Рассказы
Опубликовано в журнале Сибирские огни, номер 9, 2007
РЕКА ИОРДАН ПОХОДИЛА НА ИСКИТИМКУ
В моем детстве, когда в сколоченной из горбылей засыпухе, крытой камышом, кое-где просвечивали дневным светом щели и застывала к утру вода в ведре, зимы казались очень долгими. Я начинал свой путь в Сухореченской начальной школе, и у меня было два бога: один государственный, а другой пасхальный.
Государственный бог был абсолютным победителем, носил белый китель с золотыми звездами героя, раздавал малоимущим раз в месяц сторублевые пособия и любил красный цвет — от красных незакатных зорь до пионерских галстуков. Но вскоре он как человек умер, и мы в день его памяти нашивали на флаги и галстуки черные каемки траура. Государственного бога любили и боялись. Даже в нашем маленьком поселке был его потайной человек: глаза и уши. И если кто-то говорил, что вождь видит страну насквозь, то это было для меня абсолютной правдой.
За пасхальным Богом были Покров, Никола зимний, Рождество, Крещение, Великий пост, Вербное воскресенье, Пасха, Троица — земля травой покроется. Скоро миленький приедет, сердце успокоится…
К Пасхе я готовился, начиная с Покрова. И как бы бедно мы ни жили, но мать держала десяток кур и петуха. Передо мной стояла задача: хорошо накормить птиц. Я при удобном случае собирал зерно: овес, ячмень, пшеницу. С карманным фонариком ползал между каменных столбиков, поддерживающих зерновой склад, и там находил кучки зерна просыпавшегося в недосмотренные щели. Я собирал зерно в мешочек, кормил кур и радовался тому, что гребешки у них красные.
Радовало первое снесенное яйцо. Мы открывали счет. Куры жили под столом, на котором стояли ведра с водой и домашняя посуда. Я вставал в шесть утра, умывался холодной водой с мылом, а потом пел песни, которые знал во множестве. И какая бы ни была погода, в свободное от занятий время ходил кататься на лыжах. А то с соседкой ходил за “гору”, в лог, поросший тонкими березками и тальником. И смотришь, пара палок была хорошим подспорьем на растопку, хотя, конечно, топор был тупой и часто соскакивал с топорища.
Уголь привозили в плетеных коробах с шахты “Ягуновская”. Он был не просто плохой, а совсем скверный, и когда тлел в топке, мы с сестрой сидели прямо на чугунной плите и читали интересную книжку. Я и не чувствовал, что меня окружает холодное, убогое, сирое. Правда, самое-самое постное — это тонкие, как картон, лепешки-тошнотики. Готовили их из перезимовавшей на полях картошки, хотя в погребах у всех водилось в достаточном количестве и картошки, и брюкв. Но, наверное, полная бесплатность и единственная безнаказанность этого промысла сделали лепешки-тошнотики ритуальной едой. Лепешки пахли самодельными, как после долгого пользования, стельками. И в моем понимании ада самые великие грешники — миллионеры и миллиардеры — после нежной жизни, изобилия и вкусностей жуют под грозным и не прощающим небом это единственное пропитание.
Но наступало светлое Христово воскресение. В субботу, где-то после пяти часов, мать ставила опару на сдобное тесто. После священнодействовала: пекла сдобу с повидлом и изюмом, заводила в глубокой единственной сковороде яичницу с молоком. На молоке варила какао с сахаром. Самым главным было приготовление крашеных яиц, которые варили в шелухе красного лука. После варки цвет их откровенно напоминал кровь Христову.
В субботу вечером мать давала понемногу пробовать яства, а уже утром я снова мог во всю петь песни, ходил смотреть, как играет радостное солнце, пил какао, угощался сдобой, кушал яйца.
До обеда мы, дети, обменивались яйцами, ходили по Нахаловке, славили Христа, и взрослые с радостью подавали угощение. В некоторых домах молились на “ледяные” иконы. А что, свечей восковых было в обрез, и масла лампадного, чем затеплить лампаду. Какая уж тут полиграфия в гонимых церквях, какое иконное наследие в нищих поселках, где весь личный скот был переписан, и налоги брались молоком и мясом, а покосы давались в последнюю очередь уже после государственной косовицы трав, что останется. Церковь была, по-моему, единственной в городе, деревянная, маленькая, похожая больше на жилой дом.
По Казачьему тракту часто ходили молитвенники-богомольцы — старушки и старцы с заплечными сидорами и, на весь свой рост, черемуховыми палками. Шли из Новой деревни, Маручака, со станции Плотниково, Сыромолотного, Красного Ключа. Так как наша изба была самая низкая и бедная, то заходили к нам на ночлег, чтобы утром мирными полями прийти на раннюю обедню в Божий храм.
Из рассказов богомольцев я уже знал, что Иисус Христос крестился в реке Иордан, и за это пострадал крестивший его Иоанн Креститель, что правители измывались над ним, как хотели, что крест нес Симон Киреянин, что Христос, когда вели на смертную Голгофу, едва передвигался сам, истощенный страданием и голодом. Богомолы шли на большие церковные праздники, да на исповедь и причастие, и поэтому из еды у них были лук, огурцы, хлеб домашней выпечки, так как в тех местах, откуда они шли, были колхозы.
И, конечно же, библейские предания я разворачивал мысленно на ландшафтах родной сибирской природы. Подъем на гриву, по которой проходил Казачий тракт, сравнивал с Голгофой, и геодезический маяк превращался в знак вселенского страдания. Здесь формировался процесс образного мировоззрения. Когда я в первый раз посетил церковь, то убранство ее сравнил с живыми комнатными цветами в зимний день, когда за окном снег, стужа, а в стороне стоит фикус, цветет бегония, рядом геранька. Вот она радость. Но приходит вселенская весна, и на ее просторах тысячи верб, миллионы цветов, и все любимо, пронзительно. Вот так и мы должны жить от церкви до царства Божия.
Все странники и странницы, отметившиеся ночлегом в нашей засыпухе, говорили о необходимости крещения. Река Иордан походила на речку Искитимку, и мы с товарищем решили окрестить друг друга в ее светлых водах. На горизонте, где стоял геодезический маяк, и Казачий тракт смыкался с небом, колебались волны горячего воздуха. По пыльному проселку мы дошли до маяка. Открылись просторы полей с бело-зелеными березовыми рощами. До города было далеко. Босиком по горячей пыли, с непокрытой головой, в одних трусах я с товарищем шел креститься в речку Искитимку. Но там, где смыкались два массива берез, образуя коридор, где проходила избитая рытвинами дорога, в лес вошли двое в красных рубахах с сумками. Мысль дала знать о булатных ножах.
— А если в пожарном чану, что стоит на зерносушилке, искупаться? — предложил я своему товарищу.
Он моментально согласился, и мы во весь дух побежали в спасительную сторону. Время, как и всегда, было нехорошее. Много лихих людей болталось после всеобщей амнистии. Ведь вокруг города столько небольших поселков с мелким скотом, домашней птицей, молоканками. Народ православный после выдачи зарплаты в город пешком идет.
В этих же кустах, откуда мы с товарищем дали теку, спустя неделю нашли убитого мужчину, мотоциклиста. Человека убили, сели на мотоцикл, на котором он ехал, и были таковы. Убитый нашелся по запаху, а тех душегубов нашли по брошенному мотоциклу, а может быть, и по красным рубахам. Событие это потрясло окрестные поселки. Для нас, мальчишек, и кусты, и ягодники были словно заминированы. Мир кишел убийцами. Происходило какое-то заиливание духа, отравление.
Но лето есть лето. И клубничники были полны ягод душистых и сладких, хотя постоянно гонял объездчик, чтобы не топтали травостой. И кончина человека была как-то не совсем тяжкая. Кругом тепло, небо до самого рая распахнуто. Старых людей везут на телегах, усыпав полевыми цветами. Мужиков, которые горели от самогона, тоже на телегах возили, как дохлых телят или окочурившихся от чумки свиней на скотомогильник. Ну, слезно поплачет о горемыке зазнобушка. Вроде, возьми меня под свое крылышко. И уйдут живые, и соберется гроза, и прольет животворящий дождь, и загорится семицветом влажная радуга.
Тут для меня ничего библейского не было. Библейское для меня происходило зимой, когда земля — как кость, а на улице трескучий мороз. Люди гибли нелепо. Допустим, через замерзший пруд устроен конный проезд напрямую. А вот и трактор идет гусеничный с внушительными санями. Ему бы по плотине, там безопасно, а он напрямую, а там глубина, питаемая живыми ключами. Вот снова типичный случай. Прогребли по снежной целине путь шириною с тракторную лопату, прогребли, а разъездов не оставили. Едет человек на подводе, навстречу трактор. Человек на подводе лепится ближе к барьеру, загоняет лошадь в сугроб. Лошадь нервная, кошевка набекрень. Подходит трактор на полном ходу и, видно от сотрясения, кошевка сваливается под трактор, ровно под топор палача.
На первых лошадях да в кошевках ездили люди что-то значимые в этой жизни, и значимость их усиливала эту трагедию. Так погиб председатель ОРСа. Переступив порог страха и неизвестности, мы с товарищем накануне похорон ходили смотреть жертву трагедии. Жертва лежала уже в гробу на белом коленкоре в бумажных цветах с красными знаками беды. Горели тонкие свечи. В окончательную смерть я не верил. Мне казалось, что человек очень-очень беспомощен, и где-то, замерев до полной неподвижности, тоже тихо-тихо переживает. Вроде: надо же, так вот случилось. И дома, перед сном, я переживал все виденное, и по громкоговорителю звучал вальс Хачатуряна из балета “Маскарад”.
На похороны приходит много народа. И какой бы ни был длинный путь, и какой бы ни стоял мороз, покойника до кладбища несли на плечах. Старушки пушкинского века пели духовные стихи, словно античные сирены. И я замечаю, что ради этого пения я хожу и переживаю этот грозный погребальный обряд, где впереди похоронной процессии сельский силач, словно Симон Киреянин, несет большой голгофский крест. И в этом была школа жизни. Я чувствовал, что дух становится тверже и душа обретает рудименты крыльев.
СЕРГИЕВ ПОСАД
В русском православии быть тепленьким — равно что попущение слабоумному. Православная вера — это крещенская прорубь. Яснее ясного, что из огненной бани легче в прорубь войти, чем из тепленькой постельки в те же воды нырнуть. Тепленький хочет особый почет заработать, грамотку, так сказать, за то, что прочел молитву, подал нищему, отказался от мясного, поставил в красном углу икону. Вот и цветет садик золотистыми вербами в душе тепленького. Дай Бог ему здоровья, если он православный! Будут ему и местечко, и золотистые вербы — много ли православному надо, если он не видел ни апельсиновых рощ, ни винограда.
С детства и молодости я был среди сожителей Божьих: людей обиженных, страдающих от вечной нужды, от непосильной работы, которая едва одевала и кормила. Жил в беспредельной пустыне с чуточными знаками на церковность, вернее, намека на слово, что все, что нас окружает, и есть Бог. Собранный букет полевых цветов, пусть даже не самый яркий, пусть даже из желтых и зеленых соцветий в стакане с водой на голом столе, символизировал большее.
Я жил среди людей, которые редко крестились, не ходили в церковь (а храмов и не было), называли себя православными. Помню мать и ее подруг, их обожаемых мужчин, конечно же, фронтовиков, собиравшихся на главные праздники страны: день революции Седьмого ноября и Первое мая. Под капусту и студень они, осушив по граненому стакану всклень злой водки, как смертную чашу, говорили, глядя на нас, отроков: “Вот не станет нас, сдохнем, кто за вас молиться будет?..” Это были сожители Божьи.
И если божий свет пробивался сквозь щель обшивки моей ветхой избы как благодать грешнику в узилищах преисподней, как прощение нищему, то, очутившись в Троице-Сергиевой лавре, походив по Сергиеву Посаду, я почувствовал, что нахожусь на другой планете. И небосвод-то, проросший золотыми куполами соборов и малыми храмами, и кругом-то все — сплошь воскрешение. Зелень плакучих ив и сверкание вод, и женщины-молитвенницы — все в черном. Сплошная любовь. Тонкие прозрачные святые тени. Такие в Сибири разве что у попов встречаются.
И еще казалось мне, что у сергиевопосадских людей вечный пост, что сыромятную упряжь только по большим праздникам на вермишель крошат. Но и это не подвиг. Уже в первом столетии от рождества Христова такая практика во всю существовала. Одним словом, православие — это тонкая планетарная культура одного сюжета, в котором большой ум и молитвенная сердечность.
В строениях соборов больших и малых, в зданиях служб — везде сдержанность, чувственный элемент домашнего очага, излучающего духовное тепло и свет каждому. Ранний храм ближе к простому христианину. Ранний храм — это судьбинушка мученическая. Войдешь вовнутрь — всюду сумрак, и только в куполе барабана — узкие щели, просветы Божьи.
Ставь свечу, оглашенный, тепли лампаду, и от страстной молитвы оживут на прокопченных досках постные лица, худенькие тела великих сопутников. Худенький — не морда. Худенькие легко входят в сознание разумеющего, становятся сомышленниками.
В соборе вдоль стен лязгающие дубовые места — как в самом дешевом кинотеатре. И тут же два, три надгробья, не выше сидений, сотворенных из известковых смесей на могилах угодников. Погребенному в храме угоднику с одной стороны есть почет, некоторое отличие от простых верующих, а с другой стороны — полнейшее углубление под стопы грешников, постоянное попрание.
Внутри церковного храма — молитвы, покаяние, познание истины, учительные беседы, слезы, жизнь наша беспросветная. А снаружи: вот он — облик стремящегося к Богу — Белый собор с золотыми главами под синью небесной, путь в царство Божие, а может быть, и есть царство Божие при жизни нашей. И кинутся жаждущие бессмертия к райским вратам. Только праведник будет лежать под могильной плитой в осадках греховных, пока посланник Божий не освободит его.
Понимай, тепленький!
В городе Сергиево Посаде я легко приобретаю многовековую судьбу. Сама по себе лавра — это предприятие активное, вровень почти со сталелитейными гигантами. Сколько колокольного благовеста! Сколько молитв! Сколько духовных знаков!
И вижу я будничный день. Я в лавре подрядился на ремонт печей. Сегодня предстоит работа на крыше храма — трапезной, ремонтировать оголовья печных труб. Крыша выше крепостной стены, а стена в десять саженей будет. Пока хлебал горячие щи с подручными послушниками, монахи навели подмости, на пеньковых канатах поднимают в лотках раствор. Я в лаптях, рогожном фартуке лезу по крутому деревянному скату. Для крепости духа поем псалмы. С крыши видно, как слободские бабы идут за ключевой водой в часовню над святым родником, как во дворе лавры монахи с узлами усаживаются по обе стороны линейки. Видать, в Гефсиманскую пустынь поехали.
Но пора в настоящее. Осень четвертого года двадцать первого столетия. Проходя мимо светских учреждений и мест производств, мне кажется, что работают тут люди, работают коллективом, а потом кто-нибудь скажет: “Ну что? Давайте помолимся”. И молятся, погружаются в воды Господни. В нижней части Сергиева Посада много ручьев, речушек, мосточки, переходы, зелень луговин.
На чистейшем газоне памятник погибшим землякам в годы лихолетья. Запечатлены письменами фамилии да символическими слепками рваного железа как нарушенный мир.
Осенняя свежесть. Акварельная чернота ивовых, что одиночно и группами растут по берегам пруда вдоль русла речушек. Зелень еще стойкая. У меня дома часто бывает такое: подует ветер, ударит мороз, и после гоняй гремучую зелень по черному льду.
Иду плотиной. Ее хрупкий архитектурный облик держит зеркало большого пруда. Пруд старый, со свободным доступом к воде в любой точке. Берега застроены основательными особняками в два этажа. Нижний — это подклет, кирпичное узорочье; верхний — теремное деревянное кружево. Улицы у пруда на один порядок и называются: Левопрудная и Правопрудная. Середина пруда голубая, оттого что воды отражают небо, от чистых глубин, захватывая в двойники пряничные строения с кронами кленовых, дубовых, липовых особей, завораживающих пурпурной, лимонной, ореховой лепниной листьев, осыпающихся в стихии времени листопадом. В плотине под бетонным проезжим полотном — горизонтальная щель и лоток, собирающий прозрачные гребни вод в упругий ручей.
От плотины иду наверх взвозом. В российских городах (с историей), состоящих из верхней и нижней частей, всегда есть взвоз, где по окончанию подъема стоит храм. Иду к храму вдоль ограды монастырского сада. Вернее, это не ограда, а целые укрепления из хорошо отформованного и отожженного красного кирпича. Возникает вопрос: от кого? Зачем? В какое время построено? Стена с архитектурными финтифлюшками, без следов времени: свеженькая, гладкая. От созерцания ее мысли летят далеко в Китай. Самые грозные тюрьмы, самые сверхсекретные производства не огораживались так бдительно, как этот монастырский сад, где всего-то была танцплощадка, комната смеха, гигантские шаги да летний кинотеатр.
Взвозом, проулками взбираюсь на возвышенность. На возвышенности — обилие лип, ветел, вязов, дубов, ясеня. Не бедно! Храм с высокой колокольней во главе и большое церковное займище с редкими могилами. Над могилами кресты распятий из темного мрамора. По подиумам — письмена: “Отлетела…”, “Представился…”, “Скончался…” — и черные высокие стволы, осыпающиеся в суглинки мелкой листвой. Храм трехпрестольный. У каждого престола — группа верующих, обилие горящих свечей, священное действо вовсю. Я выхожу из храма и наслаждаюсь далями духовной истории православия. И как-то странно становится, когда люди, надо же, говорят по-русски, когда в торце служебного барака пара открытых дверей, и в глубинных комнатах сверкающая облицовка и унитазы, а по фронту барака окна, двери, крылечки с палисадниками, в которых обилие роз и георгинов.
Я бродил улицами Сергиева Посада, где дома добротные, с займищами вековых деревьев, и думал, и печалился о том, что это город моего подлинного рождения, а я не жил в нем. Что здесь должны были пройти моя молодость и зрелый возраст, пусть даже где-нибудь на окраине, в самом захудалом углу. И ведь переселись в него сейчас, а всего не наверстаешь, как после летаргического сна.
Жизнь я прожил в городе, где стремительная река со скальными возвышенностями и кедровыми рощами. Где дома частного сектора, построенные в начале пятидесятых годов двадцатого века, бодренькие в юности, сморщились и постарели, а начинателей, строителей этих гнезд уже снесли в гробах, обитых красным ситцем и саржей, под плохую музыку духовых квартетов с барабаном на кладбище, под красные звезды на памятниках.
Я жил в городе с прекрасным центром и набережной, где театр драмы был внушительнее Парфенона, и актеры были словно первосвященники. Они жили вблизи своего храма, чтобы не затеряться после вечернего спектакля, чтоб не помяло лица хулиганье. Жили в многокомнатных квартирах равно партийным начальникам и угольным генералам. В здании театра оперетты, немного уступающему театру драмы, тоже работали артисты, и самые ведущие жили где-то за Швейкой в трех-двухкомнатных хрущевках.
Я жил в городе, где в большом, замечательном по архитектуре здании филармонии слушал фуги Баха в органном исполнении и еще “Болеро” Равеля, произведения Моцарта, “Глорию” Вивальди, исполняемую хором мальчиков. Но здесь, в Сергиевом Посаде, в приходской церквушке на лугах потрясала многоголосая молитвенная буроба, сладкозвучная крупа молящихся прихожан.
Ну ладно, что горевать. Где жил, там и доживать. Но есть надежда и вера в то, что приду на суд Божий, встретят меня равноапостольные и скажут: “Ну что, душа грешная, морда замазученная, исполняем твое желание. Иди! Слушай! Разглядывай свою любовь!..”