Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2007
СТЕПЬ
Ресторанный гвалт был схож с гомоном слетевшихся на добычу проглотных настырных чаек. Обуянные хмелем посетители в каких-то непотребных линючих одеждах — затертых джинсах, затрапезных перемятых рубахах, грубых платьях, напоминающих рубище, — верещали на трудном, неуловимом для двух мужчин языке.
Эти двое — оба в приличных костюмах — сидели за отдельным столиком и могли бы служить образцом опрятности для местной хипповатой публики, если бы не их удручающее и даже прискорбное состояние, владевшее обоими под влиянием выпитого с бесшабашной удалью спиртного.
Один — с неровно стрижеными черными усами, ниспадавшими бахромой на верхнюю губу, — силился спеть казацкую песню, сбивался, забывал слова, приплетал что-то несуразное и время от времени, все чаще, утирал костяшками пальцев упорную слезинку в уголке глаза. Второй — светловолосый, во взгляде что-то куриное, молчаливый — вполне мог бы сойти за финна. Его пухлое, как подушка, лицо выражало полное безразличие ко всему происходящему.
От люминесцентных ламп, встроенных искусно и неброско в декоративные панели по всему потолку, истекал пестрый, как оперенье какаду, свет.
— А вторая пу-у-у-ля ранила… — немощно тянул чернявый, в который раз запинаясь и объясняясь сам с собой. — И кого же она, проклятая, ранила? Лошадь? Кобылу? Впрочем, пуля — дура, ей все равно. Ты как думаешь, доктор?
Похожий на финна не шелохнулся. Во-первых, он не слышал вопроса, а во-вторых, он вовсе не был доктором. Он был шофером министерской “Вольво” в городе Москве и пригнал машину сюда, в Хельсинки, на текущий ремонт. Верно, однако, было, что автомобиль проходил по ведомству здравоохранения.
С чернявым московский гость познакомился в тот же день, оказавшись по случаю в добротно обставленной “русской” квартире, где-то далеко от центра, куда добирались сначала на автобусе, а потом шли еще минут десять мимо одинаковых приземистых домишек. Откуда-то набежали (после частых звонков по телефону) говорливые люди, появилась водка, закуска, заиграла музыка. Под застольный треп подобрался день к вечеру, синяя темень подступила к окнам, и засобирался москвич в свою гостиницу, пьяно шебаршась в прихожей, бестолково отыскивая пальто, шарф и шапку.
Следом, не застегивая бежевую куртку и спотыкаясь, увязался чернявый.
— Я тебя, доктор, не брошу в чужом городе, не боись, доведу, куда надо. Люблю русских, и тебя, доктор, люблю. Ты знаешь, что я сибиряк? Да, я родился в Сибири, так-то. А здесь зачем?.. Ну, ты спроси меня: зачем я здесь? Что я тут делаю?.. Хочешь, отвечу? Хочешь, скажу правду?.. Не знаю, зачем я здесь. Не знаю…
— Тогда поехали со мной в Москву.
— Поехали.
— Через два дня.
— Хорошо, через два дня. А сейчас — в кабак, только денег нет…
— А это что, не деньги? — москвич запустил руку куда-то под мышку и вытащил в зажатом кулаке скомканную пачку финских марок.
Теперь каждый из них существовал отдельно, и оба они существовали отдельно от всех остальных.
— Та-ам в степи-и глухой за-а-амерза-ал ямщик…
Москвич как будто очнулся, оглядел лохматую компанию за соседним столиком, взглянул, не узнавая, на чернявого собутыльника, тяжко приподнялся и, пошатываясь, побрел к выходу. На улице, в оранжевом конусе света, увидел такси, распахнул рывком примерзшую дверцу и неуклюже протиснулся на переднее сиденье. Колеса провернулись на льду, брызнули острые крошки снега, задок машины чуть повело, и такси рванулось по гулкому, как эхо в туннеле, асфальту…
Чернявый, не догадываясь застегнуть куртку, выписывал кренделя, клонился в одну сторону, в другую, но все же перемещался в нужном ему направлении. До дому предстояло пройти метров двести-триста.
В ночи злодействовал леденящий ветер.
Чернявый добрался до пологого склона и стал взбираться по нему к темному силуэту застывшей пятиэтажки. Дважды нога попадала на утрамбованный до свечения, лоснящийся снег, и дважды он, размахивая руками, валился на спину, не успевая даже выругаться. Матерился с опозданием, когда, кряхтя и ворочаясь, поднимался.
Потом долго топтался возле парадной двери, выворачивая по одному все карманы — искал ключи.
Ключей не было.
Хмельной дурман рассеивался и оседал, высвобождая место для трезвой мысли: без ключа не открыть парадную дверь. В упорядоченной и надежной Финляндии все регламентировано, все отлажено и действует без сбоев. Без ключа — не попасть.
— Люди, откройте!.. Откройте дверь! Эй, люди!.. — в отчаянье орал чернявый то по-русски, то, словно ворочая каменные глыбы, переходил на нескладную финскую речь.
— На помощь! — кричал он. — Спасите!..
Кое-где на окнах незаметно шевельнулись шторы.
— Люди, помогите! Я замерзаю!..
Чернявый задыхался, присаживался на корточки, переводил дух, заглатывал острый, как казацкий клинок, воздух и опять, захлебываясь, вырывал из груди, отрывая по одному, как листики календаря, раздельные самостоятельные крики.
Недоверчиво пошевеливались шторы.
Наконец голос его ослаб, зазвучал пискливо и жалко, как оборванная струна…
Ранним утром у подъезда стояли полицейский автобус и карета “скорой помощи”. Двое санитаров легко переложили съежившийся окостенелый труп на носилки. Офицер полиции сделал какую-то запись в блокноте. Через минуту обе машины слаженно заурчали моторами и разъехались в разные стороны.
Шторы на окнах колыхнулись в последний раз, и всё вернулось к своему прежнему невозмутимому порядку.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ МАРКА
Козырным косолапым тузом двигался он мне навстречу, сверкая бубновым ртом, весь нараспашку, волосатой грудью вперед, улыбаясь, светясь полянками залысин, выбросив вперед и в стороны короткие, бугристые от вен руки.
— Ты финн, верно? Ты меня выглядываешь, не так ли? Да ты и похож таки на финна, вылитый финн. Я тебя сразу узнал, еще с трапа. А ты меня помнишь? Мы ведь встречались, не так ли? А?
“Вот трепло”, — подумал я, покосившись на собственное отражение в витрине, остановившееся вместе со мной, словно тоже намереваясь поприветствовать гостя, заокеанского Марка, которого, по словам Фимы, я должен был непременно вспомнить. “Вот трепло”, — шевельнуло губами мое отражение, глядевшее из прямоугольного зеркала в витрине, покачивая черной арабской шевелюрой.
“Ты с ним не раз встречался в Риге в нашей прошлой жизни, — писал мне Фима. — Как увидишь — так тут же вспомнишь, кругленький такой, на овощной базе работал”.
Но я не вспомнил. От той полурастворенной во времени жизни, что как будто находится все еще в нашей собственности, откололся и улетел в пропасть внушительный, в восемь лет размером, кусок. И я не вспомнил. Но, тем не менее, гостеприимно улыбнулся: да, да, встречались, припоминаю.
Из поклажи у Марка оказался только невеликий чемодан из черной кожи, который он, судя по тощему виду, снарядил со смекалкой лентяя, избавляясь от всего лишнего, что наверняка всучивала ему жена, и оставляя лишь самое необходимое — трусы, зубную щетку да мыло.
Он опустил две свои клешни мне на плечи, оценил выражение моего лица, как оценивают содержимое холодильника, и деловито сказал: будем дружить. Потом он легко поднял свой черный чемодан, собачкой дожидавшийся возле ног, и мы затопали к выходу из здания аэропорта.
— А жара-то какая, — взмолился Марк. — Вот тебе и Финляндия, вот тебе и Север, что скажешь Валериан?.. У Юлика мы с тобой встречались, точно у Юлика, он жил на Меркеля рядом с цирком, точно… У вас что тут, всегда так жарко? И зимой?.. Ты не морж? В проруби плаваешь?.. Юлик в Запрыбе работал, помнишь? Знаешь, где он теперь? Я тебе таки скажу: он в Берлине, вот так!.. И кто остался в Риге? Там нет ни одного еврея и, между нами говоря, там нет больше ни одного финна. Таки да. А что это за Рига, в которой нет ни одного еврея и ни одного финна? Разве ж это Рига?.. Это что, такая очередь на такси? С чего бы так?.. В какой гостинице мне лучше остановиться, как думаешь? Наверно, лучше в центре?
Я мотнул головой, как конь, отгоняющий слепней. В своем письме Фимка намекал на то, что было бы хорошо, если бы я избавил Марка от дополнительных трат и устроил его у себя дома. Фимка писал, что это всего на пару дней, что у Марка должно состояться в Хельсинки короткое свидание с одним полезным человеком, и что, если дело выгорит, я в накладе не останусь. Во всякие подробности он не вдавался, делая расчет на нашу многолетнюю дружбу. Расчет, впрочем, справедливый.
— У нас дорогие гостиницы, Марк. Может быть, тебе лучше остановиться у меня?
— Что за глупости, Валериан? Зачем мне тебя стеснять? Я что, таки, похож на бедного родственника из Бобруйска? Какой нехороший человек ввел тебя в такое заблуждение? Немедленно в такси и в гостиницу. И без разговоров.
— И такси у нас, кстати, тоже недешево стоит…
— Перестаньте издеваться над правоверным евреем, молодой человек. Прибавьте шагу.
Я пожал плечами, спокойно реагируя на “молодого человека”: Марк был, по крайней мере, лет на десять старше меня.
— Говоришь по-фински? — изумился он, став свидетелем моего объяснения с таксистом.
— Немного. А как у тебя с английским?
— Никак. Нас в Нью-Йорке полтора миллиона. Зачем мне английский?.. В Риге бываешь? Тянет? Хотя что можно делать в городе, в котором не осталось ни одного еврея и ни одного финна?..
В холле гостиницы было прохладно, шумно и суетливо. Человек пятнадцать японцев, у каждого на груди фотоаппарат, толпились, заполняя все пространство вокруг.
Марк кивнул мне, сделал знак, чтобы я дожидался, оставил чемодан под мой пригляд и нырнул в японцев. Минут через пять он уже выныривал обратно.
— Мне здесь не нравится.
— Так, может быть, поедем ко мне? — быть дотошным и уточнять причину его недовольства показалось мне неуместным.
— А знаешь, наверно, таки да, наверно, поедем. А то Фимка может обидеться, что я отверг твое гостеприимство. Вы же с ним, таки, большие друзья… Так ты в Риге бываешь, а, Валериан?
— Редко. Бывал бы чаще, да денег на поездки не хватает.
— Ты что, бедный? В первый раз встречаю человека, который признается, что он бедный. Никогда этого не делай, молодой человек! Иначе ты никогда не станешь богатым.
— Я в любом случае не стану богатым, так что в моем признании нет никакого риска. Предлагаю, кстати, поехать ко мне на автобусе.
— Черт с тобой, поехали, — снисходительно улыбнулся Марк.
На следующий день мы бродили по городу, Марк изъявил желание сфотографироваться у памятника императора Александра Второго, с Маннергеймом фотографироваться не захотел и скоро затребовал переместиться куда-нибудь поближе к воде. Жара стояла действительно неимоверная, погода словно вознамерилась смошенничать и внушить моему американскому гостю ложное представление о северной окраине Европы.
— Флорида в разгар сезона!.. Ты был во Флориде?.. Ты не был во Флориде? Может быть, ты не бывал и в Одессе?.. Таки бывал? Ну, слава Богу, тогда ты еще не совсем потерянный для общества человек. Только не говори никому, что ты бедный. Будешь со мной дружить, станешь богатым. Таки да, слушай, что я говорю.
Марк бесстрашно бросался плашмя в воду, громко фыркал, нырял, выносил свое волосатое тело на берег и плюхался на серый крупнозернистый песок.
— Зачем ты куришь, молодой человек? Вот потому ты и бедный, что все делаешь неправильно. Тебе не нравится жить? Ты спешишь на кладбище?.. Ты помнишь Семку Каца, который к сорока годам превратил свою грудную клетку в паровозную топку и сгорел? Тебе улыбается такая перспектива?
Как ни странно, Семку Каца я помнил.
— У Семки остановилось сердце, когда он лежал на Маргарите.
— На какой Маргарите? — поразился Марк.
— На проститутке Марго. Ты что, не помнишь Марго? Она постоянно ошивалась в ресторане “Рига”.
— Черненькая, худенькая?
— Ну да, она.
— Марго была девственницей и общалась исключительно на французский манер. Как Семка мог на ней лежать?.. Нет, ты все же потерянный для общества человек — все путаешь. Семка сгорел в топке. Как Лазо.
— Ну, Бог с ним, пусть земля ему будет пухом, сгорел так сгорел.
— Я, молодой человек, всегда все помню и всегда обо всем информирован, слушай, таки, меня, и у тебя все будет в порядке. В Америку хочешь?
— У меня такое впечатление, что все американцы находятся в состоянии вечной погони за долларом.
— Ой, ой, ой, ой… Куда это тебя понесло? Ты, часом, не лектор из общества “Знание”? Америка мощнейшая страна, мечта поэта, я, между прочим, американский патриот, таки да, обожаю американский флаг и американский гимн… Вижу, Валериан, придется мне серьезно с тобой поработать, но не унывай, я из тебя человека сделаю.
Через пару часов в нашу компанию затесался голод.
— Веди в ресторан, Валериан, и не скромничай, выбери ресторан посолидней, я угощаю.
— Финляндия дорогая страна, — пробормотал я неуверенно.
Мы обошли пять или шесть заведений. Раскованной походкой Марк совершал обход зала, небрежно изучал меню, гримасничал, полуобернувшись в мою сторону, и всюду бросал одну и ту же реплику: мне здесь не нравится. Я смущенно помалкивал.
В конце концов выбор пал на турецкую забегаловку с дешевым кебабом. И я пропел осанну Всевышнему…
— Ты, Валериан, не беспокойся, я справлюсь, — говорил мне наутро Марк. — В вашей деревне заблудиться невозможно. Так что делай свои дела, а часам к пяти я вернусь.
— Как скажешь, Марк.
И мой американский друг уехал. Наверное, не хотел знакомить меня с “полезным человеком”. Впрочем, какие тут могут быть претензии? Не мое дело… И я со спокойной душой занялся обычной своей мелочевкой, которую никогда невозможно переделать до конца.
Марк вернулся сразу после трех. Выглядел он неважно. Как бубновый туз, который окунули в воду.
— С русскими лучше дела не иметь, — сказал он и умолк.
Лезть с расспросами было неловко, никак не реагировать — невежливо.
— Бизнес — нервная штука, — отвлеченно заметил я.
— Таки да, нервная, когда имеешь дело с людьми, не привыкшими держать слово.
— Что-то не так? — сорвалось у меня.
— Да нет. В общем и целом все нормально. Так, некоторые незначительные неувязки… А ты помнишь, Валериан, Мишку Когана?
Я отлично помнил Мишку Когана, гениального парня, затеявшего невероятное по советским меркам предприятие и сумевшего осуществить его с блеском. Мишка открыл в Риге ателье по индивидуальному пошиву обуви, образцы которой не уступали лучшим мировым стандартам. Все женщины Советского Союза мечтали заказать у Мишки пару сапог, и, клянусь, я видел собственными глазами этих сумасшедших дам, прибывающих с Украины, Москвы, Ленинграда и даже из Сибири. У дверей ателье всегда было столпотворение, давка и ругань, которые не прекращались ночь напролет. О, Мишка Коган, это была личность! Конечно, я помнил Мишку Когана.
— Умер Мишка, — тускло обронил Марк. — Приехал в Штаты, его никуда не брали, пришлось пойти на обувную фабрику, на конвейер… Через полгода умер.
— Он умер с тоски, — твердо заключил я.
И в первый раз за все время нашего краткого знакомства Марк не стал меня поправлять. Он вообще ничего не сказал.
А вечером он улетел. Настоял на том, чтобы я его не провожал. На прощание мы обнялись.
— Важно не то, богаты мы или нет. Важно выглядеть богатым. Никогда и никому не признавайся, что ты бедный!..
Через две недели я получил от Марка письмо. В конверт он вложил двадцатидолларовую купюру.
ТЮРЕМНЫЙ ДНЕВНИК
Три года надо было отторчать, чтобы появилось желание завести дневник. А для чего, хоть убей, не знаю. Может быть, просто тяга к русскому языку…
Я — единственный русский заключенный здесь. Поговорить не с кем… Один хрен немного балакает. Но в такой степени немного, что мне легче общаться с ним на его языке. За три года я здорово поднатаскался. Да любой на моем месте заговорил бы, окажись тут. Хочешь — не хочешь…
Наверное, тюрьма это всегда мини-государство. Еще дома престарелых и интернаты для умственно отсталых. По одному такому заведению можно судить обо всей стране. Если мозги на месте. Но тюрьма все же расскажет больше.
Взять хотя бы это симпатичное местечко, где я теперь обретаюсь. Думаете, шучу, когда говорю “симпатичное”? Ничего подобного. Сейчас какой-нибудь умник заявит: “Не верю, чтобы неволя могла быть симпатичным местом”. Да пошел ты к черту, урод! Что ты понимаешь? Ненавижу умников. Впрочем, дураков тоже. А если признаться, то вообще всех презираю. Весь мир презираю и желаю ему поскорей загнуться. Каждый мнит себя Наполеоном, но при этом искренне уверен в собственной доброте и справедливости. К себе имею снисхождение, несмотря на всю противоречивость рассуждений.
Настаиваю, моя тюрьма — симпатичное местечко. Мне нравится. А кто не хочет в это верить — пусть не верит. Я не для того пишу эти строки, чтобы кого-то в чем-то убедить. Наплевать мне на это. Пишу, и все. Кто поимеет желание — прочтет. А кто не прочтет — какое мне до них дело?
Может быть, у вас появились вопросы ко мне? Скажем, а где же я так удачно приземлился? Где находиться это чудесное местечко? Может быть, вам еще захотелось узнать, что нужно совершить необыкновенного, чтобы стать моим соседом?.. Должен вас разочаровать. На эти вопросы я отвечать не буду. Это вам не интервью. Но кое-что готов пояснить: страна европейская, очень небольшая, для туриста любопытная. Демократии и гуманизма здесь переизбыток. Правда, если вам доведется от этой демократии откусить хоть самый маленький кусочек, то вы удивитесь, что вкус у нее совершенно не тот, на который рассчитывали. Положим, вы ожидали, что пирожок начинен вареньем, а оказалось, там — кислая капуста. Примерно так. Потому, когда все полетит к бениной маме, этого дерьма мне тоже не будет жаль. А рано или поздно так оно и случится. От той красоты, которая должна спасти мир, уже осталась одна ненатуральная физиономия мима. Маска зависает над сценой, и кучка восторженных идиотов, тех, из кого брызжет неуправляемая радость по любому поводу, умиленно аплодирует. Из-под розовых очков скатываются и застревают на неокрепшей губе слезинки. Но сочувствия это не вызывает…
А прохлаждаюсь я здесь за дело. Вот осознавать, что не зазря, это для меня самое важное. Иначе была бы сплошная мука… Статья, конечно, тяжелая. Даже по меркам этой страны, где какому-нибудь там наркоману или взломщику суд вежливо отвалит условное наказание. Гуманизм! А мне влепили на всю катушку. И выйду я нескоро…
Ты, умник, думаешь, что подловил меня теперь? Да я без твоих дерьмовых рассуждений знаю, что на свободе лучше. Ты уж помолчи, послушай…
Камера у меня на одного. Закрывается только на ночь, а так целый день можешь разгуливать по тюрьме, как по родному кварталу в Воронеже (воронежский я). Завалишься к кому-нибудь в гости, а то, наоборот, сам гостей принимаешь. Хочешь — прыгай в спортзале, пока не надоест (я там регулярно грушу колочу), в каждой камере телевизор, жратву заказываешь, как в ресторане. Не шучу. Надо только привыкнуть к ее вкусу, к вкусу хлеба особенно. Мужики нормальные. Плохо, что не русские. А с другой стороны, может, и хорошо. Никаких паханов, никаких первых столов, никаких авторитетов, каждый сам за себя. Конечно, в первые дни им было клево посмотреть на меня: что такое русский?.. Я это понимал и пошел навстречу, чтобы поскорей удовлетворить их любопытство. И на второй день излюбленным левым боковым в челюсть завалил дородного кабана, который начал нагло принюхиваться ко мне, тереться и издевательски смотреть мне в глаза, косясь на публику и рассчитывая на ее поддержку.
Я вовсе не крутой. По-настоящему крутые — все с одной извилиной, они никогда не думают о последствиях, такая ерунда им просто в голову не приходит. Мне приходит. Я привык рассчитывать и прикидывать. Не всегда получается, но это так. В тот раз я рассчитал правильно. Отступил на полшага и без замаха, коротко, с поворотом бедра, акцентированно врезал. Я не сомневался, что уложу его, как не сомневался бы профессиональный каменщик, если бы ему нужно было ровно уложить кирпич.
Этот кретин, естественно, не мог знать, что нарвался на коронный удар мастера спорта СССР по боксу. Вы можете забросить спорт, не делать по утрам гимнастику, пить водку литрами, курить, но если когда-нибудь обладали коронкой — она останется при вас навсегда. Это факт!
Хорошо сделанная работа ценится везде. Одним ударом я переменил отношение к себе всей тюрьмы. Тюрьма небольшая (нас, зэков, там 300 рыл), половина работает на разных предприятиях в городе, а половина кантуется здесь. Безработица. Если бы муниципалитет не гнул свою линию, какие-то там льготы, то никто бы не работал. Кому и в какой стране нужен зэк, когда биржа труда ломится от бездельников?
И на кой хрен я все это рассказываю?
Понятно, что я не работаю. Это привилегия для коренной нации. На воле — то же самое. У них мозги работают по трафарету. Иначе, они меня в первую очередь взяли бы на работу. Ну и, кроме того, в этом проявляется их нутро. Вся их суть. Бережливость, экономность. “Вот потому они и живут богато…” Чушь все это! По-нашему, это всегда было и будет элементарным жлобством.
“Будет только кофе”, — предупреждают, приглашая в гости. Это чтобы ты не забыл как следует набить свой желудок. Прежде чем прийти. Какая, к черту, бережливость?..
Кабан рвался мне отомстить. Он был из тех, кто гоняет на свирепых мотоциклах. Черная кожа, металлические заклепки и лысая башка. У них там подобралась своя компания. Придурки, конечно. Но остерегаться их стоило. Потому и стоило, что придурки. Но если бы они стали меня убивать, никто из зэков не вмешался бы. Свои…
На выручку мне пришли цыгане. Они в этой стране то ли двести, то ли триста лет живут. А к ним все равно относятся как к чужакам. Ну и они платят той же монетой. Гордые ребята.
Я в спортзале пневматическую грушу мутузил. Хитрая штука, большого уменья требует — чтобы не дергалась, как жирная туша на турнике, а колотилась с бурной ритмичностью, как сердце перед прыжком с парашютом.
Худой цыган подошел, остановился близко и смотрит. А меня это не раздражает. Мне и носом поводить не надо, чтобы с расстояния почувствовать, что у типа внутри. По теории Ломброзо, в его внешности угадывался преступный умысел. Мне кто-то об этой теории рассказывал. Наверное, Ломброзо был прав. Иначе этот цыган не стоял бы теперь в тюремном спортзале и не пялился на меня. Но с другой стороны, по моей, например, морде нельзя сказать, что я прирожденный преступник. А может быть, собственная харя всегда кажется не такой, какой она есть на самом деле? Ну, как в кривом зеркале?
Он заговорил со мной, но я, конечно, ни хрена не понял. Тогда он перешел на английский. Откуда ему было знать, что русский человек не привык напрягаться и тратить время на изучение каких-то других языков?.. Но он не расстроился. Попробуйте расстроить цыгана? Он пошел и привел местного, того самого, кто волок по-русски. Нил звали его. А цыгана — Ян. Познакомились.
Ян сказал:
— Тебя мочкануть решили.
— Догадываюсь, — ответил я.
— Что думаешь делать? — спокойно поинтересовался он.
— На тот свет отправляться.
В другом месте и при других обстоятельствах такой ответ мог бы сойти за шутку или насмешку. Ни то, ни другое не соответствовало моему настроению, а потому я брякнул правду. Цыган так и понял.
— Можем помочь, — заметил он так, словно предложил помочь перетащить мебель.
— Неплохо бы, — ответил я с таким же видом, будто об этом мы и договаривались. О том, чтобы мебель перетащить.
Скорешился я с цыганами. С местными тоже добазарились, а придурков проигнорировали. Свен — тот, кого я отоварил, — не здоровался со мной. Ходил злой, но ко мне не приближался…
На выходные тюрьма замирала. Три четверти зэков расходились по домам. Для этого нужно было соблюдать режим и не получать замечаний от надзирателей. Стимул срабатывал безотказно. На меня правило не распространялось. Таким, как я, поблажек не дают. Да и куда мне идти? Разве что под “красные фонари”? Да, туда бы я, пожалуй, сходил. Первым делом. И единственным. Второго дела я придумать не мог.
Цыгане наведывались домой через раз, а то и реже. Как-то так получалось, что от глаз надзирателей не ускользала ни одна мелочь, если это касалось цыган. Свен, например, мог свободно опоздать на отбой — и ничего. Надзиратель Генри, равнодушный, как тюремная стена (я не мог представить, как он исполняет супружеские обязанности), уходил в противоположный конец коридора и делал вид, что не замечает, как Свен или кто-то из его дерьмовой команды проскальзывает в камеру. Но был всегда начеку, если это был кто-нибудь из цыган.
Кому не удавалось улизнуть домой, к тем приходили гости. Друзья там, родственники, подружки…
Я никого не ждал. Некого мне ждать. Одиночка я.
И вообще, надоела мне эта писанина. Просто именно сегодня исполнилось ровно три года, как я здесь. Захотелось как-то пометить. Как на бревне зарубку поставить… Глупость, конечно.
* * *
Наткнулся на эти записки. Случайно. Как это они сохранились? Совершенно не помнил о них. Забыл. Перечитал сейчас, и что-то мне там не понравилось. Не пойму, что. Пожалуй, слишком на публику. Значит, допускал, что их кто-то когда-то читать будет. А может, за прошедшие три года (опять три!) во мне что-то изменилось? Или я и правда таким был?
Так рассуждаю, словно знаю, какой я теперь… Ни хрена я не знаю… Я даже не знаю: повторил бы свою судьбу еще раз?
Из тех, кто парился здесь со мной три года тому назад, никого не осталось… Мудила Свен рассекает, наверное, на новенькой “Хонде”. А Нил вернулся к жене, и, может, ему повезло, и он устроился на работу. Он все время хвалился, что способен привести в чувство любой автомобильный движок, будто врач, прослушивая его стетоскопом и по дыханию определяя болезнь. Ян тоже умыльнул. Заходил раз, принес фруктов, потолкался минут двадцать. Говорить не о чем. И ушел. А о чем говорить? У него своя, цыганская, жизнь. У меня — своя. Русская? Да нет. Какая-то другая…
Все. Хватит. Нет настроения.
* * *
Так. Еще год оттянул.
Албанец тут один у нас объявился. По-русски понимает, но говорить, гад, не хочет. Было поначалу желание врезать ему, а потом передумал. Ей-богу, что-то со мной творится неладное.
От Нила пришла посылка, а в ней книжка, и ни единого слова от себя. Это в их духе. “Записки из мертвого дома”. Достоевский. И на русском языке! Откуда? Книжку прочитал. Нил, видать, тоже ее читал. Потому и прислал, это понятно. Книжка хорошая, но что-то мне не по себе…
Мир перевернулся! Что происходит? Вчера было воскресенье. Пустое, как яичная скорлупа, когда из нее высосешь все через игольное отверстие. Я лежал и смотрел по “Евроспорту” теннис.
Заглядывает Генри.
— К тебе пришли, — говорит.
— Кто? — спрашиваю.
— Не знаю. Какая-то дама.
Я посмотрел на Генри так, словно он предложил мне отправиться на улицу “красных фонарей”. Поднялся и пошел в комнату свиданий. У нас там нет решеток. Приличная комната, мягкие кресла, цветы. Захожу. Действительно сидит женщина. Не молодая, но лицо приятное. Приятней, чем у некоторых молодых. Одета со вкусом. Это трудно объяснить, но сразу чувствуется и передается при помощи разных мелочей и деталей, которые доходят постепенно. Скажем, фасон туфлей, высота каблука, цвет, воздушный плащ, прическа, зонт, сумочка, удлиненные ногти на уверенных руках, изящный слой губной помады, выверенные черточки на бровях. Все эти подробности замечаешь позже, но догадываешься о них моментально.
Я сел напротив. Молчу. Я не знаю эту женщину и не знаю, что ей от меня нужно. Такие люди, как правило, приносят неприятности. Но мне трудно принести неприятность. Может быть, она этого не знает?
Она тоже молчит и разглядывает меня, разглядывает в открытую, как разглядывают вещи в магазине. Не местная, иностранка, это точно. Похожа на американку. Ну, давай, смотри, смотри. Вот такой вот я!
— Ну, здравствуй, что ли, — сказала она по-русски.
— Здравствуй, — изумленно ответил я.
— Сильно изменилась? Не узнаешь?
— Не узнаю.
— Людка я. Кувшинова.
“Разве тот мир еще существует? И был ли он?” Это первое, что мне пришло в голову. Я продолжал смотреть на нее и не узнавал. Людка Кувшинова? Конечно, я помню Людку Кувшинову. Еще бы! Моя первая любовь! И последняя, кстати. Потом у меня время выпадало только на то, чтобы потрахаться наскоротуху, не спрашивая ни имени, ни фамилии… Это — Людка? Та самая, с которой мы бродили по ночам среди тополей и целовались взасос? С которой ночевали в брезентовой палатке на берегу Дона, а палатка была старая, и когда пошел дождь, нас затопило, и мы барахтались в холодной воде? Тогда я еще не умел выбирать место для палатки. И это теперь напротив она? Глаза похожи…
— Ну, что молчишь?
— Не знаю. О чем говорить?
— Ну, спроси о том, как дома? Что нового? Как я живу?
— Как?
— У тебя с головой все в порядке?
— Не знаю, не уверен.
— Мать твоя померла пятнадцать лет назад. Тетя Люся тоже умерла.
— Ясно.
— А я пять раз замужем побывала. Трое детей. Теперь опять свободна. Мне мужики в тягость. Одной проще. Кого хочу — того люблю!
— А здесь как?
— Отдыхаю в Швейцарии с детьми. Они уже большие. Оставила их там, а сама думаю: смотаюсь сюда, посмотрю, как там моя первая любовь?
— И как?
— Да ничего. Притырнут малость. А так — ничего!
— А ты кто, что по Швейцариям разъезжаешь?
— Я-то? Я, Васенька, миллионерша. У меня, Васенька, свой заводишко. Слыхал что-нибудь про казеин?
— Нет.
— Ну, не важно. Есть такая штука. Очень на Западе штука дефицитная.
— Понятно.
— А ты правда дурной какой-то. Будто не рад… Ну, скажи, рад меня видеть или не рад?
— Не знаю.
— А за что сидишь-то? Что ты здесь — об этом у нас знают. А за что — никто толком объяснить не может. Говорят, целую семью вырезал? Не верится мне что-то…
— Не хочу об этом говорить.
— Ну, скажи хоть: правда это или нет?
— Неправда.
— Ну и слава Богу! Хоть так, — перекрестилась она. — А долго еще сидеть-то?
— Год.
— И что делать будешь?
— Не знаю.
— Но в Воронеж вернешься?
— Нет.
— И не скучаешь?
— Нет.
— Врешь, не верю!
— Твое дело.
— И ничем тебя, значит, не прошибить?
Я не стал отвечать на этот вопрос. Зачем меня нужно прошибать? Зачем мне возвращаться в Воронеж? Зачем, наконец, она приехала? Бабское любопытство?
— Ладно, мне пора, — сказала Людка и поднялась. — Пока!
— Пока.
— Да, чуть не забыла. Я привезла тебе гостинец, — она выложила на стол каравай черного хлеба. — И еще: неделю назад твоему сыну исполнилось девятнадцать лет.
— Врешь!
— Твое дело.
Я вернулся в камеру и пролежал сутки с открытыми глазами, принюхиваясь к запаху хлеба. Генри заглянул два раза, но тревожить меня не стал.
А на второй день я вскочил, будто вспомнил, что забыл выключить утюг. Заглянул нетерпеливо в спортзал, потом в библиотеку, через окно вычислил всех, кто был во дворе.
Албанца нашел в бильярдной. Он наблюдал за игрой с мусульманским равнодушием к жизни.
Я подошел к нему и молча врезал своей любимой коронкой…