Николай Михайлович Ядринцев и его время
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2008
О, если б прорасти глазами,
Как эти листья, в глубину.
Сергей Есенин
Плыть по течению нетрудно, порой и приятно. Особенно по спокойной реке, где нет порогов и водопадов. Чуть пошевеливай руками-ногами и не рви резко к берегу, глядишь, оно само куда ни то вынесет…
Есть, правда, в таком ленивом движении одно существенное неудобство: чем дольше держишься на плаву, тем чаще приходится отплевываться, разгребая вокруг себя разнообразный мусор, приносимый рекой откуда-то с верховьев во всевозрастающем количестве. Так и хочется иной раз погрузиться с головой, чтобы почувствовать чистый холод донных ключей, а то, что не тонет, пусть себе плывет дальше…
Не обладая свойствами двоякодышащих, я, конечно, не мог безрассудно нырять в неведомые глубины, не лучше ли остаться на поверхности, ухватившись за дрейфующую корягу, но меня к решительному шагу подвигнул один уважаемый сосед-сибиряк, с которым я не успел даже познакомиться. А было так.
Читаю в одной солидной газете статью соседа-омича о положении и нуждах нашей общей “малой” родины, занимающей, между прочим, 10 миллионов квадратных километров в азиатской части российского государства. Статья серъезная, во многом я с автором готов был согласиться, но тут же обнаруживаю досадную неточность. Мне, сибиряку, почитающему историю края, сообщают, что якобы сто лет тому назад в городе Томске вышла книга знаменитого путешественника, исследователя Сибири, Центральной Азии и Монголии Г.Н. Потанина и называлась та книга “Сибирь, как колония”. Замечу сразу, что запятая в подлинном названии книги лишняя. Ибо автор ее не судил Россию за отношение к своей самой большой провинции, как к колонии, но утверждал, что Сибирь это и есть колония и как таковую ее надобно осваивать и развивать всесторонне. Книга могла быть названа “Сибирь в качестве колонии”. Но это уж как-то по-казенному, у автора оно лучше.
Пора сказать, что книгу “Сибирь как колония” (без запятых) на самом деле написал Николай Михайлович Ядринцев, вышла она 125 лет назад в Санктъ-Петербурге. На обложке обозначено “К юбилею трехсотлетия”. И ниже: “Современное положение Сибири. Ее нужды и потребности. Ее прошлое и будущее”. Вторым изданием, с дополнениями и изменениями, книга вышла там же, в Петербурге, в 1892 году. Известно, по крайней мере, одно издание на немецком языке: Германия, Йена, 1886.
Григорий Николаевич Потанин здесь не при чем. Да, он был для Н.М. Ядринцева, по признанию последнего, “ментором”, то есть старшим товарищем, их неразделимую духовную близость современники уподобляли дружбе Герцена и Огарева. Сибирские патриоты никогда не ссорились и не соперничали между собой. Так что путаница с их именами и фактами творческой биографии — это, видимо, из тех случаев, о которых говорят: “слышал звон, да не знаю, где он”. И уж коли сибиряки начинают забывать своих не таких уж далеких предков, неутомимых исследователей и заступников родного края, то наш долг поделиться тем, что удалось почерпнуть из многочисленных открытых источников. Для этого придется-таки погрузиться в реку времени, нырнуть без опаски на глубину XIX века, в котором жил и творил Николай Михайлович Ядринцев, человек, имя которого вместе с именем Г.Н. Потанина увековечено в названиях улиц, почитай, в каждом крупном сибирском городе…
Приступая к столь кропотливому исследованию, должен сразу же привести два авторитетных свидетельства, чтобы ни у кого не возникало сомнений и вопросов относительно значимости для истории личности и деяний героя нашего очерка.
…В журнале “Советская печать” (№ 4, 1958) были опубликованы воспоминания Н. Вержбицкого, имеющие прямое касательство к предмету нашего внимания, да и к истории газеты “Правда” тоже.
В 1918 году на заседании Совнаркома, которое вел В.И. Ленин, присутствовал в качестве корреспондента “Правды” некий Лев Николаевич Ядринцев. Услышав эту фамилию, Владимир Ильич живо спросил:
— Вы не сын ли Николая Михайловича Ядринцева? — И, получив утвердительный ответ, сказал:
— Я высоко ценю деятельность вашего покойного отца и рад, что вы работаете в нашей газете…
Еще одно важное свидетельство.
В 1895 году М. Горький написал небольшую рецензию на книгу Б. Глинского о Н.М. Ядринцеве:
“Жизнь таких крупных провинциальных деятелей, как Н.М. Ядринцев… является в высокой степени интересной и поучительной для русской интеллигенции. Чем шире, глубже и ярче освещается деятельность этих лиц, тем, конечно, полезней и ценней труд, посвященный их памяти… Данный очерк прочтется с большим интересом всяким, кому дорога память о бескорыстном и светлом деятеле далекой Сибири, рыцарски-честно работавшем всю свою жизнь для суровой родины. И этот очерк имеет тем более глубокое значение, что в данное время — как нельзя более своевременны и нужны… напоминания о таких цельных, ясных и глубоко веровавших в будущее людях, как покойный Николай Михайлович” (“Самарская газета”, 1895, от 10 марта).
Превосходные оценки личности и деятельности Н.М. Ядринцева, данные в свое время такими авторитетными людьми, не нуждаются в каких-либо дополнениях, замечу только, что слова М. Горького о поучительном примере жизни крупных провинциальных деятелей для всей русской интеллигенции были верны тогда и еще более злободневными стали сегодня. Да только плохо учится “совесть нации” на добрых примерах, вот беда. И хотя на планете Земля, если верить Высоцкому, “ужасно повысилось знанье”, светлых умов и бескорыстных сердец, всю жизнь работающих для своей родины, заметно не прибавляется. А дел-то, дел в сегодняшней России с ее богатейшей, но все еще неухоженной колонией ох как много, просто невпроворот.
И до сего дня, если заходит речь о сибирских неурядьях, кто-нибудь да вспомнит название книги, ставшее поистине крылатым: “Сибирь как колония”. Для сибиряка оно звучит неким постулатом, не обязывающим что-либо доказывать, и это идет, конечно, не от лучшего устроения жизни российских окраин, ставших за годы жестоких “либеральных” опытов над народом еще более отдаленными от златокипящей Москвы и блистательного Петербурга…
Николай Михайлович Ядринцев умер в 1894 году 7 июня по старому стилю, его прах покоится на Нагорном кладбище в городе Барнауле. На гранитной глыбе надмогильного памятника высечена единственная в своем роде эпитафия: “СИБИРЯКИ — ПИСАТЕЛЮ-ПУБЛИЦИСТУ СИБИРИ”.
О последних днях Н.М. Ядринцева у нас еще будет место рассказать, а сейчас о другом герое подвижнического труда на литературной ниве — о Николае Николаевиче Яновском, с которым посчастливилось работать в редакции журнала “Сибирские огни”.
Характеризуя вклад этого крупнейшего критика в литературоведение Сибири, сведущие люди говорили, что он поработал за целый институт. В таком утверждении если и была своя доля преувеличения, то вполне объяснимая тем, что настоящие исследования в области литературы получили развитие лишь после создания Сибирского научного центра с его гуманитарными институтами. Но рождение и формирование научных школ — процесс сам по себе длительный, и кто-то должен был начать с большого и конкретного дела.
Так в 1969 году в Новосибирске было основано новое издание — “Литературное наследство Сибири”. В состав редакционной коллегии были приглашены из разных городов известные сибирские критики, главным редактором издания стал Н.Н. Яновский. Все эти люди, собиравшие воедино разрозненные, разбросанные по журналам и газетам малоизвестные, полузабытые и вовсе забытые литературные произведения сибирских авторов, ушли уже из жизни, не дожил до окончания грандиозного предприятия и Николай Николаевич Яновский, но осталось восемь объемных томов ценного издания, к которому не раз будут обращаться историки литературы и общественных движений минувшего.
Два тома “Литнаследства” целиком посвящены Н.М. Ядринцеву. Здесь впервые собраны вместе художественные и публицистические произведения, стихи, письма Ядринцева, воспоминания о нем современников, все публикуемые материалы снабжены примечаниями и научным комментарием.
Все это ныне доступно любому честному исследователю, просто читателю, склонному к размышлениям о связи времен и судеб человеческих.
Итак, Россия, Сибирь, век XIX.
РАЗНЫЕ УРОКИ
18 октября (по старому стилю) 1842 года в городе Омске у купца Михаила Яковлевича Ядринцева и его жены Февронии Васильевны, бывшей крепостной, родился сын, его назвали Николаем. Нескольких месяцев от роду мальчик был перевезен в губернский город Тобольск, где его отец получил частную службу управляющего по откупам. Как напишет в своих воспоминаниях о детстве сам Николай Михайлович, отец его был сыном обедневшего пермского купца. Дедушка был человек неграмотный и предубежденный против просвещения вообще. Отца он выучил часослову и этим закончил его образование.
Но отец, как о нем говорили знавшие его с младых лет люди, был парнишка любознательный, он учился тайком: ночами на чердаке при сальном огарке читал книги и рисовал картины, за что доставалось ему от дедушки.
Взрослым отец поступил в частную контору к откупщику Кузину. Здесь, в доме Кузина, он познакомился с простой девушкой в услужении Февронией. Она происходила из крепостных крестьян Орловской губернии и была выкуплена на волю Кузиными. Потом, уже будучи замужем, выучилась грамоте, читала впоследствии Пушкина, Лермонтова и лучших писателей того времени. Чтение доставляло ей большое удовольствие, особенно нравились романы Жорж Санд. Феврония Васильевна считалась светской приятной женщиной и играла важную роль в местном обществе в губернских городах Сибири, где ее муж и отец Николая Ядринцева пользовался хорошим положением.
В доме Ядринцевых бывали декабристы Иван Александрович Анненков и барон Владимир Иванович Штейнгель, автор записки “Сибирские сатрапы. 1765—1819”, написанной еще в Петровском каземате в 1834 году и впервые опубликованной А.И. Герценом и А.П. Огаревым в “Историческом сборнике вольной русской типографии в Лондоне”.
В Тобольске семья Ядринцевых прожила четыре года, а затем отец перевез всех в Тюмень: там он также должен был управлять частными делами по откупам.
“В Тюмени меня начали учить азбуке, — вспоминал впоследствии Николай Михайлович. — Руководил моим образованием в это время, кроме матери, один слепец, живший из милости у нас. Участь этого слепца была трагична. Он в Омске и Тобольске служил в конторе у отца, но несчастный случай лишил его глаз. Лакей, посланный отцом к ружейному мастеру с ружьем (так как отец мой был охотник), вздумал шалить с опасной игрушкой и, надев пистоны, прицелился в шедшего по двору Ивана Мешалкина. Тот прикрылся рукой и предостерег лакея. Но легкомысленный парень, не зная, что ружье заряжено, выстрелил в Ивана и обдал его зарядом бекасинника. Иван потерял глаза, и отец до своей смерти содержал Мешалкина в нашем доме. Это был способный человек и поэт-самородок. Он учил меня в детстве стихам Пушкина, Лермонтова, которых я запомнил множество наизусть…
Отец мой отличался умом и любил литературу. Он собрал порядочную библиотеку и выписывал все новые издания. В детстве я знакомился по иллюстрациям со многими знаменитыми деятелями. Помню, меня занимал русский полководец Суворов. Из подобных занятий по желанию в свободное время я всегда более почерпал, чем из уроков, довольно незанимательных, моих учителей, с которыми я приучился проводить время, притворяясь весьма внимательным слушателем, когда мысли мои витали далеко, и я ловко пропускал все их преподавание из одного уха в другое. И учителя и ученики оставались одинаково довольны.
Таким я приехал в Томск…”
Переезд семьи Ядринцевых в губернский город Томск произошел в 1851 году. Здесь мальчика отдали в пансион для подготовки в гимназию. Пансион в городе держал учитель французского языка местной гимназии и его жена швейцарка, очень тучная, очень добрая женщина, но знавшая французский язык как крестьянка.
“Пансионат этот, — писал впоследствии Николай Михайлович,— несмотря на претензии и дорогую плату, представлял не столько педагогическое заведение, сколько маленькую инквизицию. Сам содержатель его был злой холерик, вспыльчивый, жестокий, бессердечный, он мучил детей и изобретал самые утонченные пытки для них и наказанья. Бил линейкой по рукам, розгами сек, таскал за волосы, хватая с затылка преимущественно за тонкие волосы, детей держал по 12 часов на коленях. Мне пришлось эту систему испытать с первых шагов. Об этом светском пансионе у меня остались самые тяжелые воспоминания. Для болезненного впечатлительного ребенка этот палочный институт мог быть могилой. Некоторые мальчики под влиянием этой системы и злобы начальника палочного заведения вышли впоследствии идиотами, другие одержимыми различными пороками и, наконец, просто негодяями, с которыми родители уже ничего не могли сделать.
В первые дни я горько рыдал в этом пансионате. Единственный предмет, на который более всего обращали внимание, — был французский язык. Дети не должны были говорить по-русски. В первые дни мы прибавляли к русским фразам “Commenten fransais”, это забавно пестрило язык, пропуск “коман франсе” влек за собой штраф: навешивали жесткую доску на спину, и если виноватый не успел подставить другого и сбыть ее, его оставляли без обеда, без чаю и т.д. При этом развивалась системы подлавливания и шпионства…
Я трепетал в этом пансионе ежеминутно. Так я пробыл в нем три года. Он оставил во мне самые ужасные воспоминания… Бурса была в эти времена, как видно, не в одних духовных училищах и семинариях, но в светских пансионах, создаваемых разными авантюристами…”
Как следует из контекста воспоминаний Ядринцева, написанных после 1884 года, он в свое время прочитал незавершенные “Очерки бурсы” Николая Помяловского, рано ушедшего (1863) талантливого русского писателя. “Очерками” зачитывалась вся грамотная Россия и много спустя после всех революций.
“Переход в гимназию казался нам истинным благодеянием”, — писал Ядринцев, делясь своими детскими упованиями. Но его, как и других питомцев частного пансиона, ждали горькие разочарования.
История пребывания Н.М. Ядринцева в классическом учебном заведении и обстановка в ней представляют отдельный интерес. Свои “Воспоминания о Томской гимназии” он напишет к ее 50-летнему юбилею. К тому времени уже был известен читателям роман сибиряка Ивана Кущевского “Николай Негорев, или Благополучный россиянин”, в котором писатель изобразил нравы, царящие в Томской гимназии, кое-где сохранив настоящие имена ее учителей. Ядринцев, однокашник Кущевского, сам был свидетелем того “хаоса жизни”, наблюдал вблизи ту “разнузданность, которой достигало юношество”, и те способы усмирения гимназической демократии, которые здесь практиковались. Эти налеты и подкарауливания инспектором ученических шалостей и непреложное возмездие в виде карцера… В те времена расправа была жестокая, грубая, секли учеников до 7-го класса, и секли как секут крепостных крестьян.
“С стиснутыми зубами и сжимающимся сердцем я прислушивался к гулу этих экзекуций, но эта расправа не устрашала нашей демократии… Мы пользовались внутренней свободой. Мир инспектора, уродливых учителей и надзирателей не существовал для гимназистов, он был смешон или ненавистен, это была внешняя власть, не пользовавшаяся никаким нравственным авторитетом…”
Под гнетом инспектора, но среди распущенности и общего стремления к независимости самостоятельной жизни нередко учителя составляли заговор вместе с учениками, чтобы укрыться от надзора. Учителя садили учеников на окно караулить инспектора, а сами уходили пить водку и завтракать в сторожку… Учительская бюрократия распускала и деморализовала, а не служила оплотом. Зато среди учеников формировался союз гонимых и угнетенных.
Николай Ядринцев был мальчиком наблюдательным. Демократическая среда гимназии, как он заметил, сама по себе воспитывала равенство. Дети тузов и богачей не пользовались никакими преимуществами; если бы они вздумали кичиться происхождением или состоянием, они бы получили жестокий урок от замарашек и плебеев-силачей. Простота и бедность пользовались правом первенства. Хороший товарищ, хороший ученик был уважаем в этой среде, к какому бы сословию он ни принадлежал.
“Да, эта грубая плебейская среда имела много симпатичных сторон: я полюбил здесь народ, нашу “чалдонократию”, как мы ее впоследствии окрестили. Эти инстинкты равенства, заложенные школой, это уважение честной бедности и поклонение труду и таланту, откуда бы он ни выходил, облегчали восприятие впоследствии общечеловеческого идеала. Среди тяжелой обстановки нашей школы мы сплели душистый венок нашей юности”.
Один год в Томской гимназии вместе с Ядринцевым обучался Николай Иванович Наумов, будущий писатель-народник, автор многих очерков и рассказов главным образом из крестьянской жизни, (“Сила солому ломит” и другие), в классе они сидели рядом. Н.И. Наумов оставил свои воспоминания о встречах в стенах гимназии и многих других на протяжении их долгой последующей совместной деятельности. Эти живо написанные страницы дают нам возможность увидеть Ядринцева сторонним взглядом в пору становления его личности.
“Как теперь помню, в ясный сентябрьский день инспектор гимназии Прядильщиков ввел в третий класс нового ученика, тщедушного на вид мальчика в новеньком с иголочки вицмундире, прекрасно сшитом и сидевшем на стройной фигурке его, в брючках со штрипками и в лакированных сапогах. Беленький, тщательно вымытый, причесанный и раздушенный, он своей фигурой составлял крайне резкий контраст с обдерганным населением класса, ходившим вечно в стоптанных и порыжевших от времени сапогах, усеянных заплатами, в дырявых вицмундирах с оторванными или висевшими наподобие маятников пуговицами, с физиономиями, украшенными шишами и синяками от постоянных драк, с волосами на голове, торчащими дыбом от таски товарищей и наставников.
По странной случайности, приведенного новичка посадили рядом со мной. Это был Ядринцев…
Говоря о нашей пожирающей нас страсти к чтению, я подразумеваю троих нас, неразлучных, составлявших между собой тесный кружок товарищей, это Дмитрий Алексеевич Поникаровский, Ядринцев и я. Все остальные не охотники были до чтения, хотя и с наслаждением слушали рассказы…”
Впечатления Наумова от общения с преподавательским составом гимназии были примерно такие же, как и у Ядринцева:
“Это было что-то невозможное, состоящее из грязных, вечно пьяных драчунов, которые, как я думаю, и сами-то ничего не знали… Ни один воспитанник, кончивший курс Томской гимназии в те времена, не имел никакого понятия о правописании, о составлении речи, о знаках препинания и т.п.
Обыкновенно в первых числах каждого месяца директор Мещеринов и инспектор Прядильщиков обходили все классы гимназии, проверяя по отметкам в классных журналах успехи учеников за месяц. Видя в журналах все нули, единицы да двойки, директор принимался читать нотации, которые длились иногда по часу и по два. Он рисовал все печальные последствия от лени и нерадения, тяжелую судьбу невежд в жизни и т.п. Говорил он недурно, а иногда приводимыми в пример печальными случаями доводил учеников до слез. Но мы с трудом подавляли в себе смех, глядя в это время на инспектора, который, пользуясь малейшими перерывами речи директора, почтительно спрашивал: “Не прикажете ли посечь?” Но, к чести Мещеринова, он никогда не отдавал подобных приказаний, к великому огорчению Прядильщикова…
За этот год совместного учения и сближения между нами Ядринцев показался уже мне резко выдающимся мальчиком из среды окружающих меня товарищей. В нем тогда уже просвечивала меткая наблюдательность, мастерство схватывать типичные особенности людей, обрисовывающие их нравственный склад, а также и мастерство копировать со свойственным ему юмором подобные типичные особенности. Мальчик он был живой. Любил исподтишка устроить шалость или шутку над товарищем или учителем и мастерски накинуть на себя личину невинности…
Мастерством изображать наших наставников мы отличались в особенности. Нередко, бывало, к нам приставал весь класс с просьбой представить, как ходят ежемесячно по классам директор и инспектор с отметками, и, бывало, если мы соглашались, то все ученики в классе садились по местам, и водворялась мертвая тишина. Я, взяв в руки классный журнал, выходил вместе с Ядринцевым в коридор… И возвращался в класс уже в качестве директора с журналом в руках, сопровождаемый Ядринцевым в роли инспектора, и представление начиналось, прерываемое неудержимым хохотом зрителей. Ядринцев с неподражаемым комизмом, постукивая, как инспектор, пальцами правой руки о сжатый кулачок левой и подталкивая на глаза скатывающиеся с носа очки, прерывал меня вопросами: “Не прикажите ли посечь?” Немудрено, что наши одноклассники пробалтывались о подобных представлениях, может быть, существовало и шпионство и об наших забавах доносилось властям, вследствие чего инспектор так глубоко ненавидел и преследовал меня и Ядринцева.
Вскоре по выходе из гимназии я уехал в Омск для определения в военную службу и потерял Ядринцева из виду. Но через два года по переводе на службу в Томск наши отношения восстановились. Отец Ядринцева помер без меня. Ядринцев был уже в шестом классе: возмужал, хотя учился по-прежнему плоховато. Я часто бывал у них в доме, привлекаемый обилием у них журналов: “Отечественные записки”, “Сын Отечества” тех времен, “Библиотека для чтения” и “Современник” времен Плетнева, которые я брал у них для чтения”.
Тогда же у читающей троицы томских гимназистов возникла мысль устроить литературные чтения, чтобы к каждому вечеру каждый приготовлял какую-нибудь статью. В первый же вечер Поникаровский прочел написанный им рассказ из охотничьей жизни, длинный, сухой и бессодержательный, а Ядринцев — стихотворение, в котором не было ни рифмы, ни размера. Наумов прочел первый, им написанный рассказ “Случай из солдатской жизни”, вскоре затем напечатанный в “Военном сборнике”, что и решило последующую писательскую судьбу Николая Ивановича.
К следующему вечеру, как признавался потом Наумов, “нелегкая дернула меня написать шутливую рецензию во вкусе Сенковского на охотничий рассказ Поникаровского и стихотворение Ядринцева, которую я и прочитал им, когда мы собрались. Поникаровский смеялся от души, слушая ее, и сознался, что ему и самому кажется рассказ его плоховатым, что над ним нужно поработать и т.д., но не то было с Ядринцевым… Я тогда только догадался, как глубоко было уязвлено самолюбие его этой невинной товарищеской шуткой. Даже в своих воспоминаниях, упоминая об этом случае, он выразился: “Но меня осмеял ядовитый Наумов”… После этого вечера он перестал бывать у Поникаровского, я перестал бывать у них в доме, сношения наши прекратились, и даже перед отъездом в Петербург, он не повидался со мной и уехал не простившись”.
Воспоминания Н.И. Наумова — это по существу, письмо Г.Н. Потанину, опубликованное в “Сибирском сборнике”, 1895, вып. 4.
Сам Григорий Николаевич Потанин в Томской гимназии не учился, но она входила в круг его размышлений о характере исторического развития Сибири.
Вот что он написал в своих воспоминаниях, озаглавленных составителями издания “Верный друг”:
“Зимой 1859 года я жил в Томске и собирался в Петербург в университет. Нередко мне приходилось проходить по тротуару около двухэтажных каменных домов госпожи Гуляевой, в которых помещалась мужская гимназия, и иногда мне приходила в голову мысль: “Кто знает, может быть, за этими стенами в настоящую минуту учится будущая сибирская знаменитость, сибирский поэт или писатель, который своими вдохновенными статьями вызовет пробуждение Сибири!” И в самом деле, в это время в числе гимназистов находился Николай Михайлович Ядринцев, который потом всю свою жизнь посвятил служению этой русской области и в течение целого тридцатилетия был почти единственным сибирским публицистом, в котором, в нем почти одном, выразилась вся умственная жизнь, воплотилась вся общественная жизнь Сибири. По какой-то причине сибирская жизнь не течет широким и непрерывным потоком, а, как степная река, течет порывисто, омутами. Личности, в которых бьется общественный пульс, появляются в ней одиночками. За тридцать лет до Ядринцева такой одиночкой был Словцов, это не был публицист, но он был местный деятель, историк и статистик. Тогда не было еще в Сибири никаких ученых учреждений, ни географических обществ, ни университета. В одном Словцове сосредоточивалась вся умственная жизнь Сибири, вся ее наука; он совмещал в себе целое географическое общество, целый исторический институт. Таким же, почти одиночкой, является впоследствии и Николай Михайлович Ядринцев после тридцатилетнего затишья. Правда, в это время появились в Сибири и писатели, ученые люди и ученые общества, но все-таки ни одно лицо не соединило в себе столько разнородных видов литературной деятельности, как Ядринцев. Чем только он не был для своей Сибири! Он был и издатель, и публицист, и статистик, и фельетонист, и рассказчик, и сатирик, и этнограф, и археолог.
С гимназистом Ядринцевым я не встретился. Я познакомился с ним уже в Петербурге, куда я приехал за год до него”…
У НЕГО БЫЛ ПЛАН…
В августе 1860 года Н.М. Ядринцев, не окончив 7-й класс гимназии, приехал в Петербург и поступил вольнослушателем в университет на естественный факультет. Он приехал с матерью, которая его очень любила и не хотела с ним расстаться. Здесь он вскоре познакомился с Г.Н. Потаниным. Знакомство это переросло в дружбу на всю жизнь. Ядринцев вошел в круг земляков-сибиряков. С конца этого года он уже активно участвует в собраниях сибирского землячества, ставших систематическими.
В том же году в Петербурге умерла мать Ядринцева Феврония Васильевна, оставив сыну капитал в 8000 рублей. Юный Ядринцев, похожий, по словам Потанина, “более на мальчика, чем на юношу”, уже мечтал о литературной деятельности, у него был план: в будущем сделаться издателем журнала в Сибири. Деньги, доставшиеся от покойной матушки, Николай Михайлович отдал взаймы одному богатому гвардейцу в расчете сохранить капитал в целости, а проживать только проценты с него. По окончании же университетского курса он имел намерение на эти восемь тысяч основать сибирскую типографию.
Как оказалось, по молодости лет Николай Михайлович не проявил должной осмотрительности, деньги были помещены крайне неудачно. Лихой гвардеец прокутил их с куртизанками, и не далее, как через год после смерти матери Ядринцев “обратился в богему”. Он поселился тогда на Васильевском острове в Воронинском переулке: тут у одной и той же хозяйки жила целая сибирская колония. Одну комнату занимал Николай Михайлович вместе с Николаем Ивановичем Наумовым, с которым они встретились и подружились вновь в Петербурге, в другой жил Ф.Н. Усов, казачий офицер, слушавший лекции в Академии Генерального штаба, в третьей квартировал со студентом — иркутянином Куклиным Григорий Николаевич Потанин и, наконец, тут была еще крошечная комната, ее занимал Иван Алексеевич Худяков, молодой мифолог, собиратель и издатель сказок, ученик известного московского профессора, издателя древних рукописей Федора Ивановича Буслаева, сам уроженец Тобольска. Он был самым бедным из постояльцев и питался одним хлебом с маслом. Четверо более состоятельных земляков обедали вместе: покупали картофель, варили его на хозяйской кухне и ели с маслом же — это был весь их обед в течение целой зимы.
А по весне петербургские сибиряки один за другим потянулись к себе на родину, в Сибирь…
ЗА ШЕСТИДЕСЯТНИКАМИ
“Акт нашего местного самосознания совпал с великим актом пробуждения русской земли, — напишет позже Н.М. Ядринцев в книге “Сибирские литературные воспоминания. Очерки первого сибирского землячества в Петербурге”. — Мы помним это время. Не умолк еще гул последнего пушечного выстрела на Крымском полуострове, еще пахло дымом, и он не успел рассеяться, подобно туману, после кровопролитной войны, а над русскою землею всходило яркое солнце, солнце новой жизни и обновления. Оно встретило нас, когда мы явились с нашей далекой родины в университеты в конце 50-х годов. Нечего говорить, что университет, особенно петербургский, играл тогда роль фокуса, отражавшего умственную жизнь всего общества, и был центром обмена идей между лучшими представителями старого поколения и восприимчивыми людьми нового.
Мы, сибиряки конца 50-х и начала 60-х годов, перезнакомились в университете…
Не помню, как пришла мысль нам сгруппироваться и познакомиться. Но эта мысль, кажется, принадлежала первому Потанину, личности, которая выдавалась своими способностями, замечательным умом и любовью к Сибири. Потанин проповедовал сближение, как потребность чисто платоническую — видеться с земляками, вспоминать родину и придумать, чем мы можем быть полезны. Идея сознательного служения краю в тот момент, когда в Европейской России пробуждалось тоже самосознание, вот идея, которая легла в основу нашего сближения, Я помню, что в наших разговорах с Потаниным мы часто касались этой темы. Мы отдавали друг другу отчеты о наших привязанностях, говорили, как о решенном вопросе, о нашем возвращении домой, хотя у меня не осталось близких родственников на родине, говорили, что те же намерения нужно поддерживать в других…”
Это была эпоха обновления русской жизни… Эпоха незабвенная, где все веяло пробуждением лучших человеческих инстинктов. Маленькие люди становились гигантами, а то и героями, потому что окружающее поднимало дух, вдохновляло. Здесь можно было наблюдать человеческую красоту, одухотворенную идеею. Этой эпохи коснулся Тургенев в своих типах и героях, хотя, может быть, эти герои были также обыкновенные люди…
Свет, лившийся щедрым потоком, не мог не коснуться и душевного мира детей страны далекой, но хранящей в себе инстинкты жизни, потребность чувствовать и мыслить…
Словом, сближение началось.
“Наконец, мы устроили сибирское собрание в какой-то большой студенческой квартире… Собралось, помнится, человек 20. На этой сходке видел бурята Пирожкова, деликатную и уже интеллигентную личность, джентльмена в цилиндре, но с бурятским лицом; он изучал Гегеля и интересовался философией, — как посвятил меня Потанин; здесь я познакомился с И.В. Федоровым-Омулевским, веселым розовым юношей, с золотыми кудрями до плеч, в художественном бархатном сюртучке…
Литераторы и студенты пользовались общей симпатией: это были герои дня. К университету подъезжали блестящие экипажи аристократов, жаждавших послушать знаменитого профессора. Аристократическая дама и гусар не гнушались аудитории. Неподдельный энтузиазм юношей выражался на лекциях. Я помню лекцию Н.И. Костомарова и лекции других любимых профессоров, почти публичные. Университетский зал потрясался от восторга слушателей, юношей охватывал трепет. Они испытывали то, что испытывали люди под первым обаянием ораторов, мыслителей, проповедников истины и науки…
Литература была также любимицей публики. Журналы и журнальные статьи играли огромную роль и расхватывались на выходе. Читатель глотал ежедневно газеты с жадностью, как чашку кофе после моциона. Новости дня пробегали электрическими искрами по Петербургу. В публике на общественных собраниях искали глазами известных писателей и талантов. Быть литератором было завидно, ни одно пятно еще не бесславило литераторскую тогу. Сам литератор высоко держал голову. Диспуты в Пассаже и в университете по общественным и ученым вопросам будили и привлекали общественное внимание. Все жило в России в ожидании великой реформы, иначе дышалось, иначе чувствовалось…
Решившись собираться, никто не спрашивал: “зачем и для чего?” Этот вопрос казался молчаливо разрешенным: “земляки” — стало быть, как же не видеться?.. Между сибиряками были люди неглупые и начинали думать о судьбе своей родины, ее интересах и будущей своей деятельности в крае. Конечно, трудно было в молодой студенческой среде явиться определенным задачам и, сидя в Петербурге, еще на школьной скамье, изобретать практическое дело. Помню, однако, что на этих собраниях впервые раздавался вопрос о значении в крае университета и необходимости его в Сибири. Мысль эта всем пришлась по душе. Конечно, в честь этого следовали шумные брудершафты. Здесь же, в товарищеских разговорах, развивалась мысль о необходимости подготовки к будущей деятельности в Сибири, о необходимости изучать край и читать о нем сочинения, являлась мысль составлять библиографию книг сибирских, причем Потанин брался руководить этим делом, и я долго в своей жизни хранил выписки из каталогов публичной библиотеки, пока эти клочки не разнес ветер моей скитальческой жизни… Тот же Потанин советовал издать календарь или памятную книжку и рекомендовал мне быть издателем, причем я изъявил горячую готовность. Говорили о будущем журнале, газете, словом, вопросы росли. В конце все соединились на убеждении и вере, что нашей отдаленной окраине предстоит блестящая будущность. Эта вера, это горделивое чувство самосознания и убеждения в том, что и мы члены социальной группы, дети страны, имеющей историю и будущность, поднимали дух и нередко исполняли нас юношеского восторга, закончившегося горячим земляческим поцелуем…
Собрания длились года два при мне… Мы не раз собирались провожать своих товарищей-земляков, отправляя их домой на родину… Знаю, что значительная часть лиц все-таки возвратилась на родину, трудилась так или иначе, причем даже лица, от которых не ожидали многого, участвовали в разных предприятиях, совершали торговые экспедиции, служили медиками, учителями и т.д. Из этого же кружка вышли некоторые писатели и патриоты.
Иные из земляков затерялись и исчезли, волна не успела приобщить их к родному берегу, и море жизни унесло куда-то. Где погибли они — бог весть!
Те же, кто испытал счастье еще раз увидеть родину, тот не раз вспомнит это дорогое время юности и земляческий кружок, где, как нежный цветок, распустилась любовь к земле своей и пробудились лучшие человеческие стремления и идеалы…
Мы немало читали, но не все кинулись писать и не все были к этому готовы. Один из самых подготовленных был Г.Н. Потанин. Явившись в Петербург учиться без средств, он вынужден был использовать литературное призвание, и дебютировал не без успеха.
Его участие началось в “Русском слове”, где он поместил воспоминание о приисковой жизни, а затем “Полгода, проведенные в Алтае”, одно из свежих и интересных своих воспоминаний. Гонорар, полученный им, послужил поддержкою его скромного существования. Потанин жил подвижнически; получив деньги, прежде всего покупал книги, а затем небольшой остаток соразмерял так, чтобы едва существовать, и иногда довольствовался хлебом и квасом. Одновременно он слушал лекции в университете и притом курс естественных наук…
Надо сказать, что юмористические и сатирические наклонности были общею чертою наших сибиряков-писателей. Не знаю, имеет ли это связь вообще с нашим характером, но историк Щапов, например, отметил черту насмешливости у сибирских жителей. Припоминаю известных мне сибирских писателей: Щукин был большой насмешник в частной жизни, обличитель по натуре, у него было много иронии в рассказах; Потанин не прочь был поиронизировать добродушно; тонкая сатира, насмешливость всегда проявлялись в произведениях Г.З. Елисеева; Н.И. Наумов слыл зоилом даже в гимназии, он был одним из юмористов “Искры”. Я начал свое литературное поприще произведениями в юмористическом роде, и впоследствии любил памфлетный род; даже Федоров-Омулевский пробовал себя в сатире и юмористическом роде, хотя это плохо ему удавалось…
Я много писал в гимназии, вел дневники, сочинял повести и стихи, но это было ребячество. Петербургская атмосфера не могла, конечно, не возбудить во мне литературной страсти, но я не решался ничего нести в редакцию, да и не имел нужды, как мои товарищи… Только три года спустя после петербургской жизни я познакомился с кружком “Искры” и отдал Василию Степановичу Курочкину один из своих юмористических очерков. Напечатанная статейка ободрила меня, и тогда я дал несколько очерков в ту же “Искру”. Мы скромно отпраздновали с приятелями мой литературный дебют. Мой ментор Г.Н. Потанин был весьма доволен, что я вступил на литературное поприще. В В.С. Курочкине я встретил добродушного и милого редактора, никакого генеральства в нем не было. Я часто проводил у него редакционные утра и слушал весьма дельные разговоры и пользовался советами и замечаниями… Должен сказать, что никогда во время посещений редакции я не видел ничего разгульного и распущенного… О публичной деятельности В.С. Курочкина я вспоминаю с уважением. Это был знаток литературы, замечательно образованный человек и деятель с неуклонно честными убеждениями. Я помню “Искру” и в хорошие и в дурные времена. Несмотря на то, что дела “Искры” под конец шли плохо, В.С. Курочкин делился с сотрудниками последним. Тем тяжелее через 15 лет для меня было встретить этого почтенного ветерана литературы в горькой нужде, измученного, изнервованного, в тяжелом положении, питавшегося поденной работой, как будто ничего не было за ним, как будто он ничего не заслужил, не заработал и был таким же рядовым, как и вступавшие на литературное поприще. Жизнь ему улыбнулась на минуту перед концом, когда он был приглашен фельетонистом в “Биржевые ведомости”, но он был болезнен, и скоро смерть покончила с ним. Такова была его участь, как и многих наших писателей…
В высшие литературные кружки никто из нас не проникал пока, но жизнь и настроение тогдашней литературы на нас имели неотразимое влияние. Едва ли когда-либо общество стояло в такой тесной связи с литературой, как в то время… Дух романтизма веял и на нас при всходах нашей жизни, мы усвоили любовь к искусству: хорошие стихи, прекрасные образы доставляли нам наслаждение. Мы зачитывались с детства Пушкиным, Гоголем, Тургеневым… Мягкость и гуманизм сохранились у нашего поколения, несмотря на острую моду 60-х годов с ее базаровщиной, которой все молодые люди в свое время подражали…
На пути наших идеальных стремлений нас встретила свежая литература, охватив новую область жизни общественной. Понятно, что она еще живее приковала нас. Неопределенные стремления к идеалу нашли выход, подготовленный к живому и горячему восприятию общественных вопросов. Мы увидели самую тесную связь литературы с жизнью.
Литература же в нас затронула стремление к знанию и любознательность, когда старая школьная схоластика отвратила нас от книжной науки. Чувствуя свои пробелы, мы охотно принимались за азбуку, изучали естествознание, историю. В век материализма многие изучали Гегеля…
Литература и наука, являвшиеся во всем ореоле, покорили навеки наши сердца, ибо мы видели их в самых лучших проявлениях. Мы понимали и читали литературу, как могучее орудие для духовной деятельности человека, для всего общечеловеческого прогресса… Мы считали человеческое слово за лучшее из средств для победы знания над невежеством, для торжества идеи, для завоевания человеческого права. Что удивительного поэтому, что многие из нас мечтали сделаться писателями, и литература взяла многих в свои жрецы. Что мудреного, что многие до конца служили ей, полагая в этом главную задачу своего гражданского долга… Из общих литературных стремлений выродилась у нас потребность служить родному краю”…
СТАРЫЕ СТЕНЫ
В лето 1862 года Ядринцев совершает поездку с Г.Н. Потаниным по губерниям Европейской России “с этнографической целью”.
Осенью Потанин приезжает в Омск, там же намерен обосноваться и Ядринцев, предварительно заехавший в Томск. Занятия в университете он не возобновлял, да это было и затруднительно в связи с тем, что сибирское землячество принимало участие в студенческих волнениях 1861 года, что не осталось незамеченным властями. Из Томска Ядринцев написал Потанину, по выражению последнего, “очень веселое письмо”. Он сообщал в нем приятную новость — в его любимом городе открыта публичная библиотека. Тогда повсюду наблюдалось оживление общественной мысли: в городках основывались библиотеки, которых ранее совсем не было, читались лекции, что также было новостью в провинции, особенно такой, как Сибирь… Подобные события находили живой отклик в душах сибирских патриотов.
В Омске Николай Михайлович устроился гувернером в доме жандармского полковника Рыкачева: он должен был заниматься с мальчиком, сыном офицера. За домашним обедом Рыкачев и Ядринцев часто спорили на злободневные темы. Ядринцев горячо защищал перемены, которые тогда проводились в русской жизни. Его оппонент твердо стоял на позиции охранителя. Заметим, тот же Рыкачев потом был ревностным членом следственной комиссии по делу “о сибирском сепаратизме”…
В Омске в то время отбывали политическую ссылку участники польского восстания. Н.М. Ядринцев знакомится с теми из них, кто интересовался сибирской историей, общественной жизнью царской окраины. Здесь Николай Михайлович использует любую возможность встретиться с молодежью, выступить с мыслями о Сибири. В декабре 1863 года на литературном вечере Ядринцев произносит яркую речь о необходимости открытия Сибирского университета. Даже одно это высказанное публично мнение образованной части сибирского населения повергало в трепет благонамеренных чиновников местного разлива. Сама мысль о необходимости основания сибирского университета ставилась в преступление. “Не ваше дело заявлять, говорили нам, кто вас просит думать об обществе?”
Было много противников этой идеи и в высших слоях сибирского общества. Генерал-губернатор Восточной Сибири Муравьев-Амурский, за которым числились полезные для Российского государства деяния, и тот убоялся, что университет сделается рассадником сибирского сепаратизма. И в литературе тех лет давались порой советы правительству не поощрять развитие гражданской жизни в Сибири; затраты на государственные нужды в Сибири считались неразумной расточительностью казенных средств; артистам советовали не ездить в Сибирь на гастроли — прогорят; идею о сибирском университете встретили недружелюбно, говорили, будто бы она мешает сосредоточить внимание русского общества на более важных общегосударственных вопросах. Сибирские патриоты считали своим долгом протестовать против такого отношения к вопросу о просвещении родного края.
Тем временем вернувшийся из экспедиции Г.Н. Потанин прислал Н.М. Ядринцеву приглашение к сотрудничеству в газете “Томские губернские ведомости”. Николай Михайлович не задумался оставить “город Акакиев Акакиевичей”, как в газете “Сибирь” был однажды назван Омск, и бросить место, которое он уже имел у Рыкачева, оставив в нем память о себе, как о горячем стороннике сомнительных, с точки зрения жандарма, общественных настроений.
Н.М. Ядринцев же, выступая с публичной лекцией в Омске в 1864 году, с горечью спрашивал аудиторию: “Много ли памятников осталось от наших богачей? Может быть, Сибирь усеяна фабриками и заводами? Может быть, наши богачи создали нам бездну школ, библиотек, музеев и кабинетов ученых редкостей? Нет, Сибирь по-прежнему пустынна и невежественна. А где же наши миллионы? Где наше золото, которое вырабатывалось кровавым потом нашего народа на рудниках и приисках? Эти миллионы пропиты, проиграны в карты, промотаны по ярмарочным шинкам,— вот где наши миллионы!”
ДЛЯ СПРАВКИ: к концу XIX века в Сибири ежегодно добывалось более 2000 пудов — до 33 тонн золота (История Сибири, т. 3, стр.46).
Значительная часть доходов от добычи золота присваивалась императорским двором и царскими сановниками.
Ядринцев явился в Томск и опять очутился без средств к дальнейшему существованию. Некоторое время спустя он нашел несколько уроков, которые очень скудно оплачивались, и с увлечением отдался интересам губернской газеты. По субботам собирались немногочисленные сотрудники в квартире редактора Д.Л. Кузнецова вместе с его друзьями и обсуждали назначенные в номер статьи.
Вот в каком виде осуществлялась мечта Николая Михайловича издавать газету для родного края, которая родилась у него еще в Томске до отъезда в Петербург. Пришлось начинать со своей публицистикой в печатном органе местной администрации. Желание поделиться своими мыслями с сибирской публикой было у Ядринцева велико и непреклонно; не приходило в голову задуматься об уместности свободомыслия в официальном органе, и “Губернские ведомости” на короткое время озарились живым светом от горячо написанных статей Ядринцева. Здесь он поместил свою публичную речь об университете, которую читал в Омске. Кроме того, он поместил еще статью, написанную им по поводу статьи известного публициста Н.В. Шелгунова “Сибирь на большой дороге”. В своей работе, полемически названной “Сибирь перед судом русской литературы”, Ядринцев ставит себя в оппозицию русским публицистам, унижающим Сибирь: “Мы верим в силы этого народа, мы уверены, что он сумеет создать свое лучшее будущее и стать таким же цивилизованным народом, как и все прочие народы мира”.
Роль умственной силы, долженствующей указать будущее Сибири, Ядринцев возлагал на местную литературу, которая возникает и развивается как результат просвещения и проявляет себя через печатные издания. “Местная журналистика будет исследовать нашу страну, разрабатывать ее вопросы, предъявлять ее интересы и укажет то будущее, которое будет состоять не в завоеваниях, как утверждают панегиристы, а в создании цивилизации для своего народа, которая вместе с торговлей будет иметь влияние на весь Восток и на Азию”. Николая Михайловича не оставляла мечта о независимом сибирском журнале.
В то время, как Ядринцев, Потанин и местный деятель пропаганды политических идей и рационализма Колосов занимались просветительством в Томске, их друзья вели ту же работу в других сибирских городах. Ф.Н. Усов занялся устройством казачьей публичной библиотеки в Омске, это была первая публичная библиотека, и она долго оставалась единственной в городе. Ею пользовались не только казаки, но и все жители Омска. Усов получал из Томска отчеты о деятельности своих товарищей по сибирскому землячеству, они поддерживали друг у друга бодрость и энергию. В Красноярске на эту зиму временно остановился Серафим Серафимович Шашков, русский историк, публицист, в то время деятельный сторонник областнических идей. Шашков преподавал в Красноярске в одном из женских училищ. Из “Енисейских Губернских Ведомостей” было известно, что Серафим Серафимович прочитал в своем городе несколько публичных лекций по истории Сибири, которые переполошили красноярское общество. Один старый красноярский чиновник разразился ругательной статьей против Шашкова, тот не остался в долгу. Перепалка получила сибирскую известность, и Потанин с Ядринцевым решили пригласить Шашкова в Томск прочитать те же лекции. Шашков ответил согласием и просил выхлопотать разрешение на лекцию от томского губернатора.
Серафим Серафимович приехал в Томск и прочитал пять лекций в зале благородного собрания. Первая же лекция произвела такое впечатление, что о ней и о лекторе заговорил весь город. Каждый его выход на трибуну публика встречала аплодисментами. Особый отклик вызвала та лекция, в которой Шашков описывал нравы старого сибирского чиновничества, его произвол, взяточничество, казнокрадство и издевательство над законом.
Чиновники говорили, что это пасквиль, выдумка лектора, а если что-либо подобное имело место, то нельзя допускать, чтобы об этом рассказывалось и писалось. Томские чиновники в массе своей мало интересовались литературой, не читали газет и журналов, они только играли в карты и не заметили перемену условий в печати; они не верили, чтобы все эти рассказанные Шашковым истории о наглом издевательстве уездных чиновников над обывателями (например, о том, как они разъезжали по городам в санях, запряженных людьми) — чтобы все это было где-то напечатано. Может быть, подобные безобразия и совершались, но нельзя поверить, чтобы это пропустила в печать цензура. Вероятно, Шашков читает не по печатному тексту, а импровизации с кафедры по тем временам не допускались. Можно было читать лекцию, только держа в руках напечатанный текст. Выступления Шашкова показались чиновникам призывом к мятежу, они заволновались и стали думать, как остановить крамолу. Протестующие чиновники нашли приют в доме золотопромышленника Асташева. Местная молва гласила, что Асташев имел связи в Петербурге, что в его золотопромышленных предприятиях имел паи наместник Царства Польского граф Паскевич-Эриванский (приближенный Николая I, особо отличившийся в подавлении польского восстания 1830—1831 и разгроме венгерской революции 1848—1849 годов). Будто бы, когда Асташев гостил в Варшаве, сам граф вывел его на балкон дворца и лично знакомил с расположением достопримечательностей польской столицы. Всего этого оказалось достаточно для того, чтобы томское “высшее” общество смотрело на Асташева, как на один из государственных устоев.
В это время в доме Асташева гостил сын его кирасир, он стал появляться на последних лекциях Шашкова с белой фуражкой в руке. После одной лекции бравый служака пригласил протестующих чиновников во главе с управляющим Томской казенной палатой Гиляровым в свой дом на ужин. Там было решено довести негодование служилых людей по поводу лекций С.С. Шашкова до сведения губернатора и просить его запретить их. Шашков поехал к губернатору, уверил его, что лекции свои читает по напечатанным текстам, предложив посадить рядом с лектором чиновника, который бы следил за его чтением по тексту. Томские друзья Шашкова боялись, что губернатор не разрешит последней лекции, но она была разрешена.
Ядринцев, Потанин и Колосов сговорились превратить последнюю лекцию в демонстрацию. У Колосова были знакомцы среди семинаристов, которые снабжались у него книжками для чтения вне семинарских занятий. Он и пришел на лекцию Шашкова с целым отрядом семинаристов. В зале благородного собрания один угол был занят эстрадой для оркестра. Колосов встал у перил так, чтобы видеть весь зал, часть семинаристов держал возле себя, других же расставил вдоль стен зала по всей его длине. Они должны были смотреть на своего вожака и подхватывать его аплодисменты. Участники “заговора” заранее познакомились с содержанием последней лекции, в ней, между прочим, шла речь о необходимости открытия сибирского университета. Тут выделялась одна лишь фраза: “Нам (т.е. сибирякам) нужен университет!”. Эту-то фразу решено было превратить в мятежный крик.
В назначенный час зал был битком набит публикой; боковые проходы заняты молодежью. Появление лектора по обыкновению встретил гром рукоплесканий, никакого чиновника к нему на кафедру приставлено не было, но Гиляров и другие протестующие чиновники в генеральских чинах придвинули свои стулья вплотную к кафедре. Лекция началась. Когда из уст лектора вылетала какая-нибудь “стенобитная” фраза, чиновники приподнимались со своих кресел, стараясь разглядеть, не рукописная ли тетрадь у него в руках. Когда лектор произнес ожидаемые слова, Колосов прямо с эстрады крикнул: “Нам нужен университет!”. Семинаристы, стоявшие около стен, подхватили клич, и вот вся аудитория дружно и громко скандирует: “Нам нужен университет!”
Шашков закончил свою последнюю речь огненной цитатой из статьи профессора истории Афанасия Щапова, близкого по демократическим воззрениям шестидесятникам, из его статьи “Сельская община”, напечатанной в газете “Век”: “Про новгородцев летопись постоянно говорит: “Взвониша вече, всташа и идоша…” Да, нам нужно снова возбудить, развить в себе посредством мирской сходчивости, совещательности и инициативы, тот энергический, деятельный, живой дух любви, света и соединенья, с которым в смутное время междуцарствия предки наши, живя миром, сходились единодушно, решительно, энергически на мирские сходы, на областные земские советы,— все вместе — и бояре, и гости или купцы, и посадские, и волостные мирские люди, крестьяне, и думали думу крепко всею своею землею и решили земское дело. Нам нужно снова такой же мировой дух любви, совета и соединенья, с каким тогда русские земские люди дружно, живо переписывались между собой, сошлись на сход в Москву и составили земский собор…
Нам нужны такие же новые мирские земские советы и такой же новый великий земский собор…”
В наших сердцах, вспоминал Потанин, в сердцах потомков новгородцев, принесших в Сибирь культ святой Софии, как будто вновь раздался призывный звон вечевого колокола. Публика выходила из благородного собрания с оживленными лицами… Мы были уже на тротуаре, а в зале еще слышались аплодисменты…
Лекции Шашкова были первым событием, которое так сильно встряхнуло томское общество.
ГРОМ С БЕЗОБЛАЧНОГО НЕБА
Среди частых корреспондентов Н.М. Ядринцева был Вениамин Иванович Семидалов, уроженец Енисейска, по профессии врач-психиатр. Еще во время учебы на медицинском факультете Московского университета он выступал в “Сибирской газете”, после жил в Томске, переводил с польского, сотрудничал в журнале “Вопросы психиатрии”. С Ядринцевым его связывала многолетняя дружба, он был лечащим врачом Николая Михайловича, переписка их отличалась особой задушевностью.
Уже в очерках “Детство”, “Воспоминания о Томской гимназии” просматривалось намерение их автора написать полную автобиографию. Литературная, научная, общественная деятельность понемногу отодвигали осуществление этого замысла, а преждевременная смерть вовсе разрушила его. Однако в числе неопубликованных при жизни Н.М. Ядринцева рукописей уцелела и та их часть, которая посвящена была годам его изгнания из Сибири и ссылке в Архангельскую губернию. Эта рукопись была впервые опубликована в журнале “Русская мысль”, 1904, № 6. Публикация принадлежала В.И. Семидалову, которому Н.М. Ядринцев перед своим отъездом в Барнаул передал значительную часть своего архива. Рукопись написана торопливым почерком в апреле 1894 года в Большом селе Пронского уезда, куда Николай Михайлович поехал проститься с родственниками и могилой Аделаиды Федоровны, его жены, светлой личности и неизменного сотрудника в его напряженной деятельности, никогда не знавшей усталости…
Мы прервали наше повествование на событиях в городе Томске, связанных с пребыванием здесь зимой 1864—65 гг. С.С. Шашкова с его блестящими лекциями. А что за этим вскоре воспоследовало, вспоминал Н.М. Ядринцев:
“Наступила весна 1865 года, мы были в самом радужном настроении, и наши патриотические планы все разрастались. Как вдруг внезапно в мае месяце 1865 г. разразилась над нами гроза. Мы были с Потаниным и Е.Я. Колосовым (поручиком артиллерии в отставке, имевшем частную школу в Томске) на заимке Пичугина на естественноисторической экскурсии, когда нас вызвали в город и подвергли домашнему аресту. Бумаги наши были захвачены. Мы сначала не знали, по какому делу, но мрачные предчувствия нас охватили. Через три дня нас отправили с жандармами в Омск, и здесь начались новые мытарства и горькие испытания”.
В Омске в ту пору находилась резиденция генерал-губернатора Западной Сибири. Всех арестованных представили важному генералу и затем отправили в острог. Дело сибирского сепаратизма, или “Дело об отделении Сибири от России и образовании республики подобно Соединенным штатам” наделало много шума. По этому делу были произведены многочисленные аресты в Омске, Томске, Красноярске, Иркутске, Москве, Петербурге, Уральске. Свезено было в Омск много народу, в том числе офицеров, уехавших по разным назначениям после окончания кадетского корпуса…
Само это словосочетание “сибирский сепаратизм”, сепаратисты было пущено в обиход с легкой руки редактора “Московских ведомостей” Каткова. Еще живя в Петербурге, Потанин с Ядринцевым в среде учащихся сибиряков вели пропаганду в том духе, что они, патриоты своего края по окончании университетского курса должны непременно возвратиться в Сибирь, чтобы служить на своей родине. Как-то один студент, который добровольно занимался сбором средств в пользу нуждающихся сибиряков, спросил в письме: “Выдавать ли эти деньги всем сибирякам без разбора или только сепаратистам?”
В самом деле, идею возвращения в Сибирь одобряли не все члены землячества. Многие не хотели стеснять себя подобными обязательствами. Жизнь в Европейской России имела привлекательные черты, каких пока что не хватало в Сибири: больше культуры, меньше грубости; здесь картинные галереи, концерты, лекции; здесь образованная среда и более вежливое начальство. Сибирская колония разделилась на два лагеря. В это самое время Михаил Катков открыл в своей газете поход на окраины империи, всюду подозревая сепаратистские поползновения. Он обвинял в сепаратизме Малороссию и открыл сепаратизм в Донском войске…
Свою роль сыграло известное польское восстание против русского царизма. Сибирский патриотизм тогда еще не вышел наружу, но сами сибиряки, не хотевшие возвращаться в Сибирь, подхватили это слово. Для “Московских ведомостей”, а также лондонской “Times”, это была находка. Так и вошло в обыкновение всех разделяющих чувство сибирского патриотизма, называть сепаратистами, хотя бы они и в мыслях не держали отделение Сибири от России.
“Как вы отделяли Сибирь?” — с иронической улыбкой спрашивали многие. Был, конечно, повод поглумиться над горстью сибиряков-юношей, задававшихся какими-то несбыточными планами. Отделять Сибирь, по представлению обывателей, пустыню и страну ссылки, мечтать вести войну с огромным государством, — это могли сумасшедшие или дети. Сам Ядринцев считал, что дело тут было не столько в определенно задуманном их намерении, сколько в желании обвинения навязать суду собственное представление об этих намерениях. Подлинное дело, возвращенное в 1868 году из сената в Омск, состояло из нескольких томов и являло собой довольно путанные, явно полученные под нажимом следователей детские показания. Следствие велось пристрастно, Следственная комиссия, состоявшая из члена совета главного управления, жандармского штаб-офицера, двух аудиторов и стряпчего, старалась во что бы то ни стало связать лиц, часто совсем не знакомых, или придать товарищескому знакомству вид заговора. Наконец, следствие соединило в одно несколько отдельных событий и фактов, независимых и относящихся к разному времени.
Первое, что обнаружено было — это кружок офицеров и кадетов в г. Омске, которые имели сношение с Ядринцевым и Потаниным: в этом кружке велась будто бы пропаганда сепаратизма. Многие из этого кружка отправились в высшие учебные заведения, но были арестованы на дороге или в столице.
Во-вторых, обнаружено было, что единомышленники-сибиряки жили и в других городах: Томске, Иркутске (Щукин), в Красноярске (Шашков).
В-третьих, у сибирских сепаратистов было открыто воззвание или прокламация, найденная в Омске и в Иркутске.
В-четвертых, обнаружилось из переписки, что сибирский кружок существовал уже в Петербурге среди студентов сибиряков. В обширной переписке следователи то и дело натыкались на высказывания недовольства против правительства и частые оскорбительные отзывы о правящих лицах.
Таким образом, из всего этого была вязана сеть для обвинения, и многое подтверждалось, по-видимому, “чистосердечными признаниями”, как выражались организаторы этих “признаний” аудиторы.
Но достаточно назвать повод, послуживший к открытию “дела”, чтобы понять, сколько в нем было случайного и нарочитого.
Кадет Усов, роясь в столе, где лежали бумаги брата его, казачьего офицера, нечаянно с учебными тетрадками захватил листок, в котором были изложены взгляды на безотрадное положение Сибири и ее историю. Это произведение было написано, правда, горячо, во вкусе листков, распространявшихся в столицах в 60-х годах. Кадет показал в корпусе это письмо товарищу, который взял его и начал пугать, что покажет его начальству, если приятель не даст ему папиросы, но всякий раз обманывал его; получит папиросу и убежит с ней. Наконец, они условились отдать: один папиросу, другой — прокламацию из рук в руки; пошли в укромный уголок, произвели обмен и стали курить. Дежурный офицер, обходя камеры, заметил табачный запах, пошел навстречу ему и накрыл нарушителей порядка. Офицер стал шарить в карманах кадета, надеясь найти в них табак или папиросы, но вместо запрещенного табаку нашел возмутительное воззвание. Прокламация была доставлена в жандармское управление. Полковник Рыкачев сделал обыск в квартире Ф.Н. Усова. У него была взята вся переписка, в том числе письма Ядринцева и Потанина, и полетели телеграммы и запросы в разные концы империи. Кадеты также были арестованы и сидели три года на гауптвахте вместе с главными обвиняемыми. Из 12- и 14-летних подростков они вышли взрослыми юношами и поступили в юнкера. На гауптвахтах содержался учитель Кузнецов — редактор “Томских ведомостей” с сыном 4-х лет, сиротой. Здесь же был привезенный из Иркутского военного училища мальчик 12 лет, Золотин, обвинявшийся в том, что принес прокламацию учителю Щукину. Множество было свезено и причислено к делу лиц самых разнообразных профессий, между прочим, один старик, бывший аракчеевский писарь, шлявшийся в Иркутске по кабакам. Главным “открытием” охранки считались трое: Григорий Потанин, Николай Ядринцев и Серафим Шашков. Их обвиняли в пропаганде, в составлении злосчастной прокламации (воззвания), в том, что печатали в “Томских губернских ведомостях” (официальном органе) сепаратистские статьи, к каковым была отнесена и выраженная в печатном виде мысль о необходимости для Сибири университета. “Кто вас просил об этом?” — говорили омские чиновники. Эта идея еще 10 лет после окончания судебного преследования считалась делом сепаратистов.
Анекдотический случай в связи с этим припомнил Н.М. Ядринцев: “По поводу статей в “Томских губернских ведомостях” был предан суду и цензор, вице-губернатор П. Фризель, человек пустой, ограниченный и легкомысленный. Он так долго находился под судом сената, что в 1876 году, когда я явился в Сибирь к генерал-губернатору Казнакову на службу чиновником, он спросил меня, не могу ли я написать ему ответ по поводу вопросов: какие статьи он пропускал? “Боже мой! — воскликнул я, — неужели вы еще под судом! Напишите, что вы пропускали статьи о сибирском университете, то есть о чем ходатайствовал нынешний генерал-губернатор”.
Всего было арестовано в 1865 году 44 человека.
Шашкову на допросах задавались вопросы об его лекциях, причем листки лекций и рукописей перемешивались: лекции по общей истории шли вперемешку с сибирской историей. Следователи задавали вопрос, почему, говоря о фараоне древнего Египта Сезострисе, вы переходите к истории сибирского губернатора Дениса Ивановича Чичерина? Шашков ужасно иронизировал по этому поводу, давал самые насмешливые ответы на вопросы, которые явно пришли из Петербурга.
Да и что могли сказать в свое оправдание главные обвиняемые — Потанин, Ядринцев, Шашков (остальные участники кружка считались совращенными), если в их сердцах было только искреннее желание блага их забытой родине, нового гласного суда, мечты о просвещении Сибири, ее гражданском преуспеянии, поощрении промышленности, большей равноправности для инородцев? Что тут было преступного? Было ли преступно горячо любить свою родину? Но патриотизм сибиряков был принят за сепаратизм.
“Какова будет судьба нашей родины через 100, 200, 500 лет? — задавался вопросом Ядринцев. — Кто это может предугадать? Каковы будут отношения между дочерью (колонией) и матерью (метрополией), как обе они разовьются и выступят, как образуются гражданские интересы и вопросы той и другой стороны? Этого не смогут предсказать ни мечтательные дети, ни умудренные старцы-философы. Едва ли достигнут цели какие-либо воззвания и обращения, когда общество неразвито, тупо, малограмотно и когда не проснулись в нем не только политические инстинкты, но и простое сознание собственного достоинства. Скоро минет 30 лет (в 1895 г.) с тех пор, когда явилось обвинение нас, первых патриотов, в сепаратизме. Это обвинение не изгладилось, несмотря на то, что многие мои сотоварищи перемерли, другие окончили блестящей карьерой, были, как Усов, полковыми командирами и т.д. Сменялись целые поколения молодых людей, и только после 1865 г. было два-три кружка сибиряков в процессах 70-х годов, которые говорили о сепаратизме. Но я видел целый ряд юных выпусков сибиряков, которые трудно усваивали даже идеи патриотизма. Гораздо скорее усваивались разные социальные теории и направления русских молодых партий (народничество, марксизм, социализм и т.д.). После этого кличка или титул сепаратиста, которую мне давали, до конца оставалась только за мною. Причинявшая много мне беспокойств и неприятностей, эта кличка, наконец, потеряла для меня всякое значение, и я стал равнодушен к ней. Если бы меня допросила под конец моей жизни какая-нибудь власть и вновь за мой патриотизм назвала бы меня сепаратистом, я бы сказал, что в целом ряде юных поколений она не найдет задатков сепаратизма, что и дел таких не возникало. Ежели же меня за мои убеждения и прошлое называть сепаратистом, как последнего из могикан, то я примиряюсь, но тогда пусть власть успокоится, потому что едва ли может предстоять какая-либо опасность для государства от единственного сепаратиста, который скоро сойдет со сцены…”
В деле 1865 г. была выдвинута на первый план политическая сторона; остальное было припутано и усиливало обвинение. Многие пали духом, запутывали показания. Но странно, что при самом пристрастном следствии, при всем чиновном усердии авторов сибирского воззвания не нашли.
Авторство воззвания “Патриотам Сибири” приписывают обычно иркутскому купцу Степану Степановичу Попову, подозревая его, не без оснований, в провокаторстве. На допросах в следственной комиссии Н.М. Ядринцев и С.С. Шашков показывали, что с текстом воззвания они ознакомились в Петербурге и только редактировали его, поскольку написано было местами неразборчиво. Имени автора никто тогда не называл, оно не принадлежало кругу известных общественных деятелей Сибири. С.С. Попов, по отзывам Г.Н. Потанина, был эксцентричный человек, принадлежавший к либеральному купеческому кружку. Про него рассказывали, что он в своей квартире в переднем углу вместо православных икон устроил божницу с буддийскими идолами. В то время, когда Ядринцев, Потанин и Шашков жили в Петербурге, он находился там же и, увлекшись внешним движением сибирского землячества, слепил кое-как малограмотную свою прокламацию, “подставив”, как теперь бы сказали, чистых душой и помыслами сибирских патриотов. Потом он жил Иркутске, впал в бедность, писал либеральные статьи в газете “Сибирь” под псевдонимом “Коренной сибиряк”, а закончил сотрудничеством в “Епархиальных Ведомостях”, пописывая статьи в клерикальном духе. И эта странная фигура волею случая оказалась в центре чужой игры…
Суд между тем был строг: “закоперщиков” Потанина, Ядринцева и Шашкова приговорили сначала к 12 годам каторги, но после смягчили наказание ввиду молодости и долгого содержания под следствием. Старшим по возрасту между обвиняемых был Г.Н. Потанин, он посчитал необходимым взять ответственность за организацию Сибирского кружка в Петербурге на себя и тем облегчил положение своих земляков.
Отдельная история приключилась с Афанасием Прокофьевичем Щаповым. Знаменитый казанский профессор в апреле 1861 года выступил с речью на Куртинской панихиде — политической демонстрации в Казани, по жертвам кровавой расправы над крестьянами в селе Бездна. Крестьянские волнения были ответом на несправедливости реформ, проводимых в интересах помещиков. Безоружная толпа крестьян была расстреляна царскими войсками. Протестовавшего ученого отлучили от преподавательской работы и выслали тогда же на его родину в Иркутск.
Так вот, занимаясь расследованием дела сибирских сепаратистов, жандармский полковник Рыкачев привлек к допросу молодого Григория Усова — потому лишь, что он был братом штаб-офицера Ф.Н. Усова. Полковник, по-видимому, твердо верил в существование заговора и вообразил, что, нагнав страху на молодого человека, он откроет все замыслы заговорщиков. “В какое опасное дело вы впутались! — сказал он ему. — Вашему брату и всем его товарищам грозит смертная казнь; вам предстоит то же самое. Единственное для вас спасение — рассказать все, что вы знаете о заговорщиках… Назовите имена тех лиц, которые привлечены к участию в заговоре”. Молодой человек начал называть все имена, слышанные от брата и Ядринцева. В числе других он назвал и Щапова.
Щапова должна были привезти из Иркутска в Омск. По дороге лошади понесли, Щапов выскочил из экипажа и сломал себе ногу. Полковник Рыкачев устроил его на время заживления перелома в своей собственной квартире, в той же квартире разместилась и следственная комиссии, что было удобно полковнику. В комиссии Потанину предъявили его собственноручное письмо, в котором содержалась крамольная стихотворная строчка: ее при желании можно было истолковать как призыв к борьбе за свободу Сибири. “Чье это стихотворение?” — спросили у Потанина. Григорий Николаевич знал, что эти стихи одно время ходили между студентами — сибиряками и приписывались Щапову. Заподозрив, что ему устраивают очную ставку, Потанин, как и в остальных случаях, решил взять все на себя и быстро сказал: “Эти стихи сочинил я”. Ввели Щапова, он приковылял на костыле к столу и написал в своем показании, что это стихотворение действительно написал он во время тюремного заключения, что оно тогда же стало известно Третьему отделению и хранится в его архиве. Такой ответ обезоружил следователей и подкрепил их мнение об искреннем раскаянии Григория Потанина. До этого ему не давали никаких книг, а сейчас, по-видимому, в награду за откровенное признание, дали на руки первую книгу; это было Евангелие. После Библии стали давать книжки “Православного обозрения”…
Следствие не нашло улик против Щапова по “Делу о злоумышленниках, имевших целью отделить Сибирь от России и основать в ней республику по образцу Северо-американских Соединенных Штатов” — так поначалу громко именовалось предприятие молодых сибиряков, центральным местом которого явилось требование открыть Сибирский университет — и опальный профессор отправился к себе на родину, в Иркутск.
Приговоренные к суровому наказанию сибирские патриоты просидели 3 года в Омске, маленьком тогда городке у кромки киргизских степей, сначала на гауптвахте, потом в остроге, ибо на гауптвахте было тесно. Заключенные начали болеть. Жили впроголодь, иногда питаясь чаем и калачами. Их спасла молодость. К моменту ареста Н.М. Ядринцеву было от роду 22 года, Шашкову 23-24, Потанину 30 лет.
Но какие это были целеустремленные люди! В тюрьме и на гауптвахте они заполняли дни умными занятиями. Потанин выхлопотал право разбирать областной архив, к этой работе были допущены также Ядринцев и Шашков. В результате Шашков извлек богатые материалы для своих исторических монографий, Потанин подготовил и издал акты по истории Сибири XVII и XVIII вв., а Ядринцев писал статьи по теме “История сибирской женщины в XVIII ст.”. Наконец, в тюрьме Ядринцев занялся этнографическими работами и собрал материал о ссыльных и бродягах для книги “Русская община в тюрьме и ссылке”. В тюрьме как подлинные русские интеллигенты они учились и много читали. Вот как об этом времени писал в своих “Воспоминаниях” Г.Н. Потанин:
“Как только по утрам открывались камеры, Ядринцев уходил на добычу и часто запирался в чужих камерах. Он завел множество знакомств, и каждый вечер возвращался в свою камеру с запасом сведений и рассказов. Мы беседовали и обсуждали собранное. Эти материалы составили потом содержание его книги “Русская община в тюрьме и ссылке”, которую он написал уже во время ссылки, когда жил в Архангельской губ., в городе Шенкурске, и тогда же издал в Петербурге. Труд Ядринцева был не психологическим трактатом о жизни “мертвого дома”, вроде книг Достоевского и Мельшина, а первым сибирским памфлетом против ссылки. Эта книга, посвященная самому кардинальному из сибирских вопросов, и решила судьбу Ядринцева, она закрепила за ним роль сибирского публициста, которой он остался верен до гроба. Шашков, еще не выходя из тюрьмы, отказался от сибирской публицистики. Я, — продолжал Потанин, — хотя занимался сибирскими вопросами до последних дней, все-таки часто изменял Сибири, уходя в продолжительные экспедиции в Монголию и Китай. Ядринцев никогда не изменял Сибири и бессменно стоял на страже ее интересов; только под старость он иногда увлекался археологией, но и то кратковременно, и только сибирской археологией. Нет другого сибирского публициста, который бы так всецело отдал свои силы на служение своей родине. Ядринцев чувствовал раны на теле Сибири, как будто они были на его собственном теле. Нет другого публициста, который бы в такой мере сросся всеми фибрами с Сибирью; он по справедливости мог сказать о себе: “Сибирь — это я!..”
Зачатки такого высокого мнения о себе, которое он вполне заслужил впоследствии своей литературной деятельностью, он почувствовал в себе уже тогда, когда собирал в омской тюрьме материалы для своей книги; он тогда уже понимал, что ссылка антисоциальных элементов Европейской России в Сибирь такой же краеугольный вопрос для Сибири, как крепостное право для западного Зауралья. Он предвидел, что тот, кто первый бросит укор метрополии, займет место первоприсутствующего в сибирской политической прессе. В то время я смотрел на своего друга восторженно, в моих глазах он быстро вырастал”.
Серафим Шашков, наиболее образованный из сибиряков, владел немецким и французским языками, из семинарии он вынес знание латинского и греческого, а в Омске, сидя на гауптвахте, принялся за английский. Семинарская жизнь дисциплинировала его и сделала практиком. Написавши в тюрьме две-три статьи сибирского содержания, он в подстрочном примечании заявил, что оставляет занятия сибирской историей и переходит к общим вопросам — о положении русской женщины, о положении и правах женщины вообще, о детоубийстве и других сопутствующих теме явлениях. Впоследствии Шашков стал деятельным сотрудником одного толстого либерального журнала, который не успевал печатать его статей. По сравнению с Ядринцевым, необыкновенно богатый знаниями Шашков оказался менее самостоятельным. “В нем было мало субъективности, — писал позже Потанин, — мало чувства; это был голый ум, кабинетный публицист; он как будто сидел на западной границе государства, набирал европейских товаров и забрасывал ими русскую территорию; это была машина, поставлявшая либеральные статьи для русской журналистики… Никакой интимной связи между этим писателем и читателем не создавалось. Писатель не зажигал читателя… Ядринцев был субъективнее. Когда он писал, то чувствовал себя беседующим с кафедры со своими читателями. Желания и вкусы читателей сознавались им более определенно, чем Шашковым; с аудиторией его связывал не круг известных идей, а чувство — любовь к своей родине. Он был не только литератор, но в то же время и общественный деятель… Положение, которое занял Ядринцев в журналистике, сделало его имя историческим. Судьба отнеслась к Шашкову суровее: несмотря на превосходство в начитанности, из него вышел только шаблонный западник”.
Боже мой! Какое типичное расхождение в характерах, идейных устремлениях и судьбах русских мыслящих людей: можно назвать много имен, отмеченных теми же супротивными душевными свойствами и нынче, в начале XXI века.
А тогда, 140 лет назад, как вспоминал Ядринцев, через 3 года тяжелого заключения “вышла конфирмация”. Потанину объявили приговор на эшафот, заковали в кандалы и увезли в Свеаборг. “Помню это тягостное впечатление, это прощание и его, сидящего на полу с крупными каплями пота, звон заковки… Я кинулся отыскивать ему подкандальники, чтобы не терло ноги. Арестанты острога выражали живое участие. И подкандальники были кинуты через забор. Я помню бледное, утомленное лицо моего друга и учителя, его помутившийся взгляд, а затем тройку с жандармами и взвившуюся пыль”.
Но перед тем был еще обряд гражданской казни над осужденным к 5 годам каторги главным злоумышленником Г.Н. Потаниным. Сам Григорий Николаевич так описывал это действо.
“Московские сенаторы обсудили наши деяния, определили меру нашей преступности, но мы не видели в глаза своих судей, мы с ними ни одним словом не обменялись. Новость эту принес мне караульный офицер… Я думаю, что он нарочно пошел в обход по камерам, чтобы сделать мне эту любезность. Он подошел ко мне и сказал: “Вы осуждены на 5 лет на каторгу”. Генерал-губернатор Хрущев приказал полицеймейстеру, чтобы обряд гражданской смерти надо мной был совершен самым ранним утром, когда на базарной площади еще не собрался народ. В день обряда меня подняли с постели в 4 часа утра и доставили в полицейское управление, которое находилось в Новой слободке, напротив церкви св. Илии. Здесь меня посадили на высокую колесницу, повесили мне на грудь доску с надписью. Эшафот был устроен на левом берегу Оми, между мостом и устьем реки, т.е. при входе на тогдашнюю базарную площадь. Переезд от полицейского управления до эшафота был короткий, и никакой толпы за колесницей не образовалось. Меня взвели на эшафот, палач примотал мои руки к столбу; дело это он исполнял вяло, неискусно; руки его дрожали, и он был смущен. Осталось у меня в памяти, что полицеймейстер, молодой, красивый и симпатичный человек, кротким голосом сказал: “Палач своего дела не знает”. Затем чиновник прочитал конфирмацию. Так как время было раннее, то вокруг эшафота моря голов не образовалось: публика стояла только в три ряда. Я не заметил ни одного интеллигентного лица, не было также ни одной дамской шляпки. Продержав меня у столба несколько минут, отвязали и на той же колеснице отвезли в полицейское управление; здесь я нашел своих товарищей, которые были собраны, чтобы выслушать часть конфирмации, относящуюся до них…
Я был осужден на каторжные работы в нерчинские заводы, но так как наше преступление заключалось в пропаганде сепаратистических идей в Сибири, то генерал-губернатор Дюгамель, предшественник генерала Хрущева, отсылая следственное дело в Петербург, просил всех нас выдворить из Сибири. Удовлетворяя эту просьбу, петербургское начальство приказало отправить меня в крепость Свеаборг, где находилась арестантская рота военного ведомства с каторжным отделением при ней…
Были приняты меры, чтобы вечером в день моей казни меня отправить в Свеаборг. Ко мне явился полицеймейстер с поручением от генерала Хрущева спросить, как я желаю быть отправленным — по этапу или с жандармами. Я предпочел последнее.
Спустя некоторое время полицеймейстер явился с новым поручением от генерала. Севастопольский герой, генерал-губернатор прислал его спросить, не желаю ли я обратиться к генералу с какой-нибудь просьбой. Я попросил генерала разрешить мне взять с собой мои книги. Полицеймейстер доложил мою просьбу, и я получил разрешение отобрать своих книг на пуд весом. Генерал велел сказать мне, что книги будут посланы в Свеаборг казенной посылкой…
Мои товарищи, назначенные в ссылку, отправились по этапу”.
Стоит напомнить, что гражданская казнь Потанина состоялась через четыре года после подобной публичной акции с лишением всех гражданских прав, совершенной над Н.Г. Чернышевским.
В тюрьме, свидетельствует Н.М. Ядринцев, были и жертвы. “Несчастный Н.С. Щукин, учитель из Иркутска, бывший большим агитатором и пропагандистом, помешался: у него явился мистический бред и, наконец, он отрекся от прошлого. Когда он шел с нами в ссылку на север России, он много причинял неприятностей. Он умер в Пинеге от воспаления мозга”.
Когда кончилось дело, Ядринцева, братьев Усовых, Шайтанова (казачьего офицера), Золотина — мальчика и Шашкова отправили на север России. Это была обратная ссылка из Сибири: кажется, единственный случай, когда Сибирь была признана чьим-то отечеством, и из него нужно было выдворить. Множество ссыльных, конечно, пожелали бы этого выдворения”…
НА ПОСЕЛЕНИИ И НА СВОБОДЕ
Осужденных на бессрочное поселение сибирских патриотов вели по этапу Омск — Архангельск с июня до сентября 1868 года. “История этапного странствия обыкновенного смертного” с подзаголовком “из записок беспаспортного” явилась частью основательной работы Ядринцева “Русская община в тюрьме и ссылке”, а примечание насчет беспаспортного придумано им для цензуры. Заметим кстати, что глава из этой книги под заголовком “История одного странствия” была опубликована Н.А. Некрасовым в “Отечественных записках”, 1871, № 12.
Иногда к этапируемым придирались особо ретивые жандармские чины, хотели заковать всех в ручные кандалы, но грамотные ссыльные решительно отстаивали свои права. В Перми их жестоко выбранил инспектор пересыльной части за то, что арестанты, справившись с законом, просили отдельного помещения. Зато они испытали арестантскую баржу и были сплошь покрыты блохами на всех пересыльных этапах. Особенно тяжело было положение болезненного Шашкова, не могшего идти пешком и ехавшего на телеге. В Костроме чиновники затеряли документы этапа, и пока их искали, ссыльные на две недели были упрятаны в замок. Они увидели много различных острогов, наблюдения Ядринцева над тюремным бытом обогащались все новыми деталями. Север России — Вологодская и Архангельская губернии — напомнил невольным странникам по народу и нравам их Сибирь. У них на дорогу было по 10 рублей, данных благотворителями, с ними прошли всю Россию. К концу пути деньги истощились, платье износилось. Были только казенные халаты и рубахи, доставлявшие охранникам при проверке массу беспокойства, потому как подотчетное имущество…
Кого только не приходилось встречать по острогам: буянов-ссыльных, баричей из промотавшихся дворян, удалых молодцев — поволжских скитальцев без паспорта, всяких разночинцев, богомольцев, попадавших в острог, крестьянина с покорным видом, подлиповца, несчастную жену, возвращаемую на родину с отхожего промысла, и т.д.
“Чего не насмотрелись и с какой компанией мы не перебывали! — пишет в воспоминаниях Ядринцев. — Впоследствии, странствуя и путешествуя, я не мог уже найти тех типов, которые давал этап. Эти острожники, эти страшные лица, эти измученные люди, давно уже, верно, покончившие жизнь в лесах и на каторге, вставали предо мною, когда я впоследствии писал свою книгу о русской тюрьме. Они вставали так живо, что мои нервы переживали прежние ощущения, да еще в усиленной степени. Я понимаю Достоевского, я галлюцинировал ими и переживал с ними их трагедию. Понятно, что мои собственные нервы стали чувствительны до болезненности.
Измученные и усталые, мы явились в Архангельск, где были встречены сначала грубо и сурово местным полицмейстером, даже фамилия которого гармонировала с его суровостью — он назывался Штуцер. Мы были без гроша. Нас заперли в полицейскую кутузку. Но, к счастью для нас, скоро обхождение изменилось… Распоряжением губернатора нас перевели в часть и дали лучшее помещение. Предстояла ссылка в дальние округа… Наше положение без гроша, глухой осенью было почти безвыходное. Я решил подать прошение губернатору, прося остаться недели на 2, на 3 в Архангельске до получения гонорара из редакции. Но частный пристав предупреждал, что Штуцер прошения не передаст. Ушаров подал такую же просьбу, прося остаться по болезни. Однако, к удивлению полицейских, нас оставили и приказали перевести в больницу в Соломбалу…
Ушаров был иркутский славянофил, этнограф, добрая натура, но в высшей степени несчастная по характеру и привычкам. Он был привезен из Иркутска. Всю жизнь он бедствовал и находил приют и покой только в казенных больницах. В архангельской комфортабельной больнице он поселился с удовольствием. Но я не мог оставаться без дела, без книг, без занятий…
Я написал письмо П.П. Чубинскому — (статистику и этнографу), ссыльному по делу малороссов, но принятому на службу в Архангельске, — и Альбертини, известному писателю, публицисту, (сотруднику “Отечественных записок” Краевского), бывшему также в ссылке. Они мне прислали книг, газет, а затем ко мне приехал и Чубинский. Это был энергичный и даровитый человек (впоследствии возвращенный, он занялся этнографическими исследованиями в Киеве). Он мне рассказал об архангельском режиме. Здешний губернатор был аристократ, он являл собой тип гуманного администратора, которого дали 60-е годы. Получив заранее бумаги о нас и смотря на нас, как на лиц, сосланных не за уголовное преступление, он приказал с нами, как с пострадавшими за увлечение, обходиться мягко и деликатно. Полицмейстер Штуцер стал мягок, услышав команду “к ноге”…
Приехавший ко мне Чубинский просил подготовить записку о положении русской тюрьмы в виду предстоящей тюремной реформы. Эту записку взялся губернатор свезти в министерство, собираясь ехать в Петербург. Я принял это предложение и работал недели две, исписал груду бумаги, впечатления были свежи, аппетит писать громадный. Губернатор и Альбертини, прочитывая мои описания, приходили в восторг, как передавал Чубинский. В больницу мне присылали разные лакомства, виноградное вино и т.д. Когда я кончил записки, губернатор приехал для осмотра госпиталя и, войдя без свиты, благодарил меня (я был в арестантском халате, накинув его на свой пиджак) и в знак своего благоволения предложил мне выбрать лучший уездный город Архангельской губернии. Я избрал Шенкурск, куда меня препроводили с полицейским рассыльным, а не по этапу. Записка моя была представлена в министерство без моего имени. Не раз в жизни я представлял проекты и записки в министерство и разные учреждения. Писал после кн. Гагарину, гр. Соллогубу, генерал-губернатору Казнакову, министру Игнатьеву, для комиссий по тюремному вопросу. Я знал, что печатью одной не проведешь вопроса. Моими записками охотно пользовались административные деятели, как и услугами других: ссыльные при Гагарине писали много проектов. В Сибири участвовали в разных проектах декабристы: Штейнгель, Дмитрий Завалишин при Муравьеве и т.д. Было время, когда администрация и бюрократия охотно прибегали к помощи писателей, ученых, исследователей. Воздух канцелярии как бы вентилировался доступом свежего воздуха и независимого взгляда.
В Шенкурске я встретил Шашкова, полубольного, в оригинальной обстановке: у него был на послугах польский ксендз Ювенал, как когда-то у Вольтера иезуит Адам (не первый человек на свете). Потянулись долгие годы ссылки”.
В Шенкурске ссыльные жили отдельным кружком, выписывали газеты, книги. Работая над статьями о сибирской тюрьме и ссылке, Ядринцев начал интересоваться уголовным правом и выписал много иностранных книг. Он изучал историю колоний, учился английскому языку и занялся вопросом централизации и децентрализации в различных европейских государствах. Главной его целью было доказать несостоятельность сибирской ссылки. Здесь же Ядринцев подошел вплотную к изучению областного вопроса в России. Таким образом, все время ссылки, изучая европейскую историю и историю колоний, Николай Михайлович готовил себя к серьезной публицистической деятельности. По истории колонизации им написаны и опубликованы статьи в русском литературно-политическом журнале “Дело”, по истории французской провинции — в “Камско-Волжской газете”, выходившей в Казани в 1872—1874 гг. Кроме того, интересуясь всегда жизнью крестьянства, Ядринцев проявил живое участие в делах архангельских мужиков. Он собрал материал по хозяйству шенкурского крестьянина и поместил его в политическом и литературном еженедельнике “Неделя”, издаваемым в Петербурге публицистом-народником П.А. Гайдебуровым. С мировым посредником, жившим в Шенкурске, Огаревым вырабатывал проекты ссудно-сберегательных товариществ и писал прошения для крестьян. Добился однажды сложения с крестьянина недоимки.
Книга Н.М. Ядринцева “Русская община в тюрьме и ссылке” издана в 1872 году. В 1872—73 гг. возвращен был из арестантских рот Г.Н. Потанин. Его освобождению помогло заступничество П.П. Семенова, еще в то время не носившего двойную фамилию — Тян-Шанский, — но уже избранного почетным членом Петербургской Академии Наук, главой Русского географического общества. Потанин поселился сначала в Тотьме, а потом в Никольске Вологодской губернии. Между друзьями началась оживленная переписка. Надо сказать, Г.Н. Потанин, отправляясь в Свеаборг, дал зарок не писать писем друзьям и все три года пребывания на каторге свято выдерживал данное обещание. Теперь же, несмотря на то, что вся переписка шла под контролем исправника, Ядринцев и Потанин не стеснялись обмениваться мыслями, предлагать темы статей и пр. Масса сибирских тем вертелась в голове Николая Михайловича, он писал пространные (некоторые до 50 страниц машинописного текста) письма Потанину и получал на них ответы. Значительная часть этой переписки в разное время и в разных изданиях опубликована, иные письма остались в архивах.
К этому времени относится сотрудничество сибирских патриотов в “Камско-Волжской газете”. Потанин познакомился с ее редактором К.В. Лаврским в ссылке. Константин Викторович Лаврский, публицист, в 60-е годы был участником студенческих движений. “Камско-Волжская газета при нем отличалась боевитостью, не боялась вступать в полемику со столичной печатью и в то же время подвергала критическому разбору деятельность провинциальных органов. Сотрудничество примкнувших к газете сибиряков придало ей новое качество. Помещая статьи о Сибири, Ядринцев предпринял ряд выступлений по областному вопросу. Каждая русская область могла иметь свои интересы, и воззрения провинциала были особые от столичного централизатора. Такова была исходная точка, в которой были солидарны Потанин, Ядринцев и Лаврский. Газета приняла идею областного провинциального возрождения и соответствующее направление в своей публицистике. Собственно, в “Камско-Волжской газете” областничество оформилось, заявило о себе как определенное течение в общественной жизни России. Скоро газета выдвинулась на видное место, привлекла внимание столичной прессы, и такие авторитетные публицисты и критики, как Н.В. Шелгунов и Д.Л. Мордовцев, в своих провинциальных обозрениях отводили “Камско-Волжской газете” первое место.
“Мы писали с жаром, свободно, не стесняемые редакцией… К этому времени относятся самые пылкие, горячие и вдохновенные статьи как по сибирским вопросам, та и областным. Даже серьезный ученый, друг мой Потанин, сделался на это время публицистом, — вспоминал Ядринцев. — Здесь же я начал свои фельетоны под именем “Добродушного сибиряка”. Писали мы в “Камско-Волжской газете”, не рассчитывая на гонорар, но я писал с удовольствием и забросил работу в столичных журналах.
Иногда я так много писал статей, что мне было совестно подписываться одной своей фамилией, да, наконец, и смысл статей часто требовал псевдонима, Их у меня было бесчисленное количество в жизни”.
Продолжение следует.