал место лицом к заре, притих: утка начинала подниматься на крыло.
Сзади что-то захлюпало, он еще подумал: не сына ли жена послала за ним? Может, что дома случилось?.. Оглянулся. Метрах в десяти из кустов на него глядели два злобных глаза и бусая щетинистая морда. Дикий кабан! Откуда он в этих камышах, куда бредет, что делать?
Мысли не успели проскочить через умственный аппарат, а руки с испугу подняли ружье. И драбалызнул Люлин секача из мелкой дроби повдоль щетины.
Секач хрюкнул, осел назад, а потом выстрелился, как из катапульты, в Люлина. Только вода брызнула!.. Каким чудом кабан не убил его клыками — осталось загадкой. Зверь пролетел мимо. Пока разворачивался, взбугрив вокруг себя месиво из камыша и воды, Люлин успел протаранить куст и — напрямую к вагончику. Куда отбросил ружье и патронташ, не помнил, но четко в мозгу вспыхнул образ левого заднего колеса с рубчиком. Почти не коснувшись резиновой шины, выскочил, как та чертова поторчина, из болота и оказался на крыше вагончика.
Секач снова пролетел мимо, развернулся и уставился рылом в небо, нюхтил и прохрюкивал воздух сквозь ноздри.
— Чуха ты, чуха! — зло обозвал кабана Люлин.
Ситуация была смешной и не очень: кабан стоял перед вагончиком, а Авдей Люлин лежал пластом на крыше, из резиновых сапог бежала вода, стекала вниз и звенела, как апрельская капель.
Влепить бы пулю, взлохматить, взбарабашить и вздедерючить это рыло, да как и чем? Насколько хватало глаз, до самого горизонта расстилалась камышовая пустыня, бесконечно серая, затопленная водой. В одиночку, парами, тройками, нитками и целыми каруселями проходили утки к югу, к монгольской стороне.
Кабан то замирал и стоял, как бусый пень, то крутил рылом, злобно хрумкал камышовую молодь. Уже солнце поднялось, осинелся и растаял туман, большое небо сверкало и переливалось солнечными светляками. Погода, как всегда в начале сентября, растеплилась, разомлела по-летнему. Люлину стало жарко. Сел, свесив ноги в противоположную от кабана сторону. Расстегнул куртку, нашел сигареты, закурил. На этой крыше за день-то можно и поджариться, изомлеть без воды. Секач, расцарапанный дробью, ни за что не уйдет. Надо что-то решать.
Люлин снял брючной ремень, сделал удавку, накинул ее сверху на ручку вагончика. Потянул. Дверь открылась. Кабан фышкнул, приблизился. Нет, никак не соскочить, не успеть зайти в вагончик и захлопнуть дверь.
Люлин свесил голову в проем. В вагончике не было ничего такого, до чего можно дотянуться рукой. Лишь висела у косяка рыболовная сеть. Еще не зная зачем, Люлин потянул за край — звякнули железные грузила, зашуршала веревка. Секач отскочил метров на пять и стал скоблить передней ногой камышовое месиво, грязь летела во все стороны, как из-под копыт коня. Люлин вытянул сеть наверх, хлопнул грузилами по крыше. Кабан не реагировал, лишь нервно водил пятаком да ощеривал желтые клыки.
— Ну, душман, — пригрозил утятник, — достанется тебе!
Снова наклонился в проем двери с концом веревки. Глаза отыскали в полу прорезь для какого-то кронштейна, она была скошенной так, что можно опустить конец веревки с грузилом, потянуть и насмерть заклинить конец сети в днище вагончика.
Управившись с этим делом, Люлин собрал сеть, как аркан, примерился и кинул на кабана. Резким прыжком прилепился к трубе, обхватил ее.
Кабан рюхнул, рванул пастью капроновые нити, перемочалил две-три, крутанулся, прорвал дыру для рыла, на большее сил не хватило — крепка капроновая паутина! Тогда секач бросился в сторону. Вагончик плавно сдвинулся с места, зашумел днищем по камышу. Ух и хватил душман, только треск над щетиной!
Метров сто голубой вагончик летел сквозь заросли, как линкор на ученьях. Кабан оказался лучше Гнедка, он ни разу не вильнул в сторону, а таранил плавни строго по прямой линии. Остановился, перепыхтел немного и опять пошел. У Люлина прошла дрожь, он даже повеселел, так ведь и выбраться можно из камышей.
Часа два или три двигался вагончик на кабаньей тяге. Потом что-то треснуло внутри, полетели щепки и… кабан вырвал конец сети из крепления. Качнулись камыши, и вольное плюханье удалилось. Тишина, шелест метелки о стенку вагончика, синее большое небо…
Утятник Авдей Люлин лишился сети, ружья и патронташа, а после возвращения в деревню и рассказа об этом соседу Валерке Кривошееву, приобрел кличку “Кабанья тяга”. Даже про его жену Ирину Васильевну в магазине можно услышать:
— Вон Ирина идет.
— Какая Ирина?
— “Кабанья тяга”, ишь, вырядилась!
СОН В КУБЕ
На избе Ивана Каракулова прохудилась крыша. Дождь августовский дождит, ветер заветривает — сыро и зябко жене Галине, дочкам Насте и Ленке, самому Ивану капель с потолка падает на папиросу и гасит ее, замучался прикуривать. Не вытерпел хозяин, приставил лестницу к избе, полез наверх. Посмотрел — а крыша цела, лишь три листа шифера ветром унесло.
Подремонтировал Иван крышу — удовольствие получил. Сел верхом на конек, смотрит на деревню и озеро, небо с облаками, стадо коров, бредущее с поля. Сверху не только все видно, но и слышно далеко-далеко.
Тут и уловило ухо Ивана странный разговор в стаде коров. Деревенский бык Ворчун сказал одной корове:
— Жданка, видишь мужика на крыше?
— Вижу, — отозвалась та.
— Давай забодаем его.
— А за что?
— Его красная рубаха глаза раздражает.
— Давай! — согласилась рогатая.
Иван еще подивился: никакой красной рубахи на нем нет, одет в обычную с синей полоской. Но животины уже кинулись к избе. Иван, не будь дурак, успел слезть с крыши, забежал в дом, крюк на дверь накинул. Ворчун, упрямая голова, пытается прободать дверь, но ничего не выходит, только лоб крякает да ботало брякает…
Проснулся Иван Каракулов, а это дождь в стекло барабанит. Ну и сон непутевый! Бык с коровой на человеческом языке разговаривают, эка дурь опупенская!
Иван нехотя встал с постели, посмотрел на часы — семь утра. Дочки спят в кроватках, жена Галина по рани на ферму ушла.
Еще с вечера Иван собрался на рыбалку, снаряжение приготовил. Дождь дождем, а рыбка к рыбке на уху просится. Не стал пить чай, прихватил снасти, дождевик на плечи набросил, вышел на улицу. Пришагал на берег, закидушки поставил, костерок разжег. Кучеряво на берегу: волна чуть шевелится, туман облег озеро белой бородой, сизый дымок от костра, как продух в небе. А луг-то, луг! Серебряной брызцой покрыт, переливается, веет росяной свежестью. Кучеряво!
Задумался Иван и опять услышал голоса. Оглянулся — бредет стадо по лугу, пастух кнутом пощелкивает, а сквозь щелк ясно-ясно слышно, как бык Ворчун другой корове говорит:
— Майка, видишь мужика на берегу?
— Вижу.
— Давай забодаем его!
— А за что?
— Его красная рубаха все нервы раскалила.
— Давай!
Кинулись рогатые туши из стада к берегу. Иван сначала обмер, подумал, что это сон, но потом припустил по росистому лугу. Добежал до ближнего леска, сиганул на березу. Перевел дух. Животины внизу хвостами крутят, копытами в землю буцкают, мычат. Ворчун чуть не на дыбы встает, норовит достать Ивана…
Проснулся Иван в совершенно очумелом состоянии. Что же это такое? Сон во сне, двойной виток? Казалось, проснулся, ан нет, видение продолжалось. Так ведь и крыша сядет набекрень, до психушки докатишься, сплошная бардамельщина! Встал с постели, в зеркало погляделся. Лицо, как лицо, не перекошено, лишь глаза осовелые, как у петуха после длительного кукареканья. Н-да… Зачерпнул воды из кадки, попил.
Дочки спят, жена на ферме. На рыбалку надо идти. У дома затрещал мотоцикл, это подъехал друг-рыбак Толька Зимирев.
— Поехали! — махнул рукой Зимирев.
— Ага, — кивнул головой Иван.
— А ты что такой смурной? Галина кочергой огрела?
— Сон какой-то… вольтанутый, бр-р, — Иван потряс плечами.
— Это с недопоя, — схохмил Зимарев.
Иван не стал спорить.
По дороге друзья-рыбаки обогнали стадо коров, которых подгонял дедок Вырупаев. Иван еще поприветствовал: мол, здравствуй, дед. Тот щелкнул кнутом в ответ.
Стали подъезжать к озеру. В это время Иван снова услышал голоса. В ужасе обернулся. Звук шел изо рта Ворчуна:
— Пеструха, видишь мужика в коляске мотоцикла?
— Вижу. Это — Иван Каракулов.
— Давай забодаем его.
— А за что?
— Да он мне красной рубахой все глаза промозолил, просто сил нет смотреть на такую дерзость.
— Давай!
Иван вцепился в край люльки. Разбойники с поднятыми хвостами помчались за мотоциклом, аж куски дернины, как черные хлопья, разлетались по сторонам.
— Толька, гони! — рявкнул Иван.
Зимирев крутанул ручку газа до отказа, мотоцикл взревел и полетел. Но упрямый Ворчун и Пеструха не отстали, а, наоборот, сократили расстояние.
— Давай, давай! — вопил Иван.
Нe помогло. Ворчун догнал мотоцикл, поддал рогами под коляску, машина рыкнула, поднялась на воздуся и плюхнулась в озеро.
— А-а! — только и успел крикнуть Иван…
Теперь уж он проснулся по-настоящему. В холодном поту спина, а лоб раскаленный. Бешено прыгало сердце. Адский сон, не приведи Господи: как матрешка — первый во втором, второй в третьем. Сон в кубе!
Иван покрутил глазами, не веря, а сейчас-то он спит или не спит? Поглядел на кроватки: дочки спят. Жена, естественно, на ферме. Постучал кулаком по лбу — живой, боль чувствуется. Кое-как очухался, включил газ, вскипятил чайник. Выпил два стакана. На улице щелкнул кнут — дедок Вырупаев ехал на своем коне, сигналя хозяевам: пора выпускать коров со двора.
Иван выскочил на крыльцо и закричал:
— Эй, Вырупаев! Сергеевич! Ты скажи Ворчуну: нет у меня красной рубахи! Ну нет, понимаешь!
— Ладно, скажу, — флегматично изрек пастух.
— Да не ладно, а скажи быку: нет красной рубахи — понял?
— Мое дело маленькое, раз надо сказать — скажу, — испуганно пробормотал дедок и отъехал своим путем.
— То-то же, — удовлетворенно изрек Иван. — А то придумали дураки рогатые: красная рубаха, красная рубаха. Сроду такой не носил!
БОГ ШЕЛЬМУ МЕТИТ
Однажды дарасунский охотник, хитрован, склонный к браконьерству, Епифан Казыдлов добыл кабана. Да не в глухой тайге, а почти рядом с поселком, на устье речки Будунгуй. Разделал тушу на части, запрятал в густой ерник, побежал за транспортом.
Сунулся к одному мужику, другому, третьему — никто не соглашается поехать. То бензина нет, то двигатель барахлит, то жена не отпускает. У всех причина выискалась, жлобы заклепанные!
Наконец уговорил Юрку Манженкина, тот на отцовских “Жигулях” форс на колеса наматывал.
— Мясо будет, — пообещал Епифан.
— Поехали, — расплылся Юрка.
Прифурчали на место, добычу в полиэтиленовую пленку завернули, погрузили в багажник, сверху шкуру бросили, хлопнули крышкой — нормально! Покатили в Дарасун, только прутики мелькают.
Доехали до железнодорожного переезда, а он как раз закрылся. Впереди “Жигулей” прямо перед шлагбаумом оказалась телега с чалым конем и шебутливым мужичком Кехой Парыгиным. Кеха бросил вожжи на передок, слез с телеги, стал прохаживаться туда-сюда.
— А-а, Сергею Матвеевичу наше вашим с бритвой и кисточкой! — закричал он, увидев старика Селезнева, тянувшего домашнюю козу за веревку. — Такой орел был, а теперь козопасом стал!
— Эх, не говори, паря, — вздохнул старик Селезнев. — Старуха, она… старуха, с нею не поспоришь. Вот и пасу. Да ты и сам в хомуте, с конем в пристяжку перед своей бегаешь.
— Не, — не согласился Кеха. — Я еще иногда на рыбалку смываюсь. Вот позавчерась… — начал он рассказывать.
Старик Селезнев заинтересовался: бородку теребит, глаза загорелись. Но коза, заброда Селезневская, продолжала тянуть его своей дорогой. Старик несколько раз дергал за веревку, но коза, она… коза и есть. Тогда дед машинально накинул конец веревки с петлей на конец шлагбаума.
— Позавчерась, — продолжал рассказывать Кеха, — вот такую щуку-щукенцию поймал на озере.
— Какую? — аж подался вперед Селезнев.
— На пять килограммов!
— Да! — ахнул Селезнев. — Правда?
— Козой буду! — вскинул Кеха руки. — Вот т-такую! — и развернул свои грабелки в стороны. И заехал левой рукой в морду лошади.
От неожиданности лошадка вздрогнула и прянула назад. Раздался скрежет и треск, полетели на дорогу стекла и ящики — задок телеги врубился в радиатор “Жигулей”.
В это время сработала автоматика, и шлагбаум стал подниматься. Полосатая планка потянула веревку и вздернула козу кверху. Бедная животина заверещала:
— М-ме… мме-е!..
Коза ревет — шерсть на ней дыбом встала. Селезнев тпрукает лошадь — та хрипит и тычками бухает телегу в капот “Жигулей”. Казыдлов выскочил из машины — пытается толкать конягу в зад и фышкает, как на медведя. Манженкин в ударе молодой силы ловит за глотку Кеху, чтоб задавить, и что-то рычит. В общем, цыганская распруденция, комедия дарасунская.
Оно бы еще ничего, так нет, заявилась к переезду милицейская машина с мигалкой. В ней три бравых стража порядка, как помидоры на похмелку, в самый раз подоспели.
Начали разбираться. Юрка Манженкин с горя забыл про мясо, открыл багажник. Ого! “Помидоры” сразу засекли шкуру. И кровь из пленки сочилась.
Ни на чем сгорел Епифан Казыдлов.
ПЯТНИСТЫЙ ДРЮК
Забайкальский медведь Лохматый — так звали его по причине дикой непричесанности — любил каждое лето приходить из глухой тайги в долину Шилки. Для прокорма и еще какой-то неведомой нам цели и надобности.
Степан же Андрюк, наоборот, летом стремился в тайгу, на устье какой-нибудь светлой речки, впадающей в Шилку. Сварить “чай с дымом”, посидеть у костра, послушать кукушку — Андрюк был суеверным математиком, он измерял свои годы не по длине залысин, а по счету легкомысленной птицы.
Ни Лохматый, ни Степан Андрюк не знали, какой может быть их встреча — дружественной, как у министров иностранных дел (так пишут в газетах), или не очень — как у боссов мафии. А незнание, это известно всем, приводит к чудесам.
Вот и получилось. Степан причалил свою лодчонку в устье замечательно прозрачной речки Сосновки, разобрал удочки, принялся таскать ленков, насаживая их на проволочный сдевок. Штук пятнадцать поймал.
День стал разогреваться. Степан снял и уложил на корму сапоги, штаны, рубашку. Окунулся в воду, выбрался на отмель. Подтянул к берегу лодку, закрепил ее за тальниковый куст бечевкой. Набрал воды в котелок, намереваясь разжечь костерок, но рой оводов, как всадники-крестоносцы с поднятыми копьями, накинулся на него, всаживая на лету свои жала в спину, плечи, бока. Отмахиваясь от гнуса тальниковой веткой, Степан взобрался на крутой мыс, надеясь, что там протягивает ветер и оводов меньше.
Наверху, возле больших сосен, он набрал сушняка, разжег огонь, устроил таганок, присел на валежину. Солнечные блики ласково переливались в кронах деревьев, кудрявился дымок костра, смолистые ветки горели дружно, щелкая веселыми углями в траву. Блаженство, рай земной! Степан жмурился, как морж, наконец-то выбравшийся на волю из-под спуда житейских забот.
Внизу, у воды, что-то захлюпало, захрустело галькой. Степан приподнялся с валежины, посмотрел на речку. Возле его лодки возился Лохматый, видимо, удивленный неожиданной находкой: на сдевке, спущенном с борта в воду, водили плавниками ленки, лакомство исключительного вкуса и смака. Лохматый зацепил левой лапой проволоку, поднял рыбу из воды, и начал уплетать за обе щеки чужой улов.
Степан Андрюк от неожиданности возмутился:
— Эй! — крикнул он. — Э-эй, ты чо делаешь?
Лохматый вздрогнул, выронил двух-трех ленков, оставшихся на сдевке, заворчал. Поднял морду, понюхал воздух, ударил лапой по лодке. Бечевка лопнула, и лодка откачнулась от берега.
— Раскоряка чертова! — заорал Степан, свистнул и запустил в Лохматого огненной головешкой.
Медведь рыкнул, опустился на четыре лапы, скакнул по отмели и направился к обидчику. Степан тоже рыкнул, рванул со всех ног мимо костра к толстой сосне, уцепился за нижний сук и, подтвердив теорию Дарвина о происхождении человека от обезьяны, махом вскарабкался на вершину.
Косматый вкатился на мыс, остановился, опасливо поглядывая на костер. Уткнулся носом в траву, заворчал и взял след Степана. Медленно пошел к дереву.
— Го-го-го! — заголосил Степан, засвистел, зафышкал и еще раз обозвал Лохматого непечатным словом.
Медведь же, как всякий порядочный зверь на кормежке, два-три раза обошел сосну, царапнул когтями по несъедобной коре и отвалил к центру поляны. Там были старые пни, среди которых острились курганчики муравейников. Лохматый начал разгребать их, урчать и слизывать муравьев длинным языком.
Степан пришел в себя. В общем-то опасность миновала. Но пришла другая беда. На голое тело набросились оводы. Они жалили бедного Степана так, что сосна тряслась. Степан отломил смолистую ветку и, как мог, отмахивался от гнуса. Через полчаса его тело покрылось волдырями от укусов и черными от смолы нахлестами.
Лохматый в это время, не покончив с муравейниками, неожиданно втянул голову и, крадучись, стал подбираться к большой колодине, лежавшей одним концом на каменистом выступе. Степан замер от предчувствия какого-то чуда.
Вот Лохматый привстал над колодой, ударил по ней могучей лапой, выдрал гнилой бок деревины. Сунул голову в дыру. В ней что-то случилось — то ли загудел огромный вентилятор, то ли сработал пусковой двигатель ракетной установки — Лохматого подбросило в воздух, и он как бы повис, поддерживаемый снизу черно-желтым жужжащим фонтаном. Наконец медведь согнулся в лохматый ком, фукнул и со всех ног покатился мимо костра, мимо сосны, на которой сидел Степан Андрюк.
Дикие пчелы-шершни! — догадался бедный рыбак-охотник и, не дожидаясь лютой казни, прыгнул на землю. Лохматый впереди, Степан за ним — они летели, как два бегуна, к спасительной воде. Гул, треск ломаемых кустов и рев огласили долину Шилки.
В тот миг, когда Лохматый и Андрюк вырвались на отмель, по Шилке плыл на моторной лодке Тимофей Лоншаков, бывалый усть-карский рыбак, охотник и браконьер, человек, повидавший на своем веку разных чудес и происшествий. Но такого, чтобы грязный, пятнисто-полосатый двуногий, может быть, “чучуна” или “лесной человек”, гнался за перепуганным медведем, не видывал сам и от других не слышал. Тимофей двинул ручку газа, его моторка вздыбила нос, описала полукруг, пошла к противоположному берегу.
— Господи, пронеси! Господи, помилуй! — крестился Тимофей.
Медведь, подняв белую завесу брызг, плюхнулся в Шилку, поплыл, течение понесло его вниз, и вскоре Лохматый исчез в тальниках ближней протоки. А Степан, присевший по макушку в воду, вынырнул, убедился, что пчелы остались в тайге. Услышал звук моторки и узнал по корпусу лодки хозяина. Привстал из воды, закричал:
— Тимофей, это я!
— Кто — ты?
— Андрюк я, Андрюк! — Степан вылез из воды и замахал руками.
Eго фигура на фоне реки и яркой зелени береговых зарослей казалась особенно хищной и зловещей. Эхо летало от берега к берегу, отражаясь в скалах:
— …дрюк я! …дрюк!
— Не, паря, — пробормотал Лоншаков, — никакого пятнистого дрюка я не знаю. Береженого Бог бережет.
Лоншаков прибавил газу и скрылся за поворотом.
Каким образом бедный Степан Андрюк отыскал свою лодку и как добрался до дому — это нам совсем не интересно. Интересно то, что рыбаки и охотники из Усть-Кары знают теперь: на Шилке, при впадении в нее замечательно прозрачной речки Сосновки, водится страшенный пятнистый “дрюк”, который не то что человека, самого Лохматого гнал и выгнал из тайги, и чуть не задрал на отмели. Благо, что медведь умеет быстро плавать, а то бы, паря, беда…
ПЕТУХ НА ПРОТЕЗАХ
Деду Бронникову при рождении дали имя по святцам, в честь святого мученика Калистрата. Но забайкальский народ, особенно такие забузовщики и заварганщики, которые живут в Борзе, все переделают на свой склад и лад. Вот и потеряли люди-чудаки целый слог “кал”, остался только Истрат. Ну и что вы скажете: Истрат да Истрат — не хуже какого-нибудь Пилендея или Феострупа!
Дед Истрат Бронников проживает в своем частном доме при въезде в Борзю со стороны Александровского завода. Его старуха с нежным именем Ангелина — подстать своему старику: такая закудрявистая бабулька, что еще командарм Блюхер, приезжавший в Забайкалье воевать с японцами при Халхин-Голе, на балу для офицерских жен изрек: “Вы, Ангелина, как мина, не один кавалер подорвется!”
Действительно, Ангелина Бронникова всю жизнь раззадоривала Истрата на какое-нибудь закудрявистое дело. Кто первый в Борзе изготовил самодельный телефон от печной лежанки до бани? Кто вместо собаки установил в будке лающий магнитофон? Кто научил экспортную партию попугаев, поставляемых в Китай, вместо того чтобы кричать “Да здравствует Мао!” каркать “Привет, Линь Бяо!”?
Вот и в этот раз бабушка Ангелина, гостившая у внуков в Оловянной, услышала, что один тамошний житель продает петуха, который не кукарекает. Последние денежки потратила, но купила оригинальную птицу. Пусть Истрат не мается от безделья, а занимается с Петей музыкальным образованием!
В первый же день проживания у Бронниковых Петя показал, какой он петушатник: двор по кругу обошел, борова клюнул, своих куриц на поленницу загнал и такой осмотр устроил, что и соседские клухи переполошились. Конечно, было от чего: выглядел Петя роскошно — гребень, как маков цвет, крылья багряно-иззолоченные с бирюзовым отливом, в каждом хвостовом пере червонная заря играет! А уж побежит за курицей, так даже хмурый мэр Борзи восхитится: “Этот — догонит!”
И все же одно дело — поющий петух, совсем другое — немой. Чего-чего только не придумывал дел Истрат: водкой и касторкой из пипетки в клюв капал, аспириновым порошком кормил, в бане парил, голодом морил, ястребиным чучелом пугал, в горле курочьим пером щекотал — не поет, забияка.
Загоревал дел Истрат, хоть самому кукарекай. А что, подумал однажды, личный пример много значит в обучении. Принес Петю в дом, снял со стены портрет еще молодой Ангелины, поставил его перед печкой. Волосы на макушке натопорщил, брови пучком, усы торчком, руками, как крыльями, замахал, заголосил:
— Ку-ка-реку! Ку-ка-реку!
Петя от неожиданности навострился, на портрет Ангелины посмотрел.
А дед Истрат снова:
— Ку-ка-реку, ку-ка-реку! — да плечо Ангелины на портрете погладил.
И дрогнуло что-то в горле певуна, вырвалось:
— Ку! — хриплое, сдавленное, как стон.
— Ку-ка-реку! — взгорланил от радости дед Истрат.
— Ку! — подтянул Петя.
— Ку-ка-реку!
— Ку…
Еще немного, и обучился бы Петя, да принес леший не вовремя бабку Ангелину, ходившую в магазин. Посмотрела почтенная Ангелина Алексеевна на концерт перед своим портретом, завихорилась, как Бабулька-Ягулька, и пометелила позорщиков своей молодости: Петю — в окно вместе с форточкой, Истрата — в дверь вместе с осколками трехлитровой банки из-под молока.
Нервное потрясение во время творческо-музыкального урока дало неожиданный результат: вечером весь околоток услышал из курятника Бронниковых совсем уж неожиданное:
— Ре-ку-кака! — запел Петя наоборот. — Ре-ку-кака!
И пошла перебранка по всей Борзе:
— Ку-ка-реку! — утверждают местные топтуны.
— Ре-ку-кака! — не соглашается Петя.
Настоящий переполох учинился: петухи горлопанят, собаки лают, коровы мычат, электричество гаснет, местное радио передает прощальную музыку, милиция с мигалкой носится, а никто ничего понять не может. Даже пограничники из Забайкальска запрос прислали: что за диверсия в Борзе?
Первой не вытерпела бабка Ангелина. Пошла в курятник с топориком, хотела пригрозить Пете, да куда там — хитрый реку-какашник взлетел на крышу сарая, попробуй, достань его оттуда.
— Да чтоб тебя мотоцикл переехал! — брякнула в сердцах бабка Ангелина.
И то правда, говорят же в Красном Чикое: “Всем известно, как мы поем, да не все знают, как волком воем”. Назавтра пьяный мотоциклист налетел на Петю и передавил колесами обе ноги. Охнул дел Истрат, подхватил бедную птицу, принес в дом. Забегала бабка Ангелина, достала ножницы, остригла перо на месте переломов, перебинтовала петушиные ноженьки… Уж как только ни выхаживали, чем только ни лечили Петю, но, видимо, не срастаются косточки у петухов, отпали голени до колен, как сухие веточки.
Кручина нашла на деда Истрата. Сидит на лавочке, глядит на своего любимца, переживает: певун в самом зрелом возрасте, красавец и молодец, и петь научился, а инвалидность все дело портит. Тут проходил мимо районный хирург. Дел Истрат хотел спросить, нельзя ли Пете чем-то помочь? Но тот торопился:
— В Читу еду, новая партия протезов пришла, — объяснил.
Протезы! Это слово ввинтилось в мозг дела Истрата. Вскочил с лавочки и на несколько дней залез в хозяйственный сарайчик. Пилил что-то, паял, клепал, сверлил. Наконец торжественно вынес на свет настоящие петушиные протезы — изящные латунные трубочки с когтями-опорами, с винтами крепления, с никелированными ободками. Тут же, в присутствии и при личной консультации бабки Ангелины, Петя был обут. Он некоторое время стоял, недоумевая: что за диво? Покивал головой, пошевелил перьями, шагнул и плюхнулся в пыль.
— Ничего, Петя, мужики пьяные тоже падают, но ведь встают, — не огорчился дел Истрат. — Давай снова.
Целую неделю шли тренировки. Истрат соорудил вокруг Пети проволочную поддержку и добился первых шагов. Постепенно птица приловчилась к равновесию, начались пробные забеги. На восемнадцатый день тренировок, звеня и сверкая латунно-никелированными ногами, Петя догнал первую курицу. А там дело пошло, правда, иногда бежит-бежит, винт на протезе расхлябается — бряк! — и авария. Лежит бегун, глазок на Истрата косит, мол, что ж ты, старый хрыч, слабое крепление сделал?
Слава о знаменитом петухе на протезах пошла по всей Борзе. Это, конечно, заело кое-кого. Выискался с другого конца Борзи некий любитель бойцовских петухов, дед Лунев. Приехал на своем “Запорожце” с компанией подвыпивших дружков.
— Тоже мне, броненосец объявился! — закричал. — Да мой Бардадым разнесет твоего колченогого по перышку! Давай бой устроим!
— Вот твоему Бардадыму! — показал кукиш дед Истрат. — Бой так бой! В следующее воскресенье и при людях-свидетелях.
Объективности ради надо сказать, что Луневский Бардадым был страшенным созданием природы: черный, как ночь, клюв совсем не петушиный, а коршунячий, ноги мощные, грудь — что панцирь королевской черепахи, буграми бугрится.
Не знаю, что бы делал дел Истрат без бабки Ангелины. Полпенсии израсходовала, но достала через китайских туристов три коробки с ампулами женьшеня. Петю, чтоб силы не расходовал, от куриного царства освободила и стала поить через три часа настойкой женьшеня с пантокрином.
В воскресенье сошлись противники на берегу Борзянки. Народу собралось человек сто, а может, и больше. Четыре кола в землю вбили, веревкой ринг обтянули, судью со свистком назначили. Бардадым был в черном углу, Петя — в красном.
— Давай! — свистнул судья.
Черный Бардадым, как японский ниндзя, подпрыгнул над рингом и сразу же долбанул Петю клювом в клюв — искры не полетели, но жженой костью пахнуло. Петя привспорхнул, затопотал протезами. Но Бардадым уже второй раз долбанул его по гребню, кровь пустил. И тут Петя, защищаясь левым крылом, размахнулся правой латунной ногой, ка-ак поддал снизу — кубарем полетел Бардадым. Петя, вспомнив мастерство аргентинских футболистов не спускать мяч с ноги, бренча и звеня протезами, догнал и — второго кубаря, и третьего! Дофутболил противника до края ринга и напоследок шандарахнул так, что Бардадым перелетел веревку и закатился под свой “Запорожец”.
— Слава Пете! — дружно грянули болельщики, поздравляя деда Истрата с победой.
Петя, конечно, тоже приветствовал своего хозяина. Сверкая латунью и никелем, иззолоченной грудью и червонной радугой хвоста, он вышел на центр ринга и гаркнул:
— Ре-ку-кака! Ре-ку-кака! Ре-ку-кака!
Самое интересное в этой истории то, что она не завершилась. Каким образом — об этом никто не говорит, но слава о Пете дошла до Международной лиги бойцовских петухов, штаб-квартира которого находится в голландском городе Утрехте, что неподалеку от Амстердама. Исполнительный директор лиги прислал в Борзю приглашение участвовать в ХХV юбилейных боях.
“Господин Истрат Бронников, — написано в приглашении, — обязательно приезжайте на юбилейные бои с Вашим Пьетей. На юбилее соберутся серьезные специалисты куроводства со всего мира. Только необходимо сообщить название фирмы, которую Вы представляете…”
— Да-а, — сказал дед Истрат, — с фирмой-то и сложно.
— А чего сложного? Так и напиши: фирма “Истратпет”, г. Борзя, Россия, — подсказала бабка Ангелина.
Сейчас фирма “Истратпет” собирается принять участие в престижном международном состязании. Одно заботит дела Истрата: все же надо показать Петю во всем блеске перед иностранцами. Может, расплавить золотое обручальное колечко да вызолотить протезы Пете? А то на латунных как-то несолидно, не по-борзински…
ПРО СОЛДАТА ГАУЧЕНОВА
Не в чеченском царстве, не в якутском государстве, не в Туле в гостях, а в Чите в ракетных частях служил солдат Иван Гаученов. Служба — не дружба: что прикажет командир, то и делал — в караул ходил, плац подметал, из ракеты куда надо стрелял, куда надо нацеливался. За дисциплину и исполнительность дали солдату Гаученову увольнение в город. Солдат, известное дело, шилом бреется, самогоном греется, ему собраться недолго: пуговицы почистил, ремень подтянул, улыбку до ушей раскатал и — ш-шагом-арш! — за ворота части.
А командир вослед:
— Смотри, Гаученов, живет тут Брылена Чечила, не попадись ей на зубок.
— Ракетчики — народ стратегический, — бодро ответил Гаученов, — куда нацелены, туда и летят.
— Ну-ну, смотри: не та беда, что штанина подмочена, а та, что скособочена, — остерег командир.
Приехал Гаученов в город, там-сям погулял, “Сникерс” съел, на девушек нагляделся. Ко времени в часть поехал.
Только сошел с автобуса, а Брылена Чечила тут как тут. Баба злющая, снизу копырялка, сверху ковырялка, своего мужа в гроб свела, за чужих принялась.
— Служивый, — говорит, — пойдем ко мне, я ничего не ищу, а рюмкой угощу. Гребень гребок, подушку под бок, два ста бодаста, а триста игристо, — повела плечом Брылена Чечила и рукавом махнула.
— Командир заругает, — пробовал возразить солдат Гаученов.
— Ты, матушка, грози, а ты, девушка, гуляй, — продолжала Брылена Чечила. — Эх, рюмка — ком, пошла кувырком! — свистнула, кавалерский знак каблучком начертила — она ж колдовка была.
Затуманился ум солдатика, пошел, как на веревочке, не в часть, а в чужую усадьбу.
Брылена Чечила — вдова богатая, у ней двор, что кощеево царство, оградой обнесен, внутри псы сторожевые по кругу бегают, замки электронные гудят. В зале стол накрыт со всякой всячиной: водка русская, вина заморские, рюмки хрусталем играют.
Солдат, он хотя и в гимнастерке, а тот же мужик: за чаркой чарка, как в пасть овчарке, за ради чести еще по двести, а там со свистом мелькнуло триста, за мать-старушку — чекушку с кружкой. А там Иваныч иль пан Иван, коль дело на ночь, буцк на диван!..
Проснулся утром солдат Гаученов, жуть взяла: вся память в забыль ушла, только гул в голове, как от ракетного двигателя. Эхма, наша тьма, все легло на донышке, словно ночь у вдовушки.
— А ну-ка, служивый, — подступила к нему Брылена Чечила, — скажи-ка мне, что по пьяному делу наворочал?
— Я? Наворочал?
— Ты, солдатик, ты! Амбар набекрень сдвинул — раз! Петуха Клеву пытался на кошке женить — два! Меня, вдову честную, хотел раздеть, голышом на ракету водрузить и пульнуть в акваторию Тихого океана — три!
— Не может быть, — начал оправдываться Гаученов.
— Да-а, не может? А кто грозился вся ракеты СНГ на дрова распилить и в поленницу сложить, а?
— Уй-ю-юй, — ужаснулся солдат.
— Это все мелочи житейские, простительные. Но то, что ты кричал: самого министра обороны разжалую в сержанты и отправлю в Борзю склад с портянками охранять — это уже политика.
— О-е-е, мамочка родная! — схватился за сердце солдат. Уж если до министра добуровился, значит, много чего было. — Чо делать-то теперь? — спросил.
— Отрабатывать будешь, — приговорила Брылена Чечила.
Превратился солдат Гаученов в дармового работника. Амбар перебрал по бревнышку, крышу на доме починил, теплицу покрыл. Три недели с утра до вечера ломил, как угорелый, а бабе все мало, и работе конца не видно.
В это время командир части, мужик разумный и не торопливый, рассудил: солдат Гаученов не мог исчезнуть по своей воле. Что-то случилось, уж не попал ли к Брылене Чечиле? Сел командир на броневик, подъехал к усадьбе, стучится:
— Кто стучится и что надо? — грозно отозвалась вдова.
— Командир части. Отдать солдата Гаученова!
— Знать не знаю, я — вдова бедная, беззащитная, никому ничего не даю.
— Не отдашь добром — ракетой шарахну, — начал стращать командир. — От тебя и твоей усадьбы только чечилики полетят!
— Ра-акетой! — взорвалась Брылена Чечила. — Как выскочу из-за печки, как выпрыгну из окошка, схвачу полено — все твои ракеты переколочу. А ядерные головки скручу, в мясорубке изверчу да в Иран продам. Вон отсюда!
Командир плюнул на сварливую бабу, уехал ни с чем.
После этого случая совсем распоясалась Брылена Чечила: заставила, сквернавка, солдата каждый вечер баню топить. Намоется, напарится, сядет телевизор смотреть. А волосы назад кресла откинет, и чтоб расчесывал, да, как эстрадной артистке, в тридцать три кудели закосмачивал. От проклятая работа, была бы зажигалка, поджег бы солдат Гаученов эту копну с оческами!
Незнамо, чем бы дело кончилось, да помог петух, которого Гаученов намеревался женить на кошке. Чем-то понравилась ему пушистая зеленоглазка, давай ухаживать за ней да гонять по двору, Кошка с испугу прыгнула на сруб колодца, Клева за ней, кошка на бадейку, петух туда же! Качнулась бадейка, загрохотала вниз, ворот-то не был защелкнут, игривая парочка и утопла.
Утром пошла Брылена Чечила за водой, а из колодца дух смертный идет — изгажен колодец. Рассердилась злая баба, приказала солдату Гаученову новый колодец копать.
Взял солдатик лом да лопату, место выбрал под тенистой березкой, сел и задумался. Не зря же в Кадале говорят: не зверь во зверях ежик, не машина в машинах “Запорожец”, не одессит в Одессе, если из Биробиджана, не мужик в мужиках, когда баба помыкает.
Тут-то, под тенистой березой, и прошла солдатская забыль. Вспомнил все про все, надумал бежать от Брылены Чечилы через подкоп. Для виду яму колодезную на метр заглубил и вбок пошел. Землю наверх корзиной вытаскивает да в старый колодец высыпает.
Пять ли, шесть ли дней копал — просвет увидел. Ну, думает, сейчас вернусь, все Брылене Чечиле выскажу, чтоб ее кондрашка хватила. Вылез назад, подошел к окошку, кричит:
— Эй, ты! Гидра чечилистая! Колдобина волосатая! Ракета прогорелая! Прощай!..
— Что? — вскинулась бабища, злющая, аж зубы сплющила, кинулась из дому, да поздно.
Солдат Гаученов нырнул в колодец, a там и в подкоп. Ползет и за собой землю обрушивает. Добрался до просвета, ткнул лопаткой перед собой — провал образовался. Пробрался туда солдат — от это да, от это не везло да вдруг привалило! — в домашнем подполье оказался. Тут под рукой всякие банки-склянки, варенья-соленья, водочки-коньячки.
Свинтил одну пробку, несколько глотков сделал. Свернул одну крышку — огурчики соленые, другую — помидорчики перченые! Радостно стало солдату Гаученову, даже частушку замурлыкал…
В это время наверху сапоги затопали, каблучки зацокали, густой бас раздался:
— Здравствуй, Оленька! Слава богу, ученья закончились, отстрелялись на “отлично”, министр благодарность объявил. Собирай на стол, милая, а я в подполье спущусь за огурчиками.
Открыл крышку подполья командир.
— Га-га-га… — захлебнулся от нехватки воздуха, — …ученов?
— Так точно! — отрапортовал солдат.
— Откуда и куда? — ошалело выпалил командир.
— Из увольнения в часть возвращаюсь! — выпучив глаза, брякнул солдат Гаученов.
— Из увольнения? — осип до кислой хрипоты командир. — А па-ачему дорога в часть через мое подполье проходит, а?
Ухватил за шкирку солдатика, выволок наверх, кровью налился. Молодец Ольга Николаевна, жена командирская, не в пример Брылене Чечиле женщина, красивая и обходительная. Схватила доску-хлеборезку расписную — тресь по макушке Гаученова.
— Чтоб не лазил в подполье, не воровал огурчики!
Потом повернулась к мужу и той же хлеборезкой — тюк по лысине благоверного.
— Чтоб не ревновал честную жену!
Очнулись командир ракетной части и солдат Гаученов: лежат они рядом на зеленой траве у крылечка, солнце в небе играет, сладкие запахи тайги и цветущего лета плывут над ними, бабочки порхают, божья коровка по травинке ползет. Где-то там ракеты в шахтах стоят, пульты гудят, телефоны звонят, Брылена Чечила ярится, а тут мир, покой, облегчение души… Эх, и хороша ты жизнь мужская, служилая и дружеская! А что шишки на макушках — так у кого их не бывало, да и нас не миновало…
ВЕЗУЧИЙ БАЛДАН
Безбедно дожил Балдан до двадцати двух лет. Армию отслужил, принял табун в пастьбу, настоящим батыром стал.
А на другом конце села за это время подросла и расцвела, как саранка, дивной красоты Дарима Бальжирова. Е-мое, Дарима-Даримая, ласточка степная, ковылинка в росе, ранний туман над Ононом! Волосы яркие и до пояса, щеки румяные, талия — поясок серебряный, да в характер камушек вставлен, как в кресало. Чиркнет тот камушек по серебру — искры сыпятся из глаз у друга Баира, и друга Жаргала, и уже женатого завскладом Нимы. Не тронь серебряный поясок!
Один жених сватался — от ворот поворот; другой сватался — только пыль за “Жигулями” колечком завилась; третий — от досады в запой вошел, как бык в болото.
Молчал-молчал отец Даримы, наконец и он не вытерпел каприза дочери, спросил:
— Какого кооператора ждешь, доченька? Останешься одна.
— Не хочу ни-ко-го! — отрезала красавица.
— Так не бывает. Надо слово твердое дать и держать его.
— Ах, так! — брызнула ресницами красавица-саранка. — Дам слово! Вот вам: выйду замуж за того, кто проедет мимо дома на сивой кобыле задом наперед.
— О, е-караганэ, — только и вымолвил бедный отец. Ибо какой же настоящий мужчина поедет по селу на сивой кобыле да еще задом наперед?
А везучий Балдан в этот день играл в карты с друзьями. Сначала проиграл десять рублей, потом сто, потом и вовсе продулся вчистую. Заело самолюбие, закусила удила гордость: как же, величают везучим Балданом, а тут заклинило. И решился он на отчаянный шаг. Привстал над компанией и рубанул с маху:
— Ва-банк!
— А если проиграешь? — припугнули товарищи.
— Проиграю — на сивой кобыле поеду задом наперед!
— Метай банк, — приказал Нима.
Не успел Балдан и глазом моргнуть, как выпал ему туз, а потом дама-тройка, а наверх опять туз. Классический перебор! При таком случае не один русский офицер застрелился, а бурятский скототорговец Рыгзенов от позора даже в Канаду эмигрировал и все страшится назад вернуться…
Потрясенного Балдана друзья взгромоздили на сивую кобылу, которую Нима где только и нашел: эта скакунья, наверное, помнила еще проезд по Забайкалью цесаревича Николая, будущего монарха России. Запылила та животина по улице, ноги волочатся, клочья шерсти летят по сторонам, а еще идут рядом друзья-картежники да горланят величальную, сивокобыльную:
Бабушка конского табуна,
сизая грива, седая спина.
Едет Балдан, повелитель судьбы.
Бабушка, ты уж не встань на дыбы!
Охо-хо, позорище великое, не дай Бог ни мне, ни горбатой старухе, ни президенту страны ездить на сивой кобыле. Вот ты, читатель, так, наверное, думаешь. И все так думают. А здесь вспомни-ка отца Даримы.
— Старуха! — закричал он. — Молись далай-ламе, божье знаменье на улице, спаситель приехал!
Глянула в окно старая, цап-царап белое полотенце из переднего угла, хадак — по-бурятски называется, положила на него хлеб да соль и вприпрыжку на улицу. Поклонилась честной компании, во двор зазвала. В общем, охомутали Балдана, заарканили Дариму, впрягли в супружескую повозку.
— Наездник ты мой, — говорит теперь в лирическую минуту красавица Дарима, ведя за подолом пять ребятишек…
* * *
Уж на что ушлый да пройдошистый Нима, но и его обманул русский кооператор из Одессы, всучил улей с пчелами, вымирающими от какой-то болезни. Понял это Нима только при проезде через курорт Дарасун. Тихо-тихо в улье стало, а раньше гудело. Попросил знакомого пчеловода деда Матвея осмотреть улей. Тот и раскрыл обман, а поскольку дуги гнуть умел, то и присоветовал столкнуть улей какому-нибудь простачку.
Как раз в это время в Дарасун приехал Балдан на своей бричке, привез бабушку Янжиму лечиться минеральной водой, аршан — по-бурятски называется. Ни за что не хотела старушка садиться в “Жигули”. Все болезни, сказала, от железа да бензина, поеду только на лошади.
Устроил Балдан бабушку к знакомым, кой-какие покупки сделал, собрался ехать домой. А тут Нима навстречу, такой важный стал, работает завбазой в Дульдурге, располнел, как юрта многодетного человека, с боков до середки оглоблей не достанешь.
— Ах, Балдан, дорогой Балдан! Что я слышал, что я слышал! — говорит медовым голосом, язык так и прилипает к губам.
— Что ты слышал, второгодник Нима?
— Красивые женщины с курорта говорят, что женская красота требует поддержки и особого ухода. Чтоб не портилась, не старилась, надо мед пить. Каждый день по ложечке.
— Мед? — удивился Балдан.
— Ага, — уверяет Нима. — Я вот тут по случаю купил богатейший улей с пчелами, да потом подумал: мою Хорло хоть медом, хоть дегтем, хоть дустом угощай — все равно не расцветет. Однако, порода такая караганистая…
Посочувствовал Балдан школьному товарищу да и свою Дариму вспомнил: что не сделаешь для такой сладкой женщины? Пусть будет еще слаще, кому ж охота в сорок лет на горечь горькую переходить? Купил Балдан улей, погрузил на бричку, поехал. Да вспомнил, что надо завернуть еще к одному знакомцу. Тот жил напротив старого здания, купеческого особняка, теперь брошенного местной конторой.
Стал Балдан подворачивать к дому знакомца, тряхнуло бричку в канаве, конь прянул, и, шайтан его задери, улей выбросило и хряпнуло о землю. Уж на что были пчелы дохлые, но от эдакой встряски загудели, поднялись роем и давай кружиться над разбитым ульем. Покружились роем и прилепились на карниз старого особняка, повисли на нем, как курчавая баранья шкура, шевелясь живыми завитками.
Почесал Балдан макушку, вытащил из брички топорик, собрал дощечки от улья, тут подправил, там подколотил, заново смастерил пчелиный домик. Подтащил его под карниз, думает: залезу наверх и метелкой обрушу пчелиный рой прямо в улей, захлопну крышку и конец происшествию.
Во дворе своего знакомца взял лестницу, подставил к стене купеческого жилища, полез наверх. Проклятые купцы, старорежимники окаянные! Зачем такие высокие дома строили? Никак не дотянется Балдан до пчелиного роя. Пришлось переставлять лестницу, потом цепляться за карниз одной рукой, перебираться чуть ли не по воздуху. Корячился-корячился Балдан, как новичок-акробат, соскользнула нога с упора, повис на руках и услышал: хрястнула доска.
И шандарахнулся Балдан с обломком карниза на землю. А тут сверху — пучк! пучк! — на голову какие-то кругляшки. Е-караганэ, даже Дарима в прошлый раз за проигранного в карты бычка лупила его граблями не так больно.
Пришел в себя Балдан-пчеловод, видит: насыпано вокруг желтых кругляшек, как осенних листьев. Взял в руки — ого! — золотые монеты царской чеканки! Клад купеческий! Смекнул Балдан, чем это пахнет, насыпал вместо пчел в улей чеканного золота, еле-еле погрузил на бричку и айда в милицию. Объявил о находке клада. Бумагу составил по всем правилам. Пересчитали золото, оценили и отвалилось Балдану много-много рубликов!
Ну кто теперь скажет, что Балдан Очиров — неудачник? Разве только Нима, продавший улей за двести рублей.
* * *
Забылась весенняя пурга. Река Онон согрелась и вольно раскинула свои плесы и протоки, новые и старые русла. Заиграли в знаемых местах таймень и ленок, щука и сом. Черемуха и боярка охолонули берега белоснежной кипенью цвета, сладко дохнули саранками, медом и пряной горечью чабреца горы и пригорки. По такой теплыни и благодати потянулись на Онон забайкальские писатели. Вначале Кузаков, за ним Вишняков, еще кое-кто.
Кузаков с Вишняковым надули резиновую лодку, уложили под себя спальники, бросили к ногам рюкзаки, поплыли вниз и вниз. Кузаков сидит на веслах, выглядывает мели, перекаты, коряги. А Вишняков стихи сочиняет да своим охотничьим ножом хвастается.
— Будь осторожнее, — наставляет Кузаков. — А то пырнешь в лодку — и конец, в гости к тайменям пойдем.
— Не-е, — разглагольствует Вишняков. — Я, паря, муху на лету ножом рассекал в детстве. Не боись, греби да греби.
Не успел договорить, вылетел нож у него из руки — трух! — насквозь просадил днище. Пузыри пошли по лодке, потоп под зад нахлынул. Беда, паря, с такими путешественниками!
— Карагана ты лирическая! — только и успел проворчать Кузаков, а это переводится на русский язык так: эх, некогда отлупить тебя березовым веслом!
Еле-еле добрались наши водоплаватели до спасительного берега. Выползли на отмель, слышат голос:
— Однако, здравствуйте. Хорошо приплыли, браво причалили.
Конечно же, это был Балдан Очиров. Как раз напротив его стоянки случилась непредвиденная остановка писателей.
Возле домика, на летней печурке у хозяина весело бурлил котел с горячим мясом, был заварен чай со свежими сливками. Тут и дрогнуло кремневое сердце Кузакова. Вытащил из рюкзака бутылку водки, купленную на последний талон в Чите.
А скажите мне: какой настоящий табунщик-бурят потерпит, чтоб его угощали утопающие писатели? Пошел Балдан в закуток, принес сумку с подарком красавицы Даримы. Во, паря, браво было!
Кузаков, естественно, после третьей рюмки давай клевать носом, сморило человека степное гостеприимство, пришлось уложить его на мягкую кошму — пусть отдохнет сочинитель романов.
А Вишнякова так просто не повалишь, ему не меньше четверти старинной надо. Сидит, припивает по чайной чашке, расспрашивает да в блокнот чирикает. Везучий Балдан разоткровенничался, разошелся и про все-все, как на духу, рассказал. Интересная беседа получилась.
И вот ведь штука. Мало ли в Забайкалье везучих людей? Может, и похлеще Балдана есть, но не про всех же рассказы написаны. На всех просто писателей не хватает.
И тут повезло Балдану!
У ЛАМЫ БЫЛА СОБАКА
Редактор московского журнала, русский писатель К., обещал напечатать мой юмористический рассказ в майском номере. Я дождался начала июня, купил свежий журнал в киоске, раскрыл — нет как нет. Позвонил в Москву, спрашиваю К.:
— Что-то случилось? Уровень юмора не устраивает?
— Устраивает, — ответил он, — но, понимаешь… есть один этический, точнее, религиозный момент… Ты цитируешь детскую считалку:
У попа была собака.
Он ее любил.
Она съела кусок мяса.
Он ее убил.
— И что такого? — удивился я.
— Ну… знаешь, я человек глубоко верующий. Если внимательно читаешь наш журнал, должен сообразить, что мы ведем православное направление. Хватит высмеивать веру и церковь, им и так досталось от большевиков и атеистов всех мастей. Сколько белых церквей поругано! А в твоем рассказе поп-батюшка выставлен этой считалкой в кровожадном виде. За кусок мяса убить собачку, божью тварь… Нет, это надо вычеркнуть или переделать. Можешь?
— Мочь-то могу, — ответил я, — но юмор пропадет. Здесь смех возникает как раз из-за того, что охотник дразнит этой считалкой свою лайку Уйди-Морду, показывая ей рюкзак с добычей.
— Придумай что-нибудь другое, — посоветовал он.
— А что если “попа” заменить на “муллу”? И звучит складно: “У муллы была собака”, — предложил я.
— Нет. Мусульман в России много, в одной Казани у нас около тысячи подписчиков.
— А-а-а… если “попа” заменить на “ламу”, служителя буддистского культа? Ламаистов в России мало, никто особенно не возникнет.
— Лама… Лама… — проговорил К. — Оригинально! Юмор даже усилится, ведь буддисты — рьяные поклонники каждой живой травинки, собачки, тем более. Сейчас отправлю в досыл очередного номера. Молодец!..
Теплым читинским вечером я с удовольствием пришагал к киоску. Взял один журнал, прочел в оглавлении свою фамилию и купил штук пять номеров для автографов друзьям-охотникам. Открыл нужную страницу. Взгляд сразу же упал на злополучную считалку:
У ламы была собака.
Он ее любил.
Она съела кусок мяса.
Поп ее убил.
Я так и сел на бордюр тротуара. Вот это называется “переделали”. Как я посмотрю теперь в безгрешные очи верующего человека? Да-а уж…
С того лета, бывая в Москве, я обхожу редакцию этого журнала по кольцевой автодороге. Ведь К. прибьет меня, как ту собачку…
БАБУШКА-А…
Нерчинский браконьер Проня Унтиков отыскал медвежью берлогу. Собрался с духом, навострил уши топориком, стал подбираться. От кустика до кустика, от сосны до березы. Миновал старый пень, перешагнул через валежину. Еще два-три шага, и вот — чело берлоги. Закуржавела дыра, вмерзли в край рыжие иглы лиственницы, листочки осины краснеют, трепещут, как маленькие флажки от нутряного дыхания берлоги.
Прислушался Проня — тихо внутри, прислушался сильнее — уловил сладкое посапывание и храп далекий-далекий. Перекрестился и заглянул в берлогу. Вот те раз! Прямо у входа сидит на горшке медвежонок и еще лапой за ухом чешет.
Проня без всякого нахальства, негромко и уважительно спросил:
— Эй, малый, папка дома?
— Не-е, — покачал головой медвежонок.
— А мамка?
— Нету, — ответил медвежонок.
— Ах ты, шпана сопливая! — расхрабрился Проня и поддал пинком медвежонка вместе с горшком.
— Ба-абушка-а! — заплакал малыш. — Меня дядя чужой обижает.
Проня ты, Проня Унтиков! Нам остается снять шапку и перекреститься. Бабушка — это, брат, такая ба-абушка-а, что семь волков на деревья влезли, до сих пор там сидят, вывод делают: нет, не надо обижать маленьких медвежат.
МЕДВЕЖЬЯ ЭРОТИКА
Самолет али ковер-вертолет завис над тайгой, никто не видел, но упал с-под облаков цветной телевизор.
А тут косолапил мимо уважаемый Михайло Потапыч, медведь серьезный и хозяйственный, он и подобрал ящик, распаковал и припер в берлогу. Установил в закутке на пень, антенну натянул, кнопками пощелкал, настроил на программу.
Смотрит — гы! — опять депутаты человеческие, так сказать, народные до спячки дошли, один на трибуне что-то заливает, а сто штук на вторую смену сны видят; одна бабушка-депутатка как варежку вязала, клубок обронила, так и катается клубок-колобок по залу — туда-обратно, туда-обратно.
Давай Михайло Потапыч на другой канал переключаться, там что-то чудное замелькало. Ага, коммерческое телевидение. Значит, эротика и секс будут вдвоем показываться, значит, парная графия будет.
Уселся Михайло Потапыч удобнее, смотреть стал. Ну, вначале на берег красивого моря секс приехал на машине, это — мужик такой рыжий, как хорек. Песни петь стал, пальмы да кокосы обнимать. Потом музыка загремела громче да с подергом, громче да с подрыгом, и вышла из-под пальмы эротика. От эт-то гы, так гы!
— Старуха! — заревел громким голосом Михайло Потапыч. — Бросай спячку! Смотри, чо люди делают, смотри, какая эротика, а! Как-кая эр-ротика! — с рыком повторил Михайло Потапыч.
Заворочалась в берлоге Настасья Петровна, сквозь спячку отвечает недовольно и сердито:
— Дурак старый, ты с ума спихнулся, чо ли? Еще первый квартал не проспали, а ты уже гомозишься.
Но куда там, послушается Михайло, когда жарко стало от увиденного? Разволновался старый, грудь выкатил колесом, шубу расстегнул.
— Охо-охо, — зевнула Настасья Петровна, поднялась с постели, сунулась глазами в экран.
А там…
— Старый сук! Пень бурый! Бесстыдник, что смотришь-то? — страшным голосом завопила Настасья Петровна. — Детей постыдись, ошаульник. Вон Маша с Мишуткой сейчас проснутся…
И правда, вылезли из детского закутка Машенька и Мишутка, давай подглядывать в телевизор. Машенька-то застеснялась, лапкой взгляд обмахивает, а Мишутка, востроглаз буренький, свой зрачок, как фонарик, навел, куда надо, и повизгивает:
— Папенька, смотри: ножки-то, ножки какие! Как у тети Лисаветы…
— Какой еще Лисаветы? — аж задохнулась Настасья Петровна.
— С соседнего леса, маменька. С которой папенька на рыбалку ездил, когда ты берлогу к зиме готовила.
Взъярилась Настасья Петровна, схватила коромысло да ка-ак хряпнет по телевизору да по Михайловой голове, да еще раз по телевизору да по голове. Красные муравьи полетели из глаз бурого. Сидит, ничего не может понять, только носом клюет.
Выбросила Настасья Петровна на снег обломки телевизора, потом шуба полетела, клочки да лоскутки, да и сам Михайло.
За всей этой катавасией наблюдала с дерева Сорока Воровишна, сплетница старая, известная. Полетела, разнесла по лесу историю, расфукала, расчирикала на все лады Михайлу Потаповича.
Теперь, когда волчица скандалит со своим серым или Рыся Кошкодраловна дает разгон своему Котяру Гулевановичу, лесной народ говорит:
— Ну, началась медвежья эротика!..
ЗОЛОТАЯ БАДЬЯ
Явился на Руси добрый молодец Иван Ивашкин, косая сажень в плечах, силушка по рукам катается, как пригорки с горок. Пойдет лес сплавлять — по два плота сдвигает с берега, станет народ храм белокаменный ставить — целую скалу принесет, на весь фундамент!
На этот раз мужики попросили воды на полив зачерпнуть. Он и зачерпнул такую бадью-бадьищу, что дно озера обнажилось. Хотел поля поливать, а посмотрел — о! — в бадье не вода, а золотой песок.
Иван Ивашкин — щедрый человек. Отсыпал из бадьи ведро золота — стройте, люди, храм Божий! И воздвигли люди храм великий, красоты невиданной. Слава тебе, Иван Ивашкин!
Помолился добрый молодец на Божий храм. Поднял золотую бадью на плечи и пошел Русь посмотреть, себя показать.
На Урал-камне люди нашли руду железную, а добыть ее да заводы построить, да русское оружие ковать — денег нет. Снял Иван Ивашкин бадью с плеч — возьмите ведро золота. Пусть будет русский меч, как богатырский меч-кладенец. Народ взял золото, сказал: “Слава тебе, Иван!”
И пошла слава народная, как волна морская: добрый молодец — щедрый молодец! А тут Сибирь открылась перед взором. Много в ней дел и народов. Прискакал атаман казачий, упал к ногам:
— Иван Ивашкин, помоги ради Христа, туземные ханы острог спалили, людей побили, скот угнали.
Дал добрый молодец три ковша золота на войско, на укрепу границы русской. Дал на дорогу в сибирскую землю, на соляной промысел, на почтовую гоньбу. Дал крестьянину на избу и печь, на плуг и борону, на горн и молот, на серп и жернова — все это дело святое, народное.
Велика золотая бадья, да и Сибирь велика. Дал кружку золота, дал ложку, наперстком тоже одаривал — вдовице на учебу детей, старику-инвалиду на костыль, ткачихе на челнок, швее на иглу, последнюю щепоть на трубку для курильщика. Раздал все золото.
Подошел к Байкалу. И увидел пристань на берегу и спящих под прохладным навесом могучих грузчиков. Может, спали они от водки хмельной, может, от усталости. На подошвах их сапог было написано мелом: “Дешевле ста рублей — не будить”.
Призадумался Иван Ивашкин — для чего сия надпись?
И объяснил ему один сермяжный чалдон: великую силу имеют эти люди, великие грузы заносят на корабли, уходящие за Байкал и приходящие оттуда, от синих берегов. Они уважают свой труд, не отвлекаются на погрузку бочек или чемоданов, или картонок для приятных дам. Для этого есть люди помельче да пошустрее.
И понял Иван Ивашкин: не меняй золото жизни на медяки суеты. Береги свою силу на великие дела. Не буди свой Божий дар дешевле того, чего он стоит!
И заплакал Иван Ивашкин, и запустил свою золотую пустую бадью в небеса. И теперь, когда слышен гром в небе — это не к дождю. Это гремит, может быть, ваша золотая, но пустая, бадья…