Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2007
41. МОИ ЦЕНЫ, МОИ СКАКУНЫ
Примерно так напевал я в эти дни. И действительно, цены не поднимались, а мчались, скакали. Я, конечно, догадался, что надо снять деньги с книжки и поскорее купить на них хоть что-нибудь, иначе они просто обесценятся. Но когда я пришел в сберкассу, то увидел там толпу людей, которые догадались еще раньше меня, а на окошечке контролера висела табличка: “Денег нет!”
Это было непонятно. Мои деньги! Я их сам принес и положил в эту сберкассу. Как же их может не быть? Куда же они делись?
Этот вопрос я задал контролеру, но она, видимо, уже устала отвечать, только и сказала:
— Жалуйтесь, пишите в газету!
Я мог ожидать всего, но только не этого. Но, оказалось, что вкладчики уже давно мечутся по городу, и никакие начальники и прокуроры не могут им ничем помочь. Это все было дико, нереально, но это был факт.
Очень кстати я встретил в роще Виктора Владленовича.
— Подними руку и резко опусти! И скажи известное тебе матершинное слово, — ответил он на мои сетования. — Надо было тратить своевременно.
— Но я же копил сбережения, домик у моря…
— Подними руку!.. — повторил он и сказал, что пояснит суть происшедшего после, теперь он спешил куда-то.
При редких с ним встречах Виктор Владленович не раз говорил всякие горькие слова о Горбачеве, развалившем Берлинскую стену, ездившем на крейсере “Слава” в масонское гнездо на Мальту. Но всегда это было в таких местах, где нас никто не услышит. По телефону на эти темы он не желал разговаривать. Но вообще мне его настроение было известно.
— Бесславье, — восклицал Виктор Владленович, — уход из Афгана… Коротич — охмуритель масс… А этот, с рыбьей фамилией? Собрались три козла в пуще и вопреки референдуму развалили Союз… И этот идиотский “день независимости”. Это американцы, когда стали независимыми от Англии, придумали такой праздник. А мы от чего стали независимы? От украденных у нас денег?.. И заметь, этот “суверенщик” провозгласил “день независимости” двенадцатого июля. Как раз в этот день Наполеон вторгся в пределы России. Символично?..
Он говорил, я слушал. А вообще много появилось и хорошего. Журналы и телевидение стали интересными. Разве плохо?.. Евреи, создав огромный запас съемных протезов, отбывают на свою историческую родину — мне то что?.. Что еще запомнилось? Горбач перепуганный сидел в Форосе, а по телику показывали танцующих лебедей, а потом Янаева с дрожащими пальцами.
После у нас в писорге было собрание, Крокусов допрашивал каждого:
— А где вы были во время путча?
И все клялись и божились, что осуждают путчистов.
Потом Крокусов приказал каждому членпису послюнить большой палец и приложить к подушечке для печатей; когда палец пропитывался мастикой, им следовало сделать оттиск в “тетради осуждения путча”, которая была пронумерована и прошнурована.
Первым оставил в этой тетради оттиск своего пальца Вуллим Тихеев.
— Мы люди простые, деревенские, нам что начальство скажет, то и сделаем, — сказал он, разглядывая оттиск своего пальца, на котором много было извилистых линий. Видимо, палец символизировал те кривые пути, которыми ходил в жизни Тихеев.
Бывший парторг Феденякин оттиснул свой большой палец серьезно и с достоинством. На его челе было написано, что он творит историю.
Братья Громыхаловы сказали, что они бы с удовольствием, но им, староверам, по вере это противопоказано.
А Никодим Столбняков даже кулаком по столу стукнул:
— Ты мне не опер, я тебе не зэк! Еще че выдумал? — воскликнул он.
— Но это же для идентификации! — пояснил Крокусов. — Любую подпись легко подделать, а оттиск у каждого человека индивидуален. В Америке все граждане сдали оттиски своих пальцев. Мало ли? Человек попал в катастрофу, ни морды, ни попы, а по оттиску пальца точно определят, кто он такой. Идентификация!
Столбняков поднес к носу Крокусова свой волосатый кулак:
— Вот как тресну, так будет тебе иденфикция!
— Провокация! — возопил Осотов. — Объявили свободу, а сами оттиски берут!
Лука Балдонин молча пошел к выходу, я двинулся за ним.
— Петр Сергеевич, куда? — заволновался Крокусов. — Вы оттиск не оставили!
— У меня палец порезан, я не могу, — оправдался я.
Что я мог? Я жил своей трудной жизнью, такой далекой от Москвы и от всех ее властей. А у Москвы такие длинные руки! Вот и дотянулись эти руки через хребты и овраги, через леса и озера до Тамска. И конкретно — до сберкассы № 133, в которой хранился мой будущий домик у моря. Схватили эти паучьи руки мой домик и уволокли неведомо куда… На всякий случай я все же заглядывал в сберкассу. Там висела все та же табличка. Получалось: я потерял работу, потерял многолетние сбережения.
Чувствовалось, что вообще я вошел в какую-то черную полосу жизни. Прямо под моей квартирой жил прекрасный сосед, тридцатипятилетний инженер, красивый, с копной волнистых волос. Я как раз был напуган рассказом Геннадия Агатина о том, что в водопровод попадает много грязной воды из реки Тами, а печень у меня уже давно и сильно болела, вот и мотался я каждый день с двадцатилитровой канистрой за водой к дальним загородным родникам. До дома я добирался совершенно обессиленным, и рыжий инженер Павел несколько раз помогал мне донести воду и поднять канистру на мой этаж. А вскоре я узнал, что когда этот пышноволосый переходил дорогу, возле самого нашего дома его задавил грузовик. Это было ужасно.
В нашем доме был еще один сосед, который относился ко мне по-человечески. Жил он этажом выше меня и звали его Иваном. Когда у меня погас свет, он вскрыл в коридоре щиток и соединял и скручивал провода. Я думал, его убьет током: искры сыпались ему на голову. Я кричал:
— Осторожнее!
А он:
— Трем смертям не бывать, а одной — не миновать!
И наладил он, что было надо, загорелся у меня в квартире свет. А через два дня после этого помер. Просто шел с завода, уже к дому подходил — стало у него плохо с сердцем. Не старый еще человек, сорока не было.
А вскоре пошли совсем уж загадочные случаи. Я возвращался домой, совал ключ в замок, а ключ не поворачивался. Приходилось бежать в кочегарку и звать Шурика. Он приходил, сопел, пыхтел, стучал молотком по стамеске, что-то пилил ножовочным полотном. Через час наконец дверь удавалось вскрыть. Шурик советовал:
— Сергеич! Купи себе дорогой замок “тысяча секретов”.
Я купил. Шурик установил мне этот дорогостоящий замок. Закрывался и открывался он отлично. Но через неделю я снова не мог попасть в квартиру. Побежал за Шуриком в кочегарку. А он был так пьян, что даже мычать не мог. Кочегар Никодимыч принес чемоданчик с инструментами и стал методично выколупывать чудо-замок из двери. Вытащил. Когда зашли в квартиру, плотно притворил дверь, полушепотом сказал:
— В тебя целятся.
— Что у меня брать-то? И кто целится?
— Кто? Хрен в пальто! В замок то ли жидкий азот впрыснули, то ли кислоту соляную. К тебе лезут, потому что один, легче вычислить.
— Что же делать?
— Пердеть и бегать! Укрепи дверную коробку, ее можно просто ногой выбить или плечом выдавить. Четыре металлических штыря вбить в коробку: два вверху и два в боковины. Сделай дверную цепочку на всякий случай, и глазок в двери устрой. В дверь лучше врезать не один, а два или даже три замка. И сейчас все дополнительно к деревянным железные двери ставят. Вот и ты поставь.
— Ага! Железная дверь сколько стоит?
Он пожал плечами и ушел, даже отказался от предложенной мной полусотки.
Между тем, мне стали звонить мои кружковцы. Спрашивали, где теперь будем заниматься и когда состоится следующее занятие. А я и сам не знал. Позвонил и Иван Карамов. Я сказал ему, что несчастья на меня валятся со всех сторон. Сообщил о пропавшей сберкнижке, о гибели соседа, который жил подо мной, и о гибели соседа, который жил надо мной. И о происшествиях с замками.
— Квартиру надо проверить, — сказал Карамов. — Наверняка нечисто у вас. Я проверю, почищу. Я бесплатно сделаю, а вообще-то с других я дорого беру. Я теперь паранормальный авторитет, диплом имею от московской ассоциации, кроме того, член-корреспондент Петербургской ассоциации. Меня ценят. Статья в журнале была…
Мне было так тошно, что я согласился на помощь страшного Ивана Карамова. Я ему стал диктовать адрес, но он сурово меня оборвал:
— Не надо! Я имею внутренний магнит.
Я не стал спрашивать, что за магнит. Колдун, маг. Найдет, значит. Не прошло и полчаса, как он позвонил.
У Карамова в руке был чемодан средних размеров. Он его поставил возле двери. Не разуваясь, он стал расхаживать по моему жилищу, коротко бросая распоряжения:
— Зеркало в прихожей перевесь, нельзя чтобы оно смотрело в дверной проем. Перестели постель, подушка должна быть в другом конце кровати.
Он достал из своего чемодана проволочную рогульку и стал ходить с нею из угла в угол:
— Так… Тут — плохо! А там посмотрим?.. Еще хуже!.. Везде плохо! — заявил он, закончив беготню с рогулькой.
— Что плохо-то?
— Долго объяснять. Тут под домом где-то разлом проходит, энергию сосет.
— А как ты стал этим… ну, паро-ненормальным? Этому, поди, долго учиться надо?
— Этому не научишься. Это или есть, или нет.
— У тебя же раньше не было? Ты ж даже не заикался об этом.
— Заикался. Когда меня эта кляча вздумала из-за моей квартиры отравить, я ее мысли сразу прочитал, как на бумаге на ее лице было написано.
— Это ты про Тину Даниловну? Вот уж зря, добрейшей души человек.
Он достал из чемодана красивые дипломы в толстых корках с печатями и затейливыми подписями.
— Вот! Документы. Я это внезапно в себе почувствовал. Написал в Москву. Вызвали, проверили, ахнули! Говорят, этот, как его, феномен. Дали вот документы: езжай, действуй! Ну я и действую! Я уж теперь нарасхват в городе. В одной семье барабашка хулиганить стал: то матерные слова на стенах пишет, то горящими головешками швыряется.
— Что за барабашка, как выглядит?
— А никак. Его не увидишь. Он дух. Карандаш сам собой со стола к потолку взлетает и матерщину там пишет.
— Ну, и как ты с этим духом управляешься?
— Силой воли! Энергии много отдаешь… Заказов много. От сглаза, от заклятия избавляю, снимаю порчу. Могу приворожить жениха или отвратить любовницу от мужа… Да, а тебе надо квартиру менять, зачахнешь тут. Энергетика плохая.
— А не получится, что на другой квартире энергетика будет еще хуже?
— А ты меня вызывай смотреть. С других за это немалые деньги беру, а тебе бесплатно, только поможешь рассказы напечатать, и все!
— Если будут хорошие рассказы, я их и так напечатаю.
— А что, у меня плохие рассказы, что ли? — начал он заводиться.
— Они не то чтобы совсем плохие, но от натурализма тебе надо избавляться, в кружок-то давно уже ходишь, пора всерьез за дело браться.
Я проводил Карамова и решил пойти к тому, кто находится ближе других. На кривой, как колбаса, улице по соседству с баптистской молельней Геннадий Агатин несет свое бездельное дежурство, у него есть блатной друг. Я им пожалуюсь, они примут меры.
Уже вечерело, в воздухе пахло осенью, и в тишине окраин, изредка нарушаемой ленивым гавканьем дворовых собак, я услышал гитару и слаженное звучание двух мужских голосов:
Гори, гори, моя звезда…
Как на огонек маяка, я шел на эту песню и пришел к проходной дожимной насосной станции, насосы которой вечно молчали.
На лавочке возле здания насосной станции я увидел три мужских фигуры. Самая крупная фигура — Агатин; другая, тоже не маленькая, но тощая — Дресвянин; и — маленькая фигура. Я догадывался, что это сидит Чмых. И когда подошел ближе, убедился, что чутье меня не обмануло. Федя сидел и с закрытыми от удовольствия глазами слушал песню, и я прочел на его веках: “Они спят”.
Друзья закончили песню. Я им поаплодировал и отметил, что они чем-то значительно приподняли свое вдохновение.
Дресвянин сказал:
— Это — что! Сегодня мы почти трезвые. А вообще — третий день гудим. И что вчера сделал этот Шкаф? Знаешь?
— Откуда же мне знать?
— И то правда. Так вот, взяв трехлитровый баллон браги, пошел он к проволочному забору и сквозь колючую проволоку стал говорить проповедь стоявшим в своем дворике баптистам. И сказал он им: дескать, братья и сестры во Христе, нас разделили колючей проволокой, сейчас я снесу ее к чертовой матери, и мы с вами причастимся божественным хлебным нектаром. И стал этот неразумный атлант рвать проволоку голой рукой, причем одной левой, потому что правая у него была занята баллоном. И такова у него бычья сила, что вырвал он в одном месте проволоку вместе с кольями и в образовавшийся проход спустился с холма во двор к баптистам с громким криком: “Причащайтесь! Братья и сестры!..” Из левой руки у него кровь хлестала ручьем, ибо он ободрал кожу колючкой, но он не чувствовал боли и страха и обязательно хотел выпить из баллона на брудершафт со старушкой-баптисткой. Кончилось тем, что старушка упала в обморок, а разъяренный атлант, выпил всю брагу из баллона сам, вскочил обратно на наш холм, нашел топор и принялся рубить колючее ограждение вокруг объекта, и снес всю ограду до последней колючки… Вот тогда я изловчился перевязать ему израненную левую длань. И мы стали снова пить, потому что он сказал, что раны у него заживают быстрее, если в крови есть спиртное. И факт! Сегодня он уже играет на гитаре, и раны ему не мешают. И мы поем!
Тут я им рассказал о своем горе, о том, что мне требуется помощь. Не сможет ли Чмых урезонить тех мазуриков, которые портят мои замки? Чмых сказал, что помочь не сможет. Раньше были воры в законе. А теперь закона нет. Всякое фуфло, накурившись дряни или, хуже того, уколовшись каким-то дерьмом, ломает двери, портит замки и черт знает что творит. И для них уже нет ни правил, ни авторитетов.
Я все понял и сказал Агатину и Дресвянину, что они быки здоровые, казенные ограды ломают, а разве слабо им сделать для моей квартиры металлическую дверь?
— Не слабо?! — сказал Агатин. — У нас сталь есть, у нас сварочный аппарат есть, мы оба слесари, мы оба сварщики. Иди, бери бутылок пять коньяку, и мы тебе к утру сварганим точную копию той двери, которая была в бункере у Гитлера.
— Мне точную копию не надо, мне хотя бы приблизительную, — заявил я. — А вместо пяти бутылок коньяку я вам возьму четыре бутылки водки. Я патриот, я выступаю за то, чтобы русские люди употребляли только национальные напитки.
— Ладно, хватит трепа! — сказал Агатин. — Я беру свой складной метр, мы идем, замеряем твой дверной проем, возвращаемся и начинаем работу.
Когда мы ходили замерять проем, я спросил Дресвянина, давно ли он встречался с Юрой Феофановым? Как у него дела? Поправляется ли его мама?
Дресвянин посмотрел на меня странно.
— Вы, что ли, не знаете? Юрина мама умерла. Ну, Юра пил, его выгнала жена, он и вернулся к маме. А каково ей было видеть его скотское состояние?
— Что же он теперь делает? Ты его проведывал после смерти матери?
— Да я ж в деревне живу, редко в городе бываю. Честно говоря, навещать Юру у меня большого желания нет. Он всегда был занозой, а теперь у него уже мозги размягчились. Говорят, он со своей собакой Чарой нанялся по ночам городской сад охранять. Уж и не знаю, что он там наохраняет… Я, если в город попадаю, так к Агатину иду. Он хоть и пьет, да ум не пропивает. А воображал всяких я с детства не люблю. Я, может, сам себе воображала…
42. НОВЫЙ СЕЗОН
После изгнания из ПИССУАРа я подыскал для кружка новое помещение. Кучерявый и красивый Шура Колбасников когда-то под моим руководством осваивал редакционные азы. С тех пор много воды утекло в реке Тами. Шурины буйные кудри слегка поседели. Он заметно располнел, но был по-прежнему элегантен. Беседуя с человеком, Шура всегда дружески склонял свою кудрявую голову чуть ли не на плечо собеседнику, внимательно глядя в его лицо. Этим он очень располагал к себе людей, особенно женщин. Да я и сам не раз изумлялся: какой ласковый, добрый! Но тут же вспоминал, что Шура в юности, приехав в Тамск из малюсенького городка, не смог сразу поступить ни в один из вузов. Пришлось ему год проработать лаборантом на учебном ядерном реакторе. Однажды он подремывал в ночную смену, сидя за столиком, когда зазвонил телефон и ему сказали, что сейчас реактор будет проверять столичная комиссия. Шура схватил тряпку и щетку, кинулся в реакторное помещение чистить и протирать тумблеры и копки. И что-то сделал не так, ибо облучился. С тех пор одно ухо у него совсем не слышало, а второе — очень плохо. Но он приучился понимать собеседника по губам, приближая к нему максимально близко свое менее пострадавшее ухо. Так он превратил свой физический недостаток в достоинство. Но он не только изображал ласковость. Он действительно всегда был добрым, внимательным к людям. Закончив университет, защитив диссертацию, он вскоре стал деканом факультета журналистики, его очень любили студенты, особенно студентки.
И вот теперь Шура, склонив кудрявую голову мне на плечо, слушал меня с выражением величайшего доверия и абсолютного расположения на лице. Я знал, что это его дежурная мина, и все равно мне было приятно.
— Я понял, Петя, — ласково сказал Колбасников. — Кружок, творчество, интриги… Мы тут глохнем за работой, а рядом такая жизнь идет! Страсти кипят! Гм… Петенька, я могу, конечно, выделить тебе помещение для занятий. Ну, не фонтан, конечно. Тут рядом домик, ты его знаешь, там четыре комнаты. Вечером как раз занятия кончаются. Ты же в восемнадцать начинаешь? Так? Ну и добро! Студенты уходят, твои гении садятся за столы и жгут глаголом сердца. Только столы мне не прожгите…
И потупился, сказал, помолчав:
— Только оклад я тебе, Петя, сделать не могу, извини. У нас в учебной типографии ставок — не то что в ПИССУАРе, у нас ставок — раз-два и обчелся: ставка уборщицы, ставка секретаря и ставка директора типографии, коим я по совместительству являюсь как крупный специалист полиграфического процесса. Все! Больше нет ничего, следовательно, воткнуть тебя некуда.
— Что ты, что ты! — поспешил я его успокоить. — Ставку я в писорге выпрошу, у Крокусова. А тебе за помещение низко кланяюсь. Каждый из моих поэтов напишет о тебе оду. Каждый год — много од!
Колбасников восторженно стал жать мне руки:
— “Поэты мы поэтому!” — так сказал классик, и он прав. Преклоняюсь перед талантами! Из вас рифмы сыплются, как горох. Дал же Бог счастье!
“Невеликое счастье”, — подумалось в предвкушении беседы с Крокусовым. И действительно, Крокусов моей просьбе дать небольшую ставку не обрадовался, совсем даже наоборот.
Кудрявый, сытый и хорошо одетый, он важно ходил по кабинету, выдерживая долгую паузу. Пауза была такой долгой, что я засомневался: а расслышал ли он меня? Или же я ему нечего не сказал, а только хотел сказать? Я терялся в догадках, он все ходил и ходил по ковру, не обращая на меня ни малейшего внимания. Я кашлянул — никакого результата. Тикали часы, за окном вечерело, а он все молча ходил и ходил по ковру. Равномерно ходил, как маятник. Я встал, пошел к двери, взялся за ручку, и тут Крокусов обрел дар речи:
— Перестройка идет! Невиданная в мире ломка! Старого, отжившего! Как говорят у меня в романе папынька, мамынька, бабынька и дедынька, в такой переломный момент должны жертвовать всем во имя блага нации! Во имя демократии!.. Но мы не на бюджете. Меценатов почти нет. Сейчас всюду недофинансирование, хозрасчет. Нам на всем приходится экономить. Писоргу твой кружок — что собаке пятая нога. Пусть бы твои графоманы взносы платили.
— Да где же они денег возьмут? Богачи стихов не пишут, сам знаешь. Мы же сдаем комнаты в субаренду, и ты получаешь неплохую зарплату.
— Ладно, мы тебе будем приплачивать за кружок…
Он назвал сумму, которая едва составляла десятую часть его оклада. Я благодарил и кланялся. Пусть, с паршивой собаки — хоть шерсти клок!
В домике на центральном проспекте, где теперь мне предстояло обучать своих “граммофонов”, занимались студенты факультета журналистики. Занятия у студентов кончались в шесть вечера, и к этому времени являлись мои кружковцы. Мы выбрали комнатку, глядящую окнами во двор, более уютную. Здесь были простые столы и скамьи, и большая классная доска на стене. Я был доволен. Пусть руковожу почти бесплатно, зато ни от кого не завишу и могу приглашать в свой кружок кого угодно: людей любых профессий и возрастов!
Первое наше занятие на новом месте было поистине вечером сюрпризов. Тина Даниловна вошла с букетом цветов в одной руке и с тортом, упакованным в изящную коробку, в другой.
— Тина Даниловна! Зачем вы? — воскликнул я. — К чему такие траты?
— Я в вечном долгу перед вами! — кинулась она целовать меня.
Выяснилось, что после того, как она побывала у ректора, ей дали квартиру в деревянном доме, с отдельным входом, на втором этаже.
— Я так счастлива! Окна большие, потолки высокие, наш дом есть в альбоме “Деревянное зодчество Тамска”, наличники — сплошь деревянные кружева, витые столбы поддерживают крыльцо. У меня в эти дни ощущение сплошного полета!.. Кстати, совсем недалеко от университета, и вообще центр города, это ведь тоже немаловажно, правда? А все — вы! Если бы не вы, я бы никогда не решилась пойти к ректору… А уж девчонки так рады новой квартире, что и не сказать!
Наш разговор прервал Толя Пастухов:
—Чего тут столы стоят, как в школе? Я враз сделаю круглый стол, все будем равны и будем смотреть друг на друга.
И они с дружком Бадридзе принялись грохотать мебелью.
Мне это не понравилось. Колбасников предупредил, чтобы вели мы себя тихо и не сорили. Какие тут с них взносы возьмешь? Хоть бы не самовольничали чересчур, как Пастухов, да пьянки не устраивали.
Пока я пытался поставить столы обратно, как они стояли, в комнату вошли Юрий Заводилов и Вася Хруничев. Я их не сразу узнал. Оба были в расшитых русских рубахах, подвязанных поясками с кисточками, в полосатых брюках, заправленных в кирзовые сапоги, оба кудри завили. Этакие два лубочных Леля. Причем “Лель” Заводилов был красавцем без изъяна, а “Леля” Хруничева портили очки. Они были уже из другой оперы.
Приветствуя нас, Заводилов приподнял руку и возгласил:
— Россия не погибнет! — он застенчиво улыбнулся и добавил: — Мы русские, и надо бы нам в эту трудную годину здороваться подходящими словами.
Они сели на заднюю парту и принялись о чем-то шептаться.
Явились Агатин с Дресвяниным, оба были под легким хмельком.
Агатин с интересом оглядел Заводилова и Хруничева и сказал:
— А чего это вы так вырядились? Художественная самодеятельность?
— Так всегда одевались русские люди! Такой костюм и красив, и практичен, не в джинсе же нам ходить, — отозвался Заводилов.
— А почему бы не в джинсе? — парировал Агатин. — Джинса — она тоже и красива, и практична.
— Джинса — не наша. Нам туфли ковбойские на высоких каблуках ни к чему. В сапогах можно хоть в поход идти, хоть на свадьбу.
Тина Даниловна воскликнула:
— Ах, какие вы, ребята, стали красивые в русских рубахах, они так вам к лицу! Особенно Юрочке идет, к его кудрям. Истинный поэт Есенин сошел с фотографии.
— Вы где костюмы взяли? В театре али в самодеятельности? — спросил Пастухов.
На пороге возник Карамов с уже знакомым мне чемоданом и заявил:
— Сейчас я это помещение рамкой проверю.
— Проверяй, не проверяй, — сказал я ему, — другого помещения у нас все равно нет.
Карамов принялся ходить с проволочной рамкой по комнате, поворачивал ее в разные стороны и словно к чему-то прислушивался.
— Вот, еще один клоун явился! — прокомментировал действия Карамова Пастухов.
Тот ему ничего не ответил, но сообщил мне, что помещение вполне пригодно для занятий, но долго нам тут не придется заниматься.
— Восстань, пророк, и виждь, и внемли! — продекламировал Агатин.
В этот момент появилась в комнате Светлана Киянкина с портфелем в руке, громко щелкнула его замочком, оглядела всех, сияя глазами и полыхая лихорадочным румянцем. Она достала из конверта внушительный конверт с обозначенным на нем ее домашним адресом, именем и фамилией.
— Вот! — торжествующе воскликнула она.
— Что вот-то? — осведомился ехидный Пастухов. — Опять отказ из центральной прессы?
— Как бы не так, отказ! Че смеяться? Журнал “Ридерс Дайджест” прислал, видите вот, фотографию автомобиля и ключ с позолотой. Это они, видно, мой адрес узнали, потому что в прошлом году мое четверостишие было в “Мурзилке”. Ну, и вставили меня в розыгрыш призов. И че? Пишут, чтобы я стерла краску на изображении ключа и сверила появившийся там номер с номером на картонном ключе, который вложен в конверт. Если номера совпадут — я получу автомобиль “Ниссан” стоимостью аж 900 тысяч рублей. Можно получить вместо авто деньги. Вот! Теперь смейтесь! Номера совпали!
— На “Ниссане” ты ездить не сможешь, — сказал, завороженно глядя на позолоту картонного ключа, Иван Карамов. — Ты получай “Ниссан”. Сменяешь его со мной на “Волгу”, я тебе придачи дам.
— Шустрый какой! Я у них должна еще один приз получить, аж двести тысяч мне выпало, но надо сначала заказать у них литературы на семьсот рублей. Уж это-то я осилю…
— Света! — сказал я, стараясь быть деликатным. — Может быть, это не совсем честная игра. Ты бы не обнадеживалась слишком-то.
— Ага, не верите. Завидуете все! Номера не было видно, стерла краску — и совпало! Да ну вас всех к черту! Фомы неверующие!
Она засунула свои бумаги в портфель и вышла, преувеличенно громко стуча каблуками.
Пришел Владленович в костюме охотника: куртка и штаны из брезентины и шляпа с пером. Он принес фотографии рыси, тетеревов и белок, которых он сумел очень интересно сфотографировать при помощи фоторужья. Пообещал прочесть новые стихи о тамских сосновых и кедровых борах.
Карамов, проверив помещение своим странным аппаратом, сказал:
— Энергетика неплохая. Но долго здесь нам заниматься не придется. Аппарат это чувствует.
— Ты бы не каркал, как ворона, ты вообще мрачный человек! — рассердился Пастухов.
— Тебе-то что волноваться, тебе жить недолго. И тебе, и твоему осибирячившемуся грузину Бадридзе. Бодрись, не бодрись, а я вижу, кто у вас за спиной стоит. И не только у вас, не только у вас. Я вижу, но говорить мне не положено.
— Ну и не каркай, — сказал Толя Пастухов. — Много вас на фунт сушеных. Ты всех баб в страх вогнал. Мы не бабы, а спортсмены.
— Знаю, какие вы спортсмены. Тебя из тренеров поперли, а Бадридзе попробовал в комиссионке торговать и вылетел оттуда, как пробка. Теперь оба сторожами устроились на студенческий стадион. Совместно дежурите, стихи строчите и водку пьете. А что на пьяную голову напишешь доброго?
— Говорю: не каркай! — вспылил Толя Пастухов. — Жаль, что пожилой, а то бы я тебе врезал!
Карамов не удостоил его ответом.
Не пришел почему-то Юра Феофанов, и я выразил сожаление по этому поводу.
— А чего ему в кружок ходить, он наследство пропивает, — ядовито резюмировал Дресвянин.
— Ах, разве можно так говорить! — сказала Тина Даниловна. — У мальчика горе. Его оставила бессердечная молодая женщина, которую он взял себе в спутницы жизни. А следом второй удар судьбы — мама умерла. Мальчику трудно. Да, я видела, как он сдавал собрание сочинений Кеше Владимирскому. А что же мальчику делать, жить-то надо!
— Всем мальчикам жить надо! — сказал Дресвянин. — Меня вот из тюряги выпнули, а собраний сочинений на дорожку не дали, чтоб их букинисту сдавать. Приходится мне вкалывать в кочегарке в деревне Семибережки. Кидаю уголек, перемажусь, как черт в преисподней. А тут еще бабы деревенские идут, матом кроют: вода в дома поступает чуть теплая. А дело в том, что трубы дырявые проложили, а они начальство ругать боятся, на кочегаре зло вымещают… А мне и зарплату почти не платят. Кому дрова поколешь, кому картошку потяпаешь — самогоном рассчитываются. Ну, и пью, не пропадать же самогону.
Я начал занятие, предложив поговорить о Есенинской поэзии, о судьбе поэта.
— Тем более, что два наших кружковца нынче вырядились под юного Есенина, — отметил я.
— Я в конце сделаю небольшое сообщение об открытии русского центра, — подал голос Юра Заводилов, — и я вам поясню, почему мы так одеты.
После чтения стихов по кругу Заводилов вынул из холщовой сумы пачку тетрадок и стал раздавать всем присутствующим.
— Товарищи! Друзья! Никто не спасет Россию, если мы ее не спасем. Тут я написал в прозе: что надо делать, как жить. Печать плохая, на ротапринте старом печатали. Вы скажете: зачем после великих философов еще и Заводилов написал? А многие сейчас растерялись. Им нужны простые слова. И я их написал. Тем более, что вчера меня избрали председателем Русского национального центра.
Я заглянул в тетрадку, в глаза бросились фразы: “Ты русский, гордись этим! Не пей, не кури, не матерись!.. Собирайтесь в лесу зимой и летом. Носите русские рубахи и сапоги, они тысячелетия служили нашим предкам. Практично и удобно в труде, и в бою, и на отдыхе… Изучайте русский бой, лазанье при помощи веревок с дерева на дерево!… Накачивайте мышцы для грядущей борьбы!.. Вспомните Александра Невского, Ивана Поддубного… Русский, поддерживай русского! Приветствуйте друг друга словами: “Россия не погибнет!”
— В этой тетради не так много слов, их надо повторять утром и вечером, как молитву. Никто нас не спасет, мы спасем себя сами! — сказал кучерявый и красивый председатель Русского центра.
— Да, — поддержал его Хруничев. — Россия не погибнет! Не пей и не кури!
Заводилов сообщил, что настанет день, когда он пригласит всех кружковцев в Русский центр на концерт. Скорее всего, это будет через месяц-другой.
Виктор Владленович почитал стихи про охоту, показал фототрофеи.
На этом заседание и кончилось. Я был доволен. Деньги отняли, отобрали возможность куда либо поехать, сейчас на поездах и автобусах цены дикие, не говоря уж о самолетах, я вроде как невыездной стал. А все равно в жизни столько интересного! Мой кружок — это вам и Гавайи, и Кордильеры, и Африка, и Америка. Пусть подавятся, пусть едут в Грецию и на Канарские острова…
43. АВАНПОСТ
У нас в карманах с Виктором Владленовичем лежали пригласительные билеты на концерт в Дом культуры “Аванпост”. Это огромное трехэтажное здание выстроили на краю города. Тогда город строил новые микрорайоны из одинаковых панельных девятиэтажек. Громадный культурный центр “Аванпост” предназначался для огромного района, который должен был тут вырасти. Но перестройка смешала все планы. Культурный центр остался одинокий и всеми забытый. Громадина на отшибе от города не нужна была ни чиновникам, ни предпринимателям, никому. Новые хозяева перестали туда подавать тепло. Здание стало разрушаться. Говорят, что на первом этаже выбили все стекла и заднюю стену стали потихоньку ломать. А ведь я помню день открытия “Аванпоста”. Какие огни! Какие фейерверки! Какие речи! Какое шампанское!
Этот дом отдали национальным центрам, в том числе и русскому. И мы направлялись туда. Виктор Владленович предложил идти пешком. Я сказал:
— Ты что? Туда чапать километров восемь, и все лесом.
— Ну и хорошо, воздухом подышим, потолкуем без свидетелей. Помнишь, ты спрашивал: куда народные накопления делись? В некотором царстве, в некотором государстве, не у нас, не на нашем континенте, начальнику дяде Боте надо было создать себе опору — класс собственников. А как? Тут шустряки рыжие, носатые, большеротые подскочили: “Знаем как!..” И пошли байки: “На ваучер — две “Волги!”, “Рынок заработает — заживем…” Отняли у народа деньги. Дядя Ботя поклялся: через месяц цены вниз не пойдут — на рельсы бякнусь! А потом вдруг — дефолт! Но не скажешь народу, что шустряки все разворовали, за границей капиталы спрятали, государство банкрот!.. А бедный кудрявый мальчик из твоего кружка Юрий Заводилов призывает лазить в лесу по веревкам и учиться русскому бою. Атомное, химическое и прочее секретное оружие наше рассекречено и уничтожено, и теперь сколько угодно можно гулять в косоворотках, подпоясываясь поясками с кисточками, и приветствовать друг друга возгласом: “Россия не погибнет!..” Веревки только для самоубийц хороши.
Мне вспомнились новогодние фейерверки, которые я наблюдал из окна. В начале правления Горбачева народ неистовствовал возле елок до самого утра, и пальба из ракетниц была оглушительной. Но с каждым Новым годом фейерверк редел. Новогодние елки возле школ становились все рахитичней. После дефолта Новый год прошел незаметно. Не было ни огней на елке, ни пальбы. И никаких веселых компаний на улице.
— Что же делать?
— Не знаю. А если и знал бы, то тебе все равно не сказал бы. Писатели, артисты живут эмоциями. Каждому — свое, — Виктор Владленович сдвинул шляпу на глаза и зашагал широким армейским шагом. Так что я едва поспевал за ним.
Он оглядывался и подбадривал меня:
— Давай, давай, проветривай усталую голову!
Впереди — наглядное подтверждение того, что я услышал от Виктора Владленовича. Боже ж ты мой! И эта руина была Дворцом культуры? “Аванпост” выглядел — как сталинградский дом после бомбежки. Стекла окон первого этажа выбиты, двери сняты. Мы прошли просто в дверной проем. В фойе стояли до полтолка ящики, неизвестно с чем. Какой-то мужик сидел на разбитом канцелярском столе и продавал порнографические открытки.
По узким коридорам мы добрались до захламленной лестницы и стали подыматься на второй этаж. На лестничных площадках сошедшие с порнографических открыток девицы курили сигареты, дым от которых приванивал жженой тряпкой.
На вопрос Виктора Владленовича — где находится Русский центр, одна из девчушек указала на ширинку его брюк. Другая сказала:
— За полста спущусь с тобой в подвал, там у нас раскладушка.
— Потом! — охладил ее пыл Виктор Владленович.
— У нас и подушка есть, — возразила она, — ты не думай.
— Полста не дорого, — шепнул я Виктору Владленовичу.
— Потом на лекарства денег не напасешься, — приструнил меня суровый дипломат.
Мы поднялись на второй этаж, здесь тоже многие стекла были выбиты, но заменены фанерой, отчего был полумрак.
Я увидел табличку туалета, открыл дверь. В помещении было наводнение, точнее — намочение, поскольку весь пол до порожка был залит мочой. Трубы были забиты, и какие-то охламоны несмотря на это справляли тут малую и большую нужду. Может, они перед концертом, со страха?
А где концерт? Мы пошли на звук музыки.
Вот мы в полутемной зале. Известный всему городу хореограф и танцор Исаак Питкин — в центре хоровода, несся по кругу, топоча пружинистыми ногами. Невысокий, ладный, с глазами-смородинами, он владел телом мастерски, все движения были точны и отточены. Взявшись за руки, вместе с ним кружились еврейские подростки. Скрипка выводила нечто разухабистое, одновременно веселое и грустное. Танец почему-то назывался “Семь сорок”. Что за символика? Раньше Питкин ставил танцы матросские, красноармейские, а теперь выступает с чем-то непонятным.
Танец кончился, в круг вышла девчушка и, аккомпанируя себе на скрипке, запела:
— Тумбале-тумбале-тум-балалайка!
Я разглядывал толпу зрителей, которые смотрели концерт стоя, ибо присесть было не на что.
Откуда-то вывернулся Юрий Заводилов:
— А, вот вы где! Пришли, молодцы! Видите, нас, русских, и тут затирают. Питкина вперед пустили.
— Да ладно, он ведь засрак.
— Кто-кто?
— Это аббревиатура. Засрак значит — заслуженный работник культуры. А почему концерт не в зале?
— Да там ничего нет, все сиденья с корнем вырвали и уперли, с потолка плитка падает. Аварийное помещение…
— В ушах у меня — как шмель зажужжал. Оказывается, это были аплодисменты Питкину.
— Че? Мы когда выступаем? — услышал я голос Светланы Киянкиной.
Я огляделся. О, тут уже все мои “граммофоны” собрались. Толя Пастухов, конечно, захочет продемонстрировать “крокодила”. Карамов покажет какой-нибудь ужас. У остальных найдется по какому-нибудь гвоздевому стихотворению, я сам готов прочитать пару-другую своих лучших стихов.
— Кто из наших кружковцев за кем выступает? Кто за кем? — допытывалась Тина Даниловна.
Юрий Заводилов смущенно говорил, приглаживая кудри:
— Знаете, надо представить Русский центр, это серьезное дело. Тут можно только в национальном костюме. Сейчас… Что она делает? — вдруг воскликнул он, схватившись за голову.
— Кто — она? — поинтересовался я. — И что она делает?
— Вон та толстая тетка, Мария Ивановна, координатор, что ли, режиссер или что-то такое. Она выступление казаков объявила, а нас оттирает к концу концерта. Я этого так не оставлю!
— Да, но казаки-то ведь тоже русские люди.
— Какие они русские? Видите вон того, который саблей фехтует, он ведь еврей, лысый совсем, а чуб ему бутафорский приклеили!
Я посмотрел на маленького человека. Одет он был в зеленые галифе с синим кантом. Такие галифе когда-то носили милицейские чины. Казаки же носили брюки с лампасами. Маленький танцор крутил над головой длинную саблю, рискуя срубить голову либо себе, либо еще кому-нибудь. У казаков шашка гораздо короче, в рукоять продета ременная петля-темляк, это и позволяет легко крутить казацкую шашку над головой.
Едва ненастоящие казаки отпели, отплясали, Заводилов ринулся к микрофону:
— Мы! Россия не погибнет! Перед вами выступают два чистокровных русских поэта… два… то есть поэты двое… короче, услышите двух русских… значит, наши стихи… Первым — меня, председателя Русцентра, а вторым — зама моего, Васю Хруничева.
— Позвольте! — сказал нетрезвым голосом Бадридзе. — Если я русский грузин или же огрузиненный русский, то что же мне, лезгинку танцевать, если я кроме гопака ничего не умею?
— Уйди на фиг, не мешай! — шепотом сказал Юрий Заводилов нетрезвому Бадридзе.
Но поскольку говорил Юрий в микрофон, его слова услышал весь зал, а Бадридзе в этот момент просунул голову под мышкой Заводилова и довольно мелодично пропел в микрофон:
Я хочу, чтобы песни звучали,
Чтоб вином наполнялся бокал…
Юрий очень расстроился, даже вспотел. Тут подскочил к микрофону Вася и хрипло прокричал:
— Пока главный готовится, я, как зам, то есть это, покажу два-три свои стихотворения. Мой дед был ямщиком. Так вот:
Мой дед-ямщик кошевкой правил,
Мороз же деда не пугал,
Дед уважать себя заставил,
Поскольку верно запрягал!..
Что было дальше с дедом — публика не узнала, потому что опомнившийся Заводилов вырвал у Васи микрофон и довольно звучно прочел:
На Алтае — медвяные росы,
Много пахнущих ласкою дней,
Потому что у девушек косы
Ихних талий гораздо длинней!
Публика захлопала. Юрий обрадовался и принялся метать в зал свои ротапринтные брошюры, покрикивая:
— Читай правду, как жить. Россия не погибнет! Носите русские рубахи и сапоги! Накачивайте мышцы для грядущей борьбы! Александр Невский, Иван Поддубный смотрят на вас!
Не знаю, что было бы дальше, но с подвесного потолка оторвалась тяжелая пластмассовая плитка и тюкнула председателя Русского центра по голове. Юрий упал на руки Васе Хруничеву. Микрофоном попыталась овладеть Киянкина, но ее тотчас оттащили в сторону Карамов и Пастухов.
Карамов сказал:
— Стыдись, женщина! Беги, заводи свой “Ниссан”, раненного надо отвезти в санчасть.
—Че смеяться! — сказала Киянкина. — “Ниссан”! Я только им отправила взнос на брошюры, а машина придет позже. И еще выигрыш получу. А пока дайте выступить. А то они — русские, а я китаянка, что ли? Вот Бог и наказал.
— Женщина! Ты не будешь выступать! Раненного я отвезу на своей “Волге”, а тебе не видать никакого “Ниссана”, ни добрых друзей, и ничего в жизни хорошего! Я все насквозь вижу…
— Пошел ты, знаешь куда? — вскричала Киянкина и опять рванулась к микрофону. И зря. Ведущая уже объявила выступление эстонской группы, на очереди еще были литовцы, латыши и украинцы.
Члены моего кружка, поэты и прозаики, грустной толпой покинули “Аванпост” и смотрели, как Тина Даниловна перевязывает Заводилову голову своим белым кашне и как усаживает его в “Волгу”. В машину попытался поместиться и Вася Хруничев, но Карамов тут же его приструнил:
— Куда прешь? Пострадавшего везу, он прокурором был, а ты — кто? Жучков изучаешь? Букашечник. Вот и не лезь, куда не просят.
44. ПОЛЗКОМ НА ПУЗЕ
После посещения “Аванпоста” меня обуяло действительное желание жечь сердца глаголом. Колбасников говорил об этих глаголах с легкой иронией, это я понял. Но я давно не обижаюсь на шпильки, уколы и щипки, тем более — дружественные.
Хотя большую часть жизни я проработал в газетах-районках, но яда, ехидства и остроты мне было не занимать. Вот и решил пригвоздить к столбу позора своим каленым пером тех, кто разрушил теплицы при школах, превратил в развалины очаг культуры. Месяца через два с лишним после концерта среди прочих других дел я выкроил время для обширной статьи. И решил обратиться к Мешаеву в “Форум народа”.
Когда-то в юности, заскочив в первый попавшийся дворик, мы пили с Мешаевым водку “из горла”, а после шли на танцы. Юрий был кудряв, белые зубы делали его улыбку ослепительной, а глаза были лучисты и привлекательны. Он окончил университет и стал работать в газете “Алое пламя”. Родом он из обских остяков, но ничего остяцкого в нем не было. Этакий европеец. И когда начались разные там прихватизации и демахротизации, Мешаев взял в аренду комнату и объявил о создании нового печатного органа под названием “Форум народа”. Местные демократы поспешили дать ему деньги. Новые русские только еще нащупывали пути к власти, и Юра, отмежевавшийся от партийной газеты, казался им даром Божиим.
В Юрину газету кинулась журналистская молодежь. Туда же из “Пламени” перескочила Сеславина. Она стала начальником штаба газеты, то есть ответственным секретарем. Но Мешаев не оправдал всеобщих надежд. Юра только снаружи был блестящим европейцем, внутри он был азиатом. Он понял демократию буквально. Изможденный, как мумия, профессор-немец печатал тут громадные статьи про людоеда Ленина. А на соседней странице выступал бывший секретарь обкома, пока что переквалифицировавшийся в профсоюзного работника. Он пел дифирамбы Ленину и оправдывал репрессии тридцать седьмого года. Юра давал высказаться анархистам, областникам-сепаратистам, фашистам и полуподпольным комсомольцам. В его газете печатались сумасшедшие юродивые, якобы встречавшиеся с чертями или же, наоборот, с ангелами. Какие-то университетские путешественники писали в “Форуме” о встрече с инопланетянами и снежным человеком.
Вот к нему-то в газету я и понес статью про Новый год, который перестал быть праздничным, про разбитые теплицы и про концерт в холодном и грязном зале, где еврей изображал казака, надев милицейские галифе и махая трехметровой саблей.
Когда я пришел к нему, он сидел за столом, как нахохлившая птица, и тотчас достал из-под стола бутылку мадеры:
— Иди ко мне в замы, — попросил он, — ты же газетчик. Напряжение страшное, а стресс снять не с кем. Хотел сделать заместительницей Сеславину, а она, чувствую, в лес смотрит, яму под меня роет.
Я сказал, что отошел от газетной рутины.
— Чистоплюй! — обиделся Юра. — Небось Балдонин выступил со статьей, даром что гениальный писатель.
— Да чего в нем гениального? Черт деревенский.
— Это ты зря. Правильно писал Кедрин про поэтов: “в круг сойдясь, оплевывать друг друга”. Ты Луку ругаешь, он тебя костерит, а оба замечательные писатели. А вот Крокусова я не терплю. Звонил, чтобы я пришел к вам в писорг и взял у него рукопись. Я ему и сказал: мол, хлеб за брюхом не ходит.
Мы выпили с Юрой по стакану мадеры. Я вручил ему свой фельетон. Он сказал:
— Ты все-таки подумай насчет замства.
В этот момент в кабинет вошла Светлана Киянкина:
— Софа опять три моих стиха сократила! Вы одобрили, а она!..
Мешаев стал звонить Софе. Потом сказал:
— Ну, не вошли все стихи, газета не резиновая. Не скандаль, Света, остальные потом напечатаем.
И сообщил мне:
— Я вот твою кружковку в литературные работники принял, а молодых некоторых уволил, они уже начали учить меня, как надо газету делать. А Света — человек исполнительный. Велел ей взять репортаж из милиции — взяла. Обматерила милиционера, в шары ему плюнула, ее посадили, и она все описала, что в изоляторе видела. Мировой репортаж получился. Вот возьму и назначу ее замом. С ней, правда, мадеры не выпьешь, но журналистике ее обучить можно, способная. А вот нет у меня такого сотрудника, который бы напился, попал в вытрезвитель и сделал бы репортаж.
— А зачем?
— А-а, не понимаешь! — махнул рукой Мешаев. — Газете острота нужна. Ладно, ты стихи приноси, лучше всего фельетон в стихах.
Мы вышли из кабинета с Киянкиной. Я спросил ее, получила ли она “Ниссан”?
— Получу скоро. Дался вам этот “Ниссан”. Видите, кем стала? А то всяк из меня дуру строит, а я вот журналисткой стала.
— Да мы всегда в тебя верили.
— Надсмехались. А теперь все прутся. Заводилов с Пастуховым и Бадридзе уже просили, чтобы помогла напечататься, и Карамов свои страшные рассказы припер. И Дресвянин в дым пьяный приходил. Ему Мешаев сказал, чтобы пришел в другой раз в трезвом состоянии. А он что сделал? Взял свою рукопись, поджег зажигалкой и Мешаеву за ворот сунул. Пришлось мне на Мешаева воду из графина лить. Психованные все.
— Сколько тебе платят?
— Два месяца работаю, и копейки не получила. На выпуск газеты и на аренду все деньги идут. Мешаев сам зарплаты не получает, угостит какой-нибудь автор выпивкой-закуской, и то хорошо.
— Почему так?
— Хрен его знает. Софа говорит, что наш редактор с демократами отношения портит, плюрализм неправильно понял и еще там какую хреновину. Демократы взяли да открыли две новых газеты: “Тамский курьер” и “Ночной Тамск” — там пишут то, что начальство скажет. Вот! Софа хочет уходить, и ветер ей в зад. А я за Мешаева горой. Правильно! Надо крыть всех матом! Без разбора. Моя бы воля, я бы их всех к стенке поставила. Сволочи все! И коммунисты были дерьмо, и эти не лучше!.. Ну, пока! Бегу выполнять задание.
Проходя по коридору, я увидел табличку “Ответсекретарь”. Постучал, услышал голос Сеславиной, вошел. Софья в замужестве несколько изменилась: волосы остригла коротко, под мальчика, вся как бы усохла и поблекла. Строгий темный костюм. Сама строга.
— Что, опять стихи? Меня ими ваша ученица Киянкина уже замучила.
— Да нет, что вы, Софья Мартыновна! Я статью написал и отдал ее редактору.
— Конечно, знаю, знаю! Вы дружили в юности, в одной подворотне выпивали. Кстати, не могли бы вы по-дружески посоветовать этому самоеду прекратить самодурство и пьянку?
— А в каком смысле он самоед? Это что? Намек на национальность? Неинтеллигентно как-то с вашей стороны.
— Самоед в смысле, что он сам себя ест. Уже доедает.
— Как это?
— Элементарно, Ватсон! — Софа закурила сигаретку и продолжала, выпуская табачный дым в форточку: — Он уже трех замов поменял, три раза коллектив сменил. Причем поначалу к нему пришли люди достойные. Были среди них и опытные журналисты, и выпускники журналистского факультета. Напьется, вызовет сотрудника в кабинет, разнос устраивает. А задания какие давал? Одного выпускника журфака заставил ползти на животе от начала проспекта и до конца. Рядом шел фотокорреспондент и все на пленку фиксировал. Публикация называлась “Ползком на пузе” — читали, наверное?
— Читал, забавно вообще-то.
— То-то и есть, что забавы сплошные. Недавно взял к себе заместителем Петю Пыжова, вы его тоже знаете по работе в районке. Ну, помните, он сначала был секретарем парткома совхоза. Ехал пьяный на “газике”, увидел стадо совхозных овец, схватил одну овцу, и — в машину! Пастух завопил, людей созвал, милицию вызвали. Петю с овцой в машине поймали. А он сказал, что хотел проверить бдительность пастуха. Вот тогда его из совхоза пнули, и стал он районным журналистом. Ну, вспомнили теперь?
— Да, в общем-то, я его мало знал, но про случай с овцой слышал.
— Так вот, принял Мешаев Пыжова замом, выпили они на радостях, Мешаев ему и толкует, дескать, если ты настоящий журналист, должен дать в номер настоящий репортаж. Сними пиджак, изомни брюки, порви рубаху, возьми, вот, пустую консервную банку и иди, возле главного почтамта милостыню проси. Деньги потом сдашь в редакционную кассу и подробно в репортаже опишешь, как у тебя день прошел. И что же, думаете, вышло?
— Петя в милицию попал?
— Ничуть не бывало! Вот вы сейчас нарочно сходите к главпочтамту, Пыжов там и теперь стоит. Он к нам даже за трудовой книжкой не идет. Звали — он говорит, что ему трудовая книжка теперь без надобности. Зарабатывает за день больше, чем профессор за месяц получает. А милиции долю отстегивает. Талант у него оказался. Как начнет буровить, что его жена бросила с тремя малыми детьми, что сам он болен раком щитовидной железы, а денег на лекарство нет — самый черствый расслабится… Да… А “Форум” наш на ладан дышит. Да и что ждать еще, когда у нас в качестве журналистов такие типы, как ваша Киянкина, подвизаются? Тираж ставим десять тысяч, а выходим тиражом сто экземпляров. Вскоре, может, начнем тиражом в один экземпляр выходить. И никакие мои разговоры на Мешаева не действуют. Я-то все равно увольняюсь, но вы ему скажите, может, вас послушает.
Я знал, что Мешаев меня не послушает. И мне его газета больше нравилась, чем новые демократические “Тамский курьер”, “Ночной Тамск” и “Ноченька”. Те в каждом номере печатают по десять портретов то одного, то другого начальника. И пишут про них, что они очень красивы и интеллигентны. Именуют их самыми элегантными мужчинами в Тамске. Тьфу! Лучше уж Мешаевская блажь, чем “Курьерский” подхалимаж. Да еще — бесконечные рекламные статьи с портретами предпринимателей. Если бы не обнаженные красотки на четвертой полосе, то и смотреть в этих газетах было бы не на что.
И что-то не радует меня новая жизнь. Вспоминаю, на митинги бегали: “Выгоним партократов из Белого дома, его детям отдадут. Хватит чинуш плодить, самоуправление будет”. Разевай рот шире! Детсады закрыты, теплицы при школах сломаны, многие школы и клубы закрылись. Чиновники в Белом доме уже не вмещаются, соседние здания позанимали. Во всех вестибюлях милиционеры стоят, и бюро пропусков организовано, как было в обкомовские времена. Только раньше чиновников было раз в десять меньше, да и зарплату они получали раз в сто меньше, чем нынешние.
А Дон Кихот — не ламанчский, а колпашевский — наивный остяк Мешаев принял мою глупую гневную статью, которая будет напечатана, но ничего не сможет изменить.
45. НОВОСЕЛЬЕ
Тина Даниловна на очередном заседании объявила о том, что у нее будет новоселье. В новой квартире она поселилась достаточно давно, но решила сделать ремонт, побелить, покрасить, тогда уж звать гостей.
И вот мы с Виктором Владленовичем ходили по весеннему городу, ожидая назначенного часа, тогда и явимся к Тине Даниловне.
На ступенях бывшего Дворца спорта, ныне превращенного в громадную крытую барахолку, стояла диковинная аппаратура, из которой неслись громкие и дикие звуки. Перед этой аппаратурой кривлялись ряженые с электрогитарами в руках. Плакаты извещали, что это выступает группа “Тайфун Гамадрил-два”. Грохот стоял такой, словно столкнулись два поезда.
Толпы полураздетых обкуренных мальчиков и девочек, вздымая руки верх, визжа и вопя, изображали какой-то дикарский танец. Сквозь толпу продиралась странная процессия, возглавляемая “дядюшкой Сэмом”, шагающим на высоченных ходулях. Его многометровые штаны были сшиты из материи с полосами и звездами, повторявшими американский государственный флаг. Полосами и звездами был украшен и его высоченный цилиндр.
— Лесби и геи! Лесби и геи! — пронесся крик по толпе. — Мы свободны! Мы свободны!
Виктор Владленович сказал:
— Сказка Алексея Толстого никого ничему не научила. Нынешние россияне зарыли свои богатства на своеобразном Поле чудес, ожидая, что они дадут тысячекратный урожай. Время Джун, Кашпировских и Чумаков. Очумели. Похоже, на эту толпу направлены инфра- и ультра-генераторы, которые усиливают воздействие так называемой музыки. Пси-оружие.
Мы поспешили свернуть на более тихую улицу древнего города. Завидую всем, обладающим зрительной памятью. У меня ее нет, я не умею рисовать. Господи, как несправедливо! Зачем я так ощущаю, чувствую, осязаю эту красоту, если я все равно не могу запечатлеть ее карандашом или кистью!
— Лесби и геи! — донеслось издалека.
Да при чем тут все это, когда мы стояли среди старых строений, излучавших теплоту и мудрость. Наши предки при помощи топора, пилы, рубанков и стамесок создали деревянную геометрическую поэзию. Затейливая резьба наличников, перил, ступенек, переходов, веранд вдруг показывает нам сюжеты народных сказок и фантастических птиц и зверей. Дерево оживлено, оно поет, оно просит попробовать рукой гладкость перил, округлость бревен. Вот эти сказочные кровли с башенками и флюгерами на них заставляют остановиться возле дома и разинуть рты, причем каждый флюгер особенный. При новом порыве ветра летят по кругу металлические гуси с бубенцами в клювах. Древний звон, торжественный, печальный, заставляет сердце сжиматься в восторге и тоске.
О чем наши слезы? Вот этот кованый фонарь под сводом галереи прольет ли свет на нашу тягу к прошлому? Слуховые окна зачем подслушивают биение наших сердец? Эти фризы и карнизы, дымники, дождевики, ворота и калитки в каждой усадьбе этой улицы — единственные и неповторимые. Тут тебе и огонь, и вода, и земля, и воздух, и луна, и солнце, и звезды — все стихии вселенские.
Иди и смотри. Вот навесы поддерживаются стропилами в виде луков и стрел, а дальше вы увидите звезду с семью лучами, лукавых драконов. Но больше всего здесь украшений в виде стилизованных елочек и деревянных солнышек, озорно раскидывающих свои лучи по балконам и над окнами домов.
Вот деревянный дворец, в котором получила квартиру Тина Даниловна. Над парадными дверьми фигурный витраж изображает керосиновую лампу, от которой в разные стороны брошены лучи света. Когда в коридоре этого дома включают свет, “лампа” ярко светится. Ну и выдумщик был неведомый строитель!
В доме — шесть семей, потому в дверной панели виднелось шесть звонковых кнопок, одна над другой. Мы нажали шестую кнопку. В коридоре послышался шум, грохот, кажется, сорвалась с гвоздя жестяная ванна, кто-то ойкнул, мы увидели в дверях Тину Даниловну.
— Ах! Дорогие гости! Коридор у нас общий, кто-то постоянно выкручивает лампочки. Вот я и наткнулась на ванну…
— Да будет свет! — сказал Виктор, чиркнув спичкой.
В коридоре по стенам были развешаны велосипеды, лыжи и коньки, чьи-то старые кроссовки. Тина Даниловна подняла ванну, повесила на гвоздь. Сказала:
— Тут у нас кладовочка, я там торт спрятала, чтобы его до поры не скушали. Где он? Да вот он! Петр Сергеевич, держите! Войдете в квартиру, поставьте его на стол и скажите, мол, это вам, девочки, к новоселью. Будет радость.
— Ну, Тина Даниловна, это уж слишком! Мы с Виктором Владленовичем купили шампанское и шоколад, зачем же я буду пускать вашим девочкам пыль в глаза этим тортом?
— Но я же заказала кондитеру надпись, вот, читайте: “Тине Даниловне на новоселье от Петра Сергеевича Мамичева”.
— Я что, фальшивомонетчик?
— Ну, не обижайтесь, так надо. Прошу!
Мы вошли в комнату, где я увидел Лину и Рину, Васю Хруничева и какого-то прыщавого молодого человека, который посмотрел на нас угрюмо и не ответил на приветствие. На руках у него были браслеты, шириной от запястья до самого локтя, а на груди висела медная брошь, напоминавшая таз для варки варенья.
Лина обрезала косы и с перманентом выглядела назначенной к выбраковке худой овцой. Она необычайно вытянулась в длину и была теперь выше рослого Васи Хруничева и прыщавого молодого человека.
Тина Даниловна распахнула дверь туалета, похвасталась:
— Смотрите! Унитаз! Хоть в деревянном доме, а все как у людей. И душевая есть, и паровое отопление. Я восхищена!
Она приникла к моему уху и жарко зашептала:
— Линку я выдала замуж за Георгия.
— А чего это он железяки на себя нацепил, и где он учится или работает?
— Он учится на курсах, скоро будет сварщиком. А железяки — это хеви металл! Они с Линкой модной музыкой увлекаются. У Гоши большой катушечный магнитофон, как он его включает — все стены трясутся! Я к урокам теперь готовлюсь в туалете. Сажусь на крышку унитаза, запираю за собой дверь, затыкаю уши ватой и читаю, пишу.
— Ага! Вот почему у вас зеленые круги под глазами.
— Что же делать, дети!
— Рина тоже подросла, тоже может замуж выйти, как же вы в однокомнатной квартире все поместитесь?
— Она не выйдет, — Тина Даниловна еще плотнее приникла губами к моему уху. — Рину я лечила в психлечебнице. Повлияло, что отца у нее на глазах трамваем задавило. Нормальная была до полового созревания, а теперь задурила. Полгода на психе пролежала. Я попросила врачей отпустить ее домой. Они сказали, что она задушить кого-нибудь может или зарезать. Так я ночами вполглаза сплю. А что поделаешь, дети!
Я растерялся, не зная, что Тине Даниловне сказать, посоветовать.
— Лина, Рина, Гоша, Вася, уважаемые гости, все за стол! — пригласила Тина Даниловна.
Не успел Виктор Владленович произнести витиеватый тост о красоте и доброте дерева, которое стало уютом для благородной семьи и будет сохранять тепло домашнего очага, как вдруг обвальный грохот заглушил все голоса, звяканье вилок и рюмок. Это мрачный Гоша включил свою адскую машину.
Чтобы сказать что-нибудь хозяйке стола, приходилась кричать, да и то она не могла разобрать, что ей хотят сообщить.
Напрягая командирские голосовые связки, Виктор Владленович спросил у Гоши, не может ли он выключить свой магнитофон?
— Не-а! — прокричал в ответ Гоша. — У меня катушка двадцать метров, и катушек много. Праздник же!
Мы с Виктором Владленовичем торопливо проглотили по котлете и стали раскланиваться. Неадекватная Рина кинула в нас тарелку с холодцом. Вася Хруничев поспешил вылезти из-за стола, хотя сделать это ему мешал полный живот. Испуганно косясь на Рину, он сказал:
— Погостили, пора и честь знать, надо подышать свежим воздухом.
Тина Даниловна вышла за нами и стала совать мне в руки сверток.
— Тут жаркое, холодец, ножки бараньи. Вы торт даже не попробовали, так неудобно, так неудобно!..
Мы вышли на весеннюю улицу. В коридоре дома-замка, в котором теперь жила Тина Даниловна, кто-то включил свет, и витраж в виде керосиновой лампы, занимавший почти весь фасад дома, засветился, засиял на всю улицу.
Дома мне взгрустнулось. Одиночество — не мед. Никто не навещает. Попил чаю, почитал и лег спать.
Глубокой ночью раздался звонок:
— Але! Петр Сергеевич? — услышал я голос Рафиса. — Я тут в автомобильной пробке застрял.
— Ну, пересядь на метро.
— Не могу, Петр Сергеевич! Я же на своем “Мерседесе” еду. Шофер вон сидит, тоскует рядом, а мне самое время с друзьями поговорить.
— Ты что? У тебя свой “Мерседес”, на гонорары купил?
— Шутите? Я владелец компьютерной фирмы.
— А литература как же?
— Очень просто. Все лезут ко мне: денег дай, поддержи журнал, издательство. Иногда поддерживаю, они меня за это печатают. А вообще-то мне сейчас надо недвижимость покупать, она с каждым днем дорожает.
— Все в той же квартире живешь?
— Что вы! У меня теперь элитная квартира. И два особняка за городом, и еще в соседней области есть.
— А-а! В Тамск к нам не думаешь приехать?
— Да, возможно, по делам фирмы. Я ведь тамским компьютерщикам технику отгружаю. Ага, поехали! Пробка рассосалась. Ну, пока, Петр Сергеевич!
— Пока! Только ты ночью не звони, у нас ведь ночь теперь.
— Я понимаю. Только мне звонить некогда. Дела. Вот когда в пробке застряну…
46. КОСОЛАПАЯ ГРУДЬ И МОХНАТЫЕ НОГИ
На очередное заседание нашего кружка Светлана Киянкина пришла с заграничным фотоаппаратом в руке. Такие аппараты появились в магазинах после перестройки, народ прозвал их “мыльницами”, они не имели такого солидного вида и веса, как советские аппараты, были плоскими и легко умещались в дамскую сумочку или даже в карман. Светлана принялась щелкать аппаратом налево и направо, приговаривая:
— Повернитесь, скажите “чииз” и не закрывайте глаза! Зубки, зубки покажите, у кого сколько есть!
— Богатая стала, забугорный аппарат купила, — сказал Пастухов, — наследство получила от американского дядюшки?
— Пошел ты!..
— Для “Форума народа” снимаешь? — поинтересовался я.
— Для “Форума”? Че смеяться? Разве вы не знаете, что Мешаева неделю назад в вечернее время двое в масках запинали в подъезде его собственного дома?.. Как? Ногами! Инсульт у него получился. В больнице он, состояние тяжелое. А эта шалава Холодникова сама себя редактором “Форума” провозгласила. Ну, сидит там в такой мини-юбке, что не только ляжки, но и все остальное видно, макеты чертит. А денег на выпуск газеты достать не может, не то что на зарплату. Последнюю газету выпустила тиражом двадцать экземпляров, а указала двухтысячный тираж… Вот и ушла я оттуда в фирму. Дали аппарат, пленку, сколько снимков наснимаю и продам — с того мне двадцать пять процентов дадут. Да вы улыбайтесь, улыбайтесь, с вас я денег не возьму, как с руководителя. Зато уж с остальных — обязательно, а с Пастухова — в двойном размере.
— Да не куплю я у тебя фотки, хоть режь! — парировал Толя.
— Посмотрим, посмотрим, принесу красивые цветные фотокарточки, и захочется тебе, чтобы память была о родном коллективе, и купишь, как миленький!
— А сможешь ли ты на эти двадцать пять процентов прожить? — засомневался я.
— А что? Я же наглая. В любую контору зайду: фото коллектива — на память. Насшибаю. А еще мне дадут лотерею распространять, скоро уже напечатают. Ничо, Киянкина в этом рынке-базаре хлебаном себя нашла, ну сперва, сами знаете, обожглась несколько раз, а теперь у меня дело пойдет! Еще позавидуете!
— Рынок — великая вещь! — изрек Геннадий Агатин.
Он два месяца назад женился на рыжей, конопатой, тощей женщине. Звали ее Верой. Она была на военном заводе начальником конструкторского бюро. Я про себя называл ее Маленькой Верой. Глядя на нее, никак не верилось, что этакая пигалица могла занимать столь высокую и ответственную должность. Но Агатин показывал мне ее трудовую книжку. Эта женщина вышла за Агатина вскоре после того, как родила маленькую девочку, которую тоже назвали Верой. У Агатина стало сразу две Веры.
Пока старшая Вера была в декретном отпуске, военный завод закрыли, и здание вместе со всеми военными секретами и механизмами продали — говорят, всего за ящик водки. Может, и за два ящика, я точно не знаю. Но что отдали почти даром — факт. Один из Вериных сослуживцев поставил палатку на маленьком базарчике, внезапно возникшем в переулке имени Феликса Дзержинского недалеко от центра города. Сослуживец нанимал продавщиц, чтобы они продавали фасованные товары. Но у продавщиц все время получались недостачи. В переулке не было туалетов, и продавщицы за малой и большой нуждой отъезжали на трамвае в горный корпус Политехнического института. Пока они там в подвальном студенческом туалете облегчались, пока ехали на трамвае обратно, время уходило, и палатку надо было закрывать. В общем, выручка получалась маленькая. Тогда сослуживец попросил поторговать Веру.
Дело для нее было новое, и в первый день тоже получилась недостача, но маленькая. Как Вера обходилась без туалета — одному Богу известно. Может, она перед службой ничего не пила, не ела. Поскольку дело было зимой, бывшая начальница конструкторского бюро надевала ватные штаны и тулупчик, а щеки смазывала гусиным салом от мороза. И дело шло. Беспокоило то, что приходилось во время торговли оставлять малюсенькую дочку на попечение Агатина. Но этот грубиян рассказывал малютке совсем не детские сказки, а колыбельные пел, подыгрывая себе на гитаре.
Вера, имевшая собственный автомобиль “Жигули”, вскоре стала торговать так, будто всю жизнь этим только и занималась. Через некоторое время она открыла собственную палатку. Мастерски управляя автомобилем, на рассвете она мчалась в оптовые магазина города, брала товар, открывала палатку. Быстро раскладывала шоколад, кофе, чай и все прочее по полкам. Верина приветливость, хорошая выкладка товаров помогали ей делать хороший оборот. Она добавила еще палатку. В одной стояла сама, в другую наняла продавца.
Вера научила Агатина управлять автомобилем. Когда я однажды сел с Агатиным в автомобиль, то подумал, что новая жена напрасно научила его крутить баранку. Агатин на предельной скорости мчал на красный свет, виляя между самосвалами и такси, обгонял их, въезжая на тротуары. Я умолял его высадить меня поскорее, он коротко отвечал:
— Сиди, молчи, обещал подвезти и подвезу!
— На тот свет? — спрашивал я.
Он лишь добавлял газа.
С тех пор на приглашение Агатина прокатиться я отвечал неизменным отказом.
В этот раз после окончания кружка Агатин позвал меня пройтись пешочком в его дежурку “на маленькое совещание”.
Мы миновали шумные улицы и спустились по заветному холму к тому зданию, в котором уже много лет ржавели дорогие заграничные моторы. В помещении, где обычно дежурили электрики, я увидел Федю Чмыха, бывшего рецидивиста, а теперь охранника важного государственного объекта, и еще — Евсея Евсеева. Это был совершенно худой средних лет человек в телескопических очках, словно нарисованный в тетрадке дошкольника. Помните? “Палка, палка, огуречик, вот и вышел человечек!” Только у сего “человечка” “огуречик” был заменен тоже палкой.
Мне давно уже надоело иждивенческое настроение могучего Агатина, часто повторявшего:
— Я же темный, я не умею править рассказы, я стесняюсь ходить в редакции, вы уж сами как-нибудь поправьте, куда-нибудь отнесите…
Однажды я отвел Агатина за руку в книжное издательство. Агатин смущался, повторяя:
— Ну, как же я, сиволапый, да в такое общество!
Я запихнул Агатина в один из кабинетов, довольно нагло представив его:
— Надежда сибирской литературы, видный молодой писатель!
Интуиция меня не подвела. В кабинете существовали два индивидуума, которым позарез нужен был третий. Они отозвались:
— Судя по габаритам, действительно видный!
Один был заведующим отделом прозы Михаилом Медведевым. У него голова — как пивной котел, шеи не было. Он реготал густым басом:
— Когда я служил в областной газете, так редактором там был — Кроликов, заместителем редактора — Зайцев, а рядовыми щелкоперами были я — Михаил Медведев, и Лев Мамонтов! Ну как тут не запить? Здесь я хоть как-то соответствую своей фамилии, я — старший редактор отдела прозы. Звучит! А вот младший редактор имеет индифферентную фамилию — Евсеев. Обидно!
Тип, прозывавшийся Евсееем Евсеевым, радостно сообщил:
— Нам как раз третьего не хватало!
Меня в расчет не приняли, так как знали, что я не употребляю ни в каком виде.
В тот же день все трое они напились до чертиков, причем бочкообразный Медведев ушел с работы своим ходом, а тощего Евсеева Агатин транспортировал, взяв за ногу и положив себе на плечо — как бы половик или тюфяк.
С тех пор так и повелось, что Агатин подходил к концу работы в издательство, и в портфеле у него что-то звякало и булькало. В моем кружке Агатин теперь бывал редко, советов у меня уже не спрашивал, а иногда сообщал, что проза Агатина будет издана отдельной книжкой, а газета “Буревестник демократии” заключила с ним договор на публикацию фрагментов его новой повести и платит неплохие деньги.
Теперь младший издательский редактор, которого Агатин нередко доставлял с работы на своем широком плече, и отпетый уголовник должны были совещаться со мной и Агатиным по важному вопросу.
Агатин сунул руку под топчан, извлек оттуда горшок с брагой, со стуком водрузил на стол и объявил:
— Сеньоры, у каждого из вас косолапая грудь и мохнатые ноги. А это означает, что наш малый хурал сумеет принять верное решение.
— А чего ж Медведева не пригласил? — поинтересовался я. — У него фигура имеет форму жбана, ему эта брага — в самый раз!
— Заблуждаетесь, сеньор, — сказал Агатин, — ему по чину напиток ниже коньяка пить не полагается, а вот младшему редактору Евсееву можно, потому вы его здесь и видите.
Вкус браги был ужасен.
— Чмых! — воскликнул Агатин. — Отметки на всех частях тела, тянул два срока, не человек, а пункт и параграф, но всегда в питье сыплет горсть махры для аромата… Суть хурала. Я влез нахалом в водоканальскую “трешку” на краю города. Канал снял зарплату, мол, рассчитаешься за квадраты, приватизируешь хату. Чмых накатал бодягу в суд. И что? Канальи из канала вернули мне деньги. Чмых сообразил: квартира-то муниципальная! Не имели права ее продавать. Теперь канальи толкуют: мол, узаконим тебе “трешку”, если ты отдашь нашему главбуху свою “однешку”. Ну, я его и пустил пока в однокомнатную. И тут же дарственную оформил на свою тещу. Теперь уже канальи на меня в суд подали: почто, мол, главбуха не прописываешь? Но как же я его пропишу, ежели я не я, и “однешка” не моя?
— А хурал — почто? — поинтересовался я.
А по то! Известный писатель Мамичев, редактор издательства Евсеев и начальник писорга Крокусов — важнейшие свидетели на суде. Главное, что я член Союза писателей, и мне положена дополнительная площадь для творчества.
— Но ты же не член, — удивился я. — У тебя еще книги нет, она только в проекте.
— Я член! — воскликнул Агатин и достал из робы посверкивающий золотыми буквами билет. — Видали? Не фальшивка! Пять тысяч потратил на телеграмму столичным главписам. Печать Крокусова на телеграмме тоже недешево обошлась. Не телеграмма, а роман! Я намекнул: от приема зависит квартира, а от квартиры — жизнь! Главписы в Москве офигенели! Ну, меня и приняли в срочном порядке, чтобы я не повесился, да еще и билет с оказией срочной прислали…
У меня слов не было. Агатин строго наказал наутро быть в суде и защитить его, соблюдая корпоративную солидарность. Потом добавил:
— Если кто сомневается — быть или не быть… в смысле — в суде, то пусть возьмет во внимание: там будет сам председатель организации Крокусов! Учтите.
И на другой день все участники “хурала” были в суде. Сначала мы долго сидели на какой-то лавке в коридоре, Агатин то и дело заходил в какую-то комнату и справлялся: когда же и где будет проходить суд? Ничего определенного не было. Крокусов отсутствовал. Но я этому ничуть не удивился, он уже давно выработал манеру опаздывать на какое бы то ни было совещание или заседание. Когда заседание или же собрание уже было в самом разгаре, он неожиданно появлялся, как чертик из табакерки. Явившись, он озабоченно поглядывал на часы, весь вид его говорил при этом: все вы недостойны меня лицезреть, не говоря уже о том, чтобы меня слушать. Но я снизошел до вас и могу уделить капельку моего драгоценнейшего времени.
Когда нас наконец-то пригласили в зад суда, Крокусова, как я и предполагал, там еще не было. Мы сели на одну скамью, на другой скамье сидели “канальи”, то есть представители Водоканалтреста, среди них были серьезные молодые люди с толстыми кожаными папками в руках.
— Юристы, адвокаты, — пренебрежительно кивнул в их сторону Агатин. — Сейчас эти приказные шелкоперишки узнают, что значит иметь дело с писателями!
Судья, между тем, объявил заседание открытым. Я стал внимательно вслушиваться во все и очень быстро понял, что Агатину предлагают немедленно ликвидировать дарственную, которую он дал теще, и оформить “однешку” на “канальского” бухгалтера, иначе Агатин будет выселен из трехкомнатной квартиры.
Затем дали слово сторонникам Агатина. Я назвал свое имя, должность и сообщил, что Агатин, как писатель, имеет право на двадцать метров дополнительной площади. Есть такой указ Совнаркома, который никем до сей поры не отменен. Это же подтвердил и младший редактор издательства Евсеев, протирая свои запотевшие очки.
И вот в этот момент в зале появился пахнущий, как десять парфюмерных салонов, глава писателей Крокусов. Он извинился за опоздание, которое произошло потому, что нельзя было уйти с совещания у губернатора. Теперь его ждет мэр, но он все-таки выбрал время, чтобы зайти в суд и внести в дело ясность.
Судьи ему сообщили то же, что и нам: в момент заселения в трехкомнатную квартиру Агатин писателем еще не являлся, значит, дополнительная площадь ему не была положена. И если он теперь же не отдаст “каналу” “однешку”, то будет выселен из трехкомнатной, так как в свое время вселился в нее незаконно.
Крокусов встал в позу, вдохновенно воздел к потолку руки и воскликнул:
— Граждане судьи! Кого же вы судите? Талант редок!.. Вспомните, каким неувядаемым позором покрыли себя петербургские судьи в связи с делом Синявского и Даниэля, а как краснеют теперь судьи, отказавшиеся признать поэтом самого Иосифа Бродского! Как руководитель писателей и сам видный российский писатель, я призываю вас к справедливости. Мое время истекло!
И, еще раз взглянув на часы, Крокусов исчез, оставив в зале стойкий запах заграничной парфюмерии.
Вскоре мы вышли из зала, заслушав окончательный приговор, который, по моему мнению, был вовсе не в пользу Агатина.
— Не посмеют, не смогут! — сказал Агатин. — Идемте, обмоем наш великолепный успех.
— Я так и знал, что мы победим! — встал со скамейки в коридоре Чмых. — Я тут сидел, молился за вас. У меня есть секретная молитва, меня один крутой зэк научил. У него был кот в камере, он давал этого кота напрокат. Намажешь член сметаной и даешь этому коту облизать. И это такой кайф, кто понимает! Ну, вы не сидели, вам не понять…
Через полчаса в домике на Алтейской пир шел горой. Чокаясь с Агатиным, я сказал ему:
— Как я понял, тебе лучше переоформить “однешку” с тещи на бухгалтера.
— Это только кажется! — отвечал Агатин.
В моем замутненном брагой мозгу забрезжило сомнение: а черт его знает, может, Агатин прав? Может, действительно только кажется?
47. СЛУХОВОЙ АППАРАТ
В последнее время я был озабочен тем, чтобы мой кружок прижился на новом месте. Управлять творческими людьми нелегко. Они легко возбудимы, обидчивы, а некоторые просто капризны. Я поругал Пастухова за то, что приходит на занятия нетрезвым да еще и других втягивает в попойки. Анатолий вспылил:
— Если во мне тут не нуждаются, не появлюсь больше!
И пропустил несколько занятий. Всегда неприятно, если кто от меня уходит. Я вложил в него труд, а он взял да и наплевал на мои труды! Я мечтаю о расширении кружка, а он взял да и сократил коллектив на единицу. Алакаш позорный!
Зато на очередное занятие пришел новый человек, возмещая образовавшуюся убыль. Он заглянул в комнату, потом вышел. Я выглянул. Черноволосый красавец стоял в вестибюле перед зеркалом и тщательно прилаживал большой инкрустированной расческой каждую волосинку. И так посмотрится в зеркало, и эдак. Нарцисс какой!
Нарцисс поправил галстук, вошел, спросил:
— Что, Мамич, не признал Пастухова?
Он свои волосы какой-то дрянью в черный цвет выкрасил, а на лысину нашлепку приладил. И галстук замысловатый надел. Я подумал: ладно. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
А он и трезвый вел себя как пьяный, никому слова сказать не даст. Глаза возбужденно блестят, кричит, ко всем придирается. Я не вытерпел, сказал:
— Ты трезвый хуже пьяного. И чего ты молодишься?
— Мамич! — воскликнул этот занарциссившийся спортсмен. — Ты мою жизнь не знаешь! Знал бы — плакал!
Когда были прочитаны все новые стихи, и народ стал расходиться, Толя поманил меня в укромный проулок:
— Ты — член! Сведи меня с большими людьми! С товарищем Крокусовым, с другими. Пусть помогут.
— Ничего не понимаю. Бред какой-то.
— Ты у меня дома не был, айда, там доскажу…
Мы остановились возле пятиэтажки неподалеку от вокзала. Такие дома в народе называют “хрущобами”. Толя жил на пятом. Почтовые ящики в подъезде были раскурочены, стены обшарпаны, лестницы заплеваны. Толя завопил на какого-то верзилу:
— Раньше в подъезде ссал, теперь уже на лестнице ссышь? Убью!
На пятом этаже Толя боднул одну из дверей своей искусственно окудрявленной головой, аж гул пошел.
Выглянула чернявая девица, которую можно было бы назвать симпатичной, если бы не глубокие круги под глазами и наколки на обеих руках. Она поглядела на Толю остекленевшими глазами и сказала:
— Фрей с гандонной фабрики!
— Снимаю слуховой аппарат, всем бью морды. А как будете кричать — не услышу, — сказал Пастухов. Он действительно снял с уха слуховой аппарат конструкции трехвековой давности.
Плотная приземистая женщина сказала девице:
— Пойди в свою комнату.
— Я в подвал пойду! — взвизгнула девица и пинком отперла дверь.
Пастухов схватил меня за рукав, завопил:
— Айда за мной, ты увидишь, как я буду в том подвале выключать ее малахольных фраеришек. В прошлый раз с ножами на меня лезли, сосунки, всех закрутил в каральки, не поймешь, где ноги, где голова.
Я знал, что в последнее время у подростков вошло в моду развлекаться в подвалах больших домов. Милиции было не до этой мелкоты, с настоящими бандитами некому было справляться. Идти с Толей в подвал не хотелось.
Женщина обратилась ко мне:
— Проходите, проходите.
Я и прошел, присел на большой засаленный диван.
— Он скоро придет, — сказала женщина, — погоняет пацанву и вернется.
Она вышла на минуту на кухню и вернулась с подносом, на котором разместились две чашки и тарелка с вареной картошкой.
— Угощайтесь! Меня Фросей зовут.
Я взял чашку, в которой оказалась бражка. Картошка имела приторный тошнотворный вкус.
— Сластит, — сказала Фрося. — Я в студенческой столовке сторожу. Там повара машиной начистят сразу много картошки и водой зальют. Она в воде полежит сутки, вкус теряет. В борщах или в щах этого не поймешь, а отдельно сваришь — она вот такая получается. А у нас даже на свеклу денег нет, дожили… Я про стихи плохо не скажу, пусть пишет. Только шальной стал, с работы выгнали, молодится, думает, какую-то дуру найдет. А брагу пить не хочет, я, говорит, человек интеллигентный. А я что ему возьму? Я тоже инвалидка. У него дружок есть — Бадридзе. Знаете? Этот Бадридзе в Новый год ему голубую ель принес. Ножом срезал возле губернаторского дома и в голой руке нес к нам через весь город. Ночь была. Мороз сорок градусов. А перехватить другой рукой не мог, во второй руке у него бутылка с шампанским была. Ну, и примерзла елка у него к одной руке, а шампанское — к другой. Ой, что было! А Бадридзе орет, мол, мой друг поэт, он выше губернатора!..
Дверь хлопнула, вернулся Пастухов. Огромные синяки под глазами, рубаха и даже майка были порваны в клочья.
— Я им дал! — кричал Толя. — Слуховой аппарат потерял, жалко. Четвертый уже. Теперь ничего не слышу, зато вы меня слышите.
Он достал яз ящика шприц, приспустил штаны, и воткнул иглу шприца в ногу.
— Обезболивающее! — сказал он. — И от тоски помогает. Хошь, тебе вколю? Знаешь, как сразу стихи станешь писать? Километрами! Если что болит — перестанет. И жрать совсем не хочется.
— Сдурел, — сказала Фрося. — Нашу Надьку пацаны колоться приучили, а он за ними по подвалам гонялся, шприцы и ханку отбирал. Отберет да себе вколет. А теперь мне и выпить не с кем, от браги, сволочь, отказывается.
— Мне льготы положены! — кричал Толя. — Тысячи тонн воды над головой. Воздух кончается. А я молодой, жить хочется. У меня в двадцать лет все волосы вылезли. Что? Да авария на атомной подлодке была. Военная тайна! До сих пор. С одним советовался, он сказал, что можно добиться: будут льготы, как афганцу, платить, только мохнатую лапу надо. Сведи с Крокусовым или еще с кем. Не хочешь? Ну, ты хоть и родня почти, а не друг. Бадридзе друг, Заводилов друг, а ты — нет, нет!
48. ТУМАН
Жизнь текла ни шатко, ни валко. Убили по непонятным для меня причинам сначала одного директора дрожжевого завода, а затем и вновь назначенного. Боже! Ну что такое дрожжи? В Средней Азии пекут лепешки без дрожжей и прекрасно живут, рожают детей целыми кучами!
На окраине города в кафе была “стрелка”, встреча то есть разных уважаемых в определенных кругах людей. И что же? Явились другие не менее уважаемые люди и постреляли первых из автоматов. Убивали людей из автоматов на улицах, одного прямо возле больницы, из которой он только что выписался. Переоделся, снял больничную пижаму и тапочки, надел белоснежную рубаху, добротный костюм, натянул на ноги модные штиблеты, вышел, вдохнул полной грудью свежий воздух, улыбнулся, и тут прошила его автоматная очередь. Спрашивается: стоило ли напрягать докторов, лечиться?
Собственно говоря, все это нас мало касалось, ибо происходило как бы в ином, параллельном мире. У нас ни у кого не было денег для посещения кафе, не было лимузинов, шикарных костюмов, не было и автоматов. И, скажем так, почти не было никаких имущественных споров. Мы спорили о высоком, о далеком, о нематериальном. Если Толя Пастухов приобрел брюнетистую нашлепку и ею маскировал лысину, то он же лишился в подвале своего допотопного слухового аппарата. Теперь на заседаниях он кричал, что хотел, читал стихи, сколько хотел, остановить его было невозможно. Бесполезно было говорить ему, чтобы не совал окурки под парты. Если Бадридзе обещал больше никогда этого не делать, то Пастухов лишь плечами пожимал.
Я всегда подозревал, что жизнь вождей бывает очень нелегкая. А теперь убедился в этом окончательно. Будучи вождем такого маленького племени, я уже растерял столько перьев из своей вожатской прически. За каждым членом племени надо было смотреть в оба. Иначе — беда.
Хруничев по окончания занятий обычно ошивался возле уборщицы, которая каждый вечер прибиралась в классах. К концу занятий в наше здание частенько приходил завхоз армянин. Он взором горного орла тотчас замечал окурок под партой в аудитории. И выслушивать сентенции об угрозе пожара, о людях, непонятно по какому праву здесь обретающихся, приходилось не Бадридзе и не Пастухову, а именно мне.
Не раз завхоз с очень понятной интонацией спрашивал у уборщицы:
— Вам никто не мешает здесь прибирать помещения?
Ясно было, что он имеет в виду Хруничева.
Но этот разрастающийся в вышину и вширь авантюрист, надевший на большие гниловатые зубы золотые коронки, ухитрялся окружать средних лет уборщицу со всех сторон, загадочно улыбаясь. Прошли те времена, когда он спрашивал меня, как обходиться с женщинами. Думаю, в его теле увеличилось уже все, что только могло увеличиться, отсюда происходила и его загадочная улыбка, как отблеск предыдущих побед. Дома была мама, а здесь, как он считал, у него развязаны руки. Но я-то был озабочен тем, чтобы мое племя не лишилось помещения. Потому сделал ему замечание. Но вчерашний птенец, старавшийся прятаться от гроз под моим крылом и разевавший желтый рот лишь на дармовые чебуреки, теперь уже показал оскал хищника:
— Мамичев! Не ваше дело, где и с кем я беседую!
Да, вождем быть нелегко. За всех в ответе. Вот уже второе занятие пропускает Киянкина. Почему? Я пытался ей позвонить, но механический голос ответил:
— Телефон отключен за неуплату.
И я решил в этот же вечер выяснить: что с ней? Почему нас не посещает? Почему за телефон не платит? Не больна ли?
Улица Интернационалистов, или, может, националистов, или черт ее разберет — какая, со времени моего первого визита сюда преобразилась. Пооткрывались частные магазины, украсившие свою территорию мини-иллюминацией. В ветви деревьев вплетались совершенно миниатюрные лампочки-капельки, дерево светилось, переливалось цветами радуги, манило. Понятно-понятно! Реклама! Как писал Маяковский в стихах об Америке: “Дескать, зайди, купи, возьми!” А вот — не зайду, не куплю, не возьму! Денег нет.
Вот и дом Киянкиной. Поднялся к ее квартире. Все та же затрапезная дверь. Стучать пришлось долго. Я уж думал: Светы нет дома. Но уловил тихие шаги. Кто-то остановился возле двери. Я назвал себя, попросил открыть. За дверью долго молчали. Я собрался уходить, когда дверь отворилась. Свету узнал я не сразу. Она и прежде была худой, а теперь выглядела так, как узник Освенцима.
— Света! Ты что? Больна?
— Больна, ни один врач не вылечит, — ответила она. — Я целый тираж лотереи вскрыла, думала выиграть. Мне теперь век не расплатиться. Ко мне уже человека присылали, который может в асфальт закатать.
— Зачем в асфальт, за что?
— Че смеяться? Я же вскрыла билетиков на сто тысяч. Сначала-то я из каждого тиража, который брала распространять, открывала для себя пять-десять билетиков, надеялась — счастливый попадет. Но счастье все не выпадало. Хотя я знала, что оно в каждой пачке есть, счастье это. Мне так в конторе говорили. Так я и покупателям говорила: обязательно выиграете. Там даже автомобиль разыгрывался. Ну и вот, однажды я решила всю пачку вскрыть, чтобы уж наверняка. Всю ночь сидела, рвала билеты, весь тираж вскрыла, а счастья-то нет! Нет и все! Врали они про счастье… Ну, я сдуру выбросила весь этот мусор в форточку. А теперь никому не докажешь, раз у меня билетов на руках нет. Да если бы и были… Короче, мне или деньги им платить, или завещание писать. Денег у меня нет и не будет, значит — убьют.
— Так уж сразу убьют! Мы в газету напишем.
— Бесполезно, я ж у них в ведомости расписалась, что получила билетов на такую-то сумму. Тут и суд не поможет.
— Все равно выход есть, какую-то часть денег мы, может, соберем. Остальное ты им отработаешь.
— Соберете! Я же знаю: у вас у каждого вошь в кармане да блоха на аркане.
— Но мы в твою фирму поручительство напишем.
— Они подотрутся вашим поручительством. Подыхать мне пора. Допрыгалась.
Она плакала, я ее утешал, говорил о силе коллектива, но по правде в эту силу я сам не верил. Всех своих кружковцев в голове перебрал — ни одного богатого. Разве Иван Карамов только. Так у него с Киянкиной неприязненные отношения, и он не настолько богат, чтобы так вот запросто выложить сто тысяч.
Я пообещал Свете что-нибудь придумать. Вышел. Неподалеку от ее дома я нашел в куче мусора золотистый глянцевый билет. На обложке был изображен “рог изобилия”, из которого сыпались “Мерседесы”, телевизоры, видеомагнитофоны. Внутри билета меленькими буквами было напечатано: “Вам обязательно повезет в следующий раз!” Не знаю, зачем, я отер грязь с этой красивой бумажки и сунул ее в карман. “Золотистый туман похож на обман”, — зазвучала у меня в голове мелодия известного шлягера. Правда, там речь шла о голубом тумане, ну да теперь золотой цвет всем застит глаза.
Вечером мне позвонил Юра Феофанов. Предложил приобрести у него очень дешево хорошие книги. Мне невольно вспомнилась Глазастова. То, что у Юры семейная жизнь не заладилась и он возвратился к матери, конечно, создало в доме невыносимую обстановку. Она терпела адские муки, ежедневно видя свою рухнувшую надежду. Легко ли видеть дорогое чадо, забывшее все на свете в сивушном угаре? Вот и инсульт. Теперь, если верить проповедникам всех сортов, эта милая женщина смотрит на нас из рая и, возможно, слышит, что Юра предлагает мне купить у него часть недораспроданной библиотеки. Я поспешил отказаться от книг.
Но он не отставал, канючил:
— Ну, вы же писатель, вам бумага писчая нужна, отдам за треть цены, у меня ее много, вы же живете недалеко, приходите, отдам почти даром…
Я отказался. Как обидно, как горько вырастить сына, считать, что это самое лучшее, что есть на свете, и — разочароваться! Впрочем, матери не разочаровываются, по большей части они винят обстоятельства, плохих друзей, что угодно и кого угодно, но только не своих чад. Как это все устроено на земле: трудно, горько и обидно! Зачем? Кто мне скажет? Говорят, объясняют. Священники, политики, философы, писатели. Но все не то, не то! Как говорил один театральный режиссер: “Не верю!”
Я спросил Юру: отчего он перестал ходить к нам в кружок? Он ответил, что сейчас пишет пьесу для театра юных зрителей и повесть о геологах, у него ни одной свободной минуты нет.
К сожалению, с месяц назад исчез из моего поля зрения Виктор Владленович. Потом он мне позвонил из какого-то городка, находящегося в Белоруссии. Сказал, что ему там должны отреставрировать мотор и карбюратор. И не назвал ни номера телефона, ни адреса. Я долго думал: откуда у него взялась машина, если он свою подарил дочери? И почему ремонтировать мотор и карбюратор надо обязательно в Белоруссии? Я так ничего и не понял, кроме того, что теперь мне посоветоваться не с кем.
Вспомнил я, что коллективный разум выше индивидуального, и собрал внеочередное заседание нашего кружка. Доложил о бедственном положении Светы Киянкиной, упомянул и Юру Феофанова, сказал, что наш долг помочь товарищам, которые оказались в беде.
Тина Даниловна была взволнована до глубины души, она быстро и аккуратно занесла в записную книжечку фамилии всех наших кружковцев. Потом взяла мою шляпу и положила в нее двести рублей. Зардевшись, сказала:
— Я даю двести, знаю, мало, но я теперь в стесненных обстоятельствах. Друзья, товарищи! Кладите в шляпу, кто сколько может, я все буду записывать вот здесь, в книжечке.
Пастухов без слухового аппарата не мог регулировать громкость голоса, потому и заревел, как рыба белуга, когда ее вытаскивают из воды:
— Светке — да! Светке я помочь всегда согласный! — вопил Толя. — А этому воображале — нет. Я раз пригласил его бражки попить, а он мою брагу поганой назвал. Интеллипуп гнилой! Я бы для Светки все отдал, но у меня карманы дырявые. Но я картошки ей очищенной из студенческой столовой принесу, она там всегда в бочке мокнет!
Бадридзе резким рывком снял с пальца обручальное кольцо и кинул его в мою шляпу:
— Все, что есть, хоть обыщите!
Юра Заводилов смущенно потупился:
— К сожалению, у меня с собой нет ничего, но я достану, я принесу…
Я знал, что Заводилов был снят с поста руководителя Русского национального центра. Где-то наверху заметили, что он частенько бывает в легком подпитии. На каком-то мероприятии он даже сказал известную фразу: “Веселие Руси есть пити!”
Потеряв свой мизерный оклад, Заводилов по сути дела потерял жену. Она приказывала ему устроиться на работу, хоть следователем, хоть адвокатом или просто рабочим. Два сына подросли, им требовались одежда и еда. Но испорченный нашим кружком, Юра заявлял жене:
— Я — поэт! Пока что стихи меня не кормят, но Россия меня еще услышит!
И каждый день в своем обычном одеянии — в костюме, белой рубашке и полосатом галстуке — Юра шел к студенческим общагам с большой хозяйственной сумкой.
Постепенно как-то так получилось, что в тамские вузы стали поступать в основном дети богатых родителей. Учеба для них была праздником, который всегда носишь с собой. Ночами они отплясывали в разных дискотеках, которые народ сразу же прозвал дикоскотеками. Там все скакали, как сумасшедшие, принимая допинг в шикарном буфете. Музыка была механически жесткой по ритму, сверхгромкой. Зал мигал и вспыхивал багровыми огнями. На эстраде обнажались то девушки, то юноши, крутились вокруг металлических шестов, ползали по полу, спускались в зал. Был и такой аттракцион: красавец-культурист, совершенно голый и весь вымазанный медом, присаживался на приступке, и девушки, отталкивая друг друга, принимались облизывать части его тела. Его тут же сменял голый негр, невесть откуда взявшийся в холодном Тамске. Все девушки, в том числе подросткового возраста, пропускались сюда бесплатно и могли пить дармовое пиво. Тут же их вербовали для бесплатной поездки в Амстердам, Стамбул и другие города. И это было так заманчиво!
Утром на скамьях возле вузов и общежитий студенты и школьники опохмелялись залежалым бутылочным пивом, которое по дешевке в изобилии сбывалось в окрестных ларьках. Вся округа была залита юношеской и детской пивной мочой.
Юра стоял среди запахов мочи, перегара, сигаретного дыма и вежливо ждал, когда опорожнится очередная бутылка, затем протягивал к ней руку. После он говорил друзьям:
— Я не бомж, я не шарюсь по мусорным ящикам. Я собираю бутылки культурно, чисто.
На вырученные деньги Юра покупал в аптеке пузырьки пустырника и боярышника для своего больного сердца. И еще покупал пачку лапши “Доширак”, он варил и кушал эту лапшу отдельно от своего семейства, которое не понимало его. Конечно, с Юры нечего было взять.
Кочегар Дресвянин положил в мою шляпу пятьсот рублей:
— Хотел себе шапку какую-никакую на базаре купить, но раз такое дело…
Иван Карамов сказал:
— Зря! На всех дураков денег не натащишься!
Я вопросительно посмотрел на Агатина, теперь он был владельцем нескольких ларьков, нанимал продавцов. Предприниматель, одним словом. Этот сейчас отвалит, отстегнет!
Агатин сказал:
— По моим демократическим убеждениям, бедному надо давать не рыбу, а удочку!
— При чем тут рыба? — возмутился я. — Это не тот случай.
Агатин промолчал. Хруничев сказал, что у него тоже денег нет. И поспешил добавить:
— Друзья поэты! Возможно, я мог бы попросить помочь Светланочке своего школьного товарища Вадика Тисанова. Ну, вы знаете, все пиццерии, все закусочные в городе принадлежат ему. На него наезд случился. Что за наезд? Ну, то в одном его заведении, то в другом мышей в пирожках обнаружат или червей в пицце. Откуда берутся? Он сам гадает. Нескольких поваров уволил, а мыши и черви продолжают появляться в блюдах. Видимо, поваров кто-то подкупает! А на ресторане “Магдалина” ночью появилась надпись: “Купи здесь сто пирожков и собери из них собаку!” Газеты подливают масла в огонь, телевидение ерничает, радио… Ну и, скажу по секрету, к нему приходили и предлагали продать весь бизнес за гроши. А то, мол, хуже будет. Но Вадик не хочет сдаваться. Как раз сегодня в его центральном кафе “Магдалина” будет большое шоу. Туда Вадик пригласил актеров местных театров, художников, писателей, сам господин Крокусов там будет. Ну, и прочие важные люди. Вадик пригласил и нас откушать в этом кафе. Я вам сейчас раздам билеты, в каждом указано место, которые вы займете в зале. Будет концерт, будет телевидение, будут корреспонденты! Мы там стихи почитаем… Так что можно прямо сейчас и отправляться. Сделаем доброе дело и для Вадика, и для Светланочки! Там будут вкусности, друзья мои! — торжественно провозгласил Хруничев.
— Шашлык с червями и коньяк с ядом! — желчно сказал Иван Карамов, разглядывая свой пригласительный.
— Что вы, что вы! — поспешил успокоить его и всех остальных Вася Хруничев. — Все продумано. Вадик пригласил санитарных врачей, особо доверенных поваров. Все проверяется. Это же рекламная акция, которая как раз и докажет, что фирма “Тисмагд” кормит только лучшей пищей и поит только лучшими напитками!
Вскоре мы уже были на улице. Меня Карамов пригласил в свою “Волгу”, остальные должны были добираться до кафе на трамвае.
Возле кафе “Магдалина” сверкали и переливались сотни разноцветных огней. Крутились золотые электрические колеса, и струились разноцветные электрические волны. Естественно, все деревья были разукрашены гирляндами лампочек. К панели рядами притулились огромные лимузины, каждый был размером с небольшой грузовик. Но это были легковые машины, сияющие лакировкой и тонированными стеклами. Рядом с этими монстрами шика Карамовская “Волга” выглядела жалким ублюдком.
Величественные метрдотели в белых перчатках встречали всех у входа и, улыбаясь здоровыми красивыми зубами, проверяли пригласительные билеты, торжественно оповещая зал:
— Господин помощник депутата Виктор Малофеечкин с супругой!
— Атташе по культурным связям Бурчуландии и Сибири господин Педрилло Фортеус!
— Госпожа редактор газеты “Форум народа” Инна Холодникова!
— Госпожа заместитель редактора газеты “Алое пламя” Софья Сеславина!
— Господин председатель общественной организации по защите сексуальных меньшинств Эльдар Дрочиленцев!
Пышные титулы сыпались один за другим. Наша компания нерешительно стояла у входа. Как будут нас объявлять? У нас-то высоких чинов нет.
Карамов не вытерпел, растолкал всех локтями и сунул свой билет привратнику. Тот возгласил:
— Господин Иван Карамов!
Карамов тотчас ухватил служителя за ворот пышной ливреи.
— Ты как объявил меня, негодяй?
— Как написано.
— Мало ли что написано. Таких людей, как я, надо в лицо знать наперечет. Да я во всем городе такой один. Я врач-энергосуггестолог! Кавалер звезды магистра!
Оробевший метрдотель торопливо прокричал:
— Энегоссукастролог со звездой министра! Иван Карамов!
Карамов, пробираясь к своему столику, ворчал:
— Тупицы! Научных слов не знают.
Столики были уставлены бутылками, хрустальными бокалами, меж которыми бесшумные и мгновенные официанты расставляли диковинные салаты и закуски. Зал наполнялся и сдержанно гудел. Я узнавал многих людей. Иных видел по местному и центральному телевидению. Других знал лично. В первом почетном ряду сидел проректор по науке Гений Философович Тартышкин с другими учеными людьми Тамска.
Писатели кучковались неподалеку от эстрады. Авдей Громыхалов с братом Викентием, Фомой Феденякиным и художником Сергеем Мешалкиным уже откупорили пару бутылок коньяка и спешили глотать драгоценное лакомство. Чуть в сторонке от них сидели Лука Балдонин и Никодим Столбняков, надменно озирая шикарную публику. Иван Осотов притаился за пальмой, выглядывая из-за нее одним глазом.
Джон-Гордон Митькин, Саша Пушкин, Анатолий Перерванцев и Гордемир Кряков разместились рядом с микрофоном. Видно, надеялись ошеломить всех новыми поэзами.
Сеславина и Холодникова щелкали кнопками магнитофонов и фотоаппаратов. “Форум народа” вовсе не погиб, как я предполагал. Газету Холодниковой взял на содержание олигарх местного значения. Теперь название газеты звучало уже как насмешка. Никаким народом там не пахло, газета печатала портреты олигарха, портреты нужных ему людей и рекламу нужных ему же фирм.
Газета “Алое пламя”, в которой вновь трудилась Сеславина, вовсе не была алой, а скорее черной, с коричневым оттенком. Соответственно вкусам оплачивающих ее людей. Я думал о том, что журналистские и писательские пути неисповедимы.
— Здорово! — услышал я хрипловатый баритон за спиной.
Оглянулся и узнал Лабуню Малиновского.
— Не нравится мне эта залипуха, — сказал Лабуня. — Знаю Тисановых, мелковаты больно. Не телом, душой мелковаты. Сроду не пошел бы на эту пыль в глаза, но я теперь коммерсант, пригласили. Помнишь, цыгане сигареты “Родопи” продавали? Спекуляция — называлось! Теперь мои люди павильоны имеют, мехом, шубами торгуют. Коммерцией называется. На одаренных детей в колледж культуры жертвую. Люблю, когда музыка и песни… Если цыганки возле ювелирторга зимой и летом стоят, так не думай, что себе серьги-кольца скупают, нет! Они для богачей это все берут. За процент работают. Зелень, рубли, евры эти еврейские — все это только бумажки раскрашенные. А золото всегда золото! Хоть сто правителей смени, хоть на дно моря залезь — золото останется золотом!.. Мне тот прошлый дуболом не шибко нравился, хотя и при нем жить можно было. Нынешний, невысокий, мне по сердцу. Дзю-до! “Мочить в сортире!” — говорит. Молодец! Все мои цыгане будут за него голосовать. Хозяин надежный нужен. Чтобы не было всякой хренотени, когда один у другого завод там или фабрику отбирает. Сколько можно? А сегодня, чую, здесь большой атас будет. Зря ты, парень, сюда пришлендал…
Краем глаза я видел, что Вася Хруничев отдал должное заливной рыбе, крабовым салатам, свиным ножкам под хреном, куриным пупочкам в меду. “Еще же будут горячие блюда, будут фрукты, ананасы, огромные капиталистические торты и пирожные, а он налопается закусок, и больше в него уже ничего не влезет!” — подумалось мне. И даже жаль стало Васю.
Между тем, раздалась дробь барабанов, и на эстраде появился Вадик Тисанов во фраке, с белоснежной астрой в петлице. Волос его был густо набриолинен, аж сверкал, и расчесан на прямой пробор. Рядом с ним встала Магдалина в парадном платье, сшитом известным парижским кутюрье. Грудь Магдалины украшало изумительной красоты ожерелье, на руке тускло поблескивал золотой браслет-змейка с глазами-изумрудами.
— Друзья! — разнесся по залу усиленный микрофоном голос Вадика. — Фирма “Тисмагд” приветствует вас, мы благодарим вас за то, что пришли на этот небольшой дружеский ужин. Вы убедитесь, что у нас готовят повара, которые не раз получали первые призы на парижских выставках. Есть некоторые продажные акулы пера, которые выдумывают про “Тисмагд” всяческие небылицы, но сегодня здесь присутствуют честнейшие и авторитетнейшие журналисты области, которые сумеют опровергнуть злостные измышления…
При этих словах Софья Сеславина, Инна Холодникова и другие журналисты совсем уж яростно защелкали кнопками диктофонов и фотоаппаратов. Телеоператоры застрекотали своими камерами.
— Сейчас наши сотрудницы вручат вам всем вип-карты “Тисмагда”, — мелодичным голоском сообщила в микрофон Магдалина Тисанова, — по этим вип-картам вы сможете целый год обедать в наших кафе с тридцатипроцентной скидкой…
По залу побежали девушки с красивыми подносами, на которых лежали вип-карты. Все девушки были длинноногими и красивыми. Музыка заиграла туш. В этот самый момент что-то произошло, я не понял, что именно, но нехорошее предчувствие кольнуло мое чувствительное поэтическое сердце.
На эстраде оркестр заиграл забористую мелодию, в этот момент метрдотель объявил:
— Руководитель областной организации писателей, поэтов и драматургов, член редколлегии журналов “Гармония и эстетика”, “Сибирские альбатросы” и многих других, академик Ново-Бутовской академии изящных искусств и литературы, член-корреспондент Уимблдонской академии психоделической прозы и поэзии, господин Павел Степанович Крокусов!
Крокусов тотчас кинулся к телеоператорам:
— Погодите! Не убирайте камеры! Я только что со встречи с представителем президента, нам удалось побеседовать о развитии литературы и искусства в Сибири. Через двадцать минут я должен с губернатором ехать осматривать сибирскую сельскохозяйственную выставку. Времени категорически не хватает. Записывайте побыстрее интервью. Если у кого будут вопросы, отправляйте на писорг в письменном виде. Но в телеграфном стиле. Я востребован. Ежедневно сотни писем. От Лиссабона до мыса Доброй Надежды. Я не говорю уж о нашем регионе. Включайте софиты! Снимайте, снимайте! Ф-фу! Что это?
Правым глазом я заметил, что Лабуня Малиновский привстал с места и, полусогнувшись и прикрывая нос рукой, быстро пробирался по залу.
Послышались лязг, скрежет, стук, потом раздался ропот голосов. И я явственно ощутил сортирную вонь. Она была ужасна и все крепла, густела. Я машинально глянул на одно из окон и увидел, что с улицы в форточку вдвинулась гофрированная толстая труба, и из ее отверстия тотчас полилась буро-коричневая каша. О, я помнил ассенизационные бочки моего детства, именно такие запахи распространяли они, проезжая мимо нашего дома ранним утром. И возчики-ассенизаторы, издеваясь, кричали нам: “Нюхай, друг, хлебный дух!” Теперь сортирные ямы, еще имеющиеся в окраинных районах города, очищают специальные автомашины с цистернами и гофрированными трубами-насосами. Вот эти машины прибыли сюда и опорожняют через форточки содержимое цистерн.
У дверей образовалась свалка. Глухой Толя Пастухов кричал, вскочив на стол:
— Братцы-кролики!..
Оглянувшись, я увидел, что испачканная и плачущая Магдалина колотит Тисанова по щекам:
— Ну сделай же что-нибудь, скотина, ну, вызови охрану, милицию!
Но Вадик стоял, как соляной столп.
Милицию все же кто-то вызвал, милиционеры близко к кафе не подходили, стояли в сторонке.
Вдруг со страшным грохотом начали взрываться шикарные машины, стоявшие возле кафе. Милиционеры отошли подальше, а потом и вовсе исчезли.
Страшно матерящийся и вращающий глазами, метался возле подорванных машин Иван Карамов:
— “Волгу” взорвали, сволочи! Хрен с вашими “Джипами”, “Мерседесами”, “Волгу”-то — зачем?.. Ну, я вас черной магией достану, ох, достану! Кровавыми слезами заплачете! Прощения просить приползете, да будет поздно!
Последнее, что мне запомнилось из этого вечера, был Вася Хруничев. Из каждого его кармана торчало по бутылке коньяка, а руки был заняты подносом с большим капиталистическим тортом. Вася бормотал:
— Вот так штука! Вот так собрали Светке на конфетки!.. Ладно! Зато можно будет ее угостить коньяком и тортом!
49. СЛОМАВШИЙСЯ МОТОР
Я получил от Владленовича странное письмо. Вчитался — нехорошая догадка поразила меня. Он писал: “При разборке выяснилось: мотор ремонту не подлежит, а раз так, то и карбюратор бесполезен. Когда ты получишь это письмо, машина будет уже на свалке. Тут и жалеть не о чем. Все на свете состоит из одних и тех же атомов, только одно превращается в другое. Главное — наша Россия. Мы долго собирали ее, и нынешний развал надо приостановить, а потом и ликвидировать, остальное неважно. Я тебе желаю многих свершений!”
Адреса не было. И понятно, почему. Я вообще хорошо понимал загадочного своего двоюродного. Я понял: мотор остановился. Писать больше незачем и некому.
После неудачного вечера в кафе на заседании кружка я спросил Хруничева: как чувствует себя после таких тяжелых ударов крепкий русский мужичок Вадик Тисанов?
— Да как… — отвечал Вася. — Пиццы теперь уже не поешь от пуза, как бывало раньше. Отказался Вадик от всех своих кафе, магазинов…
— То есть как? Совсем отказался? У него же много было всяких закусочных по городу. Мог бы побороться еще.
— Жизнь-то дороже! Ему намекнули: дескать, это плохая примета — ехать ночью… в лес… в багажнике… Ну да, он же врач. Он все-таки не только пиццей торговал и шашлыками, он построил на краю города в бору небольшую больницу. Уж ее-то у него не отберут. Чтобы работать в больнице, надо специальное образование иметь. Профиль Вадик выбрал особенный, не каждому по плечу.
— Что за профиль?
— Ну, он гинеколог по образованию, но человек не рутинный, много книг зарубежных по медицине читал и придумал, как применить медицинские свои познания в рыночных условиях.
— И как же?
— Он будет лечить женщин от бесплодия. А если необходимо, то будет делать и искусственное осеменение.
— Ого! А свою-то Магдалину он естественным путем осеменял?
— Конечно! Они же здоровые люди. Только после скандала в кафе Магдалина ушла от Тисанова к другому новому русскому, правда, он татарин, но богатый — дальше некуда. Двухлетнего сына с собой прихватила и новенькую “Вольво”. Она теперь такая крутая, что с нами больше водиться не станет.
— А Вадик как же?
— Он пока ездит на велосипеде. Экономит денежки. Ему свою клинику надо еще до ума доводить, кабинеты отделывать, оборудование закупать. Ну, да это его проблемы…
Да, я знал, что Вася всегда старается держаться на дистанции от чужих проблем, даже от проблем своих друзей и товарищей. Вот если где дармовой коньяк или дармовой торт — там Вася тут как тут.
Грустное и немноголюдное было у нас последнее в этом году заседание. Иван Карамов не пришел. Тина Даниловна ругала злодеев, испортивших замечательный званый вечер. Дресвянин прочитал страшное стихотворение про пауков в банке. Юрий Заводилов сказал длинную речь о русском народе, который должен жить просто, главное, соблюдать традиции. Нет, в церковь каждый день ходить не обязательно, надо прежде всего в душе своей строить храм. Не завидовать, не обижаться, и если ударят по левой щеке, то подставить правую. Насчет последнего с ним Пастухов бы ни за что не согласился, если бы мог слышать, но он не слышал. Пастухов принес целый лагушок браги и всех угощал, будучи сам уже в изрядном подпитии. Хруничев, Заводилов, Бадридзе и Агатин присоединились к нему. За неимением стаканов, пили прямо через край. И вскоре задымили сигаретами.
— Вы что же, хотите лишить нас помещения? — пытался я призвать их к порядку.
Между тем, Хруничев, увидев уборщицу, воспрял, воспарил, распустил перья, как глухарь на току. Он устремился к уборщице, прихлебывая из лагушка. Даже не утерев толстых губ, он присосался к губам женщины, вырвал из ее рук мокрую тряпку и, не заботясь о том, что его услышат, забубнил:
— Идем в ту дальнюю комнату, я тебе помогу, выпей вот, я тебе оставил, я тебе помогу…
В коридоре у этой парочки произошла некоторая игривая борьба. Я намеревался принять меры, но пока обдумывал, как это сделать поделикатнее, вдруг явился кавказский человек. Увидев Хруничева в обнимку с уборщицей и с лагушком в руке и дымящих сигаретами раскрасневшихся кружковцев, сварливо прокричал:
— Я тут заведоваю хозяйством! Я достаю известку, краску, дэлаю рэмонт, я плачу уборщице. Это учебный комнат! Унивэрситэт! А это перед кому такой бомжовник дэлали?
— Ты кого бомжами окрестил, нерусская твоя морда! — закричал Бадридзе, хватая армянина за горло. — Ты русских поэтов оскорбляешь?
Два кавказских человека вцепились друг в друга. Пастухов кинулся на помощь Бадридзе. Я крикнул:
— Отставить!
Я объяснил завхозу, что мой кружок занимается с разрешения самого декана Александра Колбасникова.
— Чего мне Колбасников-Молбасников! Дом сгорит — я в ответе. Я завтра к главному на кафедру пойду. Бардак делали, с грязью и пожарной опасностью. Прекращать будем перед всему кафедрой!
— Идемте на воздух, друзья мои! — возгласил Вася, отстраняюсь от уборщицы.
— Тамбовский волк тебе друг! — сказал я Хруничеву, когда мы вышли на улицу.
— А что такое? Вы — член! Вы можете к ректору пойти.
— К ректору теперь ты сам иди под руку с уборщицей! Мне только жаль, что я подвел под монастырь покакать друга своей юности Шуру Колбасникова.
— Мамичев, не лезьте в мою личную жизнь! — взвизгнул Вася, очевидно, огорченный только тем, что у него сорвалось очередное рандеву.
Я взял под руку Тину Даниловну, сказал, что завтра нам придется с ней сходить к Светлане Киянкиной. Не удастся ей помочь в полном объеме, так отдадим хоть те деньги, которые удалось собрать. Выразили свое желание пойти с нами и другие, но я сказал, что не надо больше ходоков. Двух делегатов вполне достаточно. Зачем смущать Свету?
“Ну вот, — думал я, оставшись один. — Владленович что-то хотел сделать для родины в очень трудное время. И он что-то делал тут, в Тамске, наверняка. И, видимо, с Москвой у него связь была, он и там что-то делал. Он человек, который знал многое такое, о чем мы даже и понятия не имеем. Но я никогда не узнаю, что он сделал для родины в эти мрачные дни, а чего не успел. Он меня в это впутывать не хотел. Я — кто? Я — вождь “граммофонов”. Моя задача сделать так, чтобы люди не забыли в себе человеческое. Пусть неудачник плачет? А богатый, значит, нравственный? Но вы и на мешках с золотом никогда не испытаете такого восторга, который испытывает поэт, подобрав наконец единственную и неповторимую строчку. Денежный мешок, конечно, обучит своих детей в кембриджах, оксфордах и сорбоннах. Но им же захочется увидеть свою страну? И пусть они увидят, что здесь не троглодиты живут. Вот я лишился места, где можно настраивать лиры и петь песни. Мой кружок закрылся на каникулы скандально. Завхоз-армянин сорвал нам последнее в этом учебном году заседание криками: “Запрэщено! Запрэщено!..”
Что было делать? Я пошел к Шуре Колбасникову.
— Ты же обещал?
Шура, ласково глядя мне в глаза, играя ямочками в уголках рта, сказал:
— Что я могу сделать? Завхоз нажаловался. Я на кафедре втык получил. Ты же знаешь, я к тебе со всей душой, но сделать-то ничего не могу. И они там правильно говорят, у вас же есть писательская организация, есть помещение, почему бы вам на своей территории не собираться?
Так вот закончился еще один этап нашей творческой истории. Но жизнь не кончилась. Мотор, пусть с перебоями, но постукивает. Мы пойдем дальше, без денег, без машин с тонированными стеклами и даже без велосипедов. Мы пойдем и сделаем, что сможем.
Возле подъезда своего дома я увидел шикарный “Мерседес”. Дверца отворилась, и передо мной возник благоухающий духами и коньячным перегаром, в сверкающем дорогом костюме плотный господин. Было видно, что над его лицом и прической потрудились парикмахеры и визажисты. Золотой перстень на пальце, дорогущие часы на запястье, итальянские ботинки на задниках белым металлом окованы.
— Это же я, Петр Сергеевич, — сказал Рафис, — не узнаете?
— Узнать трудно. Ну, заходи, поговорим, чайку попьем.
Только мы зашли, зазвонил телефон, я снял трубку:
— Рафис у вас? Дайте ему трубку!
Он сказал в трубку:
— Я тут задержусь немного.
Он положил трубку, и телефон зазвонил вновь, одновременно зазвенел дверной звонок, а внизу под окном пронзительно загудели три автомобиля. Я выглянул в окно, автомобили были большие, красивые. Я отворил дверь, с порога закричали:
— Рафис Мирсалимович! Вас ждут Питкин и Куркин! Едем сейчас же!
Рафис развел руками:
— Петр Сергеевич! Они мне целый кортеж машин к аэропорту подали, теперь так и возят по всем фирмам. Я к вам заеду позже…
Не заехал.
50. ДЕМОКРАТИЗАТОР, ФОТОБУМАГА
И ОТСТУТСТВИЕ СОБАКИ ЧАРЫ
Когда мы с Тиной Даниловной несли небольшую сумму денег к Киянкиной, на троллейбусной остановке нас окликнул Толя Пастухов.
— Куда? К Светке? Я с вами! Да не глухой я! Моя старуха развернулась на сто восемьдесят! Ага, садитесь, двери закрываются! Кондуктор с меня ты получишь хрен да маленько. Вот удостоверение. Я — афганец!..
Толя рассказал нам, что он был у товарища Крокусова, но тот — дерьмо человек, сказал, что его не касается.
— Ну, моя половина, дура-дурой, а пролезла к губернатору. Потом у военкома была. В военное ведомство бодягу заслали. Да, был такой подводник. Стихами о своей службе скажу так:
На подводной лодке воздух очень плох!
Вот тебя туда бы. Ты бы сразу сдох!..
Вот. Комиссовали. Спортсменом стал. Упоминать про подлодку нельзя. Тайна. Льготы как афганцу оформили. Жить легче. Дочка родила. Да слышу я все! Мне, как афганцу, новый слуховой аппарат купили. Ну, родила в шестнадцать лет, а мужу — четырнадцать! Фитиль, длинный и тонкий. Откуда? Оттуда. Из подвала! Ребенок орет, я аппарат отключаю. Все жрут мое пособие, а то бы я Светке целую тыщу дал. А нашлепку ношу из принципа. Чего я видел? Женился, видели, на ком? И дочь не моя, только числится. Я с нашлепкой молодой кажусь. И еще могу “крокодила” делать. Я, может, на Светке женюсь! А что, ей всю жизнь не везло, мне всю жизнь не везет. Как это грузин поет? Во! Точно! Встретились два одиночества!
Мы вышли из троллейбуса на улице “…истов”. Дом Киянкиной был на месте. И тут меня охватила тревога. Боже мой! Как мы могли собирать свой кружок, ругаться с завхозом, как я мог разбираться с Хруничевым и его уборщицей, когда тут Киянкина одна, со своим великим горем, с неподъемным долгом переживала, металась. Все ее мечты о более или менее благополучной жизни рухнули, как карточный домик. И не с кем поговорить, некому пожаловаться, родная дочь давно от нее отреклась. И она хотела доказать себе и всем, что она достойна любви и уважения. А мы подтрунивали над неудачными строчками и удивлялись ее нервному поведению. И мы ее бросили в такой момент, когда ей — хоть в петлю лезь, хоть из окна кидайся. Какие мы все же эгоисты! Мы были эгоистами даже тогда, когда нас на каждом углу школа, комсомол, партия, государство призывали быть друзьями и товарищами. Чего же ждать теперь, когда нам говорят: кто кого вперед сожрет, тот и прав!
А Пастухов уже тарабанил в дверь:
— Светка, ядрена в корень, отпирай, дверь вынесу!
Дверь распахнулась, и культурист в барском халате ухватил Толю за ворот:
— Чего тебе, алкаш позорный?
Толя присел и сделал крутку на манер танцора народного ансамбля. Воротник Толиного пиджака, как петлей, скрутил качку правую руку.
— За алкаша ответишь!
Пастухов вывернулся из пиджака, оставшегося у незнакомца в руке, сдернул с лысины нашлепку и ударил лысой головой незнакомца в лицо. Кровь хлынула на золотистый халат ручьями. Незнакомец взревел, заскочил в квартиру и захлопнул дверь.
Мы позвонили в соседнюю дверь, у пожилой женщины спросили: куда же подевалась Света Киянкина, и что за франт проживает в ее квартире?
— Ой, не знаю, — торопливо отвечала женщина. — Света, кажется, продала квартиру и съехала. А с новым жильцом мы незнакомы…
Мы раздумывали, что же делать дальше, когда внизу раздался гулкий топот. Милиционеры скрутили мне и Пастухову руки. Из бывшей Светиной квартиры выглянул здоровяк-качок и показал представителям закона свой окровавленный халат.
— Он первый меня оскорбил! — кричал Толя. — Пустите, гады!
Тут один из милиционеров ударил Толю по лысине резиновой дубинкой-демократизатором.
— Эй! Погодите! У меня слуховой аппарат из уха выскочил. Куда вы меня волочете, держиморды?
За этот возглас Толя получил еще один удар дубинкой. Тина Даниловна попыталась вернуться, забрать Толин пиджак и поднять с пола слуховой аппарат, но один из милиционеров крепко держал ее под руку.
— Женщина, не возникайте, вам же лучше будет!
— Я преподаватель университета, а товарищ Мамичев — писатель, а товарищ Пастухов, чей слуховой аппарат лежит на полу, наш известный поэт.
— Женщина, идите спокойно, в отделении разберутся.
В отделении нас обыскали, забрали деньги и все, что было карманах, и посадили: нас с Толей в одну зарешеченную комнату, а Тину Даниловну — в другую такую же.
Шли часы, я иногда спрашивал: что же с нами будет? Когда выпустят? Мне отвечали, что сейчас придет дежурный и разберется.
Дежурный пришел поздно вечером. Был составлен протокол, в котором нас заставили расписаться. Выяснилось, что Пастухов совершил злостное хулиганство и должен выплатить штраф в пятьсот рублей. Тине Даниловне вернули сумочку.
— Граждане-товарищи! — изумленно сказала она. — У меня здесь были деньги, мы их собрали, чтобы помочь попавшей в беду коллеге, и еще кольцо было золотое, один наш товарищ в фонд помощи внес.
— Не знаю, — сказал дежурный. — Может, вы и собирали деньги, чтобы помочь калеке, может, кто и кольцо внес. Но, видно, вы все потеряли где-то по дороге, это и неудивительно, если вы дружите с такими хулиганами, как этот лысый. В протоколе вы расписались, а там сказано, что в вашей сумочке ничего не было, кроме двух булавок. Они, надеюсь, целы? Ну вот, берите ноги в руки и мотайте отсюда подобру-поздорову. А ты, лысый, если еще раз попадешь — срок получишь!
— Я афганец! — завопил Толя. — Я подводник!
Здоровенный милиционер погрозил дубинкой:
— Исчезни, а то… Да не забудь завтра штраф в сберкассе уплатить…
Возвращаясь домой, я с грустью оглядывал округу. Вот старая лестница. За бордюром на дороге еще видны следы древней мостовой. На некоторых лестничных площадках скамейки сломаны, а на одной уцелели, и там еще сохранился старинный кованый фонарь. Лампочки в нем нет, но как раз напротив фонаря восходит луна, и кажется, что он светит голубым светом далекого прошлого. А дальше там — старинное кладбище, застроенное заводом по изготовлению проволоки, и здание старинной тюрьмы, полуразвалившееся, являющее собой приют для тех опустившихся грязных людей, которых раньше в народе называли ханыгами, а теперь называют бомжами. Без места жительства. Многие свои квартиры пропили, иных удалили из законного жилья обманом, аферами. Вот и — бомжи.
Бомжи постепенно вымрут, ведь в грязи, в подвалах, на помойках долго не проживешь. Особенно зимой приходится туго, мрут, как мухи. Но вымирают не только бомжи, вымирает и наш старинный город. Прекрасные деревянные здания новым русским реставрировать не хочется, возни много. Они нанимают тех же бомжей, и те обливают деревянные дома керосином и поджигают. Ни пожарные, ни милиция не думают ловить поджигателей. Списывают все на плохую проводку, калориферы. И архитекторы готовы сносить памятники архитектуры, чтоб ставить офисы, супермаркеты — то, что нужно богачам, чтобы стать еще богаче. Кто платит, тот заказывает музыку. А то что музыка эта дикая и глупая — никого не волнует. Поэтому старый кованый фонарь, в котором запуталась луна, деревянная резьба на старом доме, щербатые булыжники на выщербленной мостовой шепчут мне свое последнее “прости”.
В сумерках я увидел высокого мужика, встревожился, но тут же и успокоился, потому что признал в позднем пешеходе Васю Хруничева. Я стал ему рассказывать о печальном происшествии, которое случилось с нами при посещении квартиры Светы Киянкиной. Вася как-то пропустил это мимо ушей. Не взволновало его даже то, что мы с Тиной Даниловной некоторое время побыли заключенными в участке.
— Черт бы ее побрал, дуру! — с раздражением сказал он.
— Милицию, что ли? — уточнил я.
— Какую там еще милицию? Бабушку мою Евфросинию Ивановну!
— А в чем дело?
— Да угораздило ее упасть на ровном месте и сломать шейку бедра…
— О! Может, мне похлопотать, чтобы полечили ее лучшие в городе специалисты, все-таки она заслуженной человек.
— Не лезьте, Мамичев, не в свое дело! — с неожиданным раздражением ответил Василий.
Через неделю я наведался к Хруничевым, спросил, как здоровье Евфросинии Ивановны, в какой именно палате лежит. Мне хотелось зайти в палату к старушке, приободрить, ведь меня она считала человеком, умеющим творить чудеса.
Леокадия Львовна сказала, что посторонних в эту больницу не пускают.
— Но у меня же есть журналистский билет!
— Ее нельзя тревожить лишний раз. Там Вася дежурит, когда надо. Его уж там знают, а вам соваться незачем.
Я решил все же купить сладости, варенья и компоты и направился с сумочкой в больницу.
К моему удивлению, дежурная медсестра сказала мне:
— Как ваше имя? Петр Сергеевич Мамичев? Нет, я вас не пущу и передачу не приму. Почему? Потому что родственники просили. Они сказали, что ваше присутствие и ваши передачи повредят здоровью старушки. А мы должны выполнять пожелания родственников.
Я не понял, почему меня не пропустили к старушке. Некоторая мысль насчет этого начала, было, вырисовываться в моей голове, но тут же растаяла под напором других мыслей и образов.
Наутро я все вспоминал наш неудачный визит к Киянкиной. Было понятно, что растратчица чужих денег не случайно исчезла из своей квартиры. Где живет Светина дочь — я не знал, я даже не видел ее ни разу. Стал обзванивать своих кружковцев. Может, кто-то прольет свет на это темное дело? Но никто ничего не знал.
Когда в жаркий полдень у меня раздался звонок, я надеялся, что это Киянкина звонит. Все же не один год в кружок ходила, и ругались, и мирились, всякое было, но не чужие мы ей люди. Факт!
Я снял трубку и услышал расслабленный голос Юры Феофанова:
— Петр Сергеевич, это я, Юра. Я знаю, что вы прекрасный фотограф, вы запечатлеваете уходящий старый Тамск. История вам благодарна, все мы будем вас благодарить вечно. Петр Сергеевич, у меня сохранилось большое количество прекрасной фотобумаги. Купите у меня фотобумагу за полцены… ну, хоть за четверть цены. Очень нуждаюсь в деньгах, очень, даже на хлеб нет. Не откажите помочь.
Не хотелось мне идти к этому красавцу по такой жаре за фотобумагой, хотя она была действительно мне нужна. Было как-то неловко покупать эту бумагу у него и содействовать тем самым разорению еще недавно богатой и прекрасной квартиры. Но я знал, что от Юры не отвяжешься. Не будешь снимать трубку, так он, чего доброго, сам с этой бумагой ко мне припрется. Тогда придется часа два выслушивать разговоры о его высокой одаренности, о великом будущем, о том, что его не понимают сейчас, а в будущем, когда поймут, очень пожалеют о том, что не понимали… Я сказал Юре, что приду к нему, пусть только ждет, никуда не уходит.
Идти было недалеко. Я спешил, потому что Юра говорил со мной по телефону не очень трезвым голосом, если промедлить, то он к моему приходу напьется. В этом состоянии он бывает особенно навязчив и нетерпим.
Считается, что в Сибири холодно. Так оно и есть. Не каждую зиму, но бывают лютые морозы. Но летом бывает иногда нестерпимая жара. Так было и теперь. Я бежал, прикрывая голову газеткой, благо до дома Балабы рукой подать.
Нажал кнопку звонка, но он не работал. Постучал — ответа не было. Черт возьми! Ведь Юра только что мне звонил, я же ему сказал, что иду, бегу. Я затарабанил в двери ногой. Дверь отворилась, я увидел нагого бритоголового парня с серьгой в левом ухе, он насмешливо, с наглецой разглядывал меня. В полумраке в комнате я увидел второго обнаженного парня, тот лежал на полу, подложив руки под голову, и смотрел на меня. У того тоже была серьга, но уже в правом ухе.
— Мне Юру Феофанова, — сказал я, невольно отступая от двери.
— Проходите. А вы кто? — сказал голый парень, ничуть не смущаясь своей наготы.
— Мне Юра фотобумагу обещал.
— А! Вы писатель! Проходите, проходите, Юра вон там, в комнате.
Я прошел. Боже мой, что стало с квартирой Феофановых! Здесь еще недавно на стенах висели ковры и картины. Серванты сверкали хрусталем, ряды застекленных книжных шкафов показывали позолоченные названия старинных фолиантов, старообрядческих рукописей, скупавшихся старшим Феофановым у любителей старины. Мягкие диваны и кресла манили погрузить в них тело. Глаз ласкали изящные скульптуры, блестел полировкой рояль… Теперь во всех комнатах было пусто, словно тут Мамай прошел. Да какой там Мамай! Ураган здесь промчался, яростный, слепой, ничего не щадящий!
В зале, где прежде было тесно от мебели, лишь рояль стоял, как в оцепенении, с поднятой вверх крышкой, и внутри его виднелись окурки. К роялю было придвинуто единственное кресло, и в нем разместился худой, изможденный Юра Феофанов. Глаза его были закрыты, голова безвольно упала на грудь. Был он, между прочим, в уже знакомом мне отцовском халате, но в таком грязном и рваном, что я ужаснулся.
Еще больше испугало меня то, что Юра, совсем недавно, несколько минут назад разговаривавший со мной по телефону, теперь был безмолвен, не ответил на мое приветствие, даже не шелохнулся.
Голый качок подошел к нему и со всей силы дал пощечину, так что я подумал, что у Юры отлетит голова, но она только мотнулась и приняла прежнее положение.
Я поспешил сказать:
— Не надо будить его, я потом зайду.
Между тем, я вовсе не был уверен, что Юра жив, лицо его было мертвенно-бледным. В голове моей крутились такие мысли, что вот эти двое удавили Юру, а теперь еще удавят и меня, чтобы не было свидетеля. В ванной слышался плеск воды, видно, там был кто-то еще.
Я направился к двери. Голый парняга ухватил меня за руку.
— Куда же вы? Говорю же, мы его сейчас разбудим. Узнает, что писатель приходил, а мы его не разбудили, не простит, ей-богу!
Я вырвал руку и, уже выскочив на лестничную площадку, крикнул:
— Я Юре потом перезвоню!
Позвонил я на другой день.
И Юра мне ответил:
— Да, мне парни говорили, что вы заходили. Вот жаль-то. Жара была. Разморило. Бумага у меня приготовлена, приходите сейчас… Как не надо? Уже купили? Ну, еще и у меня возьмите, за полцены, за четверть цены, совсем нипочем!.. Не хотите? Зря… Где Чара? Парни увели к их знакомым. Вы знаете, сколько сенбернары жрут? А нынче мясо ведь не укупишь.
51. КУСОК ВАФЕЛЬНОГО ПОЛОТЕНЦА
На другой день в трубке раздался голос Хруничева:
— Приходите Евфросинию Ивановну поминать!
Ну вот! Значит, все-таки померла старушка. Иначе и быть не могло. Больница, в которую она попала, старая, койки стоят в коридорах и в залах. Кому-то систему ставят, кому судно меняют. Лампочки дневного света всю ночь шипят и горят. Знаю, лежал там, когда по ошибке кислоту выпил, получил ожог пищевода. Но это давно было, когда у меня заслуг не было, связей. А теперь я хотел Евфросинию Ивановну в хорошую больницу перевести, к лучшим специалистам, а эти Хруничевы не дали. Немудрено, что старушка умерла.
Зовут поминать… Не люблю подобные мероприятия. Надо при жизни людей жалеть. И опять будут навяливать все жирное. Опять будет крик каких-то глуховатых заполошных теток, да еще Хруничев начнет терзать слух своим пением. Или не станет? На поминках, наверное, петь нельзя.
На нынешнем застолье отсутствовали братья Тисановы, не было майора Хилюшкина. Я шепотом спросил Хруничева, почему они не пришли. Вася пояснил, что Тисановым теперь не до поминок, а майор растратил банковский кредит, взятый для организации фирмы по заготовке папоротника-орляка. Сначала его хотели посадить, а потом поняли, что он сумасшедший, и теперь лечат в психлечебнице.
Насчет меню я не ошибся. Леокадия Зотеевна со своими полуглухими родственницами опять наготовила всякой жирности. Но, правда, было кое-что и постное, которое обязательно надо на поминках поесть. Ну, я обязательно и поел. Сначала было тихо, пристойно. Оказалось, что полагается выпивка. А она развязывает языки. Леокадия Зотеевна сказала:
— Царствие ей небесное, хорошая была старушка, но упрямая и вредная, ну да Бог простит ей ее грехи. Ведь сколько Вася с ней намучился. И гардину ей подвешивал, чуть не убился, и навещал ее, когда у нас сыр кончался, чтобы она сходила, в очереди постояла.
— Она у вас как бы экспедитором работала, — напомнил я, — энергия у нее была отнюдь не старческая.
Хруничев скромно сказал:
— Мамичев, вы же понимаете, что это было для нее развлечение, иначе бы она, одна дома сидя, с тоски сдохла.
Леокадия Зотеевна выпила еще две стопки и добавила:
— Мальчика замучила, он у ее койки в больнице все вечера проводил, а последние три ночи так просидел около нее. И все-таки не подписала родному внуку завещание на казенную квартиру! Это ж грех какой! Вот большевичка чертова!
— Мама! На поминках чертыхаться нельзя, — сказал Хруничев и уже косил одним глазом на гитару.
А Леокадия Зотеевна все не могла успокоиться:
— Квартиры нас лишила. Так мало ей того, она вообще отказалось писать какое-либо завещание. Нам пришлось идти, вскрывать опечатанную уже квартиру, доказывать, что мы не верблюды, а прямые родственники, скандалить с соседями, забирать ее вещи. Это были фамильные вещи, а она их хотела каким-то посторонним людям раздарить…
Сказав это, Леокадия Зотеевна прикусила аж до крови язык. И замолчала. И поглядела на сервант. И там я увидел большой и искусно изукрашенный серебряный сосуд, которого раньше у Хруничевых не было, как не было до сих пор у них и серебряных ложек с художественными монограммами, которые грудкой лежали в серебряной же корзинке-ложечнице.
Одна из женщин сказала:
— Ишь, комсомолкой была, в красной косынке всю молодость ходила, а серебром не брезговала.
Леокадия Зотеевна опять развязала язык и проворчала:
— Все готова была чужим людям отдать. А у самой внук есть.
Да, после смерти большевистской старушки сервант Хруничевых пополнился дорогими и красивыми вещами. Еще я заметил, что над сервантом появился портрет какого-то юного взлохмаченного эскимоса. Один глаз у него был больше другого, и левая рука длиннее правой. Эскимос смотрел своими разными глазами в разные стороны.
Я подумал о том, что теперь застолья у Хруничевых будут много скромнее. Тисановского шика уже не будет. Но тут крутился вертлявый худенький паренек неопределенного возраста, очень похожий на цыгана, он доставал из портфеля все новые и новые бутылки и говорил одно и то же:
— Ну что, братцы-кролики, вздрогнем?
Все вздрагивали, кроме меня. Его это, видимо, обижало. Он компанию любил, и был этим похож на майора Хилюшкина.
— Курите? — спросил он меня.
Мы вышли с чернявым на балкон и задымили. Тут же к нам присоединился некурящий Хруничев.
— Павлушка! — обратился он к чернявому. — Ты окурки на землю не бросай, тут вот баночка с водой, туда и бросай… Мы учились с ним в одной школе, только в разные годы, — пояснил мне Вася, — гениальный художник. Он мой портрет нарисовал, видели у нас на комоде?
Я кивнул, хотя, по правде сказать, я как-то не понял, что на серванте стоял именно Васин портрет. Что ж, большой художник имеет право на свое особое видение.
Я вспомнил, что не раз встречал чернявого вундеркинда возле горсада, он там делал моментальные портреты всех желающих, видимо, неплохо этим зарабатывал. Сходства было мало, зато изящны были штрихи, сделанные уверенной рукой. Особенно много было заказов теплыми летними ночами, когда публика наполняла кафе городского сада, слонялась по аллеям, выходя к “пятачку”, где работал Павлушка. Зимой Павлушка приспособился работать в ночных кафе. С вечера заказывал столик, деля его с проститутками. Бутылка шампанского, то, се. У проституток был свой бизнес, у него — свой… В удобный момент он “подплывал” к намеченному столику, предлагал кавалеру увековечить даму. Случались эксцессы. Этюд не нравился, и творца выбрасывали на улицу. Но это были издержки производства.
Я сказал о преимуществе местных художников перед писателями. В это трудное время им легче прожить. Нарисовал картину — продал. А книгу и писать будешь долго, и деньги будешь искать на ее издание годами, а продавать и того дольше. Жаль, что Бог не дал мне художнического зрения.
— Рисовать можно и корову научить, — возразил Павлушка, — а что толку? Краски нынче, знаете, почем? Меня в училище живописи учили, а обхожусь одним карандашом. Тут один новый русский попросил написать его портрет в виде адмирала Нельсона. Чтобы и мундир, и парик — все в точности было. Я говорю, мол, тогда вам на глаз и повязку черную сделать, как у Нельсона? От повязки отказался, гад! Рисуй, говорит, каким был Нельсон до Трафальгарской битвы. А ведь чтобы глаз прописать — сколько трудов надо! А повязку черную я бы в момент изобразил. Ладно, посчитал я, сколько какой краски надо купить, счет ему предъявил. Оплатил он авансом покупку красок. Я его портрет пишу и думаю: как еще на пару портретов красок сэкономить? Ну, осталось кое-что. Васин портретик нарисовал да еще два небольших пейзажа. Кедры на берегу реки. Американцы пейзаж с сосной не берут, а как кедры увидят — у них сразу в карманах доллары пищать начинают. Я, если еще красок достану, на всех своих старых пейзажах сосны в кедры переделаю! Тогда кутнем! Верно, Вася?
Хруничев смотрел на него влюбленно:
— Павлуша, поминки кончатся, поедем к тебе на фазенду, там ведь и бабы будут?
— Будут. Куда они, сучки, денутся?
— Холодца с собой прихватим.
— Да на хрен с ним возиться? Бабы хавалки всякой приволокут.
— Павлушка у нас в Афгане был, — сообщил Вася. — Насмотрелся всякого, ранили его и комиссовали. Потом пол-училища живописи окончил. Художник, а без баб спать один боится, если он один, ему ужасы Афгана мерещатся.
— А что, родственников нет?
— Есть мать, но она в другом городе с отчимом. Он с ними не общается.
Мы вернулись в зал. Смуглый и вихлястый Павлуша не мог сидеть на месте, крутился, кивал на дверь. Хруничев взял гитару.
— Мы с Павлушей пойдем, он обещал новую картину показать, у него на фазенде свет отключили, так мы — пока светло…
Женщины, занятые своим разговором, не обратили на них внимания. Но вот когда я захотел потихоньку удалиться — не вышло. Леокадия Зотеевна сказала:
— Петр Сергеевич! Нехорошо! На похоронах не были и с поминок убегаете.
— Не могу, голова раскалывается.
Я стал откланиваться. Леокадия Зотеевна своей вилкой стала собирать с других тарелок недоеденные котлеты, пельмени, голубцы, винегрет — в большой кулек из хозяйственной бумаги.
— Петя! Один живешь, так хоть покушаешь, идем-ка на кухню!
На кухне она положила пакет с объедками в старый целлофановый мешок, подумала, вытащила из шкафа свернутое в огромный рулон вафельное полотенце. Отрезала с метр вафельного погребального полотенца.
— Возьми! Чего ты? Почему не надо? Обычай.
Я взял. Действительно обычай. Кажется, на таких полотенцах спускают гроб в могилу. Затем куски полотенца раздают участникам похорон. Ужасно все это! Зачем мне такое полотенце? По-моему, даже еще и грязное. Станешь его стирать, и получится, что память стираешь или еще как. И выбросить нельзя, получится неуважение к покойной. И дома держать — постоянное напоминание о смерти. Где хранить? Куда положить?
Леокадия Зотеевна подумала и дала мне заржавелый старый дуршлаг.
— Это бабушкин, она тебя вспоминала, тебе на память.
— Я хотел ей помочь, к другим врачам перевести, может, пожила бы еще, а меня в больницу не пустили.
— Ну, травматология, там строго. Чтоб инфекцию не занесли.
Я вышел на улицу с кульком, куском полотенца и дуршлагом. Все это было мне не нужно, но отказаться было нельзя и даже выбросить нельзя.
52. “ADIDAS”
По всему городу открылись многочисленные сэконд-хэнды. Магазинчики такие, где за гроши продается всякое заграничное тряпье, кем-то там за бугром сданное старьевщикам, может, и с умерших людей, может, с заразных. На вывеске было написано, что каждая вещь отдается за двести рублей.
Я зашел в такой магазин. Вещи были — как жеванные, пахли не то бензином, не то еще какой чертовщиной. Я невольно вспомнил цыганят на барахолке, торговавших у старухи поношенные штиблеты. Она не сбавляла цену, и цыганята кричали: “С покойника сняла, а воображает!” Удивляюсь я этому народу. Даже дети у них поразительно точно находят язвительные слова сообразно моменту. Жаль, что они вырастут и проживут жизнь безграмотными. Какие бы из них получились журналисты, писатели!
Зашел в универмаг. Там стояли вчерашние кагебешники и милиционеры с электрошоками в руках, это были охранники — в фирменных куртках, с рукавов которых скалили зубы свирепые тигры. Под сумрачными взглядами этих церберов было совершенно невозможно примерять пальто или ботинки. Я вообще всегда стесняюсь примерять что-либо вне дома, и не раз мне случалось приобретать брюки, которые потом лопались по швам, так как были маловаты, и купленные в магазине ботинки дома оказывались тесны или, наоборот, слишком свободны.
Продавцы в универмаге смотрели на меня презрительно, я понял — почему, взглянув на этикетки: цены были заоблачные.
Я уже прошел все отделы, когда увидел вышедших из директорского кабинета Магдалину Тисанову и Глафиру Николаевну, Глашу, бывшую партийную даму. Прислушался к их разговору. Глаша говорила:
— Вы же знаете, наш универмаг лучший в городе, у нас нет подделок, как на базаре, товар соответствует этикеткам. Есть настоящие модели от Славы Зайцева. Вы можете сделать заказ, и мы вам позвоним, когда поступит то, что вам нужно, или доставим платье домой.
Магдалина небрежно кивнула, а Глаша, проводив ее до выхода из универмага, сказала:
— Сочтем за честь всегда обслуживать вас!
Она обернулась, узнала меня, насмешливо сказала:
— Ты уж, конечно, закупишь у нас пол-универмага.
— Прислуживаешь капиталистам?
— Прислуживаю стране! У меня есть трудовой, деловой опыт, почему я должна зарывать его в землю? Я, как директор, стремлюсь к тому, чтобы наши горожане выглядели не хуже москвичей и петербуржцев. Достаю все лучшее. Прививаю хороший вкус.
— Цены тоже прививаешь?
Она, кажется, смутилась, но тотчас взяла себя в руки:
— Извини, у меня сейчас нет времени для дискуссий, работа. Заходи вообще-то, потолкуем, позвони сначала, вот тебе телефон, — подала визитку и зацокала каблучками по узорчатой лестнице.
Охранники, видевшие, что со мной милостиво беседовала сама госпожа директор, вытянулись передо мной во фрунт, а старший пробасил:
— Заходите к нам еще, всегда счастливы будем видеть!
Но они обольщались. Такие, как я, должны покупать себе одежду на базаре. Там на каждую турецкую или китайскую вещицу навешивают яркую этикетку “ADIDAS”, там можно торговаться, там есть шмотки, дешевле которых можно найти только в контейнере для мусора. Там дорогущие французские духи оказываются на поверку китайскими. Купленные там модные туфли могут вытерпеть сезон, а могут превратиться в расползающийся мокрый картон после первого же дождика.
Я пошел на старый тамский базар. В советские времена он состоял из двух больших павильонов, в одном из которых продавали мясо, молоко, мед, в другом — овощи, фрукты. В перестройку вокруг павильонов и вдоль улицы стали расти ларьки, палатки, прилавки, вскоре они вытянулись во всю длину улицы Поликарповской. Жители этой улицы сначала возмущались базаром под окнами, потом жизнь подсказала им, что можно пускать торговцев в свои туалеты за плату и даже предоставлять южным коммерсантам комнаты для жилья и подвалы домов в качестве складов. В результате базар растянулся на несколько километров.
Здесь возле вешалок с пиджаками, куртками, возле полок с обувью и головными уборами томились, скучали и перекликались русские и нерусские продавцы и продавщицы. Дело в том, что покупателей было гораздо меньше, чем продавцов. Теперь, если я покупал копеечную зубную щетку, продавец, льстиво улыбаясь, говорил мне: “Спасибо!” В советские времена такое и в кошмарном сне не снилось.
Чем ближе к центру базара, тем богаче были павильоны и дороже цена торгового места, а следовательно, и товара. Зато начинался базар простыми некрытыми рядами, и здесь торговали безработные, пенсионеры и все кому не лень. Лежали тут самодельные сшитые из тряпок сумки, связанные старушками носки и варежки, сработанные умельцами простенькие рубашки, платьица, кепи и береты, продавалось также всякого рода старье. Вот на эти ряды была моя надежда. Хотелось купить простую, но приличную рубашку, надо было запастись для осени и зимы головными уборами, приобрести кашне для прикрытия моего свирепого бронхита, купить какие-нибудь подержанные ботинки.
В летние каникулы я часто прохаживался возле этих дешевых рядов. Приглядывался к вещам, боясь купить что-нибудь совершенно неподходящее. И стал замечать, что за двумя крайними столами пожилые женщины как-то странно поглядывают на меня, посмеиваются и заглядывают под свой прилавок. Однажды я решил выяснить причину их веселья, подошел к ним и тоже заглянул под прилавок. Там пряталась женщина, подружки тянули ее на свет Божий, а она прикрывала лицо рукой:
— Ой, нет! Ой, нет! Стыд-то какой!
Я узнал в этой женщине Тину Даниловну. Она выглядела неважно: осунувшееся лицо, темные круги под глазами. Я узнал, что она уже не раз пряталась под прилавком при моем приближении, прося подруг не выдавать ее. Дескать, вот идет поэт-солнце, автор книг и литературный ментор, и ей, бывшей университетской преподавательнице, стыдно предстать перед светилом в образе базарной торговки. Я стал ее успокаивать, чего, мол, там! Нынче даже бывшие секретари райкомов торгуют, что тут особенного? Кстати, рассказал ей про встречу с Глашей. А она:
— Одно дело директор универмага, и другое дело — вот так.
Она рассказала мне, что и вторая ее девочка вышла замуж, правда, без регистрации, и даже ребеночка родила. А в университете Тина Даниловна попала под сокращение, оптимизация идет, от пожилых преподавателей избавляются. А их деревянный дом, образец старинной архитектуры, сожгли.
— Как сожгли? Почему сожгли? Кто сжег?
— Разве вы не знаете, что во всем центре старинная деревянная архитектура горит? Бомжи берут ведро бензина, ночью обливают дом и поджигают. Бывает, еще двери подъездов бревнами подопрут, чтобы жильцы не выскочили. И у нас так было, мы еле спаслись, документы все сгорели, пришлось заново восстанавливать.
— А зачем же подпирают?
Она прошептала:
— Ну, чтобы людям потом новые квартиры не давать, чтобы дешевле было. Бомжам-то поджоги богачи заказывают, им в центре место надо под гостиницы, магазины, офисы…
— Вам-то новое жилье дали?
— Ага! На краю города, в бараке. И жить стало трудно. Вяжу носки, шапочки, шью сумки, продаю. Стыдно, а что сделаешь?
Я сказал, что поступает она правильно, не то что Киянкина, которая все легкий хлеб искала, а в результате исчезла совсем. Я уж в адресный стол делал запросы, но она в городе нигде не прописана.
Тина Даниловна огорошила меня сообщением, что видела Киянкину здесь, на этом базаре. Она шла вслед за какой-то женщиной и тащила на спине огромный тюк, надев его лямки себе на лоб. Тина Даниловна ее окликнула, но Киянкина сказала, что ей некогда, а в тюке у нее турецкие пледы.
— Ну а потом вы больше ее не видели?
— Нет. Была у меня мысль походить по базару, поискать ее в рядах, где пледами торгуют. Так ведь жизнь моя такая, что минуты свободной нет, что-нибудь продашь, купишь продуктов и бежишь дочерей и зятьев кормить.
Я поблагодарил Тину Даниловну и пошел искать ряды, в которых продаются пледы.
Палатки и стеллажи тянулись по улице в несколько рядов. Надо сказать, что и одежда, и обувь, и головные уборы, и светильники, и гардины, и картины — все-все приобретало на этом рынке золотой оттенок, как бы намекая на сказочные пещеры Аладдина, полные золота. На некоторых прилавках были разложены серьги, мониста, кольца и массивные мужские перстни, якобы золотые. На многих вещах изображен знак доллара, а трусы украшены полосами и звездами, подражая американскому флагу.
Было множество манекенов, иные из них были в полный рост. Среди манекенов-блондинов, нет-нет, да и встречался манекен-негр. Были манекены в половину фигуры, а были манекены, изображавшие отдельно пышные бюсты женщин. На эти, как бы оторванные от женщин каким-то маньяком, огромные грудные железы было страшно смотреть, невольно вспоминался рассказ Ивана Карамова об откушенной женской груди.
Глаза разбегались. Мускулистые мужики куда-то быстро катили на специальных тележках огромные груды тюков, упаковок, изредка покрикивая: “Поберегись!..” Встречались женщины, катившие на тележках обитые войлоком и клеенкой ящики, восклицая: “Чай, кофе, беляши, манты горячие!..” Мелькали шумные компании цыган. Зорко глядя по сторонам, проходили милиционеры, налоговики, у них тут были свои дела. Таким же ястребиным выражением лица отличались разнообразные контролеры, взимавшие дань от имени пожнадзора, саннадзора, торгнадзора, от общества любителей собак, от союза трезвости, от общины Кришну и Вишну, от какой-то истинно христианской церкви, и Бог весть еще от каких организаций. Понятно, что такой огромный базар кормил не только одних продавцов.
И наконец я увидел палатку с пледами. И увидел красивую даму в замшевых куртке и юбке, в заграничных туфлях, с кожаной сумкой через плечо. Я смотрел на пледы, на даму, и она сказала мне знакомым голосом:
— Пледик желаете? Цвета маренго или вот серо-буро-малиновый с продрисью? Ага! Не узнали? А это я, Киянкина!
Я вгляделся: да, она. Но какой макияж! Какой костюм! Какие туфли!
— Света, я искал тебя. В твоей квартире другие живут. В городе ты не прописана. И знать о себе не даешь.
— А зачем? Вот выпутаюсь из паутины, тогда.
— Да ты вроде выпуталась, одна сумка чего стоит! Вся на молниях, с висюльками, красота! Зачем столько молний?
Она стала расстегивать кармашки на сумке:
— Этот — для долларов, этот — для рублей, этот — для тугриков, этот — для юаней
— Ты и юани знаешь?
— А че, тупая, да? Была тупая, научили. Когда я целый тираж лотереи порвала, в фирме сказали: “Теперь мы твою двушку продадим, тебе однокомнатную купим, а оставшиеся деньги пойдут на погашение твоего долга”.
— И ты согласилась?
— А что делать-то? Грозили судом. Ну, купили мне однокомнатную. Только вещи перетащила, приходит мужик, у него тоже ордер на эту квартиру, и прописка в паспорте. А я еще и прописаться не успела. К тому же, он из зоны недавно освободился, за убийство сидел. Ну, и говорит, мол, давай жить вместе, если нечаянно зарежу, ты не обижайся… Все, как вы говорили, Петр Сергеевич! Абсолютно! Надо было знать, как документы оформлять, и приобретаемую квартиру проверять. Нет ума, считай — калека. Ладно. Прописалась я в деревне у знакомой. С ее дочерью Зинаидой в челночники подались. Она рейс сделает, я — другой, торгуем по очереди. Квартиры пока нет, нашли барак на окраине полуразрушенный, подлатали дыры, там и живем. Вот уж прикопим денег, купим двушку, заживем… Так какой вам пледик подать?.. Ах, денег нет! Ладно, я для вас свой нынешний адрес на бумажке запишу. Приходите через две недели на мой день рождения, там я вам и пледик подарю.
Я взял адрес, обещал зайти. Гм, стоило этой Свете раз в Турцию съездить да раз в Иран и с базарными бабами пообщаться — и вот уже и макияж аховый, и духами дорогими пахнет. И вроде даже стройнее стала. А что? Может, и нашла себя. Молодец, в трудную минуту не растерялась, нашла выход.
53. ТАЙНЫЕ АГЕНТЫ
Надо было пойти к Крокусову, чтобы разрешил моему кружку заниматься в помещении писорга. Я все откладывал разговор. Наверняка я увижу Христа, которого распяли, а я буду при этом одним из стражников, который вместо губки с водой и уксусом подносит к воспаленным губам страдальца горящий факел.
Но Крокусов, отдохнувший где-то у южных морей и переполненный сверхчеловеческой энергией, сам позвонил мне. Тотчас начались упреки: писатели забыли дорогу в организацию, все свалили на бедолагу-руководителя, который всю ночь не ест, весь день не спит, все заботится о своих подопечных мастерах пера. А они только и думают, как бы сделать ему в ответ за все его добро какую-нибудь гадость.
— Какую гадость? — удивился я. — Я же в писорге не был все лето!
— Вот то-то и оно, оторвался от организации. А насчет гадости будет разговор на собрании, это не для телефона.
Так закончил разговор наш великий и могучий организатор. Я уже знал его феноменальную способность при любом удобном и неудобном случае обвинять всех в самых разнообразных грехах и выставлять себя в самом блистательном свете. Это был типичный энергетический вампир, в присутствии которого тяжко на сердце и всегда хочется побыстрее скрестить руки и ноги. Он мастерски научился унижать всех тех, от кого не мог получить какую-либо корысть. Ему было только тогда хорошо, когда он чувствовал, что другим стало плохо.
В “предбаннике” я попытался что-нибудь выведать у Азалии Львовны, которая сильно постарела после смерти своего кагэбэшного мужа, но все-таки держалась стойко, не забывала подкраситься и со вкусом приодеться, смотрелась возле своей машинки внушительно и строго. Насчет темы собрания она была в неведении.
За годы перестройки из писорга почти выветрился дух копченого омуля и пива. Не то чтобы весь омуль в Байкале неожиданно сдох, нет, просто теперь ящики с этой копченой рыбкой поступали из заповедника не в писорг, как было раньше, а прямо на квартиру Крокусова. Писорг вообще поблек. Обшивка входной двери порвалась, из нее торчали клочья хозяйственной ваты. Из приемной исчезла прежде стоявшая там пальма. Злые языки передавали, что Крокусов счел: пальме будет легче дышать в его элитной квартире. Вешалка у входа покосилась, шторы на окнах выглядели застиранными, жалкими.
В “предбанник”, чуть ли не одновременно со мной, зашел Лука Балдонин. Высокий, сутулый, горбоносый, обросший седоватой бородкой, с сумкой, лямка которой была надета на его плечо, он походил на Фиделя Кастро, только что вышедшего из лесов. Но только это был какой-то карикатурный Фидель. Завидев меня Лука сказал:
— Мамичев! Хотите я вам подарю свою новую книгу, Мамичев?
Я не любил нудноватую прозу Луки, но отказываться от подарка неудобно. Сказал, что хочу. Лука вынул из набитой книгами самодельной холщевой сумы один том и на первой его странице сделал индифферентную надпись: “Петру Мамичеву от Луки Балдонина”, поставил дату и расписался. Как вежливый человек, я тотчас принялся перелистывать и рассматривать книгу под названием “Бревенчатая радость”.
— С вас двести рублей! — сообщил мне Лука.
— За что? — изумился я.
— За книгу.
— Но позволь, ты же сказал, что даришь ее мне.
— Мамичев, вы же понимаете, что я затратил не только труд на написание книги, но и деньги на ее издание.
Я сказал, что впервые в жизни получаю подарок, за который, оказывается, надо платить. И поскольку денег у меня нет, пусть Балдонин забирает свои “радостные бревна” обратно.
— Я не смогу теперь продать эту книгу, — горестно сказал Лука, — я же сделал на ней надпись, так что гоните двести рублей. Мамичев, я уступил вам книгу с громадной скидкой, вообще-то я продаю ее по четыреста.
Азалия Львовна оторвалась на момент от машинки и сказала:
— Он и мне пытался всучить эту свою бодягу. Но я уже видела, как он охмурил девчонку, которая тут, неподалеку от нашего здания, продает квас. Ей он тоже сказал, что дарит книгу, подписал да и содрал с бедняжки пару сотен. Петя, не давай ему ни копья! Даже суд и то не присудит оплачивать подарок.
Я сказал, что, конечно, не дам. При этом, набравшись наглости, засунул подаренный том обратно в сумку Балдонина.
Балдонин грустно сказал:
— До сей поры я думал, что в тамском писорге есть хоть один интеллигентный человек. Я ошибся.
После этой фразы дверь писорга заработала с великой интенсивностью, пропуская потенциальных участников собрания, причем заржавевшие петли взвизгивали:
— О-е-е йе-мое!
Когда в кабинет прошли Холодникова и Сеславина, и незнакомые мне два очкарика протащили вслед за ними телекамеру и треногу, я решился и вошел в кабинет. Люди рассаживались кто где мог. За председательским столом с выражением глубокой задумчивости на лице восседал Павел Степанович Крокусов. На книжной полке за его спиной стояла вторая голова Павла Степановича, выполненная из обожженной глины. Это, собственно, была болванка для отливки этого же сюжета из бронзы. Я знал, что Сеславина называет эту штуковину скальпом Крокусова.
Слева и справа от второй головы Крокусова стояли иконы и дипломы Уимблдонской академии и Ново-Бутовской академии, обрамленные в аккуратные золотые рамочки. Естественная гордость литературными достижениями, так высоко оцененными. Иконы же появились на полках, потому что Крокусов в своем тридцатитрехлетнем возрасте полгода назад крестился с большой помпой в главном соборе города. Он настоял тогда, чтобы на его крещение пришли все высшие чиновники губернии и представители всех газет и телевизионных компаний. Новые русские и новое чиновничество охотно помогали церкви. Смысл этого понятен. Мы себе создали рай на земле, думали они, остальные пусть заходят в эти великолепные храмы и осознают, что обретут свой рай на небе. В прессе звучали слова радости по поводу того, что Россия возвращается к Богу.
В кабинете я увидел не только великих писателей земли тамской, но и кружковцев Васю Хруничева, Толю Пастухова, Юру Заводилова, Андрея Дресвянина, Мишу Бадридзе и нескольких молодых авторов, занимавшихся в кружке, который вел Павел Степанович Крокусов. Не было тут Светланы Киянкиной, не было Тины Даниловны, не было и Ивана Карамова. Впрочем, их молодыми можно назвать только весьма условно. Не было почему-то Юры Феофанова. Отсутствовал Агатин, я знал, что он плюет с высокого дерева на всякие собрания и заседания, считая их бюрократическим пережитком.
В кабинет набилось людей предостаточно, многим пришлось сидеть на подоконниках. Я уже знал, что по своей фанфаронской привычке Крокусов перед каждым собранием заставляет Азалию обзванивать полгорода, хотя, как завсегдатай театра, мог бы вспомнить название одной из знаменитых пьес: “Много шума из ничего”. Камера был настроена, диктофоны и фотоаппараты попискивали от нетерпения, а Крокусов молчал, молчал и молчал. Он вроде бы вообще отсутствовал в кабинете, то есть тело его сидело за столом, а душа как бы улетела в неизвестные никому дали.
Феденякин не вытерпел:
— Гм, назначено на четыре, уже полпятого, есть предложение начать…
— Дык че! — достал из кармана помятый портсигар Авдей Громыхалов. — Че стул давить, выйду, покурю, а то и совсем уйду. Вызывают, делать ничего. У меня каждый час пять страниц пишется. Нам эти тары-бары разводить некогда.
Осотов что-то шептал, поглядывая исподлобья поочередно на всех собравшихся.
Ни один мускул не дрогнул на лице Крокусова.
Я поудобнее устроился в полуразвалившемся кресле, вынул газету и стал разгадывать кроссворд. Крокусов изображал монумент. Феденякин кашлял.
Наконец Сеславина спросила мелодчиным голосом:
— Кого ждем, Павел Степанович?
Крокусов, вроде, очнулся и нажал кнопку на краю стола. В приемной тотчас зазвенел звонок, в дверь просунула голову Азалия Львовна.
— Что это такое? Где губернатор? Где мэр? Вы действительно им звонили?
Азалия Львовна пожала плечами, не выпуская из губ “беломорину”, ответила:
— Я че? Без памяти, что ли? Губернатора в Москву вызвали. А все замы вместе с мэром по объектам носятся, город, как всегда, не готов к отопительному сезону.
— Вечно у них на культуру времени не хватает. А где же пресса? Пришли только представители двух газет и одна телекомпания, и то потому, что я все время печатаю их сотрудников в своем журнале “Сибирский Сократ”, и некоторые из них являются членами редколлегии журнала. Где остальные? Где студия “Зеленый кофе”? Вот их благодарность! Я ихних поэтов печатал в журнале неоднократно! Сегодня особое заседание, я пригласил молодых авторов. Бьешься, бьешься, как рыба об лед, и вот что получается!
— А я что сделаю? Звонила всем по сто раз! — ответила Азалия Львовна и ушла в “предбанник”.
Наконец Крокусов встал, поправил галстук, потрогал свои напомаженные кудри и начал обличительную речь:
— Я работаю, как вол… Журнал “Сибирский Сократ”… Молодым везде у нас дорога, старикам почет… Образцовая организация… А группа, с позволения сказать, писателей, от слова пописать, плетет интриги. Литературный импотент Кряков накарябал в газете “Форум народа” такое! А редактор там член нашего писорга Холодникова! А эту злобную клевету перепечатала газета “Тамский курьер”, и там редактор Сеславина, которая сидит здесь и даже не краснеет. А ведь я ее бездарные статейки печатал в своем “Сибирском Сократе”, можно сказать, пригрел змею на груди.
При этих словах Крокусов тронул холеной рукой переливающийся всеми цветами радуги привезенный из Парижа галстук.
Авдей Громыхалов сказал:
— Ты бы хоть объяснил, чего он там такое написал, а то ругаешься, а че там такое?
— Ну да! — поддержал Громыхалова Никодим Столбняков. — Суть вываливай, а то нам тут твои сусли-мусли слушать недосуг.
— И это говорят писатели! — воздел руки к потолку Крокусов. — Они даже местных газет не читают! В библиотеки не ходят, театры не посещают! Об этом весь город шумит, а им — невдомек. Гордемир Кряков написал в газетах, что каждый член Союза писателей — это агент КГБ! Поняли? Он нас всех оскорбил, а вы молчите. Кряков пытался вступить в союз, по слабости творений своих — не прошел, а теперь всех дерьмом измазал. А мы ведь ему помогали, в “Сибирском Сократе” печатали.
— А я-то думал: правда, случилось че! — сказал Столбняков. — Он там в меморале мериканских посылок объелся, ну и написал. Собака лает, ветер носит, стоило тут кино устраивать.
— Да как вы не понимаете? — воскликнул, брызгая слюной, Крокусов. — В том же “Мемориале” наш Лука Балдонин ошивается. Лука не только его не отговорил писать, но мне передавали, что и науськал его! Этот Лука раньше в обкоме квартиры себе выбивал, продуктов требовал, коньяку, шоколада. Теперь у демократов тоже вымарщивает. Подумайте, он письма писал Горбачеву, Ельцину, всем премьер-министрам, что он гений, что его у короля в Стокгольме читают, что он сибирский Бунин и Хемингуэй в одном лице. Ему Нобелевка светит. А ему тут по его заслугам благ недодали. Требует, чтобы ему коттедж в кедраче за городом построили для создания гениальных творений. Он всех нас бездарными считает! Я заколебался ответы в приемные президента и Совета министров писать. Он свой жилищный отдел замучил, требует, чтобы ему бесплатно финскую сантехнику поставили. И ты, Мамичев, видимо, не случайно рядом с ним сидишь? Одобряешь, да?
Я хотел оправдаться: мол, сел там, где место свободное было. Но тут Лука вскочил и быстро вышел. Тотчас же встал тихенький аккуратный Вуллим Тихеев:
— Знаете, братцы, я вот что хочу сказать. Такие вопросы нельзя в широком кругу рассматривать, тем более в присутствии литературной молодежи. Не надо этих насмешек над “Мемориалом”. Гордемир, конечно, поступил нехорошо. Он всех скопом записал в агенты, хотя и агенты тоже были и есть! — при этом Вуллим посмотрел на Осотова. — Но, слава Богу, теперь у этих агентов власти нет. Мои предки, князья, Россию обустраивали, она бы сейчас уже какой могучей была, если бы не эта красная зараза! Людей, которые при большевиках пострадали, в живых осталось мало. “Мемориал” им помогает и не надо шельмовать “Мемориал”.
— Во сбалаболил, век с Шуршайки воды не пить! — воскликнул Никодим Столбняков. — Во сионист хренов! Выдал! То долдонил: партия наш рулевой, я с северного села хрустьянин! А теперь — хнязь!
Тут вскочил Толя Пастухов:
— Я страдал под океаном! Мне от “Мемориала” тоже помощь требуется. Товарищ князь, господин Вуллим Тихеич! Мне справку или как — для получения американской помощи?
Феденякин его прервал:
— Сядьте, сейчас здесь другой вопрос рассматривается.
Крокусов хотел продолжать свою речь. Но дверь отворилась, к столу нашего председателя с криком ринулся Иван Карамов:
— Матерь Божию оскорбил, нечестивец! Где твой поганый журналишко, в котором ты поганый стих в прозе напечатал? Молчишь? Получай!
Сильным ударом Карамов сшиб Крокусова на пол. Он пинал его, стараясь попасть в живот, и кричал:
— Живой останешься — езжай к своим, в Израиль!
Кружковцы ожидали, что за академика вступятся писатели. А те как бы оцепенели, никто не кинулся в сражение. Осотов смотрел на происходящее со злорадной улыбкой. А Феденякин сказал:
— Пойду вызову милицию!
Но милицию вызвать он не успел, в комнату вбежала Азалия Львовна, схватила с полки керамическую голову Крокусова и изо всех сил ударила ею по голове Ивана Карамова. Тот отстал от Крокусова, присел на освобожденный Лукой стул и, отирая кровь с лица, сказал:
— Теперь вызывайте милицию, и пусть все газеты напишут, что я, как староста собора, пострадал за Матерь Божию и за веру святую.
Азалия пошла звонить в милицию, Феденякин спросил Крокусова, не надо ли ему вызвать карету “скорой помощи”, но Крокусов, выплюнув два зуба и мелко дрожа, сказал:
— Ну, я ему дал, небось он надолго запомнит!.. Да еще и в суд подам!..
Я вышел из здания вместе с Пастуховым, Хруничевым и Дресвяниным. Я сказал Пастухову и Хруничеву:
— Ну что? Лишили кружок хорошего помещения? Теперь из-за вас мне придется Крокусова уламывать, уговаривать, а это не мед и даже не сахар.
— Пастухов циркнул слюной меж зубов:
— Мамич! При писорге заниматься самое то. У Крокусова журнал “Сибирский Сократ”. Печататься будем! В союз скоро вступим.
— Держи карман шире!.. А что это сегодня Феофанов не пришел?
Дресвянин тихо сказал:
— Как, разве вы не знаете? Убили Юру. Лежал на крышке развороченного рояля, струны были вырваны, разбросаны. Его задушили.
— А в газетах ничего не было. Вообще-то про такие случаи всегда пишут. Опять же соболезнования печатают.
Я рассказал Дресвянину про свое последнее посещение Юры Феофанова. Спросил, что за парни там были голые. Почему Юра только что со мной по телефону говорил, а застал я его в таком состоянии, что он и очнуться не мог.
Дресвянин еще тише сказал:
— Темнота, как в двенадцать часов ночи без луны. Большие люди на хату глаз поставили. А парни из их охраны Юру к наркоте приучили. Сергеич, тут даже базарить не о чем. Все вещи загнал. Потом квартиру за наличку. А это — что? Понятно, сперва от собаки избавились, потом от него.
— Парни те?
— Сергеич! Я ничего не говорил, ты ничего не слышал. Тетка его, сестра Глазастовой, даже и в милицию заявлять не стала. Сидит у себя дома, запершись, и плачет. А ты говоришь: соболезнования! Зарыли, как собаку, и все.
54. ЧЕРНЫЕ, КОСМАТЫЕ
Осень принесла много разнообразных событий. Одним из них был суд над Иваном Карамовым. Первый раз в жизни на суде я побывал благодаря Агатину, второй раз такую возможность мне предоставили Паша Крокусов и Иван Карамов. Причем Крокусов смотрел на меня, как Ленин на мировую буржуазию. Он даже высказался в том духе, что, возможно, это я организовал нападение, ведь Карамов — мой ученик. Вот что значит руководить, пусть даже кружком из нескольких человек, ты — за всех в ответе.
Кто пришел в суд? Во-первых, здоровенный длинноволосый священник в черной рясе. И не один, а с целой оравой старушек и женщин среднего возраста, которые все как одна были в черных косынках. Однако накраситься они не забыли, а под длинной одежкой просматривались модные туфельки. Женщины щебетали:
— Отец Федор, батюшка, благослови! — и целовали ему руки. И он их благословлял.
Были еще мужики, словно с картин стародавнего живописца Кустодиева: с бородками, в черных пиджаках, в рубашках с опояской. Эта публика занимала большую половину зала суда, а на одной скамье сиротливо приютились наши писатели. Были тут Осотов, Феденякин, Никодим Столбняков, Азалия Львовна, был я и увязавшийся за мной Вася Хруничев. Он повторял, что на суде бывать очень интересно, и что он хочет дать свидетельские показания. Были здесь и вездесущие Холодникова и Сеславина, но судья сказала корреспондентам, чтобы фотоаппараты они и не думали расчехлять.
Запомнилась образная речь отца Федора, неплохо выступил и Крокусов, да иначе какой бы он был писатель?
Отец Федор рассказал, как радовалось его сердце, когда он крестил уже взрослого и немало погрешившего на этой земле писателя Павла Степановича Крокусова. Тогда было в храме много приглашенных писателем корреспондентов радио и телевидения. Теперь-то священнику понятно, что Крокусов более тешил свое самолюбие, чем стремился прийти к Богу. Если бы это было не так, не напечатал бы Крокусов в своем журнале вскоре после крещения кощунственное произведение о Матери Божьей.
Затем судья обратился к обвиняемому Ивану Карамову. Отчего совершил он то, за что его теперь судят? Карамов и сказал:
— Граждане судьи! Я человек, который был лишен материнского воспитания. И я был судим в молодости и отбыл свой срок. Но с той поры я честно работал, был диспетчером в автобазе, замечаний не имел, сплошные благодарности. А в свободное время занимался написанием повестей и рассказов, поскольку природа дала мне этот дар. В последние годы открыл в себе еще один особенный дар. Я даже получил в Москве диплом биоэнергетика, ясновидца. Я изгонял из домов тамичей барабашек, которые лили с потолка воду, писали матерные слова на стенах, роняли шкафы и заставляли летать по комнатам посуду. И однажды пришли ко мне жители улиц, прилегавших к вокзалу Тамск-два, и пожаловались, что вечером из развалин бывшего клуба имени Сталина слышны страшные крики, вопли, проклятия. Кто их слышал, получал тяжкие нервные болезни, терял радость жизни. Я спросил краеведов. Так вот. В тридцать пятом году Каганович был назначен наркомом путей сообщения. А Западно-Сибирская железная дорога хромала. Взбеленился он. Устроил в Тамске совещание сибирских железнодорожников. Потом всех участников привели к путям около Тамск-два и построили в линию вдоль рельсов. Лазарь Моисеевич велел чекистам расстрелять каждого третьего в шеренге. Каждому перед расстрелом дали по кружке пива с большой дозой кокаина и велели: как только в вас прицелятся, кричите: “Ура товарищу Сталину и Кагановичу!”. Ну, вся шеренга под решительным воздействием кокаина стояла ровно, и как только железнодорожников взяли на мушку, все бодро прокричали свое приветствие вождям. И грянул залп. Вот какой Каганович был мужик умелый, понятно опять же, из какой нации… Недалеко от вокзала вырыли яму и спихнули туда убитых. А на этом месте выстроили Дом культуры имени Сталина. Певцы там падали в дирижерскую яму и ломали ноги. Циркачи срывались со своих канатов и убивались насмерть. Два директора были посажены за фальшивые билеты, двое умерли от разрыва сердца. Вороны, как завороженные, бились в стены и окна Дворца и падали мертвыми. Много раз Дом имени Сталина горел. Ну и решили его больше не отстраивать… По заяве жителей я пришел в этот дом, проник вовнутрь, постелил газету “Алое пламя”, присел на обгоревший подоконник и стал ждать ночи. Стемнело, и все было тихо. А ровно в двенадцать ночи стрелки моих часов вдруг начали бешено крутиться назад, я видел это при свете луны. И в синем свете возникли фигуры полуистлевших людей в железнодорожной форме. Их кители сгнили, сквозь дыры проглядывали кости. И вдруг все они взывали хором: “Служишь черному! Косматому! Спать не даешь! Сам шерстью обрастешь, если грехи не замолишь!”. Не помню, как я выскочил из этого клуба. Я гордился, что я биоэнергетик, ясновидец, а я был слеп, как крот! Граждане судьи! Меня спас отец Федор, он назначил мне молитвы и покаянные испытания. И с души моей спал камень. Я возлюбил Господа нашего и всюду нес его имя. Меня избрали старостой собора. И когда я узнал, что крещенный в этом соборе писатель написал богохульское произведение, я не мог не пойти к нему, а там гнев ослепил меня, в чем я каюсь.
Крокусов вскочил и начал быстро говорить:
— Александр Сергеевич Пушкин написал “Гаврилиаду”, это литературное произведение и понимать его надо с этой точки зрения. Мы живем в демократической стране! Что же? Коммунистическую цензуру отменили, настала цензура церковная? Да еще и с выбиванием зубов! Я требую возместить моральный и материальный ущерб и посадить хулигана на нары. Вот мои свидетели, они подтвердят факт зверского избиения!
Отец Федор картинно простер руку и зычно пропел:
— Я снимаю с богоотступника Павла крест, мною на него возложенный. Я предаю его анафеме, анафеме, анафеме! Во веки веков, аминь!
Судья не знал, как отнестись к публичному отлучению от церкви прямо в зале суда, поэтому сделал вид, что ничего не заметил, и сказал:
— Суд удаляется на совещание.
Вскоре было оглашено и решение. Бывшему диспетчеру автобазы, затем писателю и шаману, а теперь старосте собора, в связи с его раскаянием вынесли порицание. Решили обязать его оплатить вставку зубов пострадавшему, а из-под стражи освободить.
— Я до международного суда дойду! Я буду жаловаться в ЮНЕСКО и Организацию Объединенных Наций! — кричал возмущенный Крокусов. — Провокация! На суд даже телевидение не пригласили и оправдали черносотенца!
— Гражданин Крокусов, вы можете обжаловать решение суда, а пока что покиньте зал! — сказали черные мантии.
Мы вышли, и Крокусов накинулся на нас:
— Меня шельмуют, а они — как в рот воды набрали. Вели себя, как иуды! А еще хотят печататься в моем журнале! Я правду искал, я в непорочное зачатие не верю, верю только в порочное!
— Я хотел сказать, мне слова не дали! — оправдывался Хруничев.
— Все вы хотели! Пришли посмотреть, как шельмуют руководителя…
Я сказал, что заготовил обвинительную речь, хотел показать всю подлость Карамова, жаль, что судья мне слова не дал.
— Дал, не дал! Кричать надо было! Правду попирают, искусство шельмуют. И ты еще просишь разрешить твоим кружковцам заниматься в писорге? Карамов будет приходить и каждый раз выбивать мне зубы?
— Карамова мы уже из своих рядов исключили, — поспешил сказать я, — а остальные у нас все люди очень приличные.
— Да, да! — подтвердил Хруничев. — У меня мама умеет делать отличную настойку из прошлогоднего прокисшего варенья. Сахара и еще чего-то там добавит, и получается сплошная вкуснота. И градус есть.
Крокусов молчал. Он сел в автобус, не попрощавшись с нами.
Тут меня взял под руку Никодим Столбняков:
— Видал, чего творят? Писоргом руководит пархатый, куда ни зайдешь, среди чиновников — все они. Синагогу хоральную восстанавливают. А этот Тихеев? Он же самый густопсовый еврей, а говорит, что он русский хнязь, а при коммуняках хрустьянина корчил. Все довольство получил. Нет, Петя, ты как хошь, а я квартиру свою меняю на Украину, там Русь начиналась, ну, вспомни, “Киевская Русь!” Вот где все древние русские князья жили, вот где простор писателю!
— Так ты в Киев перебраться решил? — спросил я.
— Не, туда обмен трудный, да и ближе к морю хочу, вообще на Украину, в какой город получится.
— Ну, дай тебе Бог, как говорится. Пиши!
Никодим сказал:
— Как сам устроюсь, так и тебе перебраться помогу, чего ты тут будешь среди пархатых мучиться?..
Я пришел домой, мне позвонил Рафис и стал рассказывать пьяным голосом:
— Нет, я не в пробке застрял, я на белом коне еду по Красной площади, как маршал Жуков, а рядом на кауром жеребце едет Света, девочка-конфета, ей только что исполнилось восемнадцать лет, мы переспали в “Метрополе”, теперь скачем в гостиницу “Украина”, и там тоже переспим! Мы красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ!
Рафис вздохнул:
— Эх, Петр Сергеевич! Если бы вы знали, какая у Светы попка!
— По-моему, ты едешь не туда! — сказал я ему, и он отключился.
55. ПРАЗДНИКИ ХРУНИЧА
Хруничев после окончания университета в своей лесной службе медленно, но верно поднимался по служебной лестнице. Станция защиты леса снабдила его двумя комплектами формы: выходной и парадной. Полагались: шинель, бушлат, китель, шапка, фуражка, брюки выходные и рабочие, теплое белье, ботинки и валенки.
Начинал Хруничев службу лейтенантом, потом стал уже капитаном, теперь мы обмывали майорские звезды. Однажды Вася поехал в Москву. Фуражка была окантована дубовой листвой, ворот украшен большими звездами, как у советских маршалов первого призыва, и опять же — дубовыми ветвями. Это вводило в заблуждение встречных: то ли иностранный офицер, то ли из дипкорпуса. На всякий случай все военные отдавали ему честь.
Но главное не это. Столичный лесной генерал, к которому Вася попал на прием, оказался самым настоящим “граммофоном”, то есть писал любительские стихи. Узнав, что и Хруничев пишет стихи, и послушав их, генерал сказал, что надо непременно издать сборник поэтов службы леса. Поручил Хруничеву собрать такой сборник. За эту работу генерал и отвалил Васе на воротник мундира майорские звезды.
Теперь Вася хохотал, потому что получил еще и хороший гонорар за изданные в сборнике стихи.
Командировки в тамские леса обогащали Васю не только грибами, ягодами, но и матершинным фольклором. Лесники всячески старались угодить молодому специалисту. Кормили мясом, поили водкой. От него зависело разрешение вырубить лес на том или ином участке. Вася привозил из командировок куски лосятины, медвежатины, мед и сало.
Поэтому в нынешнем Васе невозможно было узнать того худющего, вихлястого паренька, который раньше при переходе через проспект все норовил уцепиться за мою руку, а при разговоре от волнения дрыгал коленкой. Как мне вычленить того паренька из этой горы сала в два метра ростом? Как узнать того паренька в этом вулкане, изрыгающем потоки страсти к женщинам, жратве, питью, пению? Эти заплывшие глазки за вечно запотевшими очками, эти два подбородка, трясущиеся при смехе, это пузцо, в котором притаился огромный желудок, шепчущий: “давай, давай еще!”, а ниже — с такой же страстью вопящий тугой прибор, видимый без рентгена сквозь брюки.
Наивный Вася полагал, что женщины сдаются ему, зачарованные его пением, его гитарой. Но ясно же, что они глядели ниже гитары, не слыша корявых аккордов, не слыша полукастратного его пения, так как понимали, что у горы и отроги мощные, а если эта гора немножко скрипит, так это уже издержки производства.
Никто в мире не смог бы убедить Хруничева, что у него нет музыкального слуха и голоса. Вася считал, что поет не просто хорошо, а великолепно. Он шел навстречу своим страстям бесстрашно. Он занимался в бардовской студии “Арлекин”. Там к нему привыкли, как привыкают к некой неизбежности. Глава студии говорил: “Без Хруничева, как без поганого ведра, не обойдешься”.
Возвращаясь из командировок в Тамск, Вася приникал к сладостным родникам, которые город таил в разных своих уголках под большими и малыми крышами. Один из родников бил на краю города, в избушке, которую художник Павлуша снимал у старушки. Он даже денег ей не платил, а только обновил немного позолоту на двух старых иконах. Иногда Хруничев ночевал у Павлуши неделями…
На обмывании майорства были крикливые подруги Леокадии Зотеевны, пара лесопатологов, Миша Бадридзе, Толя Пастухов, Юра Заводилов. Все уже были пьяны. Потому Вася описывал маме Леокадии Зотеевне и мне веселые пригородные вакханалии.
— Понимаете, друзья мои! — говорил он. — Павлуша не выносит одиночества. Ну, совсем не может один. Это у него после Афгана: чем больше людей — тем лучше.
— Мать одну оставляешь, шлендаешь по художникам, музыкантам! — ворчала Леокадия Зотеевна. — Там, поди, у Павлушки и покушать-то нечего.
— Да бабы ему прут и жареного, и пареного.
— А к примеру, что там жареное? — допытывалась Леокадия Зотеевна.
— Да что там говорить: и пельмени, и шашлык… Ну, и картошку с бабкиного огорода жарили. Водочка с сальцом, с огурцами так здорово идет! Все обалденно было, вы просто не поверите! — кричал Хруничев.
Я думал, что он возьмет гитару, петь будет, но Вася шепнул мне:
— Сергеевич! Ну их в болото! Они все пьяные, пойдем по улице погуляем, подышим.
Я был удивлен таким его желанием. На столе еще полно яств, которые он любит, за столом в наличии пьяные и глухие слушатели, которые готовы приветствовать его пение под гитару, а он хочет уйти от всего этого?
— Идемте, Сергеевич! — настаивал Вася.
Мы вышли с ним в осеннюю промозглую ночь. Мокрая листва тополей под ногами навевала печаль.
— Ну, в чем дело? — спросил я.
— Петр Сергеевич! Я влюбился.
— А я при чем?
— Ну, я приводил ее домой, а мама выругалась матерно и назвала ее шлюхой. Я не могу маму расстраивать, у нее второй инсульт получится.
— Что, в самом деле красивая женщина?
— Ну, я как увидел в кафе, так сразу понял.
— И ты хочешь привести ее ко мне домой?
— Да нет, я понимаю. Вы проводите меня к ее дому.
— Вот так фокус! Один идти боишься? Такой большой!
— Не в этом дело. У нее муж геолог, он, кажется, сегодня должен отправиться в командировку. Вы постоите на улице, а я зайду в дом, проверю. Просто постоите, и все.
— Понятно. Если тебя будут бить, то я должен вызвать милицию. Хотя на такую-то гору кто кинется?
Хруничев промолчал. Хруничев разбухал и судорожно сглатывал воздух от предвкушения. Что женщина, что чебурек заставляли его выделять через поры миазмы желания.
Мы шагали, я вспоминал, как после нескольких оргий у Павлуши Хруничев пришел ко мне и сказал, что у него ужасно чешется. Он сообщил: они такие маленькие, плоские, впились в нежные места, не вытащишь. Что делать? Я назвал ему лекарство, которое следовало купить в аптеке и втирать и внизу, и под мышками и даже в брови. Иначе… Через неделю он радостно сообщил, что избавился от напасти и теперь будет иметь дело только с замужними.
— Вот дом, — сказал Вася, — ее окно — вон там, на четвертом этаже, видите, светится?
— С четвертого этажа тебе будет прыгать высоко… А почему слева на стене написано: “Трупы от производителя”?
— Где? А-а! Прежде было написано “крупы”, хулиганит кто-то.
— Ты бы все же поостерегся.
— Мамичев! — сказал оборзевший Вася. — Вы только стойте тут, никуда не уходите! Я скажу, когда вам можно будет уйти.
— Ладно!
Ждать да догонять — самое нудное занятие. Я ходил взад-вперед, поглядывая на окошко, которое указал Хруничев, но ничего там не было видно, только шторы да люстра под потолком.
Прошло с час, а может, и больше. Васи не было. На улице — тишина. Я не знал, что делать. Войти в дом и поискать Васю — но откуда я знаю, в какую квартиру этот лесной майор пошел? Не знаю ни фамилии его дамы, ни имени.
Я уже тысячу раз проклял Хрунича с его бабами, когда он вдруг вышел из-за дома.
— Ну ты и свин! — выругал я своего перезрелого ученика. — Развлекаешься, наслаждаешься, а я тут мерзну, как негр в Антарктиде.
— Вам бы такие развлечения! — ответил Вася, отчаянно мотая рукой.
— Чего ты рукой машешь?
— Посмотрите, ладонь вся синяя!
— Почему?
— Ну, пришел я, а муж — дома, командировку почему-то отменили. Нонна мужу говорит: “Познакомься, это Вася, поэт!” А геолог сжал мне руку и говорит: “Гоша, прозаик!” Ну, я тяну ладонь, он не отпускает. Она просит, чтобы он меня отпустил, а он улыбается и жмет мне руку. И говорит: “Знакомиться так знакомиться!..” И так — все это время, что я отсутствовал. Держит, жмет и молчит. Сила — как у медведя. Завтра придется к хирургу идти, кажется, один сустав сломался.
Со злости я сказал:
— Эх, ему бы ухватить тебя за другое место, где нет суставов!
— Ну и шутки у вас, Мамичев, ослоумные!
— Да пошел ты, знаешь, куда…
56. “СОКРАТ” И БЛУДНЫЕ СЫНОВЬЯ
В ту зиму наш кружок стал заниматься в помещении писорга, в каждый четверг с шести часов вечера. По моим расчетам, Крокусов и Азалия Львовна к этому времени должны были уже уходить с работы. Так и происходило во все другие дни. Но в четверг Крокусов на шесть вечера назначал встречу с каким-нибудь автором или с должностным лицом, или просто не уходил, сидел, листал документы.
Сначала я подумал, что он проверяет, как я работаю с кружковцами. Но потом обнаружилась некоторая закономерность. Если появлялись у меня новые талантливые слушатели, а особенно — слушательницы, Крокусов подходил к ним и говорил вкрадчиво:
— Мне понравилось ваше стихотворение про цветочки. Волнительно! Вам следует заниматься в моем кружке, я занятия провожу по пятницам. Ваши цветочки так и просятся на страницы журнала “Сибирский Сократ”, который я редактирую. Видите рамочки на стеллаже? Это дипломы. Заниматься у руководителя областной писательской организации, академика Ново-Бутовской академии изящных искусств и литературы и члена-корреспондента Уимблдонской академии психоделической прозы и поэзии, я думаю, будет интереснее? Вы же слышали, что обо мне писала столичная газета “Проблемы литературы”? Я могу вам дать прочитать. Там большая статья обо мне. Вы узнаете, как я пострадал, защищая свои поэтические принципы!
Говоря это, Крокусов широко улыбался, посверкивая двумя вставными зубами, в один из которых был вправлен бриллиант.
Одаренные слушатели быстренько перекочевали от меня к Крокусову. А симпатичных слушательниц он переманил вне зависимости от их литературного таланта. От меня к Крокусову, в надежде напечататься в “Сократе”, моментально “перескочили” Вася Хруничев, Толя Пастухов, Юра Заводилов, Андрей Дресвянин, Миша Бадридзе. Иван же Карамов выбыл из кружка, потому что, став старостой собора, охладел к литературному творчеству. Не мог же он посещать логово вероотступника Крокусова?
Мой кружок мог закрыться за неимением слушателей. Но я не хотел терять пусть грошовую, но все-таки ставку. Еще в молодости, работая в газете, я узнал, что многие люди, выйдя на пенсию, вдруг начинают писать стихи. Какой-то бес влезает им в мозги и зудит: “Ты же гений! Как ловко ты вчера подобрал рифму “розы и слезы”, это ж надо было додуматься! Ты в одну секунду срифмовал: “сидел-глядел”. А ведь писатели за рифмы гонорар получают! Маяковский на гонорары купил авто в Париже! А потом об этом факте стихи написал и опять гонорар получил! Евтушенко золотой перстень носит, все время по заграницам ездит! А ты что, хуже, что ли?”
Наслушавшись дьявольского шепота, пенсионеры начинали лихорадочно записывать в школьных тетрадях, на оберточной бумаге или на кусках старых обоев свои стихи и несли их в ближайшие редакции. Их не хотели печатать, а они грозились пожаловаться в райпотребсоюз, в горком, в обком, в прокуратуру, в милицию, в КГБ и управдому.
Я вспомнил телефоны троих таких одержимых. Дозвонился до одного, и вскоре в кружке у меня уже был десяток блистающих сединами “граммофонов”.
Я надеялся: грянут морозы, придет в кружок и Тина Даниловна. Зимой-то, небось, под открытым небом не поторгуешь. А может, и Киянкина придет? Правда, она торгует в палатке, это все же не на улице. Да ведь соскучится по кружку, по стихам?
Крокусов каждый четверг задерживался, посматривал на моих новых слушателей и ехидно улыбался. Ему всегда хорошо, когда другим плохо. А я нарочно не начинал занятие, ждал, когда он уйдет.
Если он долго не уходил, я начинал говорить с кружковцами о сути поэзии. Пусть сразу не удается все слова вставить в размер и подобрать хорошие рифмы. Суть не в этом. Объяснить поэзию нельзя, как разъять на цвета радугу. У каждого есть свой жизненный опыт, вот и постарайтесь вложить его в запоминающиеся образы.
Старушки прилежно записывали мои слова в тетрадки, кивали, чему-то радовались. Некоторые мужчины тоже записывали, но не все. Был среди них капитан первого ранга в отставке, высокий, стройный, подтянутый старик Лавр Григорьевич Небураковский. Он сказал:
— Объясняете вы насчет стихов туманно как-то. Давайте я вам свое стихотворение “Мой корабль” прочитаю.
Он встав, принял картинную позу, откинул голову назад и громко и зычно прочитал:
Корабль вперед идет, я знаю,
По бурным волнам идет навстречу вдаль,
Я управляю всем процессом,
И каждый офицер и матрос мне подчинен.
Я говорю, курс правильный держите,
Есть устав, и есть командир, он тоже есть,
Честь соблюдайте вы морскую,
Тогда спасибо скажет нам страна родная!
Тогда спасибо скажет нам КПСС!
Я предложил разобрать это стихотворение, слушатели никак не решались высказать свое мнение. Пришлось говорить мне самому:
— Стихотворение требует доработки. Вот первая строчка: “Корабль вперед идет, я знаю”. Она лишняя, еще бы командир не знал, куда идет корабль. “Я управляю всем процессом”. Процесс — это не из лексикона поэзии, скорее, из науки, политики, из доклада, что ли. КПСС уже не существует. А поэзии маловато. Все-таки — море, корабль. Нужны чувства, нужен подтекст. То есть надо подобрать слова так, чтобы за ними виделось больше, чем написано. Ну а в стихотворении Лавра Григорьевича — все лежит на поверхности.
— Я понял так, что вам мое стихотворение не понравилось? — заносчиво спросил Лавр Григорьевич.
— Да не то чтобы не понравилось, я просто говорю для всех слушателей, чтобы они стремились к неоднозначности.
— Вы знаете что? — гаркнул Лавр Григорьевич. — Я в офицерском собрании читал — там все мне бурно аплодировали. Была эта… как ее… овация. Это стихотворение у меня в газете напечатано! — глаза Лавра Григорьевича сверкали гневом, голос был полон металла: — Вы неправильно учите! Я обращусь к вашему начальству! У меня звание! Да! Я буду жаловаться! Дойду до самого верха!..
Примерно через месяц на занятие моего кружка пришел Толя Пастухов. Я приветствовал возвращение блудного сына:
— Ты что? Хочешь сразу два кружка посещать?
— Мамич, че подкалывать? Скучно у него, академик, воображает много, а мы ж друзья, я к тебе привык!
— Ладно, занимайся. Только пьяный не являйся больше и не кури. Я из-за вас уже потерял одно помещение, а тут все же — писорг.
Еще через неделю ко мне вернулись и другие отступники: Вася Хруничев, Юра Заводилов, Андрей Дресвянин, Миша Бадридзе. Причем Хруничев привел с собой еще высокую красивую девицу — Ненилу Панфилову. У нее были красивые ноги. Чтобы все могли как можно лучше обозреть их красоту, она носила такую коротенькую юбочку, что короче уже не бывает. Хруничев занял место рядом с Ненилой, и я видел, что левая нога Ненилы воздействует на правую руку Васи Хруничева, как дудочка факира на змею кобру.
Я вовсе не удивился этой группе перебежчиков. Хоть я и редко заходил в писорг, но меня обо всем информировал всезнающий Иван Осотов. Он неутомимо собирал информацию о работе писорга вообще и о подвигах Крокусова лично. Куда отправлял он свои сведения — мне неизвестно, но кое-чем делился и со мной.
В кабинете Крокусова, кроме его письменного стола, стеллажей с керамической головой, академическими дипломами и книгами, а так же стола для общих собраний, был в дальнем углу небольшой чайный столик. Там всегда сидело несколько более или менее юных прозаичек и поэтессок. Откуда они брались и куда потом девались — никто, даже сам Осотов, не знает. Иногда Крокусов из внутреннего кармана пиджака доставал завернутых в целлофан копченых омульков и поочередно, беря каждого омулька за хвостик, опускал той или иной красавице в полураскрытый ротик. Поглотившая омульков знала: с этого момента она — фаворитка. Кроме трех омульков, красавица имела шанс в этот вечер выпить пузырек настойки боярышника. Пузырьки у Паши всегда лежали наготове в ящике письменного стола. Азалия Львовна пустые пузырьки сдавала в аптеку и возобновляла запас.
Если дело было летом, Крокусов удалялся с избранницей в аллеи парка, который примыкал к писоргу, зимой — парочка просто сидела за чайным столиком и ждала, когда Азалия Львовна и все прочие удалятся из помещения. Через какое-то время в журнале “Сибирский Сократ” появлялась фотография юной прелестницы и ее стихи или проза, которые никак нельзя было назвать шедевром, но Паша заявлял, что в литературных опытах что-то есть, первозданность какая-то. Кроме того, он пояснял, что молодые дарования надо поддерживать.
Случалось Пашиной супруге устраивать в писорге скандалы: она разгоняла поэтессок, разбивала вдребезги пузырьки с боярышником. Но, конечно, будучи кандидатом наук, занятая большой и трудной работой, жена не могла постоянно устраивать разборки в писорге. Ничего хорошего из ее визитов не получалось. Крокусов, после вмешательства жены в процесс воспитания молодых авторов, сатанел, переходил с боярки на коньяк и перемещался с поэтессами в сауну, которую ему предоставлял средних лет предприниматель и поэт Иван Загогулько.
Что происходило в сауне, как говорилось в средневековых романах, сокрыто мраком неизвестности. Достоверно известен один факт: после многочисленных совместных купаний в сауне Загогулько и Крокусов стали друзьями. Загогулько произвел на всех впечатление своей почти постоянной улыбкой. Кто-то даже назвал его “человеком, который смеется”. И вот улыбка Ивана просияла над огромной подборкой его стихов в “Сократе”. Вскоре Иван издал две книжки лирических стихотворений и был принят в Союз писателей как чудо природы. Он был доктором физико-математических наук, а вдобавок еще оказался и тонким лириком.
Но если вы думаете, что Крокусов в “Сибирском Сократе” публиковал исключительно любовниц и друзей, то вы заблуждаетесь. На страницах “Сократа” оказывались стихи и проза влиятельных столичных критиков, литературных начальников, редакторов журналов Москвы, Петербурга и всех краевых и областных центров России. А эти редакторы публиковали взамен на страницах своих журналов рассказы и отрывки из романов Крокусова, а также стихи его любовниц. Получался, говоря современным языком, бартер.
Паша — театрал, на каждой премьере в драме или в ТЮЗе он с женой и дочерью — на лучших местах… Телевизор разинул свой ненасытный стеклянный рот и стал пожирать зрителей сериалами страшилок, буйного секса, гангстерской пальбы, с взрывающимися и ослепительно пылающими машинами. Что могли противопоставить этому несчастные местные театры? Драмтеатр стал приспосабливаться. В какой-то пьесе известная всему городу средних лет актриса сыграла свою роль в костюме Евы. Газеты это отметили. В следующем спектакле уже три актера играли нагишом. Но это — драма. А что было делать театру юных зрителей? Раздеть Мальвину и на виду у малышей заставить грешить с пуделем Артемоном? Актеры стали делать эскимо и собственноручно продавать его в фойе театра. Актер Левонтий Вусов собирал коряги и ваял из них чертей и леших, чтобы оживить театральные сказки. В буфете подавали водку, коньяк и вина. И ничто не помогало.
И вдруг пришел в ТЮЗ рыжий, лохматый, похожий на клоуна парень и на ломаном русском языке сказал, что он француз, режиссер, чуть ли не из самого “Парижу”. Звали его Луи де Карман. “О! — обрадовались в ТЮЗе. — Символическая фамилия да еще дворянская!”
Конопатый решил порадовать юных зрителей русской классикой. На афише значилось: “А.П. ЧЕХОВ “Вишневый сад”, режиссер Луи де Карман (Франция)”.
На француза народ пошел. Как француз увидел наш “сад”? Герои по ходу спектакля показали полунамеком несколько положений, в которых могут находиться при соитии мужчина и женщина. Но не раздеваясь, мимолетно, чуть-чуть — вроде было, вроде бы и не было. А в конце спектакля забытый всеми Фирс в своем лакейском мундире, но почему-то без штанов и даже без подштанников, с хрипом: “Уехали! Забыли!”, сверкая голой попой, пополз прямо в зал, толкая впереди себя малое вишневое деревце с комом земли внизу. Дополз до края сцены, и занавес закрылся.
Тамские газеты взвыли от восторга. Фирс, хоть и с голой попой, но в будущее толкает расцвет новой России! О, тонкая французская штучка!
Крокусов немедля пригласил Луи де Кармана в писорг. Угостил омулями, боярышником, а потом Загогулько принес еще и бутылку коньяка. Иван был ростом выше Хруничева и массивен, но чисто по-мужски, не обвислый, не сутулый и с поджарым задом. Лоб у него был высокий, немножко портил вид нос картошкой. Но на фоне Хруничева — это был джентльмен и почти красавец. Крокусов вызвонил на встречу с режиссером и Дружеского Шаржа, тот принес французский фолиант восемнадцатого века, чем напрочь сразил французика.
— О! Я это покупать? Как? Презент? Это невозможно! Хорошо, пусть презент, ви оба с Паша будете приехать во Франс, я буду угощать и делать свой презент.
Крокусов тут же записал на магнитофон слова Луи де Кармана. Он вскоре напечатал в журнале все, что было сказано французом под впечатлением боярышника и коньяка. Подарил журнал Луи де Карману. Пробился с журналом к губернатору области, показал интервью:
— Вот видите? Меня во Францию приглашают с творческим визитом. Это придаст значение нашей области, я сумею ее там достойно представить! Я думаю, на такое благое дело вы выделите деньги.
Примерно то же сказал Паша и в кабинете спикера областной думы, и в кабинете мэра города. Каждый из трех лидеров думал, что он единственный помог деньгами главе писателей. Крокусов называл это трехпольной системой.
В тот день, когда провожали Луи де Кармана во Францию, за чайным столиком опять сидели и Крокусов, и Загогулько, и Дружеский Шарж. Последний не пил, он был грустен, пить ему нельзя было, потому что опухоль в мозгу давила изнутри на глаз, зрение сдавало.
— Надеюсь, что хоть одним глазком увижу великую Францию! — сказал он друзьям.
Загогулько пил от души, говорил все громче, хвалил режиссерский талант Луи де Кармана. Кончилось это тем, что Загогулько захотел показать натурально, как полз в спектакле “Вишневый сад” бедняга Фирс. Иван Капитонович снял штаны и плавки, схватил с полки горшок с кактусом и пополз, толкая впереди себя кактус, через приемную, где сидела Азалия Львовна.
Она сказала:
— Да, всякое было, но такого еще у нас не было! Оставь кактус! Ты и так богат: у тебя собственное кафе, джип, две квартиры, две дачи и такой огромный набалдашник. Зачем тебе еще и кактус?
Иван Капитонович устыдился, отдал Азалии кактус и прикрыл набалдашник рукой, как делают мальчишки, когда нагишом ныряют в реку…
И вот когда Хруничев вернулся в мой кружок не один, а с длинноногой девицей, за нашим столом неожиданно объявился и Загогулько. Надо сказать, тогда я еще не знал его привычки обнимать и тискать всех женщин от пятнадцати до восьмидесяти лет, а может, и старше, если таковые бы в писорге объявились.
Между прочим, к моменту появления за нашим столом Ивана Капитоновича Хруничев уже успел договориться с Ненилой Панфиловой о прогулке при луне и еще каком-то интересном времяпровождении. Он уже пожимал ее колено, и она улыбалась покорно и ласково. На заседании выяснилось, что Ненила перешла из кружка Крокусова в мой, потому что Паше не понравились то ли ее стихи, то ли колени. Несмотря на все мольбы, он так и не напечатал ее в журнале. По-моему, стихи у Ненилы были грандиозно плохие, но колени вообще-то хорошие. И это сразу заметил Загогулько. Он тут же принялся гладить ее колени и намеревался подняться еще выше, но тут Хруничев, побагровев, воскликнул:
— Вы неприлично ведете себя в обществе!
Загогулько весело расхохотался:
— Ну, прости, брат, на самом деле, я такой, ну, что поделаешь, на самом деле, я тебя приглашаю с барышней отобедать в моем ресторане “Бедный Йохан”.
— А почему Йохан и почему бедный? — спросила Ненила.
— Йохан — Иоганн, а по-русски Иван. Ну, я, на самом деле, бедный. Да что будем рассуждать, идемте кушать.
И они отправились в ресторан “Бедный Йохан”, небольшой, но вполне приличный, со смазливыми официантками и ужасающе высокими ценами. Там Загогулько приказал служителям:
— А подать нам, на самом деле, вина и мяса!
Им подали… И они поели. А потом… Я сам там не был, но Загогулько рассказывал:
— Я их накормил, понимаешь, напоил, на самом деле, самым лучшим образом. За свой счет, разумеется. Должна же быть благодарность? На самом деле, я вижу Ненила сравнила меня с этим обормотом, и ясно, в чью пользу было сравнение. Я ей шепнул: идем, мол, оторвемся от этого идиота, у меня есть местечко. А он стал возникать. Ну, я взял его за длинные волосы, и всю подливу с тарелки его мордой вытер. И представляешь? Мы с девкой пошли, на самом деле, как полагается, под руку, а он сзади бежит и ноет: “Ненила, не ходи с ним, он плохой…”
Хруничев эти же события описал иначе:
— Мы там выпили немного, мне не понравилось, как он себя ведет, я ему все высказал. Ты, говорю, новый русский, из-за тебя моя мама маленькую пенсию получает, ты ешь и пьешь за ее счет! Я так ему и сказал, и публика мне сочувствовала, кто-то даже поаплодировал. И мы пошли по домам.
— Я слышал, что Ненила пошла с Загогулько? — не утерпел я.
— Она пошла, — ответил он, — ей было по пути в ту сторону, но ему она ничего не позволила, уж я-то знаю!..
Вскоре после этих событий из Франции пришел вызов от Луи де Кармана и какой-то культурной французской ассоциации — Паше Крокусову и Кеше Владимирскому, которому опухоль давила на глаз.
И уже оформлены были визы и командировочные документы, и пройдены все бюрократические рогатки, и собраны вещички, когда Кеше вдруг стало плохо. Дружеского Шаржа увезла карета “скорой помощи”. В тот же день в больнице он помер от кровоизлияния в его талантливый мозг.
Гроб расположили на том самом прилавке, за которым Кеша Владимирский простоял всю свою жизнь. И это был большой гроб. Друзья постарались. Ведь там, в гробу, не видно, кто лежит — большой или маленький человек. Видны только грудь и сложенные на ней руки, да большая умная голова. Так пусть люди прощаются с большим гробом, с большим человеком.
Крокусов не изменил своей привычки с опозданием приходить на все мероприятия, чтобы все заметили его важность, значимость, независимость. Уже отзвучали речи, уже погасли юпитера, и были выключены микрофоны, и друзья подняли гроб и стали выносить из магазина. В этот самый момент появился Крокусов и закричал:
— Верните гроб на место! Включите юпитера и магнитофоны! Я буду речь говорить! Я ее в стихах написал, она будет опубликована в центральной прессе, ее, может, по всероссийскому радио передадут.
Люди стали возмущаться, а Паша по своей всегдашней привычке обвинил всех: они не дождались главного оратора, они не хотят, чтобы о Владимирском узнала вся просвещенная Россия!
— Вы не любите Кешу, нет, вы его не любите!
Он так кричал, что гроб вернули на прилавок, зажгли юпитера, включили магнитофоны и дали сказать Паше речь. Она была действительно хорошей. Но на кладбище Паша не поехал, ему нужно было собираться во Францию.
57. В ПРЕКРАСНОЙ ФРАНЦИИ И В ХМУРОЙ СИБИРИ
Пока Крокусов грелся на солнышке в прекрасной Франции, а в Сибири завернули нешуточные холода. В морозные дни душу радовали только еще не сожженные новыми русскими старинные терема, украшенные затейливой резьбой. В соседстве с посеребренными елями и пихтами они смотрелись загадочно и торжественно.
Каждый четверг к шести я приходил в писорг, садился за длинный стол в ожидании кружковцев. И однажды дверь отворилась, и я увидел изможденную и постаревшую Тину Даниловну. Боже мой! Неужто это она, веселая и оживленная, когда-то приносила в наш кружок подарки, восторгалась всеми поэтами, а особенно мной? Старуха Изергиль какая-то, только трубки в зубах нет.
Оказалось, что Тина Даниловна, несмотря на приобретение многочисленных морщин и потерю многих зубов, не изжила старые привычки. Она достала из сумки сверток, развернула его и подала мне шарф и рукавички.
— Вот, вашего размера не знаю, связала рукавички на глаз, по памяти, померьте, подойдут? А шарфик нравится?
Все подошло, я хотел заплатить, просил назначить цену, чем вызвал целую бурю эмоций!
— Ох, какой вы, ох, какой! Разве можно так? Сегодня мы живем, а завтра?.. Вы знаете уже? Нет, вы ничего не знаете. Киянкина погибла.
Да, я читал в отделе происшествий в “Алом пламени” заметку, что неизвестными зверски убита работница Поликарповского рынка вместе с находившимися в ее доме гостями. Но не обратил на эту заметку ни малейшего внимания: подобных заметок пруд пруди, а фамилии убитых не всегда сообщают.
Тина Даниловна рассказала. Барак, где жила Киянкина с подругой, — на окраине, на отшибе. Света на базаре всем рассказывала, что копит деньги на новую квартиру. Вот и пришли люди с топорами и ломами в тот барак. А у нее гости были, женщины, так они — и ее, и гостей покрошили, как лапшу. Да и барак подожгли. А милиция нынче какая? Киянкина жила без прописки. Так зачем искать? Без прописки — бомжиха, значит.
Я сказал, что у Киянкиной в Тамске живет дочка. Надо пригласить ее в наш кружок. Почитаем Светланины стихи, вечер воспоминаний устроим. Тина Даниловна вызвалась за этой дочкой сходить, оказывается, она однажды вместе со Светланой у этой дочери в гостях была, Киянкина одна к дочери ходить не решалась, та просто не пускала ее, мол, на ребенка дурно влияет.
Перед следующим заседанием я позвонил Хруничеву: так, мол, и так, Киянкина погибла, вечер воспоминаний. У тебя много ее стихов, память хорошая, выучи наизусть, почитаешь, дочери будет приятно. Он сказал, что прийти не может, заболел.
Тогда я весомый аргумент выложил:
— Приходи через не могу! Зря мы, что ли, тебя старостой кружка избрали? Я предисловие к твоей книжке написал. А главное — ты же просишь у меня рекомендацию для вступления в Союз писателей? Так чего же ты в штрейкбрехеры записываешься? Я тогда тебя в союз рекомендовать не буду, нам эгоисты не нужны.
Он в ответ проскрипел, дескать, постарается.
Все-таки пришел, но в каком виде! Лицо там и сям было заклеено лейкопластырем. Глаза заплыли синяками, губы стали в два раза больше, чем были, и словно их кто чернилами намазал. Прихрамывает, шею начнет поворачивать — стонет.
Спросил его шепотом:
— Кто тебя так? Загогулько?
Он сморщился:
— Если бы Загогулько, я из него морду-попу сделал бы, я все-таки внук сибирского ямщика!
Да… Внук ямщика. Увидел бы тот ямщик такого внука, в четыре этажа бы матюгнулся.
— Ну, если не Загогулько, так кто тогда посмел поднять руку, а может, и ногу — на лесного майора? Мы от имени писорга потребуем суровой кары для преступника и негодяя. Без пяти минут член Союза писателей, и так ему с циферблата всю эмаль скололи…
— Не надо кары. Что с дурака возьмешь? Павлушка это, сволочь проклятая, морда цыганская…
— Он что, из цыган?
— Не знаю, кажется, кто-то был у него из табора в десятом колене; да вы на морду его посмотрите: цыганская же рожа!
— А ты все твердил: красавец, умница, талантище! За что он так тебя? Бабу не поделили?
— Да ни за что! Он же в Афгане воевал — я вам, Мамичев, говорил. Ну, контузило его, иногда бешенный делается. Я уж зарекался к нему ходить, да куда мне еще пойти-то?
— Мало ли куда? В театр, в кино, в музей…
— Вы, Мамичев, пожилой, вам не понять.
Я на эту тему больше ему ничего не сказал, но отлично понял, отчего он так негодует. Нет, не только потому, что ему фасад попортили. Кормушки у него закрываются одна за другой. Майора Хилюшкина с его громадной пенсией на психу упрятали, Вадик Тисанов разорился, теперь вот и Павлушу объедать не придется. Да ведь художник Хруничу не только жратву и баб поставлял, он его запечатлевал постоянно. Чуть не каждый год. Получалась настоящая панорама видоизменений Василия Хруничева. Вот он — мальчик в коротких штанишках, вот — тощий студент, вот — начинающий работник лесной службы, а вот — лесной майор. Панорама теперь тоже прервется. Обидно.
Я сказал:
— Еще помиритесь.
— Я порвал с ним отношения раз и навсегда! Да я б ему ни за что не поддался! Так ведь он в разведке служил, там его обучили особым секретным приемам.
В этот момент в комнату вошла Тина Даниловна с молодой женщиной, очень похожей на Светлану Киянкину, но как бы облагороженной. В этой Киянкиной-два было все: грация, скромность, достоинство. Это было удивительно! Так похожа на мать и, в то же время, совершенно не похожа!
Мы начали вечер тактично. Побитый Хруничев от имени кружка в сдержанных тонах высказал соболезнование. Затем читали по кругу и стихи самой Киянкиной, и стихи о ней. Мы тактично не расспрашивали дочь о подробностях гибели ее матери. Но она сказала:
— Я понимаю, вы хотите знать, что делается для поимки преступников. Все же столько людей враз убито! Так вот, ничего не делается. Я двадцать раз ходила к разным милицейским начальникам. Они сказали, что это “висяк”, дело темное. Окраина, разломанный нежилой барак, какие-то базарные люди, все по прописке в городе не значатся, бомжи. Так они видят ситуацию. Мол, директоров убивают, людей законных, солидных, и то концов не найдешь, а тут… Я поняла все, пошла в частную следственную фирму, те запросили огромные деньги, причем вперед. Пришла домой, а мне звонят: “Будешь копать — мы тебя саму закопаем, причем рядом с мамой”. Ну, вот я и отступилась. Нам с мужем не собрать нужную сумму. Да и пока собираешь, саму прихлопнут.
— Мы президенту напишем! — вскричал Бадридзе.
Киянкина-два сказала:
— Бросьте! Кончится тем, что меня убьют или ребенка. Время такое. И маму все равно не воскресишь. Спасибо вам за память, за вечер…
В эти дни мне стал настойчиво звонить Осотов. Приглашал к себе. Я отнекивался, как мог, придумывал неотложные дела. А он звонил по пять раз в день и ныл скрипучим голосом:
— Бросили все старика Осотова. Супруга умерла, один, как перст. Ночью у меня бандиты двери ломают, убить хотят, а вам никому дела нет. Ты же не такой, как сволочной Крокусов или ханжеский перевертыш Феденякин. Вообще, что это за организация, когда все раскатились по своим углам, как горошины из стручка. Собраний не дождешься, так хоть так обсудить насущные проблемы с одним, с другим…
— А какие проблемы?
— Это не телефонный разговор.
Допек он меня своими звонками, отправился я к нему в гости. Я позвонил, через какое-то время за дверью скрипучий голос спросил:
— Кто?
— Мамичев!
— Мамичев? Ты вот что, спустись по лестнице, выйди из подъезда и встань так, чтобы я тебя мог видеть.
— Что за глупости? Вы же сами меня звали, я перся в такую даль, теперь мне с пятого этажа спускаться, потом вновь подниматься, я тоже вам не юный пионер. Вы же голос мой знаете?
— Знать-то знаю, но нынче такие времена, что бандиты и голоса подделывать умеют, они все умеют, развелось их: бандит на бандите сидит, бандитом погоняет!
Пришлось мне спускаться вниз, выходить из подъезда. Постоял под окном. Поднялся вновь по лестнице, вновь позвонил:
— Ну, теперь узнали меня?
— Да как сказать: с вида немножко похож, так ведь бандиты теперь и вид умеют подделывать. Они и грим в театре сопрут, и парик, и что угодно…
Я разозлился:
— Вам лечиться надо, я сейчас уйду и больше к вам никогда не приду, хоть зазовитесь.
Подействовало. Он начал лязгать запорами, говоря:
— Вот уж какой! Простая предосторожность, а он уж тебя сумасшедшим обзывает. Сейчас!
Открывал он долго, у него было две железных двери, и на каждой — штук по пять разных хитрых защелок и замков… Дверь распахнулась, и Осотов отскочил от двери с длинной палкой, к концу которой был примотан дратвой внушительных размеров пест.
— Ну, кажется, в самом деле ты.
— Вы это свое древнерусское оружие положите, а то еще трахнете по голове, а у меня в ней полно великих замыслов.
— Да, вижу теперь, что действительно — Мамичев, похвастать ты всегда любил.
Он положил свою палку. Поговорили сначала о криминализации общества. Осотов рассказал, что решил частично проредить ряды криминальных элементов. Как? Очень просто. Во дворе напротив его окон стоят “вешала” для выбивания ковров. Каждый вечер он размещает на этих “вешалах” некоторые предметы из своего гардероба, а сам садится у форточки с духовым ружьем.
— Ну, и сколько уже воров ликвидировали?
Осотов вздохнул:
— Пока ни одного!.. Однажды до утра просидел, увидел чью-то фигуру возле моих вещей. Смотрю, руку тянет. Ну, я и пульнул. Оказалась почтальон. Дурная баба. Несешь почту — так и не лезь к чужой одежке. Чуть глаз ей не выбил. В суд грозится подать. Не понимает, что ради их всех и стараюсь.
— А какие именно вещи вы на этой своей выставке экспонируете?
Он пошарил в прихожей.
— Да вот, пальто; правда, каракуль моль съела и пальто не очень новое, но вполне носить можно. Или вот тужурка, сам я ее не ношу, раз за гвоздь зацепился, порвал сильно, зашивать-то некому, супруга умерла.
И он зарыдал. Сильно сдал Осотов. Всех нас время не щадит. Клочки седых волос вокруг лысины, а были длинные маслянистые волосы, с которых вечно перхоть сыпалась. Теперь ей сыпаться почти не с чего. Глаза глубоко завалились, горят иступленным огнем.
Я все же не вытерпел, сказал ему, что зря он свою рухлядь для поимки воров вывешивает. Сейчас в каждом мусорном ящике можно получше вещи найти. Новые русские, как мода меняется, немодное выбрасывают. Бомжи из мусорных контейнеров вполне прилично одеваются. Если бы они не в подвалах ночевали да умывались хоть раз в день, их вполне можно было бы за приличных людей принять.
Я обратил внимание, что громадный буфет по-прежнему сохраняет за своими массивными стеклами бутылки легендарных вин. По-прежнему в этом буфете находилась пирамида, составленная из банок с консервами “Снатка”, и шары дорогих колбас. Ну, конечно, я еще в свой давний первый визит к Осотову подозревал, что все эти искусно выполненные муляжи. Теперь в этом и сомнений не было. Осотов на сей раз не предложил ни кваса, ни чая. Да и понятно: на нынешнюю пенсию не разгуляешься.
Он приблизил ко мне лицо мученика и проскрипел:
— Пора его свергать!
— Кого?
— Крокусова. Свергать надо, пока он во Франции.
— То есть как?
— Да очень просто. Собраться всем, проголосовать. Я уже договорился кое с кем. Правда, не все поняли ситуацию. Громыхаловы, например. Старший бедствует. Его в лесу лайма укусила, а это похуже, чем энцефалитный клещ. Ему пить нельзя, а ты знаешь, он — алкаш, ну и пьет. В результате — ноги отнялись. Ты понял? Он уже дачу продал, у него дети растут, им одежду, еду надо. А этот вампир Крокусов — сколько денег получит со спонсоров, с администрации — все на себя, на себя! Его и так отец байкальской рыбой кормит, так ему все мало. Все и всех сожрать готов! А нам, которые организации все силы отдали, фигу? И собраний почти не проводит. Хорошо устроился. Ну вот, пока его нет, соберемся, большинством голосов — перо в заднее место! И выберем хорошего человека, ну, хоть тебя.
Мне было лестно, что я, хотя бы только в глазах Осотова, хороший. Но я сказал:
— Это что же получается? Горбачев в Форосе, а тут — путч. А меня выдвинули на роль товарища Янаева?
— Ну, не хочешь, другого найдем. Ты только правильно голосуй.
— Нельзя такое дело рассматривать в отсутствие Крокусова, законной силы это иметь не будет, это не по уставу.
— А он по уставу делает? Диктатор!
Я стал прощаться. Осотов свирепел:
— Ты такой же, как он! Лизоблюд! Ладно, я и без тебя ему башку сверну!
Я закрыл за собой дверь, стал спускаться по лестнице, но Осотов выскочил на лестничную площадку распаленный, продолжал что-то кричать.
Чтобы немного успокоиться, я пошел пешком. Думалось: во всех областях и краях великой России живут и пишут нищие, голодные писатели. Никто им не платит гонораров, не дает денег на издание книг. А они пишут, на что-то надеются. Вдруг после смерти их творения оценят, пожалеют, что так плохо с ними обходились. Может даже, кому-нибудь памятник воздвигнут или хотя бы мемориальную доску к дому привернут. Да нет же! Ничего не поставят, ничего не привернут. Им впору, как бомжам, залезть в контейнер за поношенной, но еще хорошей одеждой. Или бутылки собирать и сдавать. Но им — нельзя! Они — творцы. Их лица тамичи видели на обложках книжек, в телевизоре, в газетах. Нельзя им!.. Вон, обгоняют меня шикарные заграничные машины с тонированными стеклами, внутри звучит приглушенная музыка. Какие-то люди мчат в этих машинах. Им плевать на меня, на Громыхалова, да на того же Крокусова! Паша — тот же нищий, просто хороший попрошайка. И получается, что нищие завидуют нищему?
58. КЛЕВЕТНИКИ И СУТЯЖНИКИ
Крокусов вернулся из Франции. Где-то в Провансе Луи де Карман поил его дешевым молодым вином и даже устроил дворовый спектакль под открытым небом. На фоне гор Паша Крокусов воздевал руки к небу и играл в спектакле самого себя.
После возвращения путешественника писорг зажил прежней жизнью. Юные поэтесски и прозаички за чайным столиком с восторгом разглядывали фотографии, на которых их седокудрый гений Паша Крокусов то пил вино с Луи де Карманом из огромной бочки в старинном винном подвале, то танцевал в компании лучезарных француженок, то вместе с каким-то негром мочился с высоты Эйфелевой башни.
Паша опять доставал из пакета омульков и скармливал очередной избраннице. И фотография, и стихи данной девицы появились в следующем номере “Сибирского Сократа”. Там же были опубликованы стихи американских поэтов из города Нью-Йорка. Они были перепечатаны из альманаха “Крылья”. Его подарил Паше тот самый негр, с которым он был запечатлен на фоне знаменитой башни.
Дело было в том, что негр был как бы не совсем негр, а был он какой-то эфиопский еврей. Ну, какой же еврей не увлекается искусством? Этот черный, как сажа, иудей посещал в Бруклине кружок под названием “Крылья”. Он был редактором одноименного альманаха. И Крокусов с большой помпой открыл подборку стихов американских поэтов стихами Беджа Хади-Будусы. Журнал был отправлен в Америку вместе с подборками стихов самого Паши, его любимиц, а также Ивана Загогулько.
Прошло какое-то время, и из Бруклина от негритянского еврея, или же от еврейского негра, как кому лучше покажется, пришел пакет. В нем оказался американский журнал. Обложка была шикарная, бумага лоснилась. Фото Крокусова занимало всю обложку журнала. Все, что отослал Паша, было напечатано в этом журнале. А главное — еврей Беджа Хади-Будусы пригласил руководителя областной организации писателей, поэтов и драматургов Тамской области, члена редколлегии журналов “Гармония и эстетика”, “Сибирские альбатросы” и многих других, господина Павла Степановича Крокусова, дважды академика, посетить Америку в удобное для него время и выступить на заседании редколлегии бруклинского альманаха “Крылья”.
Вскоре Паша выступил по телевидению в большой программе под названием: “Поэзия не знает рубежей”. Там он продемонстрировал иллюстрации своего пребывания во Франции и сообщил, что американские поэты жаждут видеть его в Соединенных Штатах.
Все последующие распития боярышника происходили теперь под лозунгом: “Еду в Штаты!”. Крокусов сиял, а доктор физико-математических наук имел вид обиженный: его-то портрет не напечатали во всю обложку!
— Не грусти! — успокаивал его Крокусов. — Вот проторю дорожку в США, следующий визит будет твой. Будут у тебя еще “Крылья”! Будет и портрет на обложке. Только вот перед отъездом нам надо злобу некоторых людей утишить.
При этих словах Паша почему-то посмотрел на меня. И потом сказал Загогульке:
— Я тебе потом расскажу, насколько может быть большой подлость людская…
Загогулько озадачился, обеспокоился и вынул из кармана своего пыжикового пальто припрятанную бутылку обалденно дорогого коньяка.
Когда лица Загогулько и Крокусова приняли ярко-малиновый цвет, а барышни уже улетучились, Крокусов сказал мне:
— Сидите, кружковцев ждете, да? Честно скажите: с кем вы?
Я сказал, что я точно не знаю. Не определился еще, кто мне враг, а кто мне друг. Мне и прежние не нравились: продразверстка, тридцать седьмой год, цензура. Мне и нынешние не нравятся: ограбление народа, развал Союза, и опять же цензура, немножко другая цензура, но хрен редьки не слаще.
— Не надо камуфляжа! Я вас спрашиваю: вы с Агатиным, Балдониным и Осотовым, которые на меня пасквили пишут вплоть до президента? Балдонин с Агатиным меня еще и в местной прессе лягнули. Я работаю, а кто работать не умеет, тот завидует. Агатин — это ваш ученик. А у Осотова вы недавно дома были, знаю…
Тут мои кружковцы пришли. Загогулько с Крокусовым коньяк допили. Уходя, Паша мне сказал:
— В понедельник собрание!
На кружке речь зашла об ужасном происшествии на учебном стадионе спортивного факультета. Толя Пастухов и Бадридзе устроились туда вахтерами на проходную. Сутки дежуришь, двое свободен. И они решили дежурить не по очереди, а вместе, каждое дежурство. Так веселее. Разойдутся спортсмены, ночь наступает. Они большую баклагу с брагой откроют, бражка такая крепенькая, на махорке настоянная, по стакашку примут, стихи читают — и свои, и других поэтов — и обсуждают. И так это весело, так хорошо читать в ночной тишине и говорить о литературе!
— Высоцкий! — говорит Бадридзе. — Это наше все! Это самое большое, великое самое! Как это у него здорово сказано: “А у психов жизнь, так бы жил любой, хочешь спать ложись, хочешь песню пой!”
— Да! — говорит Пастухов. — Правильно! Только Рубцов — это все же более наше все! Выше неизмеримо, потому что народное! Как это он здорово сказал: “Стукнешь по карману — не звенит, стукнешь по другому — не слыхать! Если только буду знаменит, то поеду в Ялту отдыхать!”
— Высоцкий — тоже народное! — кричит Бадридзе.
— Нет, не согласен! — вопит Толя. — Хороший поэт, да, но это все же актерская игра, гитара там, клоунада! Это — как акробатика в цирке, там фуфла много. А настоящие акробаты — они в спорте существуют.
Так они увлеклись, что не слышали, как с улицы кто-то в дверь тарабанит. А это пришел начальник стадиона, спортсмен, в прошлом штангист, человек властный, горячий, дернул изо всех сил дверь, крючок и выдернулся.
Вскочил начальник в проходную: ах вы такие-сякие! На посту пьяные, ничего не видите, ничего не слышите! Вот я вас! Дерьмо!
Лучше бы он этого не говорил. Бадридзе, горячий человек, вскочил, закричал:
— Да кто ты такой по сравнению с нами? Пигмей! Козявка из носа! Мы поэты, а ты врываешься без спроса да еще орешь?
Штангист ухватил Бадридзе за ворот, хотел на улицу выкинуть; а Толя в это время лагушок с брагой штангисту-начальнику на голову надел да железным прутом, который был в дежурке для самообороны, начальника по почкам оттянул.
А начальник — он хоть и штангист, но бывший, пожилой, у него почки больные. Он Бадридзе выпустил, а Бадридзе ему в нос — головой.
Выскочил начальник из проходной, по телефону-автомату вызвал милицию и вызвал себе “скорую”, которая увезла его в больницу, где он, кстати, прошел освидетельствование. Теперь Бадридзе и Пастухов уволены. Им светит суд и небо в клеточку за злостное хулиганство по отношению к должностному лицу и нанесение вреда здоровью. Оба они умоляли меня спасти их.
Я тут же составил текст письма в институт, в милицию, в прокуратуру и в суд. Написал, какие они хорошие, как много сделали для развития культуры в нашем городе. Подписались все члены кружка, подписался я. На другой день Азалия Львовна тиснула на эти бумаги темно-синюю писательскую печать и отправила почтой по назначению.
Мне говорит:
— Работы много! Павел Степанович нагрузил. Надо обзванивать всех писателей, вызывать на собрание. Что-то в понедельник будет чрезвычайное. Сердит, грозен!
На собрании был поставлен вопрос об исключении из Союза писателей сразу трех членов нашей организации: Осотова, Балдонина и Агатина. Не Крокусов предложил, а Загогулько. Это у Паши прием такой излюбленный: все должно исходить не от него, а от кого-то другого, вроде, глас народа. Затем, подготовленный Пашей, выступил Феденякин.
Что же выяснилось? Названные люди, стакнувшись с извечным врагом тамского писорга Гордемиром Кряковым, развернули гнусную кампанию клеветы и инсинуаций, стремясь опорочить наш замечательный писорг. Про Крякова даже и говорить не стоит. А вот взять, к примеру, Балдонина. Сколько клеветнических писем написал он в Москву во все властные инстанции! И ведь до чего дошел? Имея четырехкомнатную квартиру в элитном обкомовском доме в центре города, он пишет президенту, что он, гений, умирает под забором, в то время как местные чиновники строят себе за городом шикарные дворцы.
Письмо из канцелярии президента с припиской “разберитесь” пришло к нашим чиновникам. Они испугались и на всякий случай построили за городом в красивой деревеньке двухкомнатную дачу, которую назвали для отвода глаз Домом писателя, и сказали Балдонину:
— Заселяйся! Твори!
Он и заселился. Но ему нужно было не место для творчества, он хотел, чтобы ему передали дом в собственность, а он бы его продал. Чиновники законы знали: в собственность передавать нельзя. Тогда Балдонин бросил эту дачу на произвол судьбы, в ней жили бомжи, ее стали разбирать на дрова местные жители, а потом она сгорела.
Но если это был построен Дом писателя, то мы все могли бы в нем отдыхать, а что вышло?.. А Балдонин продолжает писать президенту и даже в международный суд, что ему жить негде.
Балдонин после этих слов встал и сказал:
— Что хочу, то пишу! Потому что я, в отличие от вас, настоящий писатель. И плевать я на вас всех хотел!
И он действительно плюнул прямо Феденякину в лицо. И ушел.
Поднялся шум. Старший Громыхалов сказал:
— Догнать бы его и накостылять хорошенько! Да жаль, я его на костылях-то не догоню.
— Я его на днях из “Бедного Йохана” на пинках вынес! — заявил Иван Загогулько. — Сволочь такая, приносит в самодельной холщевой сумке свою книгу под названием “Дрова”, садится за свободный столик, раскладывает книжки, потом начинает кричать, мол, он великий писатель, умирает с голода, а тут сидят жирные коты, урчат над мясом. Ну, и требует, чтобы поддержали классика, купили бы его книгу. Некоторые покупают, но больше — возмущаются… Мне жаловались многие владельцы ресторанов, что он своими визитами всех посетителей у них распугал. Они убытки несут.
— Я с ним в Доме отдыха “Голубая долина” отдыхал, — сказал Викентий Громыхалов, — стыдобушка. Приходит в столовую, клубнику со всех тарелок в свою тарелку пересыпает, я ему говорю, мол, что ты делаешь, он отвечает, что все равно повара воруют, они в пустые тарелки еще ягоды насыплют. Поваров всех и директора Дома отдыха в страх вогнал. Как-то пельмени были к обеду, тарелки по столам разнесли. Балдонин вскочил, кричит: “Граждане отдыхающие! Не трогайте ложки! Подождите, я писатель, я сейчас буду пельмени проверять, искоренять обман!..” И идет Лука с ложкой то к одному, то к другому столу, в каждой тарелке пельмени считает. “А почему в этой тарелке двадцать два пельменя, а в другой — только пятнадцать?..”
— Да, конечно, у него есть нехорошие черты, — сказал тихенький Тихеев. — Но, братцы мои, он же из семьи раскулаченных, его родители пострадали. Я, как член “Мемориала”, как сам репрессированный, так понимаю, что у человека может быть боль в сердце.
Крокусов вскочил:
— Страдалец? Боль в сердце? Клевету на писорг вместе с Кряковым писать! Вот какой он страдалец. А у нас работа уже на международный уровень вышла. Я день и ночь работаю с молодыми авторами, я нашу организацию талантами пополняю, Загогулько вот приняли, на очереди еще две талантливые молодые поэтессы. Я журнал веду. А он что хорошего для писорга сделал?.. Или Осотов?.. Или этот Агатин, который даже на собрание не явился?.. Это клеветники, сутяжники, маразматики, предлагаю всех исключить немедленно!
Встал Осотов, трясущийся, последнюю пуговицу с пиджака оборвал:
— Негодяй! Я один из создателей этой организации. Отец-основатель… Ох, не могу, сердце!..
Осотов выбежал в предбанник, там Азалия стала отпаивать его валерьянкой.
Феденякин кричит:
— Голосуем, голосуем! Всех троих исключить! Мешают работать!
Я сказал:
— Но позвольте! Агатина нельзя исключать в его отсутствие. Да и вина его не так уж велика. Ну, написал фельетон и по нам шутливо проехался, так на то он писатель-сатирик, у него жанр такой. И за это исключать?
Крокусов махнул рукой:
— Ладно! Агатина пока исключать не будем. Понимаю, что Мамичев за своего ученика борется, а между тем этот ученик — сволочь изрядная.
Проголосовали. Исключили Осотова и Балдонина. Пусть Лука напишет Фиделю Кастро, может, Балдонину отдадут домик Хемингуэя на берегу океана.
Стали расходиться помаленьку. Крокусов пригласил меня за чайный столик.
— Мамичев, вам князь нравится?
— Тихеев, что ли? Не очень. Мне за стихи о Тамске Фонд Ермака премию присудил, я сдуру Тихееву об этом сказал. Подошло время премию получать, а директор Фонда Рогнеда Давыдовна мне звонит и говорит: “Вы, надеюсь, не обидитесь, но мы премию в этом году Тихееву отдадим. Он к нам пришел такой взволнованный, такой несчастный, у него только что в трамвае барсетку с пятью тысячами украли, задумался, и вот… Он нам свои книжки принес… У нас премия как раз пять тысяч рублей, так решили ему ее присудить. Жалко человека…” Вот мне и кажется, что поступил Вуллим совсем не по-княжески.
Крокусов даже боярышником поперхнулся:
— Ну и аристократ! Он и у меня под эту барсетку две тысячи получил. Ты, говорит, от имени организации деньги выпрашиваешь, так вот и давай! От имени! Пока выпросишь, из попы пар пойдет. Так я ж с молодыми работаю, журнал издаю. А когда он руководил, ему из бюджета деньги шли, и все говорят, что никому никогда ни копейки не давал. А теперь чуть не каждый месяц ко мне приходит: то у него на даче бочку утащили, то вроде квартиру вскрыли, пальто унесли — опять давай! Конца этому нет.
— А ты не давай.
— Ага! Не давай! Он через этот “Мемориал” с важнейшими депутатами в контакте, с губернатором. Ты посмотри: что ни премия, то ему. По телевидению во всяких видах показывают, специальные передачи ему посвящают. А что пишет? Мемуары, в основном, да разное нытье о прошлой трудной жизни в деревне… Я создал народным языком эпохальные произведения, и ни одна тварь не думает меня наградить или хотя бы вопрос об этом поднять. Выпейте, Мамичев, боярки.
— Да нельзя мне.
— Ну да, держитесь наособицу. Не на кого мне опереться. Все меня предают, как Христа Иуда предал. А я всем только добро и делаю…
Я вышел из писорга вслед за Авдеем Громыхаловым. Был такой молодец, и вдруг костыли? Он понял мой взгляд:
— Лечусь! В тайгу к старому Силантию ездил. Он говорит, что “мерикашки” гадят. Ихние это: жук колорадский, описторх в рыбке, и лайма, которая меня свалила. А ведь и верно! Раньше ничего этого не было. Ты, Петя, вспомни: когда мальцами были, по кустам лесным шастали, вернешься домой весь в клещах, как в бруснике. Отряхнешься — и все! А теперь клещи энцефалитом нас заражают!.. Силантий-то молитвами энцефалит и лайму заклинает. А нам, грешным, по грехам нашим дано. Дал Силантий мне бумажечку с молитвой, читаю, вдруг да поможет.
59. МНОГО ПОХОЖИХ ДЕТЕЙ
Дело было в понедельник, ближе к вечеру. Зазвонил телефон, я поднял трубку и услышал незнакомый хриплый голос:
— Мамушев?
— Ну, допустим.
— Агутин просил передать: умирает он.
— Может, Агатин? Кто это говорит?
— Кто, кто! Хрен в пальто! Больной говорит. Я в реанимацию зашел, а он просит: Мамушеву скажи! Телефон дал.
— А какая больница?
— Номер три.
Я позвонил главному врачу:
— Наш писатель Агатин у вас в реанимации умирает, в чем дело?
— Сейчас документы посмотрю. Никаких писателей у нас не числится, есть Агатин, так он электрик.
— Ну, работает он электриком, а вообще он член Союза писателей России.
— Нам о том, что он писатель, ничего неизвестно. Да все равно теперь его уж оперировать нельзя. Он поступил к нам с обширным перитонитом и такой пьяный, что ни один хирург оперировать не взялся. Да и нет у нас крови, нет плазмы.
Я тут же позвонил начальнику облздравотдела, назвался Крокусовым и грозно сказал:
— Об умерщвлении вашими врачами известного писателя Агатина завтра заговорит вся просвещенная Россия!
Солидным густым голосом объяснил ему все. Он мне посоветовал вновь позвонить главврачу больницы номер три минут через пятнадцать. Скажу прямо: такой густой и солидный голос после мне уже не удавалось изобразить никогда.
И сработало! Позвонил через пятнадцать минут. Главврач говорит:
— Кровь, плазма есть, Агатин уже на операционном столе, оперирует наш лучший хирург, но шансов мало.
— Почему?
— Он выпил не меньше литра водки и поступил к нам через сутки после прободения язвы желудка, его сложно теперь спасти.
— И все же шанс есть?
— Фифти-фифти.
Решил позвонить жене Агатина — Вере. На том конце провода сказали, что Агатины там больше не живут, и назвали номер телефона однокомнатной квартиры, в которой Гена не хотел прописывать бухгалтера Водоканала… Усталым голосом жена мне сообщила, что Агатин потерялся два дня назад, после того как их выкинули из “трешки”. Приехали какие-то амбалы в форме ОМОНа, и как бы ни был здоров Агатин — что мог он один против десятерых?
Я представил себе его потрясение. Такого унижения он еще в жизни не испытывал. Жена, ребенок, и он, глава семейства, должны были смотреть, как выкидывают их мебель и прочие вещи прямо на улицу.
— Я не заметила, как он исчез, — сказала жена, — и найти его не могла. Догадывалась, конечно, что уйдет в запой… Я сейчас поеду в больницу…
После первой операции, когда был вырезан чуть не весь желудок, Агатину потребовались вторая и даже третья операции. Проходило несколько дней, его вновь разрезали, воспаление захватывало новые участки, и их приходилось удалять.
После последней операции прошло недели три. Я звонил Вере. Однажды она сообщила, что Агатин стал вставать с постели. Его можно даже навестить. Я попросил Азалию Львовну сходить со мной, мы купили крупных розовощеких яблок и отправились в больницу.
О, эти грустные заведения, где люди в застиранных халатах и растоптанных тапочках бродят по разным закоулкам, стоят в очереди у кабинетов, где будут их щупать, прослушивать грудные клетки, делать уколы в попу и в вены. Господи! Как приторно пахнет там тошнотворными щами, хлоркой и чем-то таким постылым. Ну, почему, почему нам даны эти хрупкие тела, которые могут воспаляться и так страшно болеть? Дрянные тела надо напихивать пищей, сделанной из убитых других существ или растений, которые, если вдуматься, тоже являются существами…
Мы поднялись с Азалией по довольно крутой лестнице, нашли палату, в которой, нам сказали, обитает Агатин, но там никакого Агатина не было! Не сразу я догадался, что скрючившийся на койке длинный полускелет, с синюшным лицом, с завалившимися глазами — это и есть Агатин. В это было трудно поверить. Азалия тоже остолбенела от увиденного.
Я положил на постель Агатина пакет с яблоками, дрожащей рукой он приоткрыл пакет, увидел яблоки, жалким голосом взвизгнул:
— Ваш-шу мать! Принесли! Мне! Это! — он со стоном дотянулся до форточки и вышвырнул наш пакет на улицу.
Я молчал, пораженный. Азалия сказала:
— Это — твою мать! Чего выдрючиваться? Откуда мы знали? Сам не можешь их жрать, так у тебя жена есть, дочка есть. Скотина неблагодарная!
По правде сказать, я тоже немного обиделся.
Прошло с полгода, Агатин набрал свой прежний вес, морщины разгладились, глаза округлились, по-прежнему сияли синевой. В писорг Агатин не ходил, я слышал, что они с женой купили более комфортабельную иномарку. Торговые их дела шли на лад, значит, и покупка более просторной квартиры не за горами.
Агатин изредка звонил:
В “Вечернем Тамске” мой фельетон почитайте! Позавидуйте мастерству!
— Чего завидовать? Кто тебя писать научил?
— Никто не учил, сам.
— А зачем тогда к нам в кружок ходил?
— Чтобы посмеяться над вами!
В этом был весь Агатин. Я не обижался. Когда кого-то учишь, не жди от него особой благодарности. Ты что-то знаешь, передал другому, и твое знание, умение пойдет дальше по жизни, возможно, приумножится, просияет неслыханным успехом. Вот Агатин грубиян, а все же он стал лучше, когда научился писать. Это его от пьянки отвлекает — уже хорошо.
Но однажды он мне позвонил пьяный. Я встревожился, и не зря. Он стал звонить в нетрезвом состоянии чуть не каждый день. Я ему сказал:
— Что, опять пьешь?
— У меня после операции спайки остались, болят, а выпьешь — и легче.
Я разозлился:
— Слушай, у тебя уже отрезали все, что было можно. Больше у тебя отрезать нечего! Будешь пить — сдохнешь, тогда уж точно ничего болеть не будет!..
С той поры он больше не звонит. Больше того, встретит меня на улице, смотрит прямо в глаза и не здоровается. Я здороваюсь, он не отвечает.
И все равно мне интересно работать с моими “граммофонами”, среди них порой такие способные попадаются! Их учишь, и сам учишься. И это здорово!
Ближе к весне Крокусов отправился проведывать в Бруклине кружок “Крылья”, поглазеть на статую Свободы, попить русской водки на Манхеттене под негритянский джаз. Для этого он опять обошел тамских главных людей, потому что добираться до альманаха “Крылья” надо было на крыльях самолета. Стоило это недешево.
Улетел наш седокудрый начальник. Однажды захожу в писорг, мне Азалия Львовна сообщает:
— Осотов помер! Плохо помер. У него же четыре комнаты, у него дети просили: папа, приватизируй квартиру! А он отказывался. Они и перестали к нему ходить. А он помер и долго лежал там один в четырехкомнатной квартире. Понимаешь, ужас какой?
Я сказал, что понимаю, конечно. Жаль его было. Жаль и Бадридзе с Пастуховым, им пришлось платить большой штраф. Они его кое-как выплатили, кое-что из домашних вещей пришлось продавать, а ведь и так были почти нищими. И теперь они запили оба. А поскольку я пьяным в кружок ход закрыл, я их редко вижу, меня совесть гложет, словно и я в их пьянстве виноват.
Крокусов через два месяца вернулся от Беджа Хади-Будусы пополневший, расцветший, в американской ковбойской шляпе и щеголеватых башмаках. Привез кучу фотографий, на которых он был запечатлен на заседании американского литературного кружка.
— Слушай! — сказал я Крокусову. — Похоже, в этом кружке не только Беджа Хади-Будусы — еврей, но и все остальные члены кружка — тоже евреи, только белые.
Крокусов сказал:
— Американцы всех их называют русскими, они говорят по-русски, издают журнал на русском языке, чего же вы хотите?
Я ничего не хотел. Я знал, что Крокусов зарезервировал страницы американского журнала для своих симпатичных поэтессок и прозаичек и своих зажиточных друзей. Но меня заинтриговало фото, на котором полицейские-негры надевали на Крокусова наручники.
— Инсценировка! — догадался я.
— Ну уж нет! Это не инсценировка. Чуть руки не оторвали. Там эти упавшие башни-близнецы бывшего Торгового центра обнесены оградкой. Я хотел подойти поближе, посмотреть, они меня скрутили и оттартали в участок. Лопочут, а я английского не знаю. Дал им визитку с номером телефона Беджа Хади-Будусы. Они позвонили. Он мигом примчался. Объяснил им: русский поэт, прибыл с дружеским визитом. Они попросили у меня сувениры, подарил свои книжки. Все равно они ни хрена не поймут, но помнить меня будут, а я — их…
У меня в голове почему-то мелькнуло: “Эх, жаль, что наручники на него надели не навсегда!”
А Крокусов вздохнул:
— Эх, были бы живы мамынька, бабынька, дедынька, вот бы удивились! Их внук по заграницам шастает! Свободно! Спокойно! Надо какой-нибудь роман в этом духе создать или повесть. Жаль, Эдька Лимонов меня опередил, но у него перо будет пожиже моего, скажу без ложной скромности.
Понятно, повесть будет создана, а может, и не одна. У Паши уже налаживается связь с каким-то журналом из Австралии…
В воскресенье проверил почтовый ящик. Он уже лет пять пустой, ну, не совсем, в него регулярно кидают квитки на уплату за свет, телефон, квартиру, отопление. И цены такие — хоть в петлю лезь. Какая от этих квитков радость? Мой ящик пустой в том смысле, что в нем теперь не бывает переводов, телеграмм, газет и писем.
И вдруг обнаружил в ящике письмо. По штампу определил — Одесса. Но у меня никого знакомых в Одессе нет. Распечатал. Оказывается, письмо прислал Никодим Столбняков. Жалобное письмо. Там было сказано между прочим:
“…Лажанулся я с этим обменом квартиры. С виду дом хороший, но жить в нем невозможно: мыши, крысы, клопы, тараканы — ничем не выведешь. И еще — сырость, плесень, никак от этого не избавишься. И от моря у меня астма получилась, а еще и чирьями покрылся весь. Как волк хожу, шею повернуть не могу. Обещали придачу за квартиру дать и зажали. А жаловаться некому. Оказывается, тут не древняя Русь, а самый настоящий синдренион, или как его там называют. Тут и судьи, и прокуроры, и милиционеры — все пархатые. Вот влип, так влип! И печатать меня никто не хотит, даже и не разговаривают. У них тут на каждой ступеньке лестницы по писателю сидит. Я таежник и охотник, в тайге я бы их всех перестрелял, а тут и спрятаться некуда. Да и черт меня сюда занес! Они тут и говорят не как люди, гакают все. И рыбу здешнюю не сравнишь с речной. Вкуса в ней рыбного нет. Жрут они какую-то пакость, которую называют синенькими. И грибы тут не пахнут. А осенью эти носатые жарят каштаны, такая гадость по сравнению с кедровым орехом!
Друг мой драгоценный! Упади Паше Крокусову от моего имени в ножки! Пусть вышлет денег на дорогу, брошу я к черту эту квартиру, может, мне какую общагу в Тамске дадут…”
Пришел я домой, задумался. Нет, не вышлет Паша Крокусов денежки на дорогу Никодиму Столбнякову. И в общаги нынче писателей не селят, и квартир им не дают. Пусть теперь Никодим читает талмуд и Шолом-Алейхема, а можно и Исаака Бабеля, хотя последнего он, наверное, не поймет.
Чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, включил я телевизор. Смотрю знакомый сюжет: наш старый Тамск, удивительные пейзажи, старинные здания, и над всем этим портрет бывшего “хрустьянина”, а ныне князя Вуллима Тихеева как бы парит. Я эту заставку сто раз видел.
Выключил телик. Поел пшенки, стал читать Марти Ларни: “Четвертый позвонок”. Уж очень хорошо Америку этот финн описывает. Почитал я, почитал, уснул.
И приснилась мне Америка. И будто бы Беджа Хади-Будусы, еврейский негр или же негритянский еврей, как кому больше нравится, целует меня в губы. Целует и целует, обслюнявил всего! О, сколько слюны! Мокро все!
Очнулся — а по стене вода течет. Опять соседка наверху кран не закрыла. А в том месте, где моя лежанка, в панели выемка, туда вода и устремляется. Черт бы все побрал! Прежде всего надо рукописи подальше убрать, чтобы не намокли. Гореть-то они, может, не горят, а вот размокнуть могут… Пока лужи все вытер, день кончился.
Ладно, жизнь продолжается. Опять собираются мои “граммофоны”. Иногда приходят новые с интересными стихами или рассказами. Радуюсь: может, настоящий писатель из кого-то получится. Я бы с ними занимался, если бы даже совсем не платили.
Хруничева приняли в Союз писателей — разве не радость? Он с Загогулько помирился, иногда сидят рядом, пьют боярышник, о поэзии спорят. Хруничев улыбается:
— Я теперь — член.
Загогулько улыбается:
— Так ведь и я, на самом деле, член!
Хруничев совсем радостно:
— Оба мы — члены!
Я думаю: да, да, члены…
Хруничев часто стал ездить на окраину города, где в кедраче стоит белокаменная клиника Вадика Тисанова. Вася однажды изрядно подпил и стал с восторгом мне рассказывать, какой там белоснежный кафель, какие вежливые, вышколенные сотрудники и сотрудницы.
— Понимаете, — говорит, — искусственное оплодотворение женщин! Это вещь! Серьезно. Как их оплодотворяют — не видел, врать не буду. Но знаю, что доноров подбирают молодых и крепких. И за разовое донорство пять тысяч рублей, как с куста, ясно? Донора прежде всего проверяют, берут анализы, это занимает полмесяца или больше. А затем в спермосдаточном кабинете прекрасная лаборантка надевает ему на орган виброприемник. Нажимает кнопку. И когда процесс сдачи завершается, устройство издает звуковой сигнал. Устройство с органа снимают, извлекают контейнер со спермой и помещают в специальный бокс. Таким образом, донор получает удовольствие и плюс не такие уж маленькие денежки.
— Постой! — сказал я. — Так это ты сам и сдавал? Пять тысяч зарабатывал? Ты — молодой крепкий мужчина, здоровый бугай… Тебе было приятно… Если пару раз в неделю сдавать, озолотиться можно!
Вася вздрогнул, как бы очнувшись от воспоминаний, облизнулся и сказал:
— Да что вы! Да чтобы я? Да никогда! Это просто мне Вадик Тисанов рассказывал…
Вот и весна пришла. И теперь я на прогулке на детских площадках всегда разглядываю малышей. Кажется, вон тот пацан похож на Хруничева. И девочка вон та — тоже. Боже мой! Ясно же, что такой заработок Вася не упустит. Или мне это только кажется?.. Неужто скоро будет бегать по Тамску множество маленьких Хруничевых? Фамилии у них будут какие-то другие, но это уже не важно… А может, это только мои фантазии?
60. ЛЮБИТЕЛЬ ТАМСКОЙ СТАРИНЫ
Жизнь не стояла на месте. Я приобрел компьютер и вскоре осознал его великое преимущество перед пишущей машинкой. Мой роман, который вы теперь читаете, дорогой читатель, писался легко. Специалисты установили мне в компьютер модем и электронную почту, теперь я мог переписываться со всем миром.
Прежде всего я позвонил Рафису. Мне ответила его жена и попросила, чтобы я воздействовал на него, потому что он весь “избегался” — так сказала она. Самого Рафиса дома не было. Я обещал, что я на этого негодяя воздействую, только нужен его электронный адрес, он же компьютерщик, у него должен быть и компьютер, и электронная почта.
— Конечно, — сказала она, — у нас даже два компьютера, на одном сынишка наш играет, а другим сами пользуемся, — и дала мне электронный адрес Рафиса.
Я тут же написал ему, что пить вредно, а с девицами вольного поведения гулять — тем более.
В эти дни я искал деньги, чтобы издать роман, этот самый, который вы теперь читаете. Я никак не мог заставить себя пойти к кому-то из чиновников или предпринимателей и сказать: дайте! Если мне скажут: нет — умру от стыда. А скорее всего, именно так и скажут. Я знал о горьком опыте наших писателей, ходивших просить деньги на издание. К главе администрации Тамска или к главе Тамской области было идти совершенно бесполезно. Крокусов, крича о работе с творческой молодежью, выбирал оттуда все деньги, какие могли дать. Издавая своих любовниц, поэтессок и прозаичек, половину денег Крокусов клал в свой карман — как редактор и составитель. Так что чиновники и депутаты были прочно окружены оградой из заявок и просьб руководителя областной организации Крокусова.
Если же писатели приходили к банкиру — перед ними тотчас открывали огромную книгу в хорошем кожаном переплете, где было записано: когда и сколько пожертвовано детским садам, домам престарелых, инвалидам, пострадавшим от чернобыльской аварии и т. д. и т. п. Список был длиннее, чем железная дорога от Владивостока до Москвы. И был еще другой, более длинный, список невыполненных заявок. Предприниматели отделывались от просителей примерно таким же методом: мы, мол, на детей давали, на церковь давали, на театр жертвовали, а теперь впору самим по миру идти.
Куда пойти? Как-то вечером по телику показали сюжет про академика Гения Философовича Тартышкина. Оказывается, он приватизировал один корпус ПИССУАРа. Там работает лаборатория по телепортации людей в пространстве. Пока что удается перемещать только мышей из одного корпуса в другой, но лиха беда начало. За научные достижения Тартышкин получил ученую степень и высокое звание.
В сюжете показали прекрасный загородный замок академика Гения Философовича. Там было много антиквариата. Сам он сидел на малом троне японского императора, который был захвачен, как трофей, во время последней войны с Японией и каким-то образом попал в Тамск. Гений Философович давал интервью красивой тележурналистке. По его словам выходило, что он очень любит тамскую культуру, искусство и литературу и собирает все, что этого касается. И даже держит специалиста-краеведа, который помогает ему собирать всякие раритеты по этой теме.
Во время просмотра этого сюжета у меня слезы выступили на глазах. Мысли неслись, как скакуны: “К Тартышкину! Непременно! Мы знакомы. Он тот, который поймет. Я же в своем романе пишу о Тамске, в том числе и о старине”.
Я нашел приемную Тартышкина. Ее устройство несколько настораживало. Обычно секретарша сидит перед кабинетом начальника, и возле нее есть несколько стульев для посетителей. Здесь секретарша сидела в боковушке, из которой ей хорошо был виден вход в кабинет шефа. Ни в боковушке, ни в прихожке не было ни одного стула для посетителей. Секретарша была крупной девицей монгольского типа, ее монголоидность подчеркивалась еще и макияжем. Накладные ногти были в два раза длиннее, чем это бывает обычно, длина ресниц тоже была рекордной. Это была фурия, готовая выцарапать глаза, если вы без спроса полезете в кабинет начальника.
Я стоял на пороге боковушки, смотрел на фурию, а она и ухом не вела. Я сказал:
— Я хочу сделать Гению Философовичу важное деловое предложение.
Выдержав длинную паузу, она с брезгливой миной сказала:
— Изложите на бумаге, отдайте мне, в определенный срок вам будет дан ответ.
Но я был не лыком шит:
— Я старый знакомый академика, доложите, что его хочет видеть Петр Сергеевич Мамичев.
Она и не шевельнулась. Я стоял, опершись о косяк, и лицо мое заливал румянец гнева и стыда. Какие-то люди заходили в кабинет академика с папками, с рулонами чертежей, в кабинете был слышен гогот, ржанье. Опять кто-то входил и выходил. Меня или не замечали, или взглядывали с недоумением: что, мол, за чудак тут ошивается? Своих они знали. Сердце мое готово было выскочить через горло. Неожиданно для себя, мощным пинком я отворил дверь в кабинет.
Академик беседовал с рыжеватым пижоном. Оба удивленно уставились на меня.
— Гений Философович! — сказал я решительно. — У меня к вам неотложное дело.
— Гм… неотложное? Иордан, выйди на секундочку.
Иордан вышел. Я без приглашения сел на стул, заговорил о романе. Издать хоть в мягком переплете, хоть самым маленьким тиражом — это будет не так уж дорого. Вы же любите антиквариат. Литературу о Тамске. Потомки скажут: спасибо.
Гению Философовичу это не понравилось, он сморщился, будто сжевал лимон без сахара:
— Милейший! В другое бы время… Но теперь я строю сразу три лаборатории. Незавершенка. Знаете такое грустное слово? Сам занимаю, где только смогу…
Я вышел от него мокрый от пота. Было противно, словно я искупался в луже плевков.
Вечером я написал по электронке Рафису. “Не могу найти денег для издания романа. Помоги. Я ж тебе помогал”.
И тут же получил от него ответ в прозе и в стихах.
Вот стихи:
Брошен бизнес,
А ну его к лешему,
В омут, булькнув, ушел пистолет,
Ни к чему “Мерседес” мне,
Я пешим
Застучу каблуками штиблет
К трем вокзалам, стихам и кириллице,
На забытый губернский перрон,
Где засохло в убогой чернильнице
Деревенского гуся перо!
Не убит, не запил, не повесился,
Не шагнул в предрассветный проем.
Эх, былое, катись синим месяцем,
Вслед тебе засвищу соловьем.
В Божьем храме с каликой на паперти
У иконы поставлю свечу,
Бросьте камень в меня,
Кто безгрешен был,
Камень вот — выпускаю из рук…
…Да не рви ты мне душу воскресшую,
Из окон доносящийся Круг!
А вот что он написал прозой:
“Петр Сергеевич, дорогой!
Я больше не бизнесмен, надоели разборки с уголовниками, “стрелки”. Я, может, и пил-то оттого, что в грязь погрузился. Теперь встаю на ноги. Нынче поступил в МГУ, учусь на психолога. А вот мое объявление, которое дал в газеты и на радио:
“Рафис Габрахманов. Образование высшее. Биоэнерготерапевт. Потомственный целитель. Магистр народной медицины. Лауреат конкурса “Лучший целитель последнего десятилетия XX века”. Удостоен высшей награды в области комплиментарной медицины “Звезды Магистра”. Член ОПМАСТНМиЦ, ОППЛ и Союза писателей России. Автор книги стихов “Ночной разговор”.
Основные направления работы: духовное целительство, ясновидение, биоэнерготерапия, экзорцизм. Успешные результаты в лечении заболеваний опорно-двигательного аппарата, бесплодия и других заболеваний. Заинтересован в контактах с населением, с научно-исследовательскими медицинскими центрами”.
Между прочим, двух жен очень важных начальников уже излечил от бесплодия, обе забеременели. Мужья счастливы. То ли еще будет, когда окончу МГУ! Да, много помочь не могу, но пошлю вам с главой фирмы “Комп” Куркиным, который часто бывает в Москве, 1000 долларов. Вышлю в самый краткий срок.
Ваш Рафис”.
Я тут же отправил письмо с великой благодарностью Рафису. Не удержался и от вопроса: каким именно способом излечил он начальниковых жен?
Через две недели Рафис сообщил:
“1000 уже у Куркина в фирме. Идите! Берите!”
Я пошел брать. Захватил с собой паспорт. Пришел. В офисе фирмы кожаные кресла, а за столами сидят модно одетые парни и девушки. Кругом сияют чудеса компьютерной техники.
— Мне Куркина! — говорю.
— Он вас приглашал?
— Я от Рафиса из Москвы!
Позвонили Куркину. Сказали, что могу пройти к нему.
Вот он Куркин: маленький, толстенький, с жирными губами, телескопическими глазами.
— Я — Мамичев. Вам Рафис передал для меня тысячу долларов. Вот мой паспорт, пожалуйста.
Куркин полистал мой паспорт, посмотрел на просвет. Пожевал губами:
— Мне Рафис передал для вас пятьсот долларов.
— Тысячу!
— Пятьсот. Вот, возьмите!
— Я буду Рафису звонить.
— Звоните.
Я пошел домой, позвонил Рафису. Рассказал.
— Ах он сука! Значит, пятьсот зажал. Я расслабился, расписку не взял. Ну, теперь ничего не поделаешь. Не могу я на него давилу натравить. Я теперь никто, и звать меня никак. Но я на его фирму порчу напущу, вот увидите, разорится.
— Мне-то от этого не легче.
— Понимаю, Петр Сергеевич, но так вышло. Теперь ждите, пока МГУ окончу и начну в новой профессии богатеть.
Решил я свои пятьсот долларов на рубли обменять. Не нравятся мне физиономии американских президентов. Пришел в сбербанк, подал свои бумажки в окошечко. Тетка там их через какую-то машинку пропустила, говорит:
— Минуточку, минуточку!
Через минуточку явились два амбала, поволокли меня в отдельную комнату. Потом туда прибыла милиция. Увезли меня в участок. Началась для меня новая жизнь.
Заперли меня в камере предварительного заключения. Народу там — как сельдей в бочке. Стали знакомиться:
— Налетчик Федя Босый!
— Домушник Вася!
— Потихушник Володя.
Тычут в меня пальцем:
— Ты кто?
— Писатель!
— А! Писькой пакеты режешь? А звать как?
А один хмурый такой говорит:
— Вы че? Какие пакеты? Вы берите выше: он фальшивое бабло делает! Станет он с вами знакомиться…
Вызвали на допрос. Оказалось, они мою квартиру вскрыли, все обыскали, в писорге тоже обыск был. Спрашивают:
— Где двести фальшивых долларов взяли? Добровольное признание облегчает наказание, учтите!
— Нашел, — говорю, — в базарном туалете. Признаюсь добровольно!
А сам соображаю: значит, триста Куркин дал настоящих и двести фальшивых, вот гад! Но про Куркина нельзя говорить, так они и на Рафиса выйдут.
Дни идут. В предвариловке не то чтобы скучно, народ там контактный, но тесновато, грязновато, еда плохая. Опытные говорят:
— На зону попадем, там уж лучше кормят.
Вот так утешили! Ну, я им для веселья спел слышанную на вокзале песенку:
Кто бывал в Иокогаме,
Не вернется больше к маме,
Там есть импозантные японки.
Импозантные японки,
Все они порвали шпонки,
И они того хотели сами…
Арестованные хохочут:
— Да он веселый!
— Да че ему не веселиться, если он американское бабло умеет делать! Ему весь срок не мотать, его выкупят!
Месяц я в предвариловке провел. Оказывается, обо мне уже газеты писали. Крокусов пикеты организовал. По радио и телевидению раз двадцать выступил: репрессиям подвергнут известный писатель Мамичев! А некоторые газеты писали: дескать, вот и писатели фальшивомонетчиками стали. Сенсация!
Приятно мне было узнать о таком шуме вокруг моей фамилии. А то ведь раньше меня пресса вниманием не жаловала. В самом деле, о писателе чаще всего шум поднимают, если он удавился, утопился, зарезался, или его кто-нибудь укокошил. Поднимают шум и в случае, если писателя надолго прячут в каталажку. Но я такой дешевой славы не хотел. На допросах я твердил, как попугай, одно и то же:
— Нашел в базарном туалете!
Выпустили все-таки. Но нормальные триста долларов мне не отдали. Сказали, что их услали в Москву для более тщательной экспертизы.
А я гуляю по городу и напеваю слышанную когда-то песню:
Доллары — говоры,
Вольная жизнь,
Доллары — вороны,
За-ши-бись!
Ладно! Роман я попробую в какой-нибудь журнал отправить, вдруг да напечатают. А своих “граммофонов” — как учил стихи писать, так и буду учить. Среди них попадаются чертовски талантливые! Хотя бы того же Рафиса взять: татарин, отец расписываться даже не умеет, мать асфальтировщица дорог, а он — талант! Буду учить людей, любящих поэзию. Буду! Без них все ваше золото заржавеет.