Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 1, 2008
Первый номер нового питерского издания “Квадрига Аполлона” радует своих читателей полным отсутствием корректора, пустынным поэтическим пейзажем и бесконечными лирическими мантрами “под Бродского”. Легко осуществимое желание прослыть поэтом посредством обожения энергиями И.Б. выговаривает Виталий ДМИТРИЕВ, то ли оправдываясь, то ли извиняясь посредством посвящения “И. Бродскому”, выговаривает с очевидной иронической отстраненностью, однако без энтузиазма: “Здесь зимой морозно, дождливо летом,/здесь, охотясь, стреляют всегда дуплетом/ и довольно просто прослыть поэтом”. Общий посыл стихотворения прочитывался бы как издевка над псевдо-бродской манерой своих современников, “большой речью” высказывающих сокрушительные банальности кухонной метафизики, если бы оный не был по-хамски заслонен “лирической” тушей социального критицизма, большей частью, бессмысленного: “Здесь куда ни плюнешь — барак да зона,/здесь язык богат корнями, но крона/ поражает скудостью лексикона…” и пр. Вкупе с грубостью языка и речитативностью в духе нынешней рэп-поэзии стихотворение выглядит неподдающейся именованию химерой, и удивление завершающей строки: “Здесь, каким-то чудом, родился Бродский”, кажется двусмысленным и вдвойне оправданным. Притом, что собственный стиль В. Дмитриева вполне традиционен и в этой традиционности самостоятелен, насколько возможно:
<…>
И море знает, почему шумит,
И небо знает, для чего бездонно,
И ни одна звезда не говорит,
Но мы их окликаем поименно.
Следующие цитаты из авторов “Квадриги Аполлона” я привожу для библиографической справки в строгом смысле слова. Добавлю вот что. Подобие вполне отрицательная вещь, в том смысле, что оно не служит ни истинному единству, ни истинному различию. Подобие — а не подражание, которое знает, чему подражает (с той или иной целью) и тем самым отстраняется от него, указывая на свою вторичность, — подобие поэтических стилей этих авторов стилю их великого земляка — показатель заимствования их мысли и ее выражения, их несамостоятельности, а значит — в строгом смысле — их отсутствия. Это худшая немота, навязчивая неспособность говорить. Вот Виктор КУЛЛЭ, в последнее время, правда, отходящий от Бродского: “В развалинах не больше смысла, чем/В любом обломке. Корень стрелолиста/Для вечных стен страшнее, чем баллиста”. Здесь вечная оппозиция природы и культуры, тема разрушающего времени, сказанная на чужом и хорошо известном языке, выглядит не менее банальной и вновь тревожащей, а надоевшей, как подручная хайдеггеровская вещь, нечто из хозяйства и быта. Вот Евгений ЛИНОВ и его список уплывших в 1972 году кораблей: “сколько пером не криви, не — постигнуть глубин словаря”, “лишь выдержать чудо слиянья кириллицы с речью Его”, “Цельсий в крови — на нуле”, “фото, затертое до исчезновенья улик”, “Зевота, похоже, уже одолела Амура, раз врата/ Закрыл он твои для меня, аки ляжки”. При этом господин Линов с таким-то стихосложением претендует на одну “тонкую” вещь: “Важно чтоб, все, что я натворил, вызывало вой стаи/И — в памяти крепло”. Впрочем, у этого автора есть любопытное двояковогнутое посвящение Бахыту Кенжееву:
* * *
Бахыту Кенжееву — после его выступления
В доме-музее В. Набокова в Петербурге.
Невыносимо слушать баритон
Твой, как читаешь ты, и твой коньячный тон,
Настоянный на долгом
Отсутствии в стране, но так пронзительно сквозящий долгом
Перед заразным русским языком
И перед родословным ярлыком,
Прибитом на кресте твоем. Похоже, что Ньютон
Ошибся с гравитацией в расчетах,
Погрешность не учтя твою, при том,
Что вес твой представлял довольно четко…
Если, при великом желании, вышеозначенные упражнения могут сойти за некритическое использование (едва ли не с тем грубо-эротическим оттенком, каковой словоупотребление зачастую придает этому термину) известного стиля, то подборка Никиты АГРАНОВСКОГО вызывает у нервного библиографа, при всей склонности к внутренней цензуре, желание прибегнуть в речи к тем “богатствам” русского языка, которые в приличном обществе принято осуждать. Если молодой автор находится “под влиянием” (здесь, в свою очередь, оттенок наркологический), то ему, верно, стоит оставить свободу и время это влияние пережить, а не публиковать с поспешностью в целях заполнения книжки журнала. Вот она, “современная” молодая питерская поэзия, цените, господа: “Дорогая, прости мне все эти строки!/Понимаешь в чем дело: хоть вышли сроки,/но не только лишь в памяти след разлуки — /хоть, считавшие тысячи, мелочь руки/принимают за счастье, всегда одно им/не забыть — тебя, как “вчера” синоним”. И так далее. Все то же следует сказать и о подборке Рахмана КУСИМОВА, у которого, правда, гораздо больше своего собственного, но дурная привычка говорить как классик, очевидна. Там, где классик, как в школе, пройден, остается грядущий стихотворец:
Молитва
что изменилось бы вдруг не существуй она
свет не померк бы все же было бы чуть темней
так береги ее Господи она нужна
миру не меньше чем он может быть нужен ей
что б ни накаркало бешенное воронье
чем ни грозили бы грозные колокола
береги ее Господи береги ее
это важно Господи
чтобы она была
Лучшее поэтическое высказывание в “Квадриге Аполлона”, на мой взгляд, принадлежит Ефиму БЕРШИНУ, представленному супротив многоречивых адептов И.Б. всего тремя замечательными стихотворениями. Спонтанная, не дергающая за рукав читателя, мол, погляди, погляди, как ловко, подспудная, “зашторенная” перекличка автора с Мандельштамом, Донном и тем же Бродским с их геометрической манерой, налицо в этом спокойном, без античных хоров, стихотворении:
* * *
Но, журавлиный клин на циферблате неба
Показывает без пяти двенадцать.
И мы зашторим окна и уснем,
И я увижу фосфорные стрелки
Нетерпеливых обнаженных ног,
Которые покажут откровенно
На циферблате старого дивана
Без четверти последнюю любовь,
Ползущую из темноты постели.
Своеобразный трагизм без надрыва гораздо ближе мироосмыслению Иосифа Бродского, если уж он присутствует в питерском журнале как Urbild, чем все подвывания в такт ему предыдущих авторов. Бершин:
* * *
Осколки неба со стекла
Слизав одним движеньем точным,
Дворняга сумерек стекла
По ржавым трубам водосточным.
И мир, теряя свет и тень,
И запах,
И остатки смысла,
Срывался окнами со стен
В траву,
Как ведра с коромысла.
Сушилось, обнажая дом,
Уже ненужное исподнее.
Казалась бочка за кустом
Забытым люком в преисподнюю.
И жизнь дрожала, словно ствол,
Проросший сквозь чердак барака.
Под спудом ужаса и мрака,
И смерть казалась Рождеством.
Омский литературный альманах “Складчина” №2 (7) за 2007 год очевидным образом гордится своими мастерами: жизненным, как Шукшин, Олегом КЛИШИНЫМ с подборкой “В порядке вещей” и культурологическим, как “Аттические ночи” Авла Геллия, Дмитрием РУМЯНЦЕВЫМ (подборка “Воробьиное царство”).
Румянцев как всегда точен и эстетичен в лучших вещах, и избыточен и необязателен в остальных. В силу того, что мы уже уделили этому автору достаточно внимания в прошлых библиографических заметках (Дмитрий Румянцев, “Не ропщут под дождем приморские сады…”, Начало века, № 2-2007), то здесь приведем только невесомое, как голубиное перышко, стихотворение с весомым богословским смыслом:
На Крещенье
Капель и солнце. Все-то лужи — всклянь.
Там — воробей, там чистит перья голубь.
Ты в оттепель залезешь в иордань,
и что с того, что это просто — прорубь.
А над водой полощется дымок,
три дни висит безвидный дух. Обидно! —
Пустейший пар. Но даль при слове Бог
становится другой. Неочевидной.
Почти безупречный, в своем стиле, Клишин, перечисляя, как у него повелось, множество жизненно-важных мелочей мирового быта, от “падали глянца и гламура” (эти речи “борца за правое дело” делают на треть нечитаемым его поэтический корпус для определенной группы людей) до “сапожной будки” и “никелированной дужки”, пишет о безрассудном мужестве отцовства: “Только чувство, древнее, как полночь,/предопределяет все пути:/если что — детенышу на помощь/броситься, закрыть собой, спасти…”, и о блаженной, но бесчеловечной детской немоте “еще до алфавита”. Пространственная глубина в выражениях, подобных следующему: “чувство, древнее, как полночь”, делают Клишина той фигурой, которую не минуешь, если хотя бы что-то понимаешь в ремесле стихосложения. Даже отвратительное “детеныш” звучит здесь как подтверждение того древнего, досмысленного, животного. Навык описательности, скрепленной чаще эмоцией, реже — рефлексией, являющийся одним из главных талантов Олега Клишина, пожалуй, наиболее показателен здесь:
<…>
Но ничего — привык. Под жестью “мухомора”
песочные дворцы усердно возводил,
дороги, города… Неужто все так скоро
исчезло в никуда, ушло в расход, в распыл?
В распил, как старый клен, в сырых древесных жилах
копивший много лет шумящий ход времен.
Огромный светлый мир никто вернуть не в силах,
когда он словом “был” уже приговорен.
<…>
Под рубрикой “Дебют” опубликовано стихотворение Ирины ЧЕТВЕРГОВОЙ, крайне небрежно написанное и, в общем, довольно заурядное. Однако некоторая риторичность, — редкая для нынешней болтливо-монолитной поэзии, которая говорит от первого лица (несмотря на походя констатируемую французскими “левыми” уже лет семьдесят смерть того, на ком это лицо вроде как основывается), а ее авторы намекают на присутствие чужого элемента посредством волшебного слова “интертекст”, при этом считая Кристеву и Бахтина чем-то возвышенным, наподобие морального закона или звездного неба, — некоторая риторичность (“Мне сказали: то дерево, у стены…”), и налет рефлексии в самом строе стихотворения позволяют надеяться на что-то большее в будущем:
* * *
Я рукою август приподниму —
Там трепещут, мерцая, звезды —
Потому что хватит играть в войну
И стихи забивать как гвозди,
В ткань реальности, за которой — твердь
Или требованье тверди;
Потому что устала я боль терпеть,
То есть тайно бояться смерти.
Мне сказали: то дерево, у стены,
Отвечает быстрей и легче,
Потому что с рождения не видны
Ему смысл и порядок речи.
Но по глупости старой я все ждала
Человеческого ответа
И гортань твоим именем — пережгла,
Темный август открыл мне это.
Владимир Титов