Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2007
Татьяна Четверикова. После лета. Новые стихи. Омск, 2007.
Название книги… “Как вы яхту назовёте, так она и поплывёт”, — за легковесным мотивчиком песенки в исполнении мультяшного капитана скрывается серьёзное наблюдение, вполне применимое и в другой области. Удачно назвать книгу — задача порой не менее сложная, чем эту книгу написать. Нелегко дать название и одному стихотворению. А если речь идёт о жизненном отрезке протяжённостью в несколько лет, что, как правило, соответствует времени написания стихов, составляющих книгу, и в которых автор, зачастую, обращается к временам ещё более далёким, но по-прежнему дорогим?
Странно самой, что любовь и тоска
Были моими.
Имя хотя бы в золе отыскать,
Имя бы, имя!..
С благословения Всевышнего человек получил право давать имена всему сущему, по сути безымянных безликих тварей извлекать из небытия посредством слова, тем самым соучаствовать в акте творения, в творчестве. “И образ мира, в слове явленный, / И творчество, и чудотворство” (Б. П.). Кому, как не поэтам, дано в полной мере воспользоваться этим правом — отыскать, окликнуть… Впрочем, возможно, что название приходит как бы “само собой”, иногда упреждая книгу, становясь своеобразным камертоном к тому, что пишется, выстраивается в единое целое. После лета — без всяких видимых усилий, как жёлтый в проступивших прожилках листок слетает с ветки в один из тихих прозрачных дней ранней осени. В нём прощальный шелест, лепет, невесомый полёт на остывающую гладь реки… Можно мысленно перекинуть соединительный (определительный) мостик к её уже произнесённому, но ещё не совсем проявленному названию: после — Лета. Неявность, неоднозначность — черты, придающие особую прелесть поэтической речи и одновременно подтверждающие её подлинность. Но в данном случае хочется верить, что до последнего, печального смысла впереди ещё много и много лет. Да и возможно, что автор и не думал так далеко заглядывать. Но “поэта далеко заводит речь”. Иногда и читателя.
Не случайно в стихотворении, открывающем книгу и как бы уточняющем название, мы находим своеобразное предостережение, цель которого в какой-то мере пресечь слишком вольный полёт читательской фантазии, стремящейся обычным словам придать дополнительные значения. Порой, как мы выяснили, это и неплохо, но:
После лета… не хочу метафор:
Грусть и дождь, как слёзы по стеклу,
Тянет, как нелепого жирафа
К солнцу, — к старой дружбе и теплу.
После лета встречу я с усмешкой:
Ну кому он новость — листопад,
Инея кристальная мережка,
И почти чужой остывший взгляд…
(Выделено мной. — О.К.)
Редчайший случай появления представителя африканской фауны на фоне сибирской осени оправдан не только созданием самых комфортных смысловых условий, но и удивительной симметричной фонетикой внутренней рифмы, так ненавязчиво ласкающей слух и подчёркивающей красоту, изящество поэтического рисунка. В то же время первая строка словно подрезает романтические крылышки некоторым не в меру восторженным и сентиментальным любителям поэзии, уже готовым вознестись до пафосных высот, а последующие, хотя и не лишены некоторой грусти, но всё же удерживают от чересчур мрачных толкований, и возвращают нас на нашу грешную землю, в конкретное время года, к определённому этапу в жизни, в котором предпочтение отдаётся не поиску броской метафоры, не слепому восторгу по поводу удачного версификационного трюка, а, напротив, — вещам очень простым и необходимым: “старой дружбе”, семейному уюту, любимой книге, нечаянной радости, которую особенно ценишь, потому что она возникает порой без особого повода, но лишь по причине того, что за окном любимое время года; оттого, что в череде напряжённых будней, среди житейского разброда, неприятностей, огорчений, где: “Потоки грязи, суета, скольженье…/ Угрюмый проблеск будущего дня. / И утреннее саморазрушенье / Который раз преследует меня”, — вдруг образуется брешь, разрывается этот “круг порочный” и выдаётся светлый час, свободная минута, когда:
Согрета, болью не задета,
Беспечна, радостна, легка.
В блокноте — “Лето, лето, лето…” —
Одна строка.
Строка, как один долгий выдох, продлевающий то самое мгновение удивительной наполненности жизнью, с которым так не хочется расставаться, а, наоборот, сменив блокнот на цветущую поляну, “хочется вытянуться на зелёной траве и выдохнуть: Лето!..”
Поэтому и не избежать грусти, когда наступает “после лета”. Но в этой грусти нет ничего общего со слезливой сентиментальностью или горделиво-печальной позой романтического героя. “И я смотрю на вещи проще”, “И от земли не оторвусь”,— это признания человека, казалось бы, совсем не поэтически настроенного, если под поэтичностью понимать пресловутые “вздохи на скамейке” и прочие лунно-звёздные любовные бдения, свойственные определённому возрасту. Увы, для многих стихотворцев этот возраст оказывается предельным, как в той приснопамятной пионерской речёвке, которую громко озвучивали в ногу шагающие отряды: “Нам никогда не будет шестьдесят, / А лишь четыре раза по пятнадцать!”. На самом деле, жутковатое, болезненное состояние психики прогнозируется в словах этого бравурного марша. Представить только! — человек существует, не развиваясь — духовно, нравственно, творчески, не осмысливает пережитое, а лишь бездумно наращивает годовые кольца, по сути повторяя один и тот же растительный цикл или бесконечный “день сурка”. Совсем другое, когда каждый день и час переживается, как единственный и неповторимый, как несущий с собой частицу драгоценного опыта, который, в свою очередь, лишь немногим дано воплощать в поэтическом слове, давая нам редкую возможность услышать, почувствовать, стать свидетелями того сокровенного процесса, который можно назвать “ростом души”.
И нет нужды: ты мой
Твердить и чушь нести.
До глубины такой,
Седея дорасти…
И не важно к какой теме, и к каким временам поэт обращается. Часто в сближении очень “далековатых понятий”, в сопоставлении вещей, казалось бы несовместных, мы наблюдаем всё тот же самый процесс, видим, как разноречивый опыт жизни, проходя через сердце, становится органичным материалом для живой поэтической ткани.
В уши и сердце — то щебет, то свист,
Пепел в ладони.
И призывает из детства горнист
К старой иконе.
Безусловно, веришь такому несколько парадоксальному на первый взгляд сочетанию, поскольку оно — не плод произвольной фантазии и натужного воображения, а результат точной фиксации сердечного отклика на те давние и дорогие приметы, которые по-своему, но с прежней силой и убедительностью продолжают отвечать на вопрос “С чего начинается Родина?”, которые, спустя годы и вопреки политической, идеологической несовместимости, оказываются объединёнными одним лирическим чувством. Чувством, которое воспринимается тем острее и глубже, чем сдержанней и доверительней о нём говорится. И оно мгновенно исчезает, испаряется, будучи заявлено с плакатной прямолинейностью и лобовой громкоголосой декларативностью. Лирика живёт личным, интимным переживанием, чуткой психологичностью, не допускающей никаких абстрактных трактовок, никакого произвола в передаче тех или иных ситуаций, будь то явления внешнего мира или неявность тончайших, душевных движений. “Искусство — это скорее цепкость восприятия, чем причуда самовыражения” (О. М.).
В стихах Татьяны Четвериковой свой поэтический пейзаж, который невозможно спутать ни с каким другим. Рисунок на обложке (художник Галина Серебрякова) воспроизводит очень узнаваемый фрагмент: часть деревянного дома с металлическим кружевом козырька над крыльцом, окно с резными наличниками. “А повезёт, стану ставней резной…”. Это не парадно-официальный центр: “Да провались он, парадный подъезд”, не типовая безликость спальных районов и, тем более, не какая-нибудь “Долина нищих” с тяжеловесными “теремками” новых хозяев жизни: “А рядом новая эпоха, / Мы у неё уже в горсти. / Должно же быть кому-то плохо, / Чтоб эти замки возвести”, — это совсем иной пейзаж, близкая сердцу городская окраина, где:
От любви, а не от ливня
Чуть кружилась голова.
Городской квартал — деревня:
Одичалая трава,
Палисадник наш, в котором
Васильки и ноготки.
Да соседки чуть с укором
Долгий взгляд из-под руки.
Это та самая уходящая натура, с которой связано столько всего — незабываемого, дорогого: от детских радостей, до откровения первой любви, когда:
Все устои нарушаем,
Обнимаясь не тайком.
Хлещет ливень, воскрешая
Юный мир и старый дом.
И здесь же неподалёку можно полюбоваться великолепной картинкой — живой, яркой — словно схваченной кистью опытного живописца (Да-да — “Любите живопись, поэты”!):
Природа в городе — пустырь,
Где место есть репью, крапиве.
И где собака — нет счастливей! —
Лежит, и лапы в растопыр.
Недаром порой так хочется “раствориться в зелени летней”, “слиться с ландшафтом” — именно с этим — с простым и таким родным, который уже почти обречён, но который так зримо, осязаемо возникает в стихах, так щедро омыт живой водой лирического чувства, что практически становится одушевленным, продолжает существовать в иной — поэтической действительности, благодаря которой только и можно выжить в реальных условиях обычному человеку, и не только “…не загнуться от чёрных обид / В форме инфаркта”, но испытать такую полноту чувств, эмоций, которая соответствует самым сильным запоминающимся впечатлениям жизни.
Дождик-дождик! Шибче брызни
По кустам и головам!
Не унять тоску по жизни,
Звукам, краскам и словам…
Это снаружи — на улице, вне дома. А внутри? Внутри свой “пейзаж” — домашний, состоящий из простых и привычных вещей, знающих своё место, и создающих своим неизменным присутствием ощущение теплоты, спокойствия, и уюта. И, несмотря на то, что “заперт давно этот дом изнутри”, у нас есть возможность почувствовать этот уют, убедиться в том, что, и спустя много лет, эти стены не выстудил сквозняк времени, в них ощутимо живое тепло человеческого дыхания. Кажется, что как будто только что вышли те, кто…
И никак не увидеть сквозь тюль
занавески
То, что делает тёплыми наши дома:
На окошке цветок, мишка
плюшевый в детской,
Кот на старом диване, на полке —
тома.
Я люблю эти мелкие, в общем,
детали,
Мне понятен язык прирученных
вещей…
Примечательное признание. Оно по-своему ещё раз подтверждает то, что человек живёт в предметном мире, в мире, где необходимость задействовать все органы чувств даёт возможность испытывать ни с чем не сравнимые ощущения, наслаждаться их невероятным разнообразием, хотя на этом пути не избежать серьёзных испытаний, постоянных проверок на прочность. “Для человека более содержательными, глубокими и многозначительными являются детали, мелочи, а вовсе не вселенские картины” (М. Мамардашвили). Поэт в этом смысле — не исключение. Поэзия, — если таковой не считать общеупотребительные грезы, уносящие в астрал к неведомым звёздам, или закаты, берёзы, и прочие псевдопоэтические вешки, заводящие в типовой тупик виршеплётства, — поэзия всегда стремится к конкретике, к индивидуальным приметам бытия и быта, к тем самым “пристальным крупицам”, каждая из которых представляет собой частицу пушкинского “магического кристалла”, который чудесным образом превращает мутноватый житейский поток в прозрачный источник кастальской влаги. “Разве не правда, — писал Томас Манн, — что космологическому созерцанию мира, если сравнить его с его противоположностью — созерцанием психологическим — присуще нечто инфантильное? (Вспомним бодрую считалочку нестареющих пионеров — О.К.) […] Познание гуманитарное, углубление в человеческую жизнь носит более зрелый, более взрослый характер, чем спекулятивные рассуждения о Млечном Пути”.
При этом, повторюсь, подробности быта, все “эти мелкие в общем детали” нисколько не мешают, а, наоборот, усиливают, углубляют ощущение невыдуманности, подлинности переживаемого чувства. Естественность интонации подкрепляется непринуждённостью обращения с предметами материального мира, в данном случае с “прирученными вещами”, которым опытная хозяйка, не задумываясь, находит нужное место, расставляет по полкам… по строчкам, практически не глядя, потому что знает, где и что должно находиться.
Добрый вечер, моя ракушка:
Телевизор и кот – два ушка,
Кресло, книга, большая кружка —
Чай да сахар себе самой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мне-то что! Я захлопну створки,
А точнее задёрну шторки.
Книгу — в руки. На плечи — шаль.
А ведь это очень даже неплохой вариант “дома-крепости”. Крепости, которая спасает не толщиною стен, не величиной и количеством замков и запоров, не предупреждающей надписью: “Осторожно: злая собака!” (ещё неизвестно к кому относится), а той удивительно располагающей атмосферой тепла, гостеприимного уюта, в которую хочется возвращаться снова и снова, и без которой понятия “дом” вообще не существует. Ведь иначе невозможно было бы обратиться к человеку, когда-то близкому, и с которым, несмотря на долгую разлуку, далёкое расстояние, по-прежнему многое связывает, с которым всё ещё надеешься на встречу: “Ты мне кажешься домом большим и прогретым, / Я рискну, позвоню: вы не ждали гостей?” Кроме прочего замечателен здесь точно “выверенный” переход от сердечного “ты” (обращение к дорогому, но ещё далёкому), к слегка растерянному “вы”. Как трогательна эта внезапная (невольная!) отстранённость: нельзя дать волю чувствам, дабы не показаться навязчиво-фамильярной (Мало ли — столько времени утекло!), чтобы не разрушить впечатление от такой долгожданной встречи. Осторожное “вы” — на всякий случай, из опасения: а вдруг в доме ещё кто-то — чтобы не оказаться “третьим лишним”, чтобы слегка смягчить картину “не ждали”. Ведь не зря – “Я рискну”. Как много сказано цезурной паузой — от звонка и до того, как откроется дверь. Сколько всего переживается за несколько мгновений! И таких волнительных моментов в книге много. Без внешних “спецэффектов” — головокружительных метафор, технических ухищрений достигается самое главное — вовлечённость читателя в сопереживание. Стихи мобилизуют все его чувства, опыт, настраивают на серьёзный вдумчивый разговор о жизни.
Есть ещё тема… Тема почти невозможная в стихах, поскольку одно лишнее слово… да что там слово! — малейший сбой интонации, неверный тон способны вызвать неловкость, разочарование не только с художественной точки зрения, но и с позиции нравственной. Здесь в единой болевой точке сошлось и то, и другое. Без преувеличения: надо дорасти до поистине достоевских глубин и обладать незаурядным мужеством, чтобы рискнуть прикоснуться: “Господи, как всё старо в этом мире! / Ходит беда по знакомой квартире. / В мамином платье, в её же очках. / Жизнь — на весах и смерть — на весах”.
Лирическое стихотворение — не роман, где автор имеет возможность спрятаться за придуманный сюжет, за широкую спину вымышленного героя. Поэт не может отстраниться от своих слов. Всё, что им сказано – это о себе, про себя. На нём вся тяжесть, вся боль. Наверно, в некоторых случаях было бы легче промолчать – не ворошить, не бередить, не вызывать огонь на себя, не раздувать мучительное пламя внутри, ведь и так порой: “Не держат ни любовь, ни дело — / Одна зола, одна зола”. Но дело в том, что иногда “тема” становится неотвязной, не отпускает, берёт за горло. И никуда не денешься, невозможно уклониться и, вопреки всем разумным соображениям, вырываются строки:
Не делятся таким, хоть эта боль
знакома
Не только мне одной, но о таком
молчат.
Из стен родных тепло уходит.
Стены дома
Мрачны, как каземат. А если
честно — ад.
Не одолеть свечой кошмар поры
вечерней,
Не сохранить любви, хоть это грех
и стыд.
Так вот какой он долг, сыновний ли,
дочерний,
Так вот что под плитой могильной
мирно спит?..
И всё же, несмотря на самые мрачные стороны, жизнеутверждающее начало побеждает. Душа, как та “одичалая трава”, как “одуванчики — городские подснежники”, как “мелкие цветочки без названия”, всё время тянется к солнечному свету, к теплу. Несмотря на “нервы оголённые”, усталость, измотанность, несмотря на ежедневное “самосожженье”, находит в себе силы снова и снова возрождаться из золы, из пепла, чтобы жить, чтобы этой жизненной тягой спасти другого: “Устав от страха и любви, / Дойдя до самой крайней точки, / Я всё одной доверю строчке: / Живи, пожалуйста, живи!…”. Наверно, способность души сохранять эту настроенность, вопреки всем бедам и несчастьям, улавливать небесную гармонию здесь на земле и делиться ею с окружающими, вероятно, эту способность и можно назвать “предрасположенностью к чуду”, имя которому — поэзия.
Олег Клишин